В самом деле, натуралист сближает друг с другом сходные организмы, затем делит группу на подгруппы, внутри которых сходство еще большее, и так далее: на протяжении всей этой операции групповые признаки являются как бы общими темами, собственные вариации на которые разыгрывает каждая из подгрупп. Такое же точно отношение мы находим в животном и растительном мирах между тем, что рождает, и тем, что рождается: на канву, которую предок передает своим потомкам и которой они владеют сообща, каждый наносит свой особый узор. Правда, различия между предком и потомком незначительны, и потому возникает вопрос, может ли одна и та же живая материя быть настолько пластичной, чтобы последовательно облекать столь различные формы, как формы рыбы, пресмыкающегося и птицы. Но на этот вопрос наблюдение отвечает вполне определенным образом. Оно показывает нам, что до известного периода развития зародыш птицы едва можно отличить от зародыша пресмыкающегося и что индивид на протяжении эмбриональной жизни проходит вообще через ряд превращений, подобных тем, путем которых, согласно эволюционной теории, совершается переход от одного вида к другому. Одна клетка, полученная из комбинации двух - мужской и женской, - осуществляет этот процесс путем деления. Ежедневно на наших глазах наивысшие формы жизни исходят из формы очень элементарной. Опыт, таким образом, показывает, что самое сложное могло выйти путем эволюции из самого простого. Но вышло ли оно из него в действительности? Палеонтология, несмотря на недостаточность ее данных, заставляет нас верить в это, ибо там, где она, с той или иной степенью точности, обнаруживает порядок в последовательности видов, этот порядок именно таков, какой предполагается данными эмбриологии и сравнительной анатомии, и каждое новое палеонтологическое открытие приносит трансформизму новое подтверждение. Так, доказательство, почерпнутое из простого и ясного наблюдения, всегда находит себе подкрепление, тогда как, с другой стороны, опыт поочередно устраняет возражения. Например, недавние опыты де Фриза, показавшие, что важные изменения могут происходить внезапно и передаваться регулярно, устраняют некоторые из самых серьезных затруднений, воздвигнутых теорией. Они позволяют нам значительно сократить то время, которое казалось необходимым для биологической эволюции. Они также заставляют нас предъявлять меньшие требования к палеонтологии. Таким образом, в итоге гипотеза трансформизма предстает как по крайней мере приблизительное выражение истины. Она не может быть строго доказана; но ниже области достоверности, которую дает теоретическое или экспериментальное доказательство, существует бесконечно возрастающая вероятность, заменяющая собой очевидность и стремящаяся к ней как к своему пределу; такой род вероятности и представляет трансформизм.
Допустим, однако, что трансформизм изобличен в заблуждении. Предположим, что путем рассуждения или опыта удалось установить, что виды возникли в прерывистом процессе, о котором мы теперь не имеем никакого понятия. Была ли бы этим опровергнута доктрина трансформизма в той ее части, которая наиболее интересна и важна для нас? Классификация, в общих чертах, без сомнения, осталась бы. Остались бы и данные современной эмбриологии. Сохранилось бы соответствие между сравнительной эмбриологией и сравнительной анатомией. В таком случае биология могла бы и должна бы была по-прежнему устанавливать между живыми формами то же родство, те же отношения, какие предполагает теперь трансформизм. Правда, речь бы шла о родстве идеальном, а не о материальной родственной связи. Но так как современные данные палеонтологии также существовали бы, то нужно было бы еще допустить, что формы, между которыми обнаруживается идеальное родство, появились последовательно, а не одновременно. Однако эволюционная теория в ее важнейшей для философа части большего и не требует. Суть ее состоит главным образом в констатации отношений идеального родства и в утверждении, что там, где существует отношение, так сказать, логической связи между формами, есть также и отношение хронологической последовательности между видами, в которых материализуются эти формы. Этот двойной тезис в любом случае сохраняется. И тогда следовало бы предположить эволюцию еще где-нибудь - либо в творческой Мысли, где идеи различных видов порождали бы друг друга точь-в-точь так, как, согласно трансформизму, одни виды порождают другие на Земле, либо в присущем природе и постепенно проясняющемся плане жизненной организации, где отношения логической и хронологической связи между чистыми формами были бы совершенно такими же, какие представляет нам трансформизм в виде отношений реальной связи между живыми индивидами, либо, наконец, в какой-нибудь неизвестной причине жизни, которая развертывает свои следствия так, как будто бы одни из них порождали другие. Таким образом, эволюцию просто переместили бы, перенеся из видимого в невидимое. Сохранилось бы почти все, что утверждает сегодня трансформизм, хотя и с правом иного толкования. Не лучше ли в таком случае придерживаться трансформизма в том виде, в каком его почти единодушно признают ученые? Если не задаваться вопросом, в какой мере этот эволюционизм описывает факты, а в какой - является символизацией, то в нем не окажется ничего несовместимого с доктринами, которые предполагается им заменить, даже с учением об отдельных актах творения, которому он обычно противопоставляется. Вот почему мы думаем, что язык трансформизма становится теперь обязательным для всякой философии, как утверждение его постулатов становится обязательным для науки.
Но в таком случае нельзя уже будет говорить о жизни вообще как об абстракции или о простой рубрике, в которую вписываются все живые существа. В известный момент, в известной точке пространства зародилось конкретное течение: это течение жизни, проходя через организуемые им одни за другими тела, переходя от поколения к поколению, разделялось между видами и рассеивалось между индивидами, ничего не теряя в силе, скорее наращивая интенсивность по мере движения вперед. Известно, что, согласно теории ^непрерывности зародышевой плазмы", поддерживаемой Вейсманом, половые элементы организма-производителя непосредственно передают свои особенности половым элементам рождающегося организма. В этой крайней форме теория показалась спорной, ибо лишь в исключительных случаях можно заметить очертание половых желез с момента деления оплодотворенной яйцеклетки. Но если производительные клетки половых элементов и не появляются обычно с самого начала жизни эмбриона, тем не менее они всегда формируются за счет тех зародышевых тканей, которые не подверглись еще никакой специальной функциональной дифференциации и клетки которых создаются из неизменившейся протоплазмы'. Другими словами, производящая сила оплодотворенной яйцеклетки ослабляется по мере распределения по растущей массе зародышевых тканей;
но в то время как она таким образом растворяется, часть ее концентрируется заново в известном пункте, а именно в клетках, из которых должны произойти яйцеклетки или сперматозоиды. Можно, следовательно, сказать, что если не существует непрерывности зародышевой плазмы, то существует тем не менее непрерывность производительной энергии, которая расходуется лишь за несколько мгновений, когда дается импульс эмбриональной жизни, с тем чтобы как можно скорее пополниться в новых половых элементах, где она вновь будет ждать своего часа. Рассматриваемая с этой точки зрения, жизнь предстает как поток, идущий от зародыша к зародышу при посредстверазвитого организма. Все происходит так, как если бы сам организм был только наростом, почкой, которую выпускает старый зародыш, стремясь продолжиться в новом. Самое главное состоит в непрерывности прогресса, продолжающегося бесконечно, прогресса невидимого, до которого возвышается каждый видимый организм в короткий промежуток времени, отпущенный ему для жизни.
Но чем больше фиксируешь внимание на этой непрерывности жизни, тем больше замечаешь, что органическая эволюция приближается к эволюции сознания, где прошлое напирает на настоящее и выдавливает из него новую форму, несоизмеримую с предшествующими. Никто не будет оспаривать, что появление растительного или животного вида вызвано определенными причина ми. Но под этим нужно понимать только то, что если бы мы задним числом узнали эти причины во всех деталях, то с их помощью смогли бы объяснить новую форму; однако не может быть и речи о том, чтобы предвидеть новую форму2 . Могут сказать, что ее предвидение было бы возможным, если бы мы знали во всех подробностях уело вия, при которых она возникла. Но условия эти тесно с нею связаны и даже составляют с ней единое целое, характеризуя данный момент в истории жизни; как же можно считать заранее известной ситуацию, единственную в своем роде, которая еще никогда не существовала и никогда больше не повторится? Можно предвидеть из будущего только то, что имеет сходство с прошлым или может быть составлено из элементов, подобных элементам прошлого. Таковы факты астрономические, физические, химические - все факты, входящие в какую-либо систему, где элементы, рассматриваемые как неподвижные, просто рядополагаются, где изменяется лишь положение, где не будет теоретически абсурдным представить себе, что вещи возвращаются на свои места, где, следовательно, одно и то же целостное явление или, по крайней мере, одни и те же элементы явления могут повторяться. Но как можно себе представить, что оригинальная ситуация, сообщающая нечто от этой оригинальности своим элементам, то есть отдельным снимкам, сделанным с нее, могла быть дана прежде, чем появилась?1 Можно только сказать, что, появившись однажды, она находит свое объяснение в тех элементах, которые теперь открывает в ней анализ. Но то, что верно в отношении создания нового вида, верно также и в отношении создания нового индивида и вообще для любого момента любой живой формы. Ибо, если для появления нового вида нужно, чтобы изменение достигло определенной величины и общности, то незаметно, непрерывно оно совершается в любой момент в каждом живом существе. И те внезапные мутации, о которых нам сегодня говорят, становятся возможными лишь тогда, когда завершилась уже инкубационная работа, или, вернее, работа созревания, в ряду поколений, по видимости не изменявшихся. В этом смысле о жизни, как и о сознании, можно сказать, что она ежеминутно что-нибудь творит.
Но против этой идеи абсолютной оригинальности и не-предвидимости форм восстает весь наш интеллект. Существенной функцией интеллекта, каким сформировала его эволюция жизни, является освещение нашего поведения, подготовка нашего воздействия на вещи, предвидение событий, благоприятных или неблагоприятных для данного положения. Поэтому он инстинктивно выделяет в ситуации все сходное с тем, что уже известно; он ищет подобного, чтобы иметь возможность применить свой принцип:
"подобное производит подобное". В этом состоит предвидение будущего здравым смыслом. Наука возводит эту операцию на возможно более высокий уровень точности и определенности, но она не изменяет ее существенных особенностей. Как и обыденное познание, наука сохраняет лишь одну сторону вещей: повторение. Если целое оригинально, наука устраивается таким образом, чтобы анализировать те его элементы или стороны, которые почти воспроизводят прошлое. Она может оперировать только тем, что считается повторяющимся, то есть, предположительно, избегает действия длительности. От нее ускользает все нередуцируемое и необратимое в последовательных моментах истории. Чтобы представить себе эту нередуцируемость и необратимость, нужно порвать с научными привычками, отвечающими существенным требованиям мысли, нужно совершить насилие над разумом, пойти против естественных склонностей интеллекта. Но в этом и заключается роль философии.
Вот почему, хотя жизнь развивается на наших глазах как непрерывное созидание непредвидимой формы, всегда сохраняется идея о том, что форма, непредвидимость и непрерывность являются только внешними представлениями, отражающими недостаточность наших знаний. То, что предстает вашим чувствам как непрерывная история, могло бы быть разложено, говорят нам, на последовательные состояния. То, что кажется вам оригинальным состоянием, распадается при анализе на элементарные факты, каждый из которых является повторением факта известного. То, что вы называете непредвидимой формой, - всего лишь новое сочетание прежних элементов. Элементарные причины, совокупность которых обусловила это сочетание, сами являются прежними причинами, располагающимися при повторении в новом порядке. Знание элементов и элементарных причин позволило бы заранее изобразить живую форму, являющуюся их суммой и результатом. Разложив биологическую сторону явлений на факторы физико-химические, мы сможем, если потребуется, перепрыгнуть и через физику и химию: мы пойдем от масс к молекулам, от молекул к атомам, от атомов к корпускулам и придем, наконец, к чему-то такому, что может рассматриваться как род солнечной системы, астрономически. Если вы отрицаете это, то вы оспариваете сам принцип научного механицизма, и ваше утверждение, что живая материя не создана из тех же элементов, что и другая материя, является произвольным. - Мы ответим, что не оспариваем фундаментального тождества между материей неорганизованной и организованной. Спрашивается только, следует ли уподоблять естественные системы, называемые нами живыми существами, системам искусственным, выкраиваемым наукой из неорганизованной материи? Не должны ли мы сравнивать их скорее с той естественной системой, какой является Вселенная как целое? Я вполне согласен с тем, что жизнь есть своего рода механизм. Но есть ли это механизм частей, искусственно выделяемых во Вселенной как целом, или это механизм реального целого? Реальное целое вполне может быть, как мы сказали, неделимой непрерывностью:
тогда системы, выделяемые нами из этого целого, уже не будут частями в собственном смысле слова: они будут отдельными точками зрения на целое. И, сопоставляя эти точки зрения, вы не сможете даже начать восстанавливать целое, подобно тому, как, умножая число фотографий какого-нибудь предмета в разных ракурсах, вы никогда не получите этого предмета в его материальности. То же самое можно сказать о жизни и о физико-химических явлениях, на которые, как полагают, возможно ее разложить. Конечно, анализ вскроет в процессах органического творчества возрастающее число физико-химических явлений. На это и опираются химики и физики. Но отсюда еще не следует, что химия и физика должны дать нам ключ к жизни.
Мельчайшая часть кривой представляет собой почти прямую линию. И чем она меньше, тем более она походит на прямую. В пределе будет уже безразлично, называть ли ее частью прямой или частью кривой. В каждой из своих точек кривая действительно сливается с касательной. Так и "жизненность" в любой из своих точек является касательной физических и химических сил; но эти точки, в сущности, - лишь точки зрения разума, который представляет себе остановки в те или иные моменты движения, образующего кривую. В действительности жизнь состоит из физико-химических элементов не в большей мере, чем кривая - из прямых линий.
Вообще говоря, самый радикальный прогресс какой-нибудь науки может состоять только в том, чтобы ввести полученные уже результаты в новое целое, по отношению к которому они становятся неподвижными и мгновенными снимками с непрерывности движения, делаемыми время от времени. Таково, к примеру, отношение современной геометрии к геометрии древних. Последняя, в полном смысле слова статическая, оперировала фигурами, однажды очерченными; современная геометрия изучает изменения функции, то есть непрерывность движения, описывающего фигуру. Можно, конечно, для большей строгости исключить из наших математических приемов всякое рассмотрение движения; но тем не менее введение движения в генезис фигур лежит в основе современной математики. Мы полагаем, что если бы биология смогла когда-нибудь так же близко подойти к своему предмету, как математика подошла к своему, она стала бы по отношению к физико-химии организованных тел тем же, чем современная математика - по отношению к античной. Чисто поверхностные перемещения масс и молекул, изучаемые физикой и химией, стали бы по отношению к жизненному движению, совершающемуся в глубине и представляющему собой уже преобразование, а не перемещение, тем же, чем является остановка движущегося тела по отношению к его движению в пространстве. И - как мы можем предугадать, - прием, приводящий от определения известного жизненного акта к системе физико-химических явлений, предполагаемых этим актом, был бы аналогичен той операции, путем которой переходят от функции к ее производной, от уравнения кривой (то есть от закона непрерывного движения, порождающего кривую) к уравнению касательной, дающей направление этой кривой в тот или иной момент ее движения. Подобная наука была бы механикой преобразования, по отношению к которой наша механика перемещения стала бы частным случаем, упрощением, проекцией в план чистого количества. И подобно тому, как существует бесконечность функций с одним и тем же дифференциалом, различающихся между собою постоянной величиной, так, быть может, интеграция физико-химических элементов собственно жизненного акта обусловила бы этот акт лишь отчасти: все прочее было бы предоставлено неопределенности. Но мы можем только лишь мечтать о подобной интеграции; мы не утверждаем, что мечта станет когда-нибудь действительностью. Мы хотели только, развивая возможно дальше это сравнение, показать, в чем наш тезис сближается с чистым механицизмом и в чем он отличен от него.
Подражание неорганизованного живому может, впрочем, идти довольно далеко. Не только химия производит органические синтезы: удается воспроизвести искусственным путем внешнюю сторону таких фактов организации, как непрямое деление клетки и протоплазматическая циркуляция. Известно, что протоплазма клетки совершает внутри своей оболочки разнообразные движения. С другой стороны, так называемое непрямое деление клетки происходит путем крайне сложных операций, одни из которых затрагивают ядро, а другие цитоплазму. Последние начинают с раздвоения центросомы, маленького шаровидного тельца, расположенного рядом с ядром. Образовавшиеся таким образом две центросомы удаляются одна от другой, притягивают к себе тоже раздвоенные кусочки волокна, этой главной составной части первоначального ядра, и в конце концов образуют два новых ядра, вокруг которых создаются две новые клетки, заменяющие первую. И вот, удалось воспроизвести в общих чертах и во внешних проявлениях некоторые из этих процессов. Если мы разотрем в порошок сахар и поваренную соль, добавим очень старого растительного масла и рассмотрим под микроскопом каплю этой смеси, то мы увидим пену ячеистой структуры, внешне напоминающую, по мнению некоторых ученых, протоплазму; во всяком случае, в ней происходят движения, во многом сходные с циркуляцией протоплазмы. Если из подобной пены извлечь то, что с виду кажется ячейкой, то можно будет заметить конус притяжения, аналогичный тем, какие образуются вокруг центросом в процессе деления ядра'. Вера в возможность механистического объяснения распространяется и на внешние движения одноклеточного организма, или, по Крайней мере, амебы. Перемещение амебы в капле воды можно сравнить с движениями пылинки в комнате, где открытые окна и двери вызывают циркуляцию воздушных потоков. Ее масса постоянно поглощает некоторые растворимые вещества, содержащиеся в окружающей воде, и выделяет в нее другие: этот постоянный обмен, подобный тому, что совершается между двумя резервуарами, разделенными пористой перегородкой, создает вокруг организма беспрерывно меняющееся круговращение. Что же касается временных отростков, или ложноножек, которыми как будто бы наделена амеба, то они не столько выпускаются ею самой, сколько притягиваются извне, словно их вдыхает или всасывает окружающая среда. Постепенно можно распространить этот способ объяснения и на более сложные движения, которые совершает, к примеру, инфузория своими вибрирующими ресничками, представляющими собой, по всей вероятности, те же ложноножки, только отвердевшие.
Однако ученые не бывают единодушными в оценке подобного рода объяснений и схем. Химики показали, что если даже ограничиться рассмотрением только органического, не доходя до организованного, то наука воспроизвела пока лишь продукты отходов жизнедеятельности; вещества же собственно активные, формирующие организм, противятся синтезу. Один из самых замечательных натуралистов нашего времени выдвигает идею о противоположности двух родов явлений, отмечаемых в Живых тканях, явлений анагенеза, с одной стороны, и катагенеза - с другой. Роль энергий анагенетических состоит в том, чтобы поднять до своего уровня низшие энергии путем ассимиляции неорганических веществ. Они создают ткани. Само же функционирование жизни (за исключением, однако, ассимиляции, роста и размножения) относится к порядку катагенетическому: это уже не подъем энергии, а ее падение. Лишь с этими фактами катагенетического порядка, то есть, в сущности, с мертвым, а не с живым, и имеет дело физико-химия. Конечно, факты первого рода ускользают от физико-химического анализа даже тогда, когда они не являются в собственном смысле слова анагенетическими. Что же касается искусственной имитации внешней стороны протоплазмы, то можно ли придавать этому реальное теоретическое значение, если нет еще полного согласия в вопросе о физической структуре этого вещества? Тем более не может сейчас идти речи о воспроизведении ее химического состава. Наконец, возможность физико-химического объяснения движений амебы, а тем более инфузории, оспаривается многими из тех, кто непосредственно наблюдал эти простейшие организмы. В самых примитивных проявлениях жизни они замечают следы настоящей психической деятельности2 . Но особенно поучительно то, что углубленное исследование гистологических явлений часто вовсе не подкрепляет стремление объяснить все с помощью физики и химии, а, напротив, лишает его силы. Вот заключение превосходной книги гистолога Вильсона, посвященной развитию клетки: ^Кажется, что изучение клетки в итоге скорее расширило, чем сузило огромную пропасть, отделяющую от неорганического мира даже низшие формы жизни".
Одним словом, те, кто занимается только функциональной активностью живого существа, склонны думать, что физика и химия дадут нам ключ к биологическим процессам4 . В действительности они имеют дело главным образом с явлениями, которые постоянно повторяются в живом существе, как в реторте. Этим отчасти и объясняются механистические тенденции в физиологии. Те же, кто сосредоточивает внимание на тонкой структуре живых тканей, на их генезисе и эволюции, - с одной стороны, гистологи и эмбриологи, с другой стороны, натуралисты - видят перед собой саму реторту, а не только ее содержимое. Они находят, что эта реторта творит свою собственную форму во время единственной в своем роде серии опытов, составляющих подлинную историю. И все они - гистологи, эмбриологи и натуралисты - далеки от того, чтобы так же охотно, как физиологи, верить в физико-химический характер жизненных актов.
По правде говоря, ни тот, ни другой тезис - ни утверждающий, ни отрицающий возможность когда-либо произвести химическим способом элементарный организм, - не могут опереться на авторитет опыта. Оба они не могут быть проверены - первый потому, что наука еще не продвинулась ни на шаг к химическому синтезу живого вещества, второй - потому что не существует никакого доступного пониманию способа экспериментально доказать невозможность какого-либо факта. Но мы изложили теоретические доводы, которые мешают нам уподобить живое существо, эту систему, обособленную природой, - системам, изолируемым нашей наукой. Мы признаем, что эти доводы не столь сильны, когда речь идет о таком простейшем организме, едва продвинувшемся по пути эволюции, как амеба. Но они приобретают большее значение, если обратиться к организму более сложному, претерпевающему правильный цикл преобразований. Чем глубже отпечаток, накладываемый длительностью на живое существо, тем очевиднее организм отличается от чистого и простого механизма, по которому длительность скользит, не проникая в него. И доказательство приобретает наибольшую силу, когда оно распространяется на общую эволюцию жизни, от низших ее проявлений до высших современных форм, поскольку эта эволюция составляет, в силу единства и непрерывности поддерживающей ее одушевленной материи, одну неделимую историю. Вот почему мы не понимаем, как гипотеза эволюционизма вообще может уживаться с механистической концепцией жизни. Мы, конечно, не претендуем на то, чтобы дать окончательное и математически точное опровержение этой механистической концепции. Но опровержение это, вытекающее из рассмотрения длительности и являющееся, по нашему мнению, единственно возможным, становится тем более строгим и убедительным, чем смелее мы принимаем эволюционную гипотезу. Нам придется подробнее остановиться на этом вопросе. Но вначале объясним более точно, какой именно концепции жизни мы следуем.
Мы говорили, что механистические объяснения пригодны для систем, искусственно выделяемых нашей мыслью из целого. Но нельзя о priori допустить, чтобы такое же объяснение можно было автоматически применить к самому целому и системам, создающимся естественным путем внутри этого целого и по его образу, ибо время было бы тогда бесполезным и даже нереальным. Действительно, суть механистических объяснений состоит в утверждении, что будущее и прошедшее исчисляемы как функция настоящего и что, следовательно, все дано.
Согласно этой гипотезе, прошлое, настоящее и будущее мог бы сразу увидеть сверхчеловеческий интеллект, способный произвести необходимые вычисления. Вот почему ученые, верившие в универсальность и полную объективность механистических объяснений, сознательно или бессознательно создавали подобного рода гипотезу. Уже Лаплас сформулировал ее с величайшей точностью: "Если бы человеческий интеллект мог знать в данный момент все силы, которыми одушевлена природа, и взаимное положение составляющих ее существ, и к тому же был бы достаточно силен, чтобы подвергнуть эти данные анализу, он мог бы охватить одной формулой все движения Вселенной - как величайших ее тел, так и легчайшего из атомов: ничто не осталось бы для него неизвестным, и будущее, как и прошлое, предстало бы его глазам"'. А вот тезис Дюбуа-Реймона: "Можно вообразить себе познание природы, достигшее такого состояния, что всоебщий мировой процесс мог бы быть описан одной математической формулой, одной необъятной системой одновременных дифференциальных уравнений, определяющих положение, направление и скорость любого атома мира в любой момент". Гексли, со своей стороны, выразил ту же идею более конкретно: "Если верно основное положение эволюции о том, что весь мир - одушевленный и неодушевленный - есть результат подчиненного определенным законам взаимодействия сил, присущих молекулам, которые составляли начальную туманность Вселенной, то не менее верно и то, что современный мир потенциально уже содержался в космическом паре и достаточно сильный интеллект, зная свойства молекул этого пара, мог бы предсказать, к примеру, состояние фауны в Великобритании в 1868 году с такой же точностью, с какой определяют, что происходит с паром, который мы выдыхаем в холодный зимний день". Сторонники этого учения говорят и о времени, произносят это слово, но не думают о том, что оно означает, ибо время здесь лишено действенности, - а раз оно не действует, оно есть ничто. Радикальный механицизм предполагает метафизику, в которой целостность реального дается сразу в вечности и где видимая длительность вещей выражает только несовершенство духа, который не может познать всего одновременно. Но для нашего сознания, то есть для того, что является самым неоспоримым в нашем опыте, длительность - нечто совершенно иное. Мы воспринимаем ее как поток, в который нельзя войти вновь. Мы хорошо чувствуем, что она - основа нашего бытия и сама субстанция вещей, с которыми мы связаны. Напрасно нас соблазняют блестящими перспективами универсальной математики: мы не можем жертвовать опытом ради требований системы. Вот почему мы отвергаем радикальный механицизм.
Но радикальный телеологизм также представляется нам неприемлемым, и по тем же основаниям. Доктрина целесообразности в ее крайней форме, какую мы обнаруживаем, например, у Лейбница, предполагает, что вещи и существа лишь реализуют начертанную однажды программу. Но если в мире нет ничего непредвиденного, ни изобретения, ни творчества, то время тоже становится бесполезным. Как и в механистической гипотезе, здесь предполагается, что все дано. Таким образом понимаемый телеологизм является тем же механицизмом, только навыворот. Он вдохновляется тем же постулатом, с одним лишь различием: тот огонь, которым он, по его мнению, освещает наш путь, он помещает не позади нас, а впереди, по ходу движения наших конечных интеллектов вдоль совершенно иллюзорной последовательности вещей. Импульс прошлого он заменяет притяжением будущего.
Но последовательность остается все же чистой видимостью, как, впрочем, и само движение. В учении Лейбница время сводится к смутному восприятию, зависящему от присущей человеку точки зрения: оно рассеялось бы, как туман, перед интеллектом, помещенным в центр вещей.
Но все же телеологизм не является, подобно механицизму, учением с застывшими очертаниями. Он допускает сколько угодно отступлений. Механистическую философию нужно либо принять, либо отклонить: ее придется отвергнуть, если мельчайшая пылинка, уклоняясь от предписанного механикой пути, обнаружит малейший след самопроизвольности. Напротив, учение о конечных причинах никогда не может быть отвергнуто окончательно. Если устраняют одну его форму, оно принимает другую. Его принцип - по сути, психологический - очень гибок. Он настолько растяжим и благодаря этому так широк, что его отчасти принимают уже одним тем, что отвергают чистый механицизм. Тезис, который мы выдвигаем в этой книге, должен поэтому в известной мере быть причастным к телеологизму. Вот почему важно точно указать, что мы от него сохраняем и от чего считаем нужным отказаться.
Сразу же заметим, что смягчать телеологизм Лейбница, раздробляя его до бесконечности, значит, на наш взгляд, становиться на ложный путь. И, однако, учение о целесообразности приняло именно такое направление. Совершенно ясно, что если Вселенная в целом является реализацией известного плана, то это не может быть доказано эмпирически. Очевидно также, что если даже ограничиться лишь организованным миром, то ничуть не легче доказать, что и в нем все находится в гармонии. Факты могли бы дать и противоположные ответы на наши вопросы. Природа сталкивает живые существа друг с другом. Она являет нам повсюду беспорядок наряду с порядком, регресс рядом с прогрессом. Но, быть может, то, что не подтверждается ни материей в целом, ни жизнью в целом, окажется верным для отдельного организма? Нельзя ли заметить в нем поразительного разделения труда, чудесной солидарности между частями, совершенного порядка, несмотря на бесконечное усложнение? В этом смысле не реализует ли каждое живое существо известного плана, имманентного его субстанции? Это утверждение, по сути, разбивает вдребезги античную концепцию целесообразности. Идея внешней целесообразности, в силу которой живые существа соподчиняются одни другим, не принимается и даже охотно осмеивается: нелепо, говорят нам, предполагать, что трава создана для коровы, ягненок для волка. Но существует целесообразность внутренняя: каждое существо создано для него самого, все части его взаимосогласованы ради наибольшего блага целого и разумно соорганизованы для этой же цели. Такова концепция целесообразности, в течение долгого времени остававшаяся классической. Телеологизм сузился настолько, чтобы никогда не охватывать за один раз более одного живого существа. В урезанном виде он, конечно, рассчитывал подставить под удары меньшую поверхность.
На самом же деле он оказался еще более уязвимым. Каким бы смелым ни выглядел, в свою очередь, наш тезис, мы утверждаем, что целесообразность может быть только внешней: в противном случае она - ничто.
Рассмотрим, действительно, самый сложный и самый гармоничный организм. Все его элементы, говорят нам, принимают участие в содействии наибольшему благу целого. Пусть будет так; но не нужно забывать, что каждый из элементов в некоторых случаях сам может быть организмом и что, подчиняя существование этого маленького организма жизни большого, мы принимаем принцип внешней целесообразности. Таким образом, концепция исключительно внутренней целесообразности разрушает саму себя. Организм состоит из тканей, каждая из которых живет за собственный счет. Клетки, составляющие ткани, также обладают известной независимостью. Только в случае полного подчинения всех элементов индивида самому индивиду можно было бы отказаться видеть в них организмы, сохраняя это название за индивидом, и говорить только о внутренней целесообразности. Но каждому известно, что эти элементы могут обладать истинной автономией. Не говоря о фагоцитах, которые доходят в своей независимости от того, что нападают на питающий их организм, не говоря о зародышевых клетках, живущих своей собственной жизнью рядом с соматическими клетками, достаточно напомнить о фактах регенерации; здесь один элемент - или группа элементов - внезапно показывает, что хотя в обычное время он и покорялся тому, чтобы занимать лишь незначительное место и выполнять только ограниченные функции, но он может делать гораздо больше, а в некоторых случаях даже выступает как эквивалент целого.
Это и есть камень преткновения для теорий витализма. Мы не упрекаемых, как делают обычно, в том, что на вопрос они отвечают вопросом же. Конечно, "жизненное начало" многого не объясняет, но все же оно имеет то преимущество, что, будучи как бы вывеской на нашем незнании, при случае напоминает нам о нем', тогда как механицизм призывает нас об этом забыть. Правда, положение витализма очень затрудняется тем фактом, что в природе не существует ни чисто внутренней целесообразности, ни совершенно обособленной индивидуальности. Сорганизованные элементы, входящие в состав индивида, сами имеют известную индивидуальность, и каждый мог бы заявить претензию на свое жизненное начало, если таковым должен обладать индивид. Но, с другой стороны, сам индивид не является ни достаточно независимым, ни достаточно изолированным от всего остального, чтобы мы могли признать за ним собственное "жизненное начало" . К примеру, организм высшего позвоночного обладает наибольшей индивидуальностью из всех организмов; и все же, если обратить внимание на то, что он является лишь развитием яйцеклетки, составлявшей часть тела его матери, и сперматозоида, принадлежавшего телу его отца, что это яйцо (то есть оплодотворенная яйцеклетка) есть подлинное связующее звено между двумя производителями, ибо имеет общую им обоим субстанцию, то станет ясно, что всякий индивидуальный организм, будь то даже организм человека, представляет собой только почку, распустившуюся на соединенном теле своих родителей. Где же тогда истоки, где завершение жизненного начала индивида? Мало-помалу можно подняться до самых его отдаленных предков и обнаружить его связь с каждым из них, связь с той небольшой протоплазменно-студенистой массой, которая, вероятно, составляет корень генеалогического древа жизни. Будучи в известной мере единым с этим первичным предком, он также связан со всем тем, что отделилось от него по пути дивергенции потомства; в этом смысле можно сказать, что невидимые узы связывают его с совокупностью всех живых существ. Напрасно поэтому стремятся сузить область целесообразности до индивидуальности живого существа. Если в области жизни существует целесообразность, она охватывает всю жизнь в едином неразрывном объятии. В этой жизни, общей всему живому, есть, конечно, много пробелов, много отступлений; с другой стороны, она не столь математически едина, чтобы не позволить каждому проявить в известной мере свою индивидуальность. Тем не менее она образует единое целое: и нужно выбирать между полным и прямым отрицанием целесообразности и гипотезой, которая признает взаимосвязь не только частей организма с самим организмом, но и каждого живого существа с совокупностью остальных.
Нельзя облегчить перехода к идеям целесообразности путем ее распыления. Нужно либо полностью отвергнуть гипотезу целесообразности, имманентной жизни, либо, как мы полагаем, придать совсем иное направление ее изменению.
Заблуждение радикального телеологизма, как, впрочем, и радикального механицизма, состоит в чрезмерно расширительном применении некоторых понятий, естественных для нашего интеллекта. Наша мысль изначально связана с действием. Именно по форме действия был отлит наш интеллект. Размышление - это роскошь, тогда как действие - необходимость. Но, чтобы действовать, мы прежде всего ставим себе цель: мы составляем план, затем переходим к деталям механизма, который должен его реализовать. Последняя операция возможна только тогда, когда мы знаем, на что нам рассчитывать. Нужно, чтобы мы выделяли в природе те сходства, которые позволили бы нам предвосхищать будущее. Нужно, следовательно, чтобы мы, сознательно или бессознательно, применяли закон причинности. Чем яснее при этом вырисовывается в нашем уме идея действующей причинности, тем больше эта причинность принимает форму причинности механической. Последнее отношение, в свою очередь, тем легче может быть представлено математически, чем лучше оно выражает строгую необходимость. Вот почему нам достаточно только следовать склонности нашего интеллекта, чтобы стать математиками. Но, с другой стороны, эта естественная математика представляет собой лишь бессознательную опору нашей сознательной привычки связывать одни и те же причины с одними и теми же следствиями; а сама эта привычка обычно нацелена на руководство действиями, вытекающими из намерений, или, что сводится к тому же, на управление объединенными движениями для реализации какого-либо образца; мы рождаемся ремесленниками и геометрами, и даже геометры-то мы только потому, что мы - ремесленники. Таким образом, человеческий интеллект, поскольку он сформирован согласно требованиям человеческого действия, является интеллектом, оперирующим одновременно в соответствии с намерением и с расчетом, путем подчинения средств цели и воспроизведения механизмов со все более и более геометрическими формами. Смотрят ли на природу как на необъятную машину, управляемую математическими законами, или видят в ней реализацию какого-либо плана, - в том и другом случае только следуют до конца двум взаимодополняющим тенденциям разума, вытекающим из одной и той же жизненной необходимости.
Вот почему радикальный телеологизм во многих отношениях близок к радикальному механицизму. Оба учения отказываются видеть в ходе вещей или даже просто в развитии жизни непредвидимое творение формы. Механицизм замечает только одну сторону реальности: сходство или повторение. Он признает, таким образом, господство того закона, согласно которому в природе существует только подобное, воспроизводящее подобное. Чем более явной становится содержащаяся в нем геометрия, тем меньше он может допустить, чтобы.что-либо было результатом творчества, хотя бы даже только форма. Как геометры, мы отвергаем непредвидимое. Как художники, мы, конечно, могли бы его допустить, ибо искусство живет творчеством и предполагает скрытую веру в самопроизвольность природы. Но бескорыстное искусство - это роскошь, как и чистое умозрение. Прежде чем стать художниками, мы бываем ремесленниками. Авсякое ремесло, каким бы примитивным оно ни было, живет подобиями и повторениями, как и естественная геометрия, служащая ему точкой опоры. Оно работает по моделям, ставя своей целью их воспроизведение. И когда оно изобретает, оно оперирует, или воображает, что оперирует, новой комбинацией уже известных элементов. "Нужно подобное, чтобы получить подобное", - вот его принцип. Короче говоря, строгое применение принципа целесообразности, как и принципа механической причинности, приводит к заключению, что "все дано". Два принципа, каждый на своем языке, говорят одно и то же, ибо отвечают одной и той же потребности.
Вот почему они согласны еще и в том, что для обоих время представляет собой tabula rasa. Реальная длительность въедается в вещи и оставляет на них отпечаток своих зубов. Если все существует во времени, то все внутреннее изменяется и одна и та же конкретная реальность никогда не повторяется. Повторение допустимо, следовательно, только в абстрактном; повторяется лишь тот или иной аспект реальности, выделяемый нашими чувствами, в особенности же нашим интеллектом, и повторяется он именно потому, что наше действие, на которое направлено любое усилие нашего интеллекта, может совершаться только среди повторений. Так интеллект, сосредоточенный на том, что повторяется, занятый лишь тем, чтобы сплавить подобное с подобным, - отворачивается от видения времени. Он противится текучести: все, к чему он прикоснется, затвердевает. Мы не мыслим реального времени, но проживаем его, ибо жизнь преодолевает границы интеллекта. Мы чувствуем нашу эволюцию и эволюцию всех вещей в чистой длительности, и чувство это обрисовывается вокруг собственно интеллектуального представления, как неясная дымка, исчезающая во мраке. И механицизм, и телеологизм принимают в расчет только светящееся ядро, блистающее в центре. Они забывают, что это ядро образовалось за счет остального путем сгущения и что нужно использовать все - и текучее, и уплотненное (первое даже более, чем второе), - чтобы постичь внутреннее движение жизни.
По правде говоря, если существует эта дымка, пусть неясная и ускользающая, она должна быть для философа еще более важной, чем облекаемое ею светящееся ядро. Ибо только ее наличие и позволяет нам утверждать, что ядро есть ядро, что чистый интеллект представляет собой сужение - путем сгущения - иной, более обширной способности. И именно потому, что эта смутная интуиция не оказывает никакой помощи в руководстве нашим действием на вещи, действием, целиком локализованным на поверхности реального, - и можно предположить, что она проявляет свою силу не на поверхности, а в глубине.
Как только мы выходим за рамки, в которые заключают нашу мысль механицизм и радикальный телеологизм, реальность предстает перед нами как непрерывное фонтанирование нового, которое, едва возникнув в настоящем, уже отступает в прошлое: именно в этот момент его и замечает интеллект, взгляд которого всегда устремлен назад. Такова наша внутренняя жизнь. Можно без труда обнаружить предпосылки каждого из наших поступков, являющихся по отношению к этим предпосылкам как бы механической равнодействующей. И можно также сказать, что каждый поступок представляет собой осуществление какого-либо намерения. В этом смысле в эволюции нашего поведения всегда есть и механицизм, и целесообразность. Но сколь бы мало наше действие ни затрагивало нашу личность, как бы мало оно ни было подлинно нашим, оно неподвластно предвидению, хотя задним числом и может быть объяснено его предпосылками. И, реализуя известное намерение, эта новая наличная реальность отличается от самого намерения, которое могло быть только планом возобновления или перегруппировки элементов прошлого. Механицизм и телеологизм являются здесь, таким образом, только внешними снимками нашего поведения. Они извлекают из него интеллектуальность. Но наше поведение скользит между ними и охватывает гораздо более обширную область. Повторяем, это не значит, что свободное действие есть действие, следующее капризу, безрассудное. Поступать, повинуясь капризу, - значит механически колебаться между двумя или несколькими готовыми решениями и все же остановиться в конце концов на одном из них; здесь нет созревания внутреннего состояния, нет эволюции: каким бы парадоксальным ни показалось это утверждение, здесь воля опускается до подражания механизму интеллекта. Напротив, поведение подлинно наше есть поведение воли, которая, не пытаясь копировать интеллект и оставаясь сама собой, то есть эволюционируя, доходит путем постепенного созревания до таких действий, которые интеллект может разлагать на элементы-понятия, никогда не достигая конца. Свободный акт несоизмеримо идеей, и его "рациональность" должна определяться самой этой несоизмеримостью, позволяющей находить в нем сколько угодно материала для работы интеллекта. Таков характер нашей внутренней эволюции. Таков же, очевидно, и характер эволюции жизни.
Наш разум, неизлечимо самонадеянный, полагает, что, по праву ли рождения или по праву завоевания, он владеет всеми существенными элементами познания истины - врожденными или приобретенными. Даже если он сознается в незнании предмета, который ему предъявляют, то полагает, что не знает только того, под какую из его прежних категорий подпадает этот новый предмет. В какой ящик, готовый открыться, мы его поместим? В какую, уже скроенную, одежду его облачим? Является ли он тем или этим, или чем-либо иным? И все эти "то", "это", "что-либо иное" всегда предстают перед нами как нечто уже познанное, известное. Мы глубоко противимся мысли о том, что нам, возможно, придется создавать для нового предмета совершенно новое понятие, или, быть может, даже новый метод мышления. А между тем история философии показывает нам вечное столкновение систем, невозможность втиснуть реальность в это готовое платье, то есть в наши готовые понятия, - она указывает нам на необходимость работать по мерке. Но наш разум предпочитает не доходить до такой крайности, раз и навсегда с горделивой скромностью возвестить, что он может познавать только относительное, а абсолютное - не в его компетенции. Это предуведомление позволяет ему без стеснения применять свой привычный метод мышления, и с оговоркой, что он не касается абсолютного, он авторитетно высказывается абсолютно обо всем. Платон первым возвел в теорию утверждение, что познать реальное значит найти для него Идею, то есть втиснуть его в предсуществующие рамки, которые уже были в нашем распоряжении, как будто мы тайно обладаем универсальной наукой. И эта вера естественна для человеческого интеллекта, всегда озабоченного тем, в какую из прежних готовых рубрик придется ему занести тот или иной предмет, и можно сказать, что в известном смысле все мы рождаемся платониками.
Нигде бессилие этого метода не проявляется так отчетливо, как в теории жизни. Развиваясь по направлению к позвоночным вообще, к человеку и интеллекту в частности, Жизнь должна была оставить по пути много элементов, несовместимых с этим особым способом организации, и уступить их, как мы покажем, другим линиям развития. Поэтому, чтобы постичь истинную природу жизненной деятельности, нам нужно будет вновь отыскать совокупность этих элементов и сочетать их с интеллектом как таковым. Нам, вероятно, поможет в этом то смутное представление, та дымка, что окружает представление ясное, то есть интеллектуальное. Чем, в самом деле, может быть эта бесполезная дымка, как не частью того эволюционного начала, которое не уместилось в специальную форму нашей организации и прошло контрабандой? Значит, именно туда мы должны будем отправляться за указаниями, чтобы расширить интеллектуальную форму нашей мысли; там почерпнем мы необходимый порыв, который сможет поднять нас над самими собой. Представить себе жизнь в целом не значит скомбинировать простые идеи, отложенные в нас самой жизнью в ходе ее эволюции: может ли часть быть тождественной целому, содержимое - содержащему, отложения жизненной работы - самой этой работе? А между тем мы поддаемся этой иллюзии, когда определяем эволюцию жизни как "переход от однородного к разнородному" или с помощью любого другого понятия, полученного путем комбинирования элементов интеллекта. Мы располагаемся в одном из конечных пунктов эволюции, очевидно, в главном, но не единственном; и даже в этом пункте мы не берем всего, что там находится, ибо мы сохраняем от интеллекта только одно или два понятия, в которых он выражается, - и эту-то часть от части мы провозглашаем представительницей целого, даже чего-то такого, что выходит за границы отвердевшего целого; то есть представительницей того эволюционного движения, по отношению к которому это "целое" является только современной стадией. На самом же деле, возьми мы даже весь интеллект, это не было бы чрезмерным, этого было бы недостаточно. Следовало бы сблизить с ним все то, что мы находим в каждом из конечных пунктов эволюции. И нужно было бы рассматривать
Достарыңызбен бөлісу: |