Ну, а потом этот Клавдий решил, что, пожалуй, оно гуманнее и экономичнее будет саму женушку показнить, чем раз за разом батальоны ее полюбовников жизни лишать. А казнивши Мессалину, сочетался счастливым – четвертым уже – браком с собственной племянницей Агриппиной. Усыновив и ее ребеночка, звали которого, между прочим, Нерон.
И довольно скоро – в результате гурманских пристрастий и полного неумения выбрать достойную подругу жизни – отправился к праотцам, пытаясь переварить грибное жаркое. Грибочки для которого отбирала любящая супруга. Лично.
После чего в Риме и случился Нерон.
И ведь как же этот самый Нерон начинал! Приносят ему, скажем, на подпись указ о казни преступника, а он – очи горе, слезы по щекам катятся, и возглас горестный: "О, если бы я не умел писать!" Такая вот – в духе неоклассицизма – картина. (Странно, что до сих пор никто на холсте не воплотил.)
Или вот сенат постановил ему, императору, всенародную благодарность вынести. (Я так понимаю – на всякий случай.) А он опять, на щеках румянец, очи долу, и скромно: "О, нет, сенаторы!.. Я еще должен ее заслужить."
Тут–то все римляне от счастья и обалдели: ну надо же, экий херувим попался! А время показало, что попался им актер. И талантливый, сукин сын – что твой Клинтон.
Ну, а уж потом пошло–поехало. С актерства же и начавшись.
Потому что более всего жаждалось Нерону славы именно на поприще искусств. Он так себе рассудил, что императором почти что и любой стать может – накорми отчима грибочками, да и дело с концом. А служенье муз – оно ведь не государством управлять, оно суеты не терпит.
Отвлекаясь от темы: тоже вот заковыка возникает. И отчего это власть имущих так к музам всенепременно тянет? Что тут за таинственная фрейдистская сублимация в работе? Чего компенсируем–то, братцы? Ведь тянет – и все тут, спасу нет. Иван IV Васильевич к хоровому пению профессиональное пристрастие имел (без дураков – эвон сколько песнопений самолично на ноты тогдашние перелопатил, от казней отдыхаючи). Всемогущий кардинал Ришелье пиесы пописывал штилем самым высоким. Фридрих-пруссак на флейте свиристел беспрестанно, да так норовил, чтобы непременно перед каким-нибудь Вольтером фиоритуру позаковыристей запустить. Черчилль на старости лет Нобелевскую премию отхватил – и опять-таки не по физике, а по литературе. Леонид Ильич покойный, так тот на Нобелевские не замахивался, а Ленинскую все-таки по той же литературе за трилогию бессмертную взял. Клинтон вон на саксофоне дул чего-то – говорил, джаз. Господин Гитлер пейзажи городские писал, и непременно маслом. Калигула вышеупомянутый очень любил сольным авангардным танцем гостей порадовать. Но даже и те, что сами ни к инструментам, ни к кистям, ни к пуантам не рвались, в плену прекрасных муз пребывали неизменно. Да вот и Ильич, творец пролетарского, как он утверждал, государства, задремлет, бывало, под звуки рояля, от невыносимого революционного напряжения расслабившись, а потом как вскочит, да как закричит: ничего, дескать, не знаю лучше Apassionata!
Ну, в общем, вот так же и Нерон. Весь так и ушел в искусство. Не пропускал ни одного состязания: ни кифаредов, ни декламаторов, ни тем более вечеров авторской поэзии. И что интересно – ни на одном ни разу не проиграл. Так–таки на каждом лавров и удостаивался. То ли от того, что талантлив очень был, то ли еще почему.
Тут, конечно, поклонники появились, фан-клубы организовываться стали. Нерон такого важного дела на самотек не пустил, а – как все тот же Светоний пишет – отобрал пять с лишком тысяч молодых людей и обучал их аплодировать, да не просто так, а с вывертом: "жужжанием", "желобком" да "кирпичиком" (что бы оно там ни значило). А уж с такой-то клакой успех завсегда был обеспечен.
Относясь к искусству серьезно, Нерон требовал такого же отношения и от других. Во время его выступления – будь то арпеджио на кифаре, декламация или вокализ – театр покидать было ни-ни. Под страхом того самого. Отчего, как пишут историки, несколько беременных дамочек прямо в зрительном зале и разрешились.
На любви Нерона к музам и втерся к нему в доверие некий Вителлий, тоже, в общем-то, негодяй – а впоследствии еще и император. На состязании кифаредов стоял как-то Нерон с инструментом наготове, но что-то вдруг застеснялся, ну уж случилась такая конфузия. И он было себе с кифарою пошел прочь, но тут-то Вителлий ему буквально грудью дорогу и перегородил. Дескать, хотите, ваше величество, казните за смелость, но уйти не дам, потому как народ вашей божественной кифары требует. И таковой, дескать, народной воле не подчиниться даже и преступно. Ну, Нерон, понятное дело, после этакой речи народу на кифаре сбацал, а Вителлия крепко полюбил и приблизил.
И, конечно, не без того – ревнив был к чужой славе. Но это у них, людей творческих, дело обычное. Наш-то герой, чтобы и следа от прежних лауреатов не осталось, все их статуи и изображения (а таковые им по статусу полагались) повелел с цоколей посшибать и пошвырять в сортиры. Тут, в общем-то, такого уж чудовищного ничего и нет – дай вот для эксперимента власть Неронову какому из нынешних творцов, так уж не один соперник в сортире приземлится, уж это я вам гарантирую.
Но и у самого императора соперники-завистники водились. Один вот такой Марк Анней Лукан, из поэтов, так прямо на желчь исходил. А все из-за чего? Да вот ушел как-то Нерон – и демонстративно так ушел, с шумом – с творческого вечера вот этого самого Лукана, когда тот до самых своих возвышенных стихов добрался. Ну, Лукан свою мелкую месть заготовил и воплотил – что интересно, опять же в сортире. Общественном. Усевшись понадежнее, он с ужасающим грохотом испустил ветры и тут же торжественно продекламировал нероновы строки: "Словно бы гром прогремел над землей..." После чего все сидевшие на своих точках патриции в ужасе повскакивали и кинулись наутек, прервав процесс на самом интересном месте.
И со временем Нерону то ли искусство, то ли еще что окончательно в голову ударило. И принялся он зверствовать да распутничать так, что и Калигула от зависти в гробу завертелся.
Понесся наш император по установившемуся замкнутому кругу театральных выступлений, массовых казней и извращенных до беспредела сексуальных эскапад. Заваливая в постель и невинных девиц, и замужних матрон, и мальчиков – рабов и свободных. А в качестве кукиша небесам (опять-таки доказательство того, в каком одиночестве смиренный Канут пребывает) изнасиловал и весталку, девственную хранительницу очага в храме Весты – на что до него никто не отваживался, да и после него проделал лишь еще один такой же (о чем речь несколько ниже будет).
Одного из своих мальчиков, Спора, он даже сделал евнухом. Но, как говорят историки, не из чистого садизма, а только лишь чтобы жениться на нем чин чином, как на приличной и более или менее полноценной женщине. Отыграл и свадьбу, со всеми положенными обрядами, с приданым. Спор восседал на носилках рядом с Нероном, одетый в торжественное платье императрицы, а властелин тогдашнего цивилизованного мира прилюдно лобзал его взасос.
Однако Нерон и сам был не прочь побывать в "невестах". Сначала происходило это просто и скромно – в дворцовой спальне, но потом императору там стало тесно, отчего и появилась новая забава. Людей – мужчин и женщин – осужденных за что-либо, а то и просто так, привязывали к столбам, а затем вывозили клетку, из которой в звериных шкурах выскакивал Нерон, тут же набрасываясь на несчастных и насилуя их подряд. (Как, кстати, изнасиловал он перед самой казнью и своего близкого родственника, Авла Плавтия.) Но это была лишь первая часть спектакля. Затем император тут же, прилюдно, отдавался вольноотпущеннику Дорифору, своему любимцу и любовнику.
За которого впоследствии вышел замуж – как до того за него Спор. Опять же свадьба, музыка, жрецы, все как у людей. Только на сей раз отдавался он Дорифору с воплями и слезами, как девушка, расстающаяся с целомудрием.
Не раз похвалялся он и связью с собственной матерью. Историки, правда, на сей счет несколько сомневаются. Но когда привезли ее тело – а убита Агриппина была по приказу сыночка – он тут же прибежал посмотреть на труп и, сдернув покрывало, принялся обсуждать с придворными холуями достоинства и недостатки ног, груди и всего такого прочего. После чего напился до поросячьего визга. Говорят, с горя...
Да и с женой – женщиной натуральной, не переделанной, да вдобавок еще и красивой, была у него и такая – обошелся не лучше. Вернулся как-то со скачек, крепко навеселе да с шумом, а бедняжка Поппея – беременная, на сносях уже – каким–то словом неосторожным его и попрекнула. Властелина мира, то есть. Ну, он ей и показал, кто на планете хозяин. На пол сбил, и ногами, ногами... Ну что долго рассказывать – убил, в общем.
Самым эффектным театральным действом его был, говорят, пожар Рима. Тут мнения историков расходятся. Кто говорит, Нерон город и подпалил для вящего творческого экстаза, а кто утверждает – сам по себе Рим загорелся. Но так или иначе, столица империи пылала, а император в театральном одеянии то ли пел, то ли декламировал свою поэму "Крушение Трои", изредка акцентируя ритм на неизменной кифаре. Шесть дней пожара – шесть вечеров авторской песни...
Да народ бы и это стерпел. Но тут уже преторианцам – собственной нероновой дворцовой гвардии – эта свистопляска поднадоела, отчего они и взбунтовались. При поддержке прочих вооруженных сил. Нерон, однако, в руки им не дался – из небеспочвенных опасений, что обойдутся с ним негуманно – и покончил с собой. Не забыв произнести перед смертью знаменитое: "Какой актер умирает!"
А вот теперь хочется мне здесь к еще одному имени обратиться. Из совсем иного племени – не тех, что при силе, а тех, что как бы при мудрости.
Римский мыслитель и, как нас уверяют, стоик Сенека проживал, как известно, с Нероном не просто в одну эпоху, но под одной же и крышей – в качестве его наставника и репетитора с самых младых ногтей. И вот все по сей день в раже заходятся: Сенека, дескать, Сенека! Философ, дескать, и все такое прочее.
И красиво ведь философствовал. Да вот хотя бы это: "Кто не рабствует в том или другом смысле? Этот вот – раб похоти, тот – корыстной жадности, а тот – честолюбия... И нет рабства более позорного, чем рабство добровольное". Возразить – особенно противу последней самой фразы – нечего.
Но и это вот тоже Сенекой писано – для Нерона: "Как приятно владыке вселенной обратиться к своей доброй совести, а потом кинуть взгляд на распростертую у его ног громадную толпу, раздираемую несогласиями, мятежную и бессильную, готовую с диким ревом встречать чужую гибель, да и свою собственную".
Так вот что я в связи со всем этим про упомянутого любомудра сказать хочу. Ежели он, годы и годы рядом с Нероном проведши, ни черточки единой плохой в чудище эдаком не углядел и ничему толковому подопечного своего не выучил – так какой же он, к растакой матери, наставник и философ, и по какому такому праву остальное народонаселение учить берется?
А если он видеть все видел, но из страха за собственный зад гимны да пеаны владыке распевал безостановочно – так опять-таки, насколько оно честно всем прочим на предмет стоического отношения к жизни мозги вправлять, при весьма не стоически прожитой собственной?
Вот вам они и любомудры-философы. Дюринги-шеллинги-виттгенштейны. Но это, впрочем, из другой музыкальной шкатулки мелодия.
Вернемся мы лучше к нашему зверинцу. По отношению к которому, я думаю, иной читатель может и некоторое недоверие выразить. И возразить, что, во-первых, такой – почти подряд – набор чудовищ явление и не совсем типическое, а во-вторых, тут и биологический, наследственный фактор какую-то малосимпатичную роль может играть. В конце концов, и Тиберий, и Калигула, и Нерон – родом из одного, как говорят нынче, "генетического резервуара", и все они теснейшим родством промеж себя повязаны были.
Ну что ж, можно и из другого "резервуара" зачерпнуть. Из Рима пока не выезжая – для чистоты эксперимента.
И начнем мы с человека, который въедливому оппоненту может показаться блистательной антитезой всех сделанных выше утверждений о природе власти и характеристиках властителей. Ну, тут уж кому антитеза – а по мне так то самое исключение. Которое, как мы договорились – и так далее.
В общем, еще один римский император. По имени Марк Антонин. И по прозванию "Философ". Нам почему-то более известный под именем Марка Аврелия.
Ну, про него слова плохого не скажу. И писал так, что любо-дорого перечесть (перед сном – особливо, очень потом сны благие да розовые снятся), да и руководил без обычных для его должности излишеств. Будучи гомо не только сапиенс, но и вообще достойной высоконравственной особью.
О веротерпимости его и о духовных исканиях тома написаны – что уж перепевать. Милостив был неизменно ко всем, назначая преступникам наказание, меньшее того, что полагалось по закону (тут бы уже мог я и возразить, будучи вынужденным потребителем этой части наследия Марка Аврелия в повседневной будничной жизни). От судей требовал выслушивать обвиняемых внимательнейшим образом, не останавливаясь перед наказанием – чего вообще-то не любил – нерадивых судейских чинов.
Человеколюбие его было настолько невероятно для в целом кровавых римских времен, что приводило современников в состояние полной прострации. Марк даже запретил канатным плясунам выступать без подушек внизу – бьются же! (Чуть позже подушки были заменены дожившей до наших дней сеткой – так что неплохо и цирковым знать, кому они этим обязаны.)
Любимым изречением его была, как говорят, следующая мысль Платона: "Государства процветали бы, если бы философы были властителями, или если бы властители были философами". (К чему мы позже непременно вернемся с тем, чтобы поставить Марку, а заодно и Платону, внушительную запятую.)
Но, как бы там ни было, а вот такое почти что и нереальное человеческое существо правило в те далекие времена Римом.
Соправитель Марка, однако – а было это время такого странного конституционного двуцарствия – уже сбои давал. Не тянул этот соправитель, Вер, на такой высокой моральной ноте. Что и не мудрено, если принять во внимание, сколько таковых аврелиев во всей человеческой истории наберется.
И не сказать, чтобы Вер этот был таким уж отъявленным негодяем. Ну, не любил он заведенных Марком благочестивых посиделок, где и вина–то толком не подносили. И всегда после них бегом бежал в ближайший кабак, где от души надирался и для вящего удовольствия ввязывался в добрую драчку. Приползая домой, как въедливо докладывают нам современники, украшенный честно заработанными синяками да шишками.
И кончил Вер, прямо скажем, неважно. Нехорошо кончил. Он потихоньку от жены вовсю развлекался с родной тещенькой, и все бы оно ничего, кабы не развязался у Вера после очередной пьянки язык – надо думать, на тему "кто в доме хозяин" – и не выложи он всю таковскую ситуацию родной жене.
Ну, мать с дочкой, конечно, поплакали – все–таки позор, а потом, чтобы позор покрыть, тещенька-то Вера и отравила. Может, конечно, и наступив на горло собственной песне – но честь дороже.
В общем, не чета оказался бедолага Вер просвещенному Марку Антонину, который по совместительству еще и Аврелий. А несколько позже сменил Марка на посту его же собственный сыночек, Коммод Антонин, давший Риму такой копоти, что и Нерон с Калигулой в сравнении просто-таки отцами нации смотрелись.
Вот вам и "генетический резервуар". Хотя, с другой стороны, историки поговаривают, что в тот резервуар Аврелий свою лепту, может, и не внес вовсе, потому что женушка его, Фаустина, уж очень часто развлекалась в компании матросов да гладиаторов. Марку–то Аврелию на это не раз намекали, но он все отшучивался: дескать, ежели разведусь с женой, так надо же и приданое вернуть. (Трон, то есть, который ему от тестя достался.)
Ну, а после смерти Марка всем не до шуток стало. Причем очень быстро. Коммод, в отличие от того же Нерона, стыдливого да скромного и в начале карьеры не особо разыгрывал. Да и с детства видно уже было, что редкий негодяй растет. Лет одиннадцати от роду, при живом еще Марке–философе, продемонстрировал он, какого властителя Риму судьба готовит. Затеяли его было мыть–купать, а вода показалась мальчонке горячей. Ну и возмутился паренек, повелев банщика в печь швырнуть. Что слугами – а боялись они наследника куда как больше чем гуманного папочку-императора – исполнено и было. Марк? А что Марк – ну, пожурил, должно быть. Но в целом, видимо, отнесся вполне философски.
Вот такой вот Коммод на трон и взошел. Взошел – и тут же рухнул в разврат. Да какой еще разврат...
Для начала свез во дворец триста наложниц, из коих часть купил, а часть просто силой взял, и еще триста особей мужского пола, тщательно отобранных по выдающимся физическим качествам и невыдающимся моральным. Чтобы уж если оргии – так не какой-нибудь банальный "лямур де труа", а уж так, чтобы дым столбом и стены чтобы дрожали. Каждый, причем, божий день – без выходных. Да еще тут же во дворце особый бордель завел, согнав в него высокородных римских красавиц. Говорят, именно стыдливость их и слезы более всего Коммода и распаляли.
Сама семья Коммодова тоже ни от чего не застрахованной оказалась. Одну свою сестру, Луциллу – видно, пыталась она к совести взывать да к памяти отца – сперва император сослал. А потом, поразмыслив, все-таки убил для надежности. Прочих же сестер надлежащим образом насиловал регулярно. Что проделывал и с собственной тетей, сестрой того самого Марка Философа. Такая вот получилась связь поколений...
Ну, то, что при такой занятости для дел государственных времени не оставалось – оно понятно. Здесь Коммод радикально к вопросу подошел. Войны, что Рим при отце вел, прекратил волевым решением – и плевать, что пришлось все условия врагов принять да с кучей территорий расстаться. Ну, конечно, скукожилась империя – но ведь зато сколько времени для куда как более приятной активности высвобождалось!
А с войнами покончив таким вот небанальным для того времени образом, учинил себе в Риме триумф, едучи в раззолоченной колеснице и страстно лобзая своего любовника Саотера. И, конечно, с непременным лавровым венком вождя–победителя на маковке. (За взятие Рима, надо полагать.)
Похерил, в общем, государственные дела. И даже указом запретил народу обращаться к нему с чем бы то ни было, выделив для всяких таких обращений еще одного своего любовничка, Перенния. Сам погрузившись без остатка в пучины своего вселенского борделя.
Где свобода нравов была, пожалуй что, и нынешней не чета. Тут тебе Коммод со товарищи то на наложниц, то на патрицианок набрасывался, и тут же он на глазах тех же самых женщин специально отобранным самцам отдавался. И опять по кругу. Двадцать четыре часа в сутки.
Однако и в этом уютно обустроенном мирке нет–нет, да и случались неприятности. Чего-то как-то не поделил император с любовником своим и верным товарищем по утехам Клеандром. Ну, поначалу особых сложностей и не было. Казнил, да и дело с концом. Но выяснилось вдруг, что Клеандр – подлец эдакий! – не только патрицианок и прочий дозволенный товар пользовал, но и наложниц из тех, что Коммод исключительно для царской ласки держал. И что еще трагичнее – многие от него даже и детей понарожали. Которых Коммод в силу врожденной доверчивости полагал продуктами своего собственного генетического резервуара. Так что пришлось казнить и негодяек-наложниц. Вместе с детьми, конечно. А куда ж их девать...
Так оно и шло, нескончаемое празднество. Ну, и Колизей, естественно, работал вовсю. Потому что Рим без каких-то там территорий, заморских или даже и близлежащих, обойтись в принципе мог, а вот без зрелищ – это уже ни в какую. Коммод и сам любил ярким выступлением народ побаловать, так что и лично на арену выходил не единожды. Силы он и вправду был фантастической – да уж что говорить, если прилюдно слона один на один копьем убивал! Сражался и с гладиаторами, а повергнув противника, с торжествующим ревом погружал ему меч в грудь и с ревом же мазал волосы и лицо дымящейся кровью. Такой вот матерый был человечище. (И ведь намекали же доброжелатели Марку–Философу. Нет, не без огня был тот дым...)
Случались выступления и более эстетизированные. На арену выгонялись ни в чем не повинные люди, и Коммод, в львиной шкуре, наброшенной на плечи – в роли, понятно, Геракла, с которым император сравнивал себя непрестанно – поражал "врагов" чудовищных размеров дубиной. С одного удара, как оно Гераклу и положено. Собранных для того же действа инвалидов переодевали в сказочных драконов, привязав им хвосты из ткани. "Драконы" ползали там и сям по арене, а наш Геркулес без промаха разил их из лука.
Кстати, наряду с Гераклом более всего почитал император Калигулу, с которым, что интересно, родился в один день. Правление Сапожка Коммод вообще полагал золотой эпохой в истории Рима и никаких шуток на эту тему не допускал. А для острастки скормил как–то львам некоего гражданина, осмелившегося прочитать книгу поминавшегося нами Светония о Калигуле. После чего уже никто к чтению подобной самиздатской литературы не прибегал.
Широко развлекался, в общем. Что, как вы понимаете, требовало денег. Ну да здесь способ был старый и испытанный. Богачи обвинялись в заговоре противу императорской жизни, имущество их должным образом конфисковывалось, и казна на какое–то время пополнялась. Были, однако, и такие, которых при всех натяжках в заговор было не втиснуть – патологически тихие да лояльные. Тех Коммод по другой статье проводил: как не пожелавших записать его сонаследником. В том смысле, что я за вас жизнь кладу, ни сна, ни покоя не ведая, а вы ржавого сестерция для родного императора пожалели! Ну и тоже – пожалуйте на эшафот.
Была у Коммода и парочка собственных финансовых разработок. Потому что на плаху или на крест какого-нибудь толстосума осудить – это ведь еще ползаработка. Процесс доения на этом прекращаться никак не обязан. Вот он и не прекращался. Коммод весело торговал изменением вида казни – по принципу: больше платишь, меньше мучаешься. Опять-таки и с родственников казненного еще кое-какие деньжишки можно было взять – ежели они тело погребению предать желали, что обычно и происходило. А если совсем уж хорошо человек заплатить готов был, так и от казни откручивался, а вместо него казнили какого-нибудь случайного прохожего, потому как не отменять же мероприятие.
Ну, и конечно, со временем задергался Рим. Не от того, что такой уж гордый был, насчет этого, думаю, вопрос крепко открытый, а потому, что еще год–два, и от Рима как такового ни шиша не осталось бы. Ни от гордого, ни от какого другого.
Принялись было доведенные до отчаяния люди Коммода со свету сживать. Травить начали. Поваров подкупали, и все такое прочее. Чего только не перепробовали: и мышьяк, и сулему, и грибочки даже, что так славно себя в деле с Клавдием зарекомендовали – не берет. Пришлось им скинуться на гладиатора, Нарцисса, с которым Коммод в борьбе упражнялся регулярно. Тот императора и задушил благополучно.
Тут опять интересная история случилась. Когда положили уже Коммода в надлежащую могилу, сенат вдруг разбушевался: как так, да кто разрешил, да какой такой позор для Рима, чтобы зверь эдакий в могиле покоился! Вытащили, конечно, из могилы за ноги – и в речку. В Тибр. А интересно мне в этой истории то, что большего за те годы позора для Рима, чем похороны Коммода, просвещенный сенат как–то обнаружить и не сумел...
На том всем, однако, конец не наступил. Ни Риму, ни его венценосным чудовищам. Из самых разнообразных генетических резервуаров.
После Коммода Рим в императоры Гельвия Пертинакса выкрикнул. Тот, как говорят, в особо добродетельных не ходил, однако и судьба Коммода ему не улыбалась. Посему, проявив рассудительность, аккуратно разыграл роль демократа и гуманиста: прекратил все дела об оскорблении величества и даже реабилитировал память всех казненных. Современники хоть и видели, что весь Пертинаксов гуманизм белыми нитками шит, но виду не подавали. Передых от карусели кровавой – и то слава Богу.
Передых, однако, долгим не был, потому что перестройщика все-таки укокошили. А вслед за ним на римском троне уселся Север, который свое правление начал с того, что провозгласил Коммода божеством. Дал, то есть, понять, на что новая власть ориентироваться будет. Коммод, заявил Север, мог не нравиться только выродкам, но никак не римским патриотам. И уже под знаменем патриотизма принялся чистить нацию. Сначала львам был брошен гладиатор Нарцисс, Коммода задушивший, потом казнен Цинций Север, с чьей подачи сенат постановил коммодовские памятники порушить. Ну, а потом уже по конвейеру пошло–поехало – чаще в целях сугубо воспитательных.
В отличие, однако, от Коммода Север развлечениям не предавался, а проявил себя как завзятый и весьма успешный империалист (что с точки зрения домарксистского Рима было качеством вполне положительным). Сперва вернул территории, Коммодом без надзора брошенные, потом взял Византию, задал перцу парфянам – в общем, кой-какой порядок навел. А свезя в столицу награбленное, не позабыл и о ввереных ему подданных, устраивая невероятные в своей пышности шоу и раздавая съестное вперемежку с мелкой монетой. Так что сотню–другую сказненных им патрициев напуганный было Рим с большим удовольствием и облегчением Северу простил. И только вроде передых замаячил, как Север возьми да и помри. Оставив трон – пополам – двум своим сыночкам, один из которых, Каракалл, нас здесь интересует особо.
И вот почему. Сызмальства был он мальчонкой мягким, тихим и интеллигентным. Из тех, что, как говорят, и мухи не обидят. Казни публичные – обычное и весьма популярное зрелище в те времена – видеть физически не мог. Бледнел, плакал, сознание терял. Да что там казни – порку без рыданий и боли душевной созерцать не умел. И все больше книжки да игры тихие.
Что очень и очень странно. Потому что те, которые в правильных лидеров потом вырастали – со всеми полагающимися наклонностями – проявляли их уже в самом что ни на есть раннем детстве. Коммода мы в связи с этим упоминали. Или вот хоть Домициан, тоже один из императоров римских. Тот в юности даром, что тихий был – а ведь своеобразной тишиной. Запрется, бывало, в кабинете с доской да грифельком, родители радуются, экое в чаде к образованию стремление-то – а он часами мух ловит и грифельком протыкает. Поймает – и проткнет. Потом, конечно, когда масштаб поменялся, мух казнить стало неинтересно – да и зачем, когда эвон сколько людей вокруг.
Или такой еще Михиракула, сын гуннского вождя Тораманы, того, что Индию покорил. Тот в детстве тоже все больше мушек да бабочек мучил, а уж потом тем развлекался, что слонов повелит согнать, да в пропасть их и сталкивает. Летит слон вниз, катится, а Михиракула подумывает не без законной гордости: ну вот, экий ты большой да могучий – а мне вот пальцем пошевелить, и нету тебя, дурак ты лопоухий.
Да и московский наш государь, Иван Васильевич, сызмальства себя должным образом проявлял. Забирался в детстве на островерхие терема и скидывал, как сообщает летописец, "со стремнин высоких" собак да кошек, "тварь бессловесную". А с четырнадцати годков начал и "человеков ураняти". (И со слоном, кстати, тоже история была. Привезли как-то царю Грозному в подарок из Персии слона – дрессированного да выученного. Всякие штуки выделывать был мастер. А тут возьми, да и откажись перед государем на колени опуститься. Уж его и шпыняли, и за хобот таскать пробовали – а он уперся и ни в какую. Ну, по приказу цареву убили, конечно, животину – потому как не заносись. Но это уже, впрочем, из более взрослой Ивановой жизни...)
Вот это я называю правильное развитие. То есть, все как положено, как оно быть и должно. А тут Каракалл – весь чувствительный да трепетный. Оно бы, казалось, просвещенный государь должен вырасти, тем паче, что имя-то его на самом деле было Марк Антонин Аврелий, точь-в-точь как у прежнего императора-философа. (Каракаллом кликали его за пристрастие к галльской тунике с капюшончиком, которая "каракаллой" и звалась.)
Не знаю, может, и вырос бы мальчонка философом, не случись на его жизненном пути – трон. Хотя смотришь иной раз в музее, стоит у такого трона человек и недоумевает: ну, трон, дескать, и трон. Мебель и мебель. И не сказать, чтобы такой уж удобный для сидения предмет. У меня, дескать, финское кресло вон какое дома. И чего они, дескать, из-за этого самого трона глотки друг другу готовы были перервать?
И сразу видно: не понимает. Оттого, что сам не попробовал. А то бы я его потом спросил, какая мебель для души и зада благостнее.
И вот она ситуация: трон, Каракалл, и брат Каракаллов, Гета, с которым на пару сей предмет по завещанию папашиному делить приходится. Тут-то с тезкой императора-философа трансформация волшебным образом и случилась.
В общем, сорганизовал Каракалл покушение и Гету вдогонку за покойным императором отправил. Прошло все без сучка и задоринки, тем паче что Гета от своего тонкого да ранимого братца такой каверзы никак не ожидал. После чего Каракалл понял, что одним убийством ему – на том самом предмете мебели восседая – не отделаться, но и в истерику по этому поводу ударяться не стал. Оно, говорят, в первый раз тяжело, с непривычки – а потом уже гладко идет, без проблем.
Перво–наперво показнил он убийц братовых. Решение мудрое, ибо, с одной стороны себя самого от такой шайки головорезной на будущее избавил, а с другой – народу свою непричастность к покушению и нетерпимость к беззаконию продемонстрировал. На последнее, впрочем, мало кто купился, потому что Каракалл – почти что и без передышки – стал со всеми сторонниками покойного брата расправляться. Убрав сперва его друзей, потом тех, кто изображениям Геты поклонялся, уж неизвестно, за какие такие заслуги. А еще позже – и вообще всех, кто Гете так или иначе сочувствие выражал. Такие уже на многие сотни считались.
Родственников, естественно, тоже не щадил. Потому что с одной стороны, родственник он и есть родственник, а с другой – не кто иной, как соперник. Пусть даже и потенциальный. Да и убить, скажем, сводного брата, сына своей мачехи Юлии, было, я полагаю, не в пример легче, чем родного братца жизни лишать.
Кстати, эта самая Юлия, будучи тоже как-никак дамой при троне, особо и не переживала. Близость к данному предмету мебели, как мы уже отмечали, к сентиментальности не располагает. По какому бы там ни было поводу. И вместо того, чтобы надеть полагающиеся по случаю траурные одежды, Юлия как-то в присутствии Каракалла сняла и те, что на ней были – а красавица она была известная. Пасынок-император остолбенел от восторга и пересохшими губами пролепетал: "О–о–о... Как бы я ЭТОГО хотел... Если бы, конечно, не закон..." На что Юлия резонно заметила, что кому же законы и писать, как не ему, венценосцу. И тут же сиганула к нему в постель, а чуть позже и в жены.
А издав необходимый для данного случая закон, Каракалл тиснул и еще один, на мой взгляд, любопытный. Этим законом предписывалась смертная казнь для каждого, кто справлял малую нужду там, где стояли статуи или прочие изображения государя. И я вот пытаюсь понять: что бы оно значило? То есть, либо в древнем том Риме пивом на каждом углу бесперебойно торговали, отчего указанные Каракаллом правонарушения и происходили регулярно, либо изображений его было понатыкано так, что и малой нужды справить было негде. Опять же может быть и так, что и то, и другое. Кто его, в общем, знает.
Еще тут характерная черточка проявляется. Правители, они вообще-то народ к шуткам склонный (иной вопрос, что шутят весьма своеобразно – к каковой теме мы непременно вернемся). Но в одном пункте юмор их пропадает начисто – и уж это без исключений. А именно: во всем, что имеет отношение к их собственной священной особе. Тут уже шутки в сторону. Очень и очень нешутейный для них – а тем паче для тех, кто шутить все-таки пробовал – вопрос. При общем господ правителей весьма раскованном отношении к прочему бытию...
Что же до Каракалла – так и поскуливал себе от страха Рим, пока не нашлась горстка камикадзе, да и не порешила императора. (И вот что интересно было бы знать: кинулась ли римская публика тут же под статуи, на предмет революционного справления малой нужды? Молчит история на эту тему, а жаль. Я так думаю, кинулась. Уж больно классическая такая месть поверженному в прах тирану.)
Вот пишу я все это, а оппонента своего въедливого в уме держу. Нормальный-то читатель, не из зловредных, уже, надо думать, таким статистическим рядом и убежден, а буквоед-злопыхатель может еще и вякнуть. На тот предмет, что где же, дескать, чистота эксперимента? Потому что, во-первых, все Рим да Рим, в котором оно, может, и в порядке вещей было под такими чудищами выю гнуть. А во-вторых, все перечисленные ужасы есть не что иное, как классическое проявление наследственной тирании, поскольку все упомянутые монстры с соплей, можно сказать, при троне пребывали. При вышедших из гущи народной вождях ничего подобного по всем законам физики, дескать, ни за что бы и не случилось.
Ну, в Риме мы тоже век сидеть не будем, двинемся со временем и в прочие края. Что же до "вышедших из народных глубин", то на них не грех уже и в том окружении взглянуть.
Тем более, что возможность такая есть, потому как за Каракаллом нашла на Рим полоса так называемых "солдатских" императоров – тех, то есть, кого армия по каким-то своим соображениям на трон одного за другим возводила.
Так что речь, на мой взгляд, о самых что ни на есть народных избранниках. И я тут не о лозунге "Народ и армия едины", который в моей копилке идиотизмов по достоинству место занимает. А по гораздо более простой причине, поскольку армия и есть – насколько бы странным оно ни показалось наиболее нервным представителям интеллигенции – тот самый народ, для какой-то уж там надобности вооруженный и в строй поставленный. Под Аустерлицем ли, под Берлином, в Корее ли, во Вьетнаме, Афганистане или Чечне. (Что, кстати, те, чьи в Корее с Вьетнамом были, понимают куда лучше нашего.)
Так вот, первым из таких "солдатских", то бишь, народных императоров был некий Опилий Макрин, непосредственно Каракалла и сменивший. Крикнуло войско свое мощное "ура" и воодрузило Макрина ороговевшим от верховой езды задом аккурат в бархатное седалище трона. От чего никакая заря ни коммунизма, ни даже какого-нибудь там социализма с человеческим лицом над Римом, увы, не взошла.
Да и какое уж там человеческое лицо... Макрин-то, сам из солдат будучи, скумекал, что ведь как посадили, так и попрут, ежели чего – ну и принялся шаги соответствующие предпринимать. А поскольку страх он понимал хорошо, то на нем и свои отношения с народонаселением стал строить. За вольности наималейшие своего же брата солдата распинал нещадно. За ропот и призывы к смене власти в отдельно взятом подразделении казнил каждого десятого. Да ведь как еще казнил – осужденных повелевал к уже казненным мертвецам привязывать накрепко. Отчего люди просто-напросто вместе ГНИЛИ – и не для того это здесь писано, чтобы вам нервы пощекотать. В конце концов, придумал-то это не я, а все тот же любезный сердцу моего оппонента "народный избранник".
Да и с гражданским населением Макрин обходился не лучше. То замуровывать людей начнет: два–три дня мук на кресте недостаточно серьезным наказанием ему представлялись. То вдруг затеет на фронте нравственности порядок наводить (это, между прочим, в тогдашнем-то Риме), связывая прелюбодеев вместе и так же вот вместе и сжигая публично. Двор же его собственного дома был постоянно залит кровью: рабов засекали до смерти за малейшие провинности. Так вот и правил сей император, прозванный народом Мацеллином, то есть мясником, пока армия не загудела и не порешила: да ну его к черту, такого избранника. Давай-ка мы из недр собственной массы другого выдвинем.
И, покончив с Макрином, действительно выдвинула. На свою голову.
На трон Гелиогабал взошел под аккомпанемент радостных криков толпы (синусоида в действии). Народ подрасслабился, кровь с тротуаров посмывал, кресты да плахи – лишние – убрал с глаз долой. И стал с доверчивым ожиданием поглядывать в сторону Палатина. В котором новый молодой император с ходу бурную деятельность развернул.
Во-первых, постановил Гелиогабал учредить женский сенат. Тем, кто уже готов восторги по поводу такого прогресса выражать – эмансипация, дескать, прорыв в направлении гражданских свобод и прочих прав человека – я бы посоветовал восторги эти до поры поумерить. Ибо в облагодетельствованных римских матронах новый монарх видел не равных по какому-то там социальному статусу, а относил себя к ним, скорее, по линии биологической – да вот как сестра к прочим сестрам относится.
Ну, что тут в прятки-то играть – "голубым" был император. Чему Рим вряд ли так уж и дивился бы, в конце концов не такой уж редкостью была та голубизна в высших эшелонах римской власти (чаще, правда, проявляясь в виде бисексуализма, когда "наш пострел всюду поспел"). Но Гелиогабал был не просто "голубым", а уж очень глубокого "голубого" оттенка. Совсем синий такой монарх.
Так вот оно и началось. Днем с сенатом своим новым император законы один за другим шлепал, да все для Рима наинасущнейшие: в каком одеянии матрона того или иного сословия на люди показываться должна, как им, матронам, при встрече расходиться (в смысле преимущественного права пользования тротуаром), какие восточные и отечественные краски для макияжа наиболее подходящими являются – ну и прочий набор общегосударственных проблем. А уже вечером, после трудов праведных, предавался Гелиогабал заслуженному активному отдыху.
Царские слуги носились по всему Риму в поисках мужчин с выдающихся размеров половыми органами. Эти-то отборные самцы и свозились во дворец в качестве партнеров любовных игр Гелиогабала. Отдавался он им страстно, но и не без эстетизма: частенько в качестве прелюдии разыгрывался миф о Парисе, где сам император представал в одеянии Венеры, стыдливо держа одну руку у сосков, а другой прикрывая несоответствующее роли хозяйство между ног.
Чтобы облегчить отбор кандидатов для царского ложа, Гелиогабал понастроил общественных бесплатных бань. Идеалист может себе думать, что двигала императором забота о народной гигиене, но историки брезгливо сообщают, что по всем этим баням непрестанно шныряли агенты монарха – уж не знаю, с линейкой ли там или с рулеткой – для отбора все того же человеческого материала, экипированного приборами нечеловеческих размеров.
Хлебные должности Гелиогабал раздавал налево и направо. Но если приведшие его к власти легионы на что-то тут и рассчитывали, то крепко промахнулись. Император не только не добавил им мяса в котелки, но и, похоже, о существовании их забыл. А значимость выделявшихся должностей определялась единственно размером половых органов соискателя. То есть, чем больше – тем больше. Линейная такая зависимость. И то ли у генералов с этим средненько дело обстояло, то ли боевые свои шрамы они выше прочих физических характеристик ценили, а оказалась армия не у кормушки. Но к чести Гелиогабала надо сказать, что ни в какие прятки он ни с кем не играл, а вполне откровенно заявил и о цели своего царствования, и о смысле собственной жизни в целом. И целью, и смыслом было отдаться как можно большему числу самцов.
Так что большая часть развеселой его жизни очень даже прилюдно проходила. Своего любовника Гиерокла он обожал до дрожи и, появляясь с ним на выезде или на очередных игрищах в Колизее, непременно целовал. В пах. Поясняя недораскрепощенным римлянам, что тем самым совершает священнодействие в честь Флоры.
Другой его любовник, Зотик, обладал, как пишут, фантастически огромным прибором – и фантастически же огромным влиянием. Этот Зотик налево и направо торговал должностями и даже гневом или милостью императора, напропалую казня жмотов и благодетельствуя тех, кто за сотню–другую талантов удушиться был не готов. С Зотиком, кстати, Гелиогабал сочетался законным браком – в одеянии невесты, с посаженным отцом, музыкой, жреческой братией и всем таким прочим. И, отдаваясь ему тут же, на брачном пиршестве, вопил: "Разрезай!"
К постельным своим боям подходил император со всей серьезностью, не пренебрегая ни практикой (что мы уже в какой-то степени могли оценить), ни теорией. Он не раз собирал во дворце известных римских шлюх (неизменно называя их "соратницами") с тем, чтобы порассуждать о различных позах любви и способах наслаждений. Приглашал – с той же целью – признанных городских гомосексуалистов. Иногда происходили и совместные, так сказать, конференции по обмену опытом.
Сенат женский он довольно скоро разогнал. Я думаю, угнетала его передовую просвещенную душу унылая обывательская мораль заседавших в нем матрон. И теперь Гелиогабала окружали самые прогрессивные представители населения, причем критерием прогресса служила – да вот совсем как в наши с вами времена – "голубизна" того или иного индивида. Был при нем даже "совет старейшин", в который входили исключительно старички, имевшие... мужей.
Активно жил. Ярко. Отличаясь не только передовыми взглядами, но и религиозным рвением. Тоже, впрочем, не без реформаторства...
Будучи жрецом сирийского бога Гелиогабала (откуда и собственное имечко произошло), император завел в Риме массу посвященных ему храмов и алтарей, где начал совершать человеческие жертвоприношения, от которых Рим уже много веков как начисто отвык. Отбирались для этого мальчики из тех, что покрасивее да познатнее. Но был и еще критерий: они не должны были быть сиротами. Родители обязаны были присутствовать тут же, чтобы монарх-новатор мог от души насладиться их эмоциональным состоянием. Что он с большим удовольствием и делал.
И, как если бы все это не было достаточным кощунством, выкатил Гелиогабал и буквальный кукиш небесам, для такого передового деяния отступив на разок даже от собственной, как ныне говорят, сексуальной ориентации. То бишь, следуя примеру Нерона, изнасиловал деву-весталку. Опять-таки нимало не прячась. И что? Ни тебе небеса не разверзлись, ни народ римский за косы да топоры не похватался, а так себе и продолжал зубами под одеялами стучать. Под урчание голодных желудков.
А желудки урчали и в Риме, и в провинции. И в армии, что Гелиогабала на своих щитах к трону протащила. Да и как было не урчать, когда казна не резиновая, а Зопики и прочие гиганты полового фронта под халявное золотишко изрядное количество сундуков припасли – да ведь еще и самому монарху на достойные его титула развлечения что-то нужно было наскребать. К тому же Гелиогабал к протоколу титулярному относился очень даже всерьез и суррогатов не терпел. Ни разу не опозорив себя тем, что хотя бы дважды показался в одной и той же одежде или обуви. Малую нужду справлял в ониксовые сосуды, а уж большую – так только в золотые горшки, как оно Ильичу, основателю пролетарского государства, и мечталось. (Анальное мышление руководителям народных масс вообще почему-то свойственно, и чем передовее вождь, тем оно, мышление, и анальнее – что в случае Гелиогабала подчеркнуто, как вы понимаете, с особой силой).
А какие выезды царственные были – с упряжками то оленей, то слонов, а то даже и львов с тиграми. А обеды! Все ложа и столы лепестками розовыми усыпаны... Царское ложе – особо: выстелено пухом куропатки. И тем только пухом, что у птички под крылышками растет, исключительной такой нежности пух. И меню: страусы, запеченные целиком, на гарнир – бобы с янтарем да рис с жемчугом... Жемчугом же, кстати, вместо перца посыпались рыбы и трюфеля. В общем, тотальный эстетизм в цветах, красках и запахах (никак вспомнить не могу – который это из гашековских героев фразу бессмертную произнес насчет того, что "все эстеты – педерасты"?). А уж более банальное съестное – так то все домашней животине шло. Собак кормили гусиной печенкой, коней – гроздьями редкого винограда, у львов да пантер фазаны с попугаями на зубах похрустывали. Так вот в том дворце и ужинали скромно – под злобное урчание пустого народного желудка.
И со временем не только что армия, но и преторианцы (это дворцовую-то гвардию на голодном пайке держать!) взвыли. Крик, конечно, пошел. Да не нашими ли, дескать, руками? Да не с нашей ли колесницы у стен Палатина к народу он речь держал? И почему, дескать, пидорам все, а нам ни шиша?
Ну, порешили, конечно. Труп протащили под радостные вопли толпы (опять-таки синусоида в действии) по римским улицам, раз–другой окунули в клоаку, после чего, как положено, в речку и швырнули. В Тибр.
И вот все-таки справедливо говорят, что человек, дескать, предполагает, а Бог располагает. Предсказывали как-то жрецы сирийские Гелиогабалу насильственную смерть. Что его, похоже, не особо расстроило – но эстетическое чувство и здесь требовало выхода. Гелиогабал жаждал смерти роскошной и даже драгоценной, почему заранее и приготовил кучу всяких положенных инструментов для потенциальных убийц: шелковые веревки, украшенные золотом мечи, яды в драгоценных флаконах. Даже – на случай, если его из окна вдруг выкинуть захотят – выстелил внизу золотые плиты с драгоценными камнями, на которых его бездыханное тело смотрелось бы особенно гармонично. И что? Да ничего. Перерезали глотку обычным ржавым ножом, а потом макнули в сортир – и вниз по реке.
Но и вправду, хватит уже нам по Риму колбаситься. И сценография не меняющаяся осточертевает, и пьеса, похоже, все та же разыгрывается, с отдельными разве что вариациями. Кроме того, душа ведь время от времени героизма жаждет, чтобы людей – "делать жизнь с кого" – в глубинах истории обнаружить. Образец, так сказать, для..
А где же искать его, как не в той же античности? И не потому только, что дедов да прадедов наших еще в гимназиях тому же учили, но ведь и в наш с вами лексический обиход античность вошла, как неподражаемый образец чего-то высокого, трагически-героического, завершенно-прекрасного. "Античный герой", "античная гармоничность", да хоть "античная статуя", наконец, как нечто в принципе отличное от нынешних изваяний, сварганенных сварочным аппаратом в состоянии перманентного похмелья.
Так что, коли с древним Римом в этом отношении напряженка получается, ничего нам не остается, как перебраться на несколько сотен лет и миль в древнюю, опять-таки, Грецию. Которая, так выходит, всему колыбель: философии, математике, да вот и демократии даже (что до извечного спора на предмет дихотомии Афины–Иерусалим, то мы его тут вести не будем, поскольку ни Шестова, ни Мандельштама, ни Бродского с нами уже нет, а с прочими в это дело ввязываться бессмысленно). И ведь имена-то какие – не имена, а музыка, гекзаметр какой-то, а не имена! Анаксимен, Анаксимандр, Пифагор, Гомер, Солон, Перикл, Леонид, Александр. Да, тот самый, который Македонский.
Кандидатура, кстати, хоть куда. Едва ли не самое громкое имя античности, да и последующих веков, пожалуй, тоже. Юный гений-полководец, полмира с кавалерийского наскока взявший, сведший, вопреки прозвучавшему несколько позднее совету Киплинга, Запад с Востоком, Афины с Иерусалимом... (Нет, вот этого не делать я обещал, и не буду. Желающих понять, почему адресую к пропущенному ими предыдущему абзацу.) Ну, в общем, порубал к чертовой матери все гордиевы узлы и перекроил планету по-своему.
А уж потом всякий выползок при власти себя к нему примерял. Такое вот случилось общее место. И Калигула – тот в профиль, бывало, станет, и окружающих допрашивает: похож, дескать, или еще не очень? И гораздо более поздние Фридрихи с Наполеонами. И я так думаю, даже пламенный наркомвоенмор и председатель Реввоенсовета товарищ Троцкий – в своих мечтах о всемирном революционном пожарище. (А то еще Фурманов вспоминается, с укоризной легендарному начдиву Чапаеву выговаривающий: "Александр Македонский тоже был героический полководец, но зачем же стулья ломать?")
Так что по мне Александр – так Александр, отчего бы и нет. Только хочется предупредить читателя, что статую-то нам поскоблить придется, а уж что из-под позолоты вылезет... Но без поскрести не получится. Нас-то ведь человек в данном раскладе интересует, а не роль его во всемирной вдоль и поперек переписанной истории.
Потому что вся собственно-историческая, так сказать, деятельность Македонца вполне во всего-то три слова уложится – в те самые, что по совсем другому случаю Гай Юлий Цезарь в Рим телеграфировал. В смысле, "пришел, увидел, победил". Оно, конечно, и тут могли бы вопросы возникнуть. Ну, например, пришел – а чего, собственно, приходил-то? Кто тебя звал? Или увидел – и чего ж такого ты увидел да рассмотрел в своей скачке лихорадочной? Или вот победил – ну, во-первых, стоило ли для того на край света переться, а во-вторых, это еще большой вопрос: кто кого. Ну, это ладно. Мы в такие дебри вдаваться не будем, а сделаем вид, что в общеисторическом плане нам с Сашей как бы все и понятно.
Что ж, пожалуйте знакомиться и с человеком – только не говорите, что я вас не предупреждал. А то ведь бывает потом: ах, рухнувшие иллюзии, да как дальше жить без идеала, да я за любимую статую кого хочешь под танк положу, ну и все такое прочее. Я это не к тому, что у тебя, читатель, именно Македонец в роли той любимой статуи функционирует. Может, кто и другой: Фридрих там, или Наполеон. Или даже, скажем, Фурманов с Чапаем. (Не припомню, называл ли я кого еще в этой связи.) Но любую статую вплотную изучать, а тем более позолоту сковыривать – занятие, разочарованиями чреватое. Каковой активности я вас и приглашаю предаться.
Едва напялив на темечко доставшуюся ему после смерти папы Филиппа корону, юный Александр тут же сиганул в седло и отправился воевать. Зачем воевать, почему так далеко отправился – да кто ж его знает. И случай тот знаменитый, что в Гордии, в храме Зевса-громовержца произошел, дополнительного света на вопросы эти никак не проливает.
Случай-то хрестоматийный – тот самый, когда Саша в храме ярмо от повозки царя Гордия увидел. С чрезвычайно хитроумным узлом на том ярме. А легенда, как читатель помнит, гласила, что тот ум изобретательный, что узел развяжет, тут же заделается властелином Азии, а в сумме, стало быть, и ведомого в те времена мира.
И вот наш Македонец, никаких своих извилин головоломками давно почившего коллеги не отягощая, вынул меч из ножен, да и разрубил узел к чертям собачьим. Давши потомкам на века повод для истерических восторгов. Хотя ведь, ежели задуматься – а о чем вопим-то так радостно? И всего-то делов, что продемонстрировал юный царь стратагему, для каждого правителя (из правильных) обязательную и действенную. Которую я "стратагемой поллитровки" называю для удобства пользования.
Почему поллитровки? Ну, это же классический такой анекдот, быть не может, чтобы кто не знал. Это вот когда ученые проверить взялись, у кого сообразительности-то больше: у среднего невыдающегося шимпанзе или у крепко профессионального алкаша. Подвесили для обезьяны банан к потолку и пару предметов еще в комнату подсунули: швабру да табурет.
Ну, шимпанзе этот прыгнул было – ан не достает до банана, и все тут. Больно уж высоко. Покумекал примат, на табурет взобрался и шваброй банан вожделенный подцепил. И слопал.
Потом уже и алкоголика на эксперимент запустили, заменивши банан поллитровочкой. Алкаш – глаза горят, руки в треморе – прыгать начал. Понятное дело, не достает, высоко бутылка треклятая – а знай прыгает. Час прыгает, два. Тут уже и доценты с кандидатами взопрели. Один сердобольный к алкашу подошел и, на табуретку да на швабру указывая, говорит: ты, дескать, не думал, чтобы вот это вот в дело пустить? На что алкоголик наш, на очкарика глянув презрительно, ответствовал бессмертной фразою: "Да хрен ли ж тут думать – ПРЫГАТЬ надо!"
Так что пусть мне кто втирать тут попытается, что история с этим узлом Гордиевым – из другой оперы (как и многие тысячи царственных и сановных решений в последующие века). Можно, конечно, разливаться соловьем на предмет примата деяния над рефлексией, и все такое прочее. Я тут за рефлексию особо не ратую, но алкаш с Македонцем, сдается, ни о каких таких дихотомиях не помышляли и не думали. Потому что – хрен ли ж тут думать, прыгать надо!
Вот так вот и развалил узел пополам. Чтобы уже со спокойною душою двинуться за полагавшейся по уговору Азией.
А таинственный тот край Александру крепко по сердцу пришелся. Вот прямо с Персии и начиная. Так его порядки тамошние восхитили, что очень он даже всерьез огорчился насчет малокультурности греческой.
Что ни брал, что ни сравнивал – а все не в пользу Эллады раскладывалось. Уж к царям у них было отношение – так отношение. И сами те цари все в парче да в золоте – не чета пропыленным да пропотевшим греческим вождям, и сановники разодеты в пух и прах. А главное – что Александру особо по душе пришлось – как народ монарха увидит, так тут же в ноги и валится, где бы кто ни стоял. "Проскинесис" называлось это действо обязательное.
Ну, в одежды драгоценные Саша вырядился быстро. Чтобы генералы не поглядывали хмуро, разрядил и их, что твоих персов. На всю армию, понятно, такой роскоши не хватило, да ведь на всех ничто и никогда не рассчитано. Диадему – в золоте да камнях – нацепил. Сделал, в общем, серьезный шаг на пути к прогрессу. Наложницы кругом, пиры, гудеж без конца – а все на душе свербило.
Потому что проскинесис проклятый покою не давал. И то сказать, ну какой же я к такой матери царь, ежели все вокруг меня на пол от страха да обожания не грохаются! Да тут еще воины, из тех, что поголоднее да поязыкатее, вякать принялись, товарищей подбивать на всякие неуставные деяния, Грецию вспоминать с ее убогостью спартанской.
В войске Александр до времени порядок навел, смутьянов переказнив жестоко. Но ведь и собственные Александровы воеводы брови недовольно хмурили вместо того, чтобы в парчовых шароварах в свое удовольствие по дворцу шлендать, с кубком в руке да с бабой подмышкой. Ворчать принялись: что это, дескать, в роскоши да в жестокостях утопать начали, идеалы греческие похеривши – за язык вон уже казнят! (Ну это они, положим, тоже погорячились – языкатым и в Греции, как оно везде и всегда бывает, влетало по первое число, не всяк и расчирикивался). До того дошло, что друг наисердечнейший, правая, можно сказать рука, Парменион прилюдно стал царю на такую ситуацию пенять.
Ну, герой наш эту руку и отсек не раздумывая, с маху – как тот Гордиев узел. Тут же склепал дельце политическое насчет того, что сын Пармениона, Филот, заговор на жизнь родного царя готовил (чего ни в каком помине и не было, потому как вместе они все пировали ежевечерне, так что тот Филот Македонца уж сто раз порешить мог бы).
А поскольку время было античное, и сын за отца еще отвечал (а равно и наоборот), царским своим указом велел Александр и Филота, и папу его, друга своего же сердечного, казнить. И казнили – не по-гречески люто, пытками истерзав до последнего момента.
Тут уже и прочие стали несдержанность проявлять. Старик Клит, Сашку на собственных коленях вынянчивший, стал как-то на пиру попрекать его, говоря, что уж на что папаша Филипп был негодяй (и немаленький, добавить бы надо), а вот на Александра Филипповича посмотреть, так и ностальгия обуревает по временам прошлого-то царствия. Александр – а хрен ли тут думать! – копье у охранника выхватил, да Клита прямо тут же и проткнул насквозь, раз, да другой, да третий (тоже ведь о характере говорит кое-что). Через минуту, правда, остыл маленько, увидел, чье тело изувеченное на полу лежит – и в истерику. По полу стал кататься, выть, раны на теле Клита целовать, меч было выхватил, чтобы с собой покончить. Но тут Каллисфен–философ, тоже один из друзей ближайших, его спас. Меч отнял, в кровать уложил. И утешал всю ночь, как дитя малое.
И не раз и не два еще утешал. Потому что стали по ночам являться Саше и Клит, и Парменион, и многие другие прочие, безжалостно им казненные. Не единожды Александр и к мечу тянулся, чтобы конец этой муке положить, да верный Каллисфен всегда начеку был, спасая каждый раз для истории любимого ее героя.
А потом Македонец в себя пришел несколько, опять в парче да в золоте стал за воротник закладывать, снова почувствовав прелесть скромных плотских утех – да и вернулся к той же не дававшей ему покоя идее проскинесиса. И так он решил это дело обстряпать, чтобы мысль сия как бы вовсе и не от него исходила, а народ как бы сам таковское предложение внес.
Ну, сговорился Александр с философом Анаксархом (вот они вам опять, шеллинги–дюринги!), да поэтом Аргисом Аргивянином (и эти в массе своей тоже бестии продувные), да со знатнейшими из персов и мидян, что на пиру они вот такое предложение и сделают.
Анаксарх, как время пришло, речь двинул самую что ни на есть яркую – на то, как я понимаю, и был философ. Негоже нам, сказал, эллинам, перед царем своим стоять столбами. Это, сказал, никакая не демократия и все такое прочее, а самое разнузданное панибратство. Потому что какой же он тогда царь, ежели между ним и нами дистанции меньше, чем между генералом и, например, ефрейтором каким?
А кроме того, сказал Анаксарх-философ, окружающие нас завоеванные народы могут это неправильно понять. Поскольку у них такого отродясь заведено не было. Так что ниц перед царем пластаясь, мы не унижаемся нимало, а напротив того, способствуем обмену культурными ценностями с вот этими вот народами. (Я тут не передергиваю нимало – особо подозрительные могут и к первоисточникам обратиться. Именно так и сказал подлец-философ. И до чего же аргумент, кстати говоря, живучий – сколько негодяйств да пакостей в этой же упаковке на протяжении веков протаскивалось да протаскивается...)
Последнее заявление даже Македонец (который по сценарию должен был сидеть тихо), вскочивши на ноги, страстно отметил. Именно, сказал, за ради культурного обмена. Да и делов-то всего, ну, растянулся на полу, по первости даже и ноги-то лобызать необязательно, а потом уже встал, да и стой себе – не без некоторого, конечно, полагающегося подобострастия. Вот и получится самый что ни на есть культурный обмен.
Тут уж и прочие действующие лица оживились, стали положенные роли озвучивать: и поэт Аргис, и представители местной национальной интеллигенции. Оно бы, глядишь, и прошло – но тут Каллисфен (тот самый, что Александра от самоубийства спасал не единожды) в гневе большом поднялся.
И ведь даром же, что тоже из любомудров – а постоял за достоинство человеческое. В лицо пристыдил царя, матом по адресу собственного коллеги вкупе с пиитом прошелся. Тут уже и другие осмелели, на которых театр и задумывался. Нет, говорят, не бывать проскинесису. В боях, говорят, гибли и гибнем, на казнь по приговору законному тоже, дескать, не отказываемся пойти, а перед царем, будь он хоть трижды Александр и четырежды Македонский, на брюхе ползать не будем. На чем точку и поставили.
А уже едва ли не на следующий день Каллисфену, спасителю Александрову, счетец и был предъявлен. Тут же заговор был удуман, пара свидетелей, во все века и на все готовых, нашлась – ну и приговорил герой античности друга сердечного. Да ведь и не к смерти даже, смерть – оно бы и ничего...
По приговору Македонца палачи отрезали Каллисфену уши, нос и губы. И вот так, изуродованного, заперли в клетке с псом каким-то шелудивым, эту клетку перевозя с места на место в соответствии с передвижением войска греческого. Неизвестно, сколько бы оно так продолжалось, но Лисимах, офицер молодой, а также и ученик Каллисфена по части философии (вот ведь выходит, что и любомудрие любомудрию тоже рознь), из сострадания к учителю дал ему яд. Что Александра донельзя расстроило. Утешился он в какой-то степени тем лишь, что велел негодяя Лисимаха швырнуть в клетку со львом.
Однако мечты своей – чтобы на буквальные-то карачки народ собственный таки поставить – так и не оставил. Ну а что, каков масштаб личности, таков он и мечтаний. У кого-то счет в банке швейцарском нулей этак в семь–восемь–десять, а у другого вот, скажем, всех прочих на четвереньки опустить. Может и такая быть голубая мечта.
И вот, доехавши до Египта, Саша другую схему принялся воплощать. А надо сказать, отношения у него с покойным папашей были самые натянутые, до того даже, что Филипп и сыном-то его своим признавать порой отказывался. Что Александру в данной ситуации выходило очень с руки.
Заявившись в храм Аммона – но тайно, чуть ли и не в одиночку – он жрецам разобъяснил, кто он таков и какая их помощь в деле одном надобна. Жрецы все очень хорошо поняли – да и понятливость их казне храмовой вовсе не в ущерб пошла – и, когда в следующий раз Македонец навестил храм уже со всей полагающейся свитой, они всему этому собранию и выложили, что так, мол, и так, явился нам тут давеча бог Аммон и объяснил, что Александр сей Македонский есть не кто иной, как самый его, бога Аммона, родимый сын. А посему и почитать его должно с соответствующим поклонением. Как бога, в общем.
Что спутники Александровы, выслушав из-под насупленных бровей, к сердцу однако принять отказались. Сказав, что коль уж египтяне так на этой версии настаивают, то это их личное египетское дело. И поехали себе восвояси, дальше воевать.
А Македонец наш, погоревав маленько по поводу такого неистребимого упорства, решил себе, что кое-что все-таки лучше, чем вообще ни шиша. С чем и основал город своего имени, где парочку храмов себе же, бессмертному, посвященных, из награбленной казны выстроил (пусть уж народ хоть там-то на карачках) и повелел считать оную Александрию столицей египетской.
Однако доверия к своему брату греку у Саши больше вовек не бывало. Неблагодарная, одним словом, публика. Между прочим, на этот счет правителям хронически как-то не везет. Все-то им народ какой-то не такой попадается, все не угодить да не воспитать должным образом. И я так думаю, что при всем при том, что должность народного вождя из медом все-таки намазанных (а то с чего бы и конкурс такой), но вот эта их планида – с дурным и ни на что не годным народом дело иметь – одна из прямо-таки трагических.
А в недоверии своем Александр и немалую изобретательность проявил, кстати. В душу-то к каждому сукину сыну не залезешь – а до чего бы знать хорошо, что он там себе про тебя такое думает. И вот что учинил царь-воин.
Объявил он солдатам и офицерам – всему, то есть, войску – что молодцы они и орлы, что вот едва ли не полмира с ним отмахали, за что им и благодарность, и почет. Но поскольку катятся они от дома все дальше и дальше, решил Александр почту их подсобрать да с нарочным в родную Грецию и отправить. Потому что когда еще возможность такая представится. Так что, сказал, отпишите уж родным, что и как. Марка, дескать, не требуется – почта-то полевая.
Ну и кинулось войско, засело за письма. Всяк о своем написал – главное, что жив еще и здоров, но и, понятно, о тяготах воинской службы. Каковые письма ни в какую такую Грецию не поехали, а были доставлены в шатер царский, где Александр с ними внимательнейшим образом знакомиться стал, параллельно список – в несколько сот имен – наиболее недовольных составляя. Что потом с недовольными этими учинили? Вы это что, серьезно, что ли? Да казнили, и все – ясное же дело.
А Сашок – среди прочих приоритетов – навечно золотыми буквами вписал свое имя в историю, как человек, цензуру изобретший и с успехом внедривший.
Причем не следует думать, что герой наш хотя бы по части всяких там половых излишеств так уж крепко прочим более поздним венценосцам, особливо римского разлива, уступал. По-моему, так даже какую-то он им планку в этом смысле на века выставил, не случайно же и Калигула в такой вот восторженной зависти на предмет Македонца находился. И наложницы у Сашули водились, и девочками, а равно и мальчиками не пренебрегал. И по части более серьезной "голубизны" отметился, имея при себе постоянного любовника – на генеральской, кстати, должности – Гефестиона, к которому самые страстные чувства питал и которому после его смерти поставил невиданных размеров памятник, потратив десять тысяч талантов на такое дело (это что-то около двухсот миллионов нынешними зелеными получается – а кто не верит, милости прошу справиться опять-таки в первоисточниках). Да еще и повелел как богу этому своему возлюбленному поклоняться. Ну, последнее, впрочем, для египтян опять-таки. А в одной из ближайших военных кампаний так целое племя, по дороге попавшееся – с детьми, стариками и женщинами – под меч пустил, как поминальную жертву по товарищу любовных игр.
И ведь говорил же я: лучше не скрести. Как вот теперь глядеть на гордый этот профиль, в анналы истории несущийся на взмыленном коне? Иной, конечно, может возразить: тоже ведь человек был, а значит, и человеческое ничто не чуждо. Но я так скажу: если вот это все, что выше – человеческое, так я лучше в другой какой зоологический вид запишусь.
Одно только и могу сказать величайшему полководцу в относительное оправдание. Потому как Мендель-монах меня еще с юности в кое-каких истинах убедил. И тут не только стручочки всякие да мушки-дрозофилы. Оно и в нашем двуногом сообществе невооруженным глазом видно, как закон имени яблони и яблока работает. Неплохо работает, статистически говоря.
И чего бы там папанька Александров, Филипп-царь, про возможную измену жены своей Олимпиады не плел, какие бы сомнения насчет Сашиного происхождения не имел, а по всему похоже, что плод был от того самого дерева.
Тоже тот еще фрукт был папаня-то. С этикой весьма своеобразной – но на решение насущных практических задач нацеленной точнехонько. Да вот такой хоть случай.
Как-то два братца-царька из Фракии все никак свои микровладения поделить не могли. Ну, и решили Филиппа на помощь кликнуть, третейским то есть судьей, чтобы все-таки братской крови понапрасну не лить. Ну, Филипп поклялся, конечно, что судить будет по самой что ни на есть совести (уж сколько бы там ее у него ни было), на встречу приехал, дары положенные – за труды – принял, и засел тяжущиеся стороны выслушивать. Слушал, и так себе думал, что как ни поверни – а непорядок. И в том, главное, что царей да царьков развелось в Греции как собак нерезаных. Да и куда ж еще их фракийское царствишко переполовинивать? Проще его целиком так в Македонию и влить. Ну и влил. Царькам доверчивым под зад коленом наподдав и за пределы их же собственной державки вытурив. (Дары, понятно, возвращать не стал – на кой им ляд в дороге лишняя тяжесть?)
Ну, тут, положим, сказать можно, что совесть совестью, а при всем том проявил Филипп государственный ум. Однако же под такую статью не одну гадость провести можно. Хотя бы вот и историю с Филипповым собственным шурином.
Он этого Александра, брата жены своей, Олимпиады, наряду с Олимпиадой и употреблял. В том самом смысле. Кто говорит, силой взял, кто – угрозами, а по мне так то на то и выходит. Но употреблял опять-таки не из каких-то там низменных побуждений, а из самых что ни на есть государственных. Потому что имел в этом деле далеко идущий интерес. Было у Филиппа на примете еще царствишко, эпирское. Очень ему хотелось таковое в вассалах поиметь. А посадить туда мечталось человека не просто послушного, а чтобы вообще – ни–ни. Покорности, то есть, необыкновенной.
С каковой целью вся содомская игра и затеяна была. Ибо рассчитал Филипп – и правильно рассчитал, замечу – что из чувства стыда Александр этот тише воды и ниже травы с царем Македонским будет. А то ведь всегда во всеуслышание заявить можно: да что ты, дескать, за царек эдакий? да не тебя ли мы – ну и так далее. И посадив шуряка на царствие тамошнее, ничуть не прогадал. Потому что тот молчком так на троне и протрясся. (Филипп, однако, все равно подстраховался, повязав шурина еще и династическими узами: выдал за него свою же дочь Клеопатру. Ну и что, что муженек – маме брат, а папе полюбовник? Главное, чтобы кругом одни наши были. Такое – во все времена главное – государственное соображение.)
Так что понятно, отчего и сынок моральными всякими дилеммами себя не перегружал. Да и пил–гулял папаня так, что было что и передать по наследству. И дамы, конечно, водились, и не дамы. В общем, как в те времена было – все, что шевелится. А когда приспичило ему жену поменять на новую, Клеопатру (я тут, слава Богу, не о дочери его, но однако же и не о царице египетской, которая много позже случилась), так быстренько сообразил историю о гулящей Олимпиаде и о том, что сынок-де, может статься, вовсе и не его. Ну, понятно, развод, свадьба новая.
На которой Филипп так нажрался, что кинулся было с сыном, Александром, драться. Да не добежавши даже, чтобы Сашке в ухо врезать, так и ляпнулся посередь залы пиршественной. На что Саня не без остроумия заметил: "Смотрите, люди! Человек, собиравшийся переправиться из Европы в Азию, растянулся, перебираясь из одной кровати в другую!"
Хорошо сказал. Хотя, может, историки и досочинили. За ними, честно скажу, водится.
Ну, конечно, жизни Филиппа лишили. Из них вообще – по доброму обычаю прежних времен – мало кто своей тихой смертью помирал. Это нынче, в эпоху глобального и обязательного гуманизма, подкрепленного гораздо более мощной охраной, они счастливо до полного омаразмения доживают (за исключением, конечно, совсем уж отдельных случаев). А тогда обиженный народ пороги судов – конституционных там и всяких прочих – не обивал. Кинжал обидчику в пузо – и квиты. Как оно с Филиппом и вышло.
После чего Олимпиада, мама великого нашего Македонца, статус кво восстановила также в манере веков минувших. Сперва дочь своей соперницы, Клеопатры, на коленях матери велела убить, а потом уж и саму ее повесила. Именно в таком порядке. В педагогических, видимо, целях.
Так что, выходит, в плане генетическом Саше кое-какая скидка все-таки полагается, потому что было в кого. И я тут, как видите, не о папе только.
Но, сдается, подзасиделись мы с вами в затхлой этой древности. И ведь все из–за читателя того зловредного, что так и норовил свои две копейки в каждую дискуссию всупонить. Вы мне, дескать, докажите вот то, а теперь еще и вот это. Всегда из-за одного такого вот умника большое количество народу страдает. Потому что всем-то прочим, книжку купившим или там, скажем, в библиотеке свистнувшим (в приступах мегаломании мне и такие мерещатся), а равно и самому автору хотелось-то просто порезвиться, попрыгать, действительно, кузнечиком из страны в страну да из эпохи в эпоху. С легкостью чтобы. А какая уж тут легкость, когда идет почти хронологическое занудство типа "после садюги А. воцарился засранец Б., которого, в свою очередь, сменил педераст В.". И, честно говоря, уж больно оно как-то кроваво в веках тех отдаленных. В наше время оно не в пример благонравнее. Нынешний правитель такого себе не позволяет. То есть, позволяет, конечно – но интеллигентно, все больше за кадром (где кровь ежели не видна, так как бы нет ее и вовсе). А так разве что по приходу или по совету дружескому бомбанет современный нам владыка тот или иной народишко, или своих каких недовольных опять же то с воздуха, а то танками уму–разуму поучит, но это, как мы с вами хорошо понимаем, никакое не буйство, а обычные серые будни государственной службы. О которых здесь речь не идет.
Но прежде, чем обратиться к современным нам демократически избранным вождям народных масс, никак не могу я не поделиться собственным недоумением по поводу одного предмета.
Ведь до чего, казалось бы, просвещенный атеистический век наступил. И тебе наука религию расчихвостила с присущей ей, науке, утонченностью доводов ("Гагарин вон летал, а Бога никакого не видел"), и гуманизм повымел повсеместно замшелую любовь к ближнему, заменив ее куда как более удобной любовью к дальнему и абстрактному (которого особенно приятно за чашкой чаю через стекло телеэкрана наблюдать). Кругом выходит, что никто иной как человек так-таки и заделался кузнецом собственного счастья. (С этим не спорю, заделался. То-то его, счастья, кругом все прибывает.)
Но тут-то, зараза, и парадокс. Потому что новых божков да богинек наплодили – любой индуист позавидует. И те же упомянутые выше Наука с Гуманизмом, а еще ведь божки Плюрализм, Суверенитет, Феминизм, Консенсус (до чего, кстати, имена-то красивые) да богиньки Толерантность, Политическая Корректность, Глобализация – ну и так далее, едва не до бесконечности. (С таким количеством физиономий на каждое божество, что никакому Янусу не снилось.)
Но над всем этим пантеоном царственно возвышается богинька, которая нас тут интересует особо. Оттого она нас интересует, что подревнее многих других получается, но и потому также, что тех, кто противу данной особы покушается – или даже выглядит так, что вот-вот покусится – тех по башке бьют нещадно, а иногда и с самолетов да ракетоносцев поучат, чтобы алтари оной богиньки стояли повсеместно. Поскольку без того Бога, что раньше, мы уже прекрасно научились – а вот без нее, без Демократии, нам тут же и смерть.
А богинька она, Демократия, и есть, потому что культ ее никаких рациональных аргументов как не требовал, так и не требует. И жертвы человеческие ей приносились и приносятся преобильно. Но мы тут ни в какие теории вдаваться не будем. Ни насчет того, что само слово "демократия" означало "власть демоса", народа, то есть. Ни насчет того, что "демосом" на заре демократии в Греции назывался не всяк босяк, а серьезный, никакими пороками не отмеченный гражданин, с числом обязанностей поболее чем прав. Ни насчет того, что уже и в той древней Элладе очень быстро демократия в охлократию незаметно превратилась ("охлос" по-ихнему – "тупая толпа", или в переводе более вольном "быдло", так что тут что-то вроде "быдлократии" получается). Ну их к чертовой матери, все эти теории. Потому что теории теориями, а за них действительно по башке бьют. Образом самым что ни на есть практическим.
Но вот почему еще – среди упомянутого прочего – богинька эта интересует нас особо. Потому что далее – на некоторое, понятно, время – речь пойдет конкретно о ее детишках. Тех самых, всем нашим планетарным охлосом – тьфу, черт, демосом, конечно же, демосом – избранных. Калибра большого, среднего и даже почти микроскопического. Но от того не менее занятных, это уж я вас уверяю.
А в одном плане подстраховаться все-таки хочется. А то ведь всегда найдутся люди с негнущимся от рождения указательным пальцем, да начнут пальцем этим в бедолагу-автора тыкать с воплями: антигуманизм, дескать! антидемократизм! анти хрен его знает какой изм! Вот этим профессионалам я сразу со всей вежливостью хочу сказать, что не их это собачье дело, чему я там в своей черепной коробке про-, а чему контра. Это моя с моей же черепной коробкой забота. Я лишь о том ратую, чтобы за меня тут никто и ничего не додумывал. А то ведь сплошь и рядом такая неприятность случается, как оно и выражено с присущей народу яркостью в небезызвестном анекдоте. Что, неужто и этот не знаете?
Ну, это когда муж с женой сидят на диване, а теща на кухне жарит там что-то – может, и грибочки. И жена, в окно глядючи, говорит: дождь, наверное, будет. А муж мягко так: да может, и не будет еще. И жена так себе это анализирует: "Что значит, не будет? Я что же, неправду сказала? Я что, выходит, вру? Брешу я, получается? Брешу как собака?" И с воплем в сторону кухни:
– Мама, он меня СУКОЙ назвал!!!
Так вот этого пожалуйста – не надо.
Достарыңызбен бөлісу: |