Анатолий Васильевич Луначарский Человек нового мира



бет9/22
Дата23.06.2016
өлшемі1.16 Mb.
#154136
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   22

Стокгольмский съезд *

Я прошу читателя не отнестись к этой небольшой статье как к этюду о Стокгольмском съезде. Для этого нужны были бы большие предварительные работы. Статья, которую я пишу по просьбе редакции журнала, представляет собою только личные впечатления одного из участников этого съезда, притом постольку, поскольку они удержались в его памяти.



* * *

Идея о необходимости сближения в сущности окончательно разорвавшейся на две партии РСДРП возникла совершенно естественно. Правда, ко времени, когда переговоры между обеими фракциями усилились, уже наблюдалось два подводных течения в партии. Одно продолжало не только говорить, но и думать, что революция идет поступательно. Ведь и на самом съезде, даже после декабрьского поражения, вера в немедленную новую революционную волну была еще крепка. В то время она владела еще и самим Владимиром Ильичем.

Что же касается меньшевиков, часть которых позднее, как известно, допрыгалась до ликвидаторства, то они еще перед декабрем, осенью 1905 года, склонялись к мысли, что революция идет на убыль.

Однако и те, которые думали, будто нам предстоят новые победы, и те, кто полагал, что началось отступление, одинаково понимали, как важно сплотить и для продвижения вперед и для организованной самообороны все рабочие ряды. Отсюда длинный ряд переговоров, в которых искали путей к объединению. <…>

Такого рода соображения я лично слышал из уст Плеханова. Может быть, отчасти под его влиянием так же думали руководящие меньшевики.

При этом надо, однако, сказать, что и у той, и у другой фракции была надежда на большинство на Стокгольмском съезде. Предполагалось, что съезд получит соответственную окраску, и тогда дело объединения сделается проще. <…>

Важнейшими вопросами, стоявшими на порядке дня, были, как известно, пересмотр аграрной программы, вопрос о думе и о вооруженном восстании. На этих трех китах стояло все проблематическое здание объединения.

Первым вопросом поставлен был аграрный вопрос. Фигурировало несколько аграрных программ. Ленин и группа большевиков, его поддерживавших, считали необходимым объявить в случае победы революции всю землю национализированной. На этой национализированной земле, разумеется, должно было развертываться в своем естественном развитии крестьянское хозяйство. Ленин не боялся усиления государственности, потому что твердо верил, что вышедшее из недр революции рабоче-крестьянское правительство сможет не допустить реакции. Национализация же земли была, по его мнению, естественным концом буржуазной революции как таковой, ибо частная собственность на землю считалась им остатком феодальных порядков.

Меньшевики же в то время плохо верили в окончательную победу революции. Поэтому они сразу же, в так называемой программе муниципализации, стали на какую-то половинчатую точку зрения. Это не была ни прямая передача земли крестьянам, как это произошло во время французской революции, ни национализация земли. Запутанная программа эта была потом, в ходе работы съезда, еще более запутана. <…>

Докладчиков выступало по аграрному вопросу много, но, в сущности говоря, центр тяжести сводился к борьбе Плеханова и Ленина. Ленин излагал свои идеи первым. Главная мысль его доклада заключалась в том, что в деревне надо, во-первых, уничтожить все следы помещичьего режима, для чего стремиться создать там революционные крестьянские комитеты, и этим он хотел втянуть как можно глубже крестьянство в революционную борьбу и творчество. Борясь, таким образом, реально за землю, крестьянин легче всего мог покинуть все свои монархические предрассудки и стойко стать за окончательную политическую революцию, за наиболее демократическую форму республики. Для всякого было ясно, что Ленин держит курс своей речи на весьма последовательное революционное правительство, в котором будут преобладать фактически или иметь огромное влияние социалисты.

Доклад Ленина был ярок, горяч и убедителен, как всегда, полон веры в революцию. Когда я вспоминаю его теперь и сравниваю его с гораздо более решительными позициями, занятыми Лениным после 1917 г., я вижу, что они органически сплетаются между собою. Только одиннадцатью годами позднее Ленин, уже при свете революции, сумел не только пойти вообще дальше, но и с необычайной классической ясностью осветить условия рабоче-крестьянской революции с ее проблемами завершителя аграрной революции мелкого крестьянства и зачинателя коммунистического строительства. При свете этих дальнейших событий становится ясно, какая огромная зоркость прогноза заключалась в позиции Ленина на Стокгольмском съезде.

Полной противоположностью, даже в самой манере говорить, по всему стилю, как и по сущности, являлся тов. Джон, он же Маслов.

Какой-то помятый, потертый, нерешительный и вялый взошел он на трибуну и стал буквально мямлить свою речь. При криках «громче» он чуть повышал свой голос, а потом опять впадал в бормотанье. От времени до времени он останавливался, словно у него завода не хватило, и довольно долго беспомощно висел на трибуне. Его речь, как она была произнесена, казалась мне не ответом Ленину, а инцидентом для ясного показания разницы самих темпераментов борющихся партий.

Вслед за этим явился во всем обаянии своего художественного слова и во всем блеске своего авторитета Г. В. Плеханов. Говорил он слегка по-актерски и нашу провинциальную публику даже несколько разочаровал. <…> Плеханов в своей речи на Стокгольмском съезде, насколько я помню, доказывал, что крестьянин бунтарь, поскольку жжет помещичьи усадьбы, но затем сейчас же готов упасть на колени перед царем батюшкой, что он раб и государственник, что мы ни за что об руку с ним не дойдем до действительно последовательно революционного правительства, что еще меньше можно надеяться на какие-то просветы в сторону социализма, если мы будем за национализацию, и только по существу говоря, послужим на усиление государственности, которая ни в коем случае не будет нашей, может быть, даже будет прямо реакционной.

Я не буду останавливаться на дальнейших перипетиях речей об аграрной программе, менее яркие выступления к тому же улетучились из моей памяти. <…>

Помню хорошо ту идею Ленина, которую я потом развил в своей речи в ответ Плеханову. Плеханову все рисовалось, будто Ленин под захватом власти разумеет чуть не личную диктатуру. Ленин с негодованием отвечал на это представление и ясно отмежевывался от всякого бланкизма. Он наставительно поучал Плеханова, что говорит о захвате власти широкими массами рабочих и крестьян. Но, по-видимому, для Плеханова это была какая-то незнакомая музыка. Он видел только две перспективы: если захват власти, то захват власти заговорщиками, если революция — то какое-нибудь учредительное собрание, из которого выплывает разношерстная фигура, в лучшем случае, буржуазно-демократического правительства.

В результате меньшевики провели свою резолюцию, но внесли в нее разные поправки и поправочки.

Затем съезд перешел к оценке общего состояния революции и в связи с этим к той тактике, которая предписывалась революционной партии моментом. <…> Выяснилось то, что мы, впрочем, и раньше знали, что меньшевики уже успели благодаря декабрьскому поражению в Москве отшатнуться к самому исходному пункту своих полулиберальных ересей. Они вновь выдвинули лозунг поддержки оппозиционной буржуазии и даже стали подчеркивать, что-де либеральная буржуазия, хотя она и буржуазия, но все же либеральная, западническая, цивилизованная. Крестьянство же, с его неумытым рылом, может ежеминутно оказаться оплотом самодержавия. <…>

Резолюцию по текущему моменту составлял Ленин, привлекший к этой работе меня и еще 2–3 товарищей. Под нашими именами она и была подана. Но она собрала одни только большевистские голоса.

Бой продолжался и по другой резолюции, которая должна была специально осветить вопрос вооруженного восстания. Докладчиком по этому вопросу выступил Красин. Принимая во внимание обостренные отношения к вопросу вооруженного восстания со стороны меньшевиков, Красин весьма осторожно и тщательно указывал на отличие нашего взгляда на вооруженное восстание от всякого путчизма. Помню, что на речь Череванина, ссылавшегося на то, что мы не созрели к революции, и требовавшего чисто политической и даже психологической подготовки, блестяще отвечал Ярославский. Говорил он, как человек, нюхавший подлинный порох, действительно близко стоящий к настоящей практике так называемого технического подготовления к восстанию, как и к подготовительной работе в армии. Мне пришлось именно по этому пункту выступить с моей основной речью на съезде. Я высмеивал навязанную нам Плехановым идею захвата власти. Говорил, что для нашего времени такого рода захват власти можно видеть только в оперетках и что с опереточными перспективами заговорщической авантюры мы, большевики, ничего общего не имеем. <…>

Съезд окончился ярким определением двух непримиримых позиций, и все же была попытка организационного примирения. Владимир Ильич, Сталин, Красин и другие руководители нашей фракции после чрезвычайно мучительных дебатов настояли все-таки на необходимости объединенного ЦК партии, хотя прекрасно понимали, что единой работы у нас не выйдет. Тем не менее настроение партии было такое, что брать на себя ответственность за разрыв было нельзя. Решено было на деле, в самой практике, показать, что меньшевики в своих стараниях как можно скорее изжить большевизм толкают нас неизбежно к объявлению собственной самостоятельности.

Свою сплоченность и ясность своих идей мы сознавали великолепно и знали, что меньшевизм не проглотит нас и переварить не сможет.

Стокгольмский съезд уже выдвинул со стороны большевиков большую фалангу таких крепких, таких ясно мыслящих людей, что, несмотря на весь культурный блеск плехановской аргументации, никакое большинство меньшевиков не могло, думается мне, заслонить от глаз внимательного наблюдателя бесконечно больший удельный вес революционеров-большевиков.

Со съезда мы уехали не разочарованные, не разбитые, а торжествующие.



[1926]

Свержение самодержавия *



Несколько воспоминаний

Свержение самодержавия не застало нас врасплох. Общий ход войны и то, что доносилось до нас в сравнительно свободную и открытую всем ветрам нейтральную Швейцарию из России, сильно укрепляло в нас, эмигрантах социал-демократах, надежду на скорый взрыв революции. <…>


«Когда покачнулось русское самодержавие и когда произошла февральская революция, Владимир Ильич стал стремиться в Россию… Владимир Ильич понимал, как обкрадена революция, что революцию сделали, конечно, рабочие, опираясь на солдат, а власть получила буржуазия».

(«Ленин и РКП»)
Тем не менее падение самодержавия случилось так легко, гнилой плод так быстро отвалился от ветки, что, конечно, радостная внезапность этого события не может быть отрицаема. Для нас, эмигрантов, это, разумеется, был светлый праздник. Все поздравляли друг друга, все были безмерно счастливы и старались заразить этим счастьем французских и немецких швейцарцев. Мне самому пришлось выступить несколько раз с докладами на русском и французском языках, где я, совершенно одержимый буйной революционной радостью, пел настоящие гимны в честь красавицы Революции, пришедшей в нашу страну не только для того, чтобы изменить в корне всю ее судьбу, но и чтобы бросить ее революционную энергию на служение революции мировой.

На другой или на третий день после революции мы, тогдашняя группа впередовцев, постановили подчинить себя руководству Центрального Комитета большевиков, и я специально поехал к Ленину с этим заявлением.

Все маленькие разногласия, и особенно разная эмигрантская накипь, вспыхнули и сгорели в один миг в взорвавшемся пламени революции, и следующей мыслью был страстный вопрос: как же нам быть, как же нам попасть туда, на родину? А попасть нужно было во что бы то ни стало не только потому, что хотелось жить или умереть там, где происходили великие революционные события, но и потому, что зоркое око Владимира Ильича издалека заметило и в его публичных «Письмах на родину» 13отразило возможность извращения революции. Не позволить ей застыть на социал-патриотических и, в сущности, глубоко буржуазных позициях, все силы бросить на то, чтобы пламя ее было неугасаемо и чтобы власть перешла в руки пролетариата! Это желание превращалось в какую-то бешеную тоску. Мы не находили себе места, мы рвались во все щели, через которые, казалось нам, могли покинуть мирную Швейцарию и добраться до места революционных битв.

Были испытаны все средства, но страны Антанты сгрудились непроницаемой стеной. Ни одного эмигранта, настроенного по камертону Кинталя или Циммервальда, и тем более еще более левых, в революционную Россию не пропускать! Тут Владимир Ильич объявил нам о возможности через посредство социал-демократов немецкой Швейцарии добиться пропуска в Россию через Германию.


«…Ленин — грандиозен, Какой-то тоскующий лев, отправляющийся на отчаянный бой».

(Из письма к А. А. Луначарской)
Поднялась туча споров. Одни, наивные моралисты, толковали о том, что вообще не этично воспользоваться таким разрешением, и с головой выдавали тот социал-патриотический и мещанский душок, который в них жил. Другие заявляли, что хотя само по себе это допустимо, но враги наши сумеют истолковать это вкривь и вкось и беспросветно скомпрометировать нас в глазах рабочих масс.

Владимир Ильич, весь какой-то упругий и словно пылающий внутренним огнем, торопливо, силою стихийного инстинкта, как железо к магниту стремившийся к революции, отвечал с какой-то беззаботной усмешкой по этому поводу: «Да что вы воображаете, что я не мог бы объяснить рабочим допустимость перешагнуть через какие угодно препятствия и запутанные обстоятельства, чтобы прибыть к ним и вместе с ними бороться, вместе с ними победить или умереть?».

И когда мы слушали эти слова вождя, мы понимали, что наш класс нас не осудит. <…>

Я приехал не вместе с Ильичем, а в следующем поезде 1и не присутствовал при той великой картине, которая запечатлена теперь в художественно сильном памятнике Ильичу в Ленинграде: Ильич на броневике, бросающий в толпу почти яростный призыв: «Не думайте, что вы сделали революцию, революция еще не сделана. Мы приехали доделать ее вместе с вами!»



[1927]

Приезд Ленина *



Несколько воспоминаний

Известия о перевороте 1застали меня около Женевы. Я немедленно выехал в Цюрих, чтобы переговорить с Владимиром Ильичем и, отбросив все мелкие разногласия, которые еще оставались между ленинцами и группой «Вперед», просто, без оговорок, предложить ему все мои силы.


«Октябрьская пролетарская революция оказалась возможной, ибо в России пролетариат, работавший в сконцентрированной индустрии, имел опору в крестьянстве, которое толкали к революции беднота и бесправие. Она оказалась возможной потому, что у нас была выкованная историей партия РКП».

(«К характеристике Октябрьской революции»)
И немедленно главной заботой для всех нас стало — обеспечить за собой возможность проехать в Россию.

Конечно, самым решительным в этом отношении выступал Владимир Ильич. Я был только на одном собрании в Цюрихе, на котором велся соответственный спор. В это время уже выяснилось, что надежды оптимистов на пропуск через страны Антанты оказались праздными. Один из вождей швейцарской социал-демократии Гримм, 2принимавший большое участие во всем этом деле, гарантировал возможность проезда через Германию. Но нашлось довольно большое количество промежуточных типов. Они боялись, что окажутся скомпрометированными в глазах масс, если воспользуются таким скользким путем для возвращения домой.

На собрании, о котором я говорю, Владимир Ильич разрешил как раз эти соображения. С усмешкой на лице, уверенной, спокойной и холодной, он заявил: «Вы хотите уверить меня, что рабочие не поймут моих доводов о необходимости использовать какую угодно дорогу для того, чтобы попасть в Россию и принять участие в революции. Вы хотите уверить меня, что каким-нибудь клеветникам удастся сбить с толку рабочих и уверить их, будто мы, старые, испытанные революционеры, действуем в угоду германскому империализму. Да это — курам на смех».

Этот короткий клич, проникнутый гранитной верой в свое единство с рабочим классом, я помню, успокоил очень многих. С большой быстротой велись переговоры и закончились без всяких прелиминарии. Я очень сожалею, что мои семейные обстоятельства не позволили мне поехать с первым же поездом, с которым ехал Ленин. Мы торжественно проводили этот первый эшелон эмигрантов-большевиков, направлявшихся для выполнения своей всемирной исторической роли в страну, охваченную полуреволюцией. Мы все горели нетерпением, в духе знаменитых «Писем из далека» Ленина, толкнуть эту нерешительную революцию вперед. Ленин ехал спокойный и радостный.

Когда я смотрел на него, улыбающегося на площадке отходящего поезда, я чувствовал, что он внутренне полон такой мысли: «Наконец, наконец-то пришло, для чего я создан, к чему я готовился, к чему готовилась вся партия, без чего вся наша жизнь была только подготовительной и незаконченной».

Когда мы вторым поездом приехали в Ленинград, мы уже встретили Ленина там на работе. Казалось, что он приехал не 10 или 12 дней тому назад, а много месяцев. Он уже, так сказать, врос в работу. Нам рассказывали с восхищением и удивлением о первом его появлении в городе, который потом получил его имя. Колоссальная масса рабочих выступила встречать его. А ведь большевики еще не были большинством даже в Совете. Но инстинкт масс подсказывал им, кто приехал. Никого, никогда не встречал так народ. <…> Когда Ленин на первом собрании заявил, что нужно прервать всякое единство с соглашателями, когда он развернул всю ту гениальную тактику, которую позднее его партия выполнила, как по нотам, — не только элементы колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Я думаю, что лишь немногие из тогдашних руководителей «Правды» и из членов Центрального Комитета сразу поняли единственную правильность предложения Ильича.

Мы, второй эмигрантский поезд, влились в эту работу. Счастливы были те, революционный инстинкт которых повел их сразу по стезям Ленина!

[1926]

Ленин и Октябрь *

Я не имею возможности сколько-нибудь обстоятельно писать здесь на эту тему. Я могу только набросать несколько отдельных штрихов.

Все знают, что Ленин, пролетарские и солдатские массы — вот кто были создателями Октября. Редко в такой исторический момент в такой огромной мере выявилось все величие и вся мощь личности, когда она являлась действительной выразительницей масс. У самых опытных революционеров, у самых ревностных последователей Ильича и до объявления восстания, и во время драматических событий в Москве, и при наступлении керенщины на Петроград кружилась голова и прерывалось дыхание. Но Владимир Ильич был совершенно спокоен. Политическая буря, неслыханный риск, превосходящий всякие человеческие силы, казалось, были той атмосферой, в которой предназначено было ему дышать. Каждое его письмо, каждая его статья в то время, когда он звал к революции, торопил с наступлением, дышали и мужеством, и отвагой. Его появление среди питерских революционеров из изгнания было встречено бурным восторгом, который вызывался и огромным доверием к нему, и тем излучением спокойствия силы, которым веяло от его крепкой фигуры и от его улыбающегося лица в эти незабвенные часы.

Это зрелище вселяло спокойствие в других, и если кто робел, если кому-либо казалось, что линия, взятая Ильичем, слишком крута, то не только Ильич подтягивал такого ослабевшего, но немедля какая-либо делегация той или другой части рабочих являлась с заверениями о своей готовности идти за партией до конца, с призывом — не ослабевать.

Когда я оглядываюсь назад на эти дни, то передо мною прежде всего всплывает этот своеобразный аккорд: абсолютно стойкие, идущие на практике к самым радикальным целям вожди и полные единения с ними и не менее великие, конечно, петербургские массы.

Вожди и массы были на высоте взятой ими на себя задачи, и великой исторической справедливостью является то, что Петербург теперь называется Ленинград.

Из этих, до высшего напряжения заряженных волей и энергией, дней развернулась потом семилетняя лента великих событий, сперва с Лениным, потом без Ленина, но под его же несниженным знаменем, и эта ало золотая лента событий протянется и дальше до окончательной победы.

[1924]

Смольный в великую ночь *

Весь Смольный ярко освещен. Возбужденные толпы народа снуют по всем его коридорам. Жизнь бьет ключом во всех комнатах, но наибольший человеческий прилив, настоящий страстный буран — в углу верхнего коридора: там, в самой задней комнате, заседал Военно-революционный комитет.

Когда попадаешь в этот водоворот, то со всех сторон видишь разгоряченные лица и руки, тянущиеся за той или другой директивой или за тем или другим мандатом.

Громадной важности поручения и назначения делаются тут же, тут же диктуются на трещащих без умолку машинках, подписываются карандашом на коленях, и какой-нибудь молодой товарищ, счастливый поручением, уже летит в темную ночь на бешеном автомобиле. А в самой задней комнате, не отходя от стола, несколько товарищей посылают, словно электрические токи, во все стороны, восставшим городам России свои приказы.

Я до сих пор не могу без изумления вспомнить эту ошеломляющую работу и считаю деятельность Военно-революционного комитета в красные Октябрьские дни одним из проявлений человеческой энергии, доказывающим, какие неисчерпаемые запасы ее имеются в революционном сердце и на что способно оно, когда его призывает к усилию громовой голос революции.

Заседание Второго съезда Советов началось в Белом зале Смольного поздно. 1Есть у коммунистов эта особенная черта: вы не часто встретите среди них людей, клокочущих страстью, напоминающей порою исступление и даже истерику; при огромной энергии и внутреннем горении они обыкновенно внешне спокойны, и это спокойствие выступает на первый план как раз в самые рискованные и яркие дни.

Настроение собравшихся праздничное и торжественное. Возбуждение огромное, но ни малейшей паники, несмотря на то, что еще идет бой вокруг Зимнего дворца и то и дело приносят известия самого тревожного свойства.

Речи коммунистов принимаются с бурным восторгом. Какой несмолкаемой бурей аплодисментов встречено долгожданное сообщение, что Советская власть проникла наконец в Зимний дворец и министры-капиталисты арестованы. <…>

Владимир Ильич чувствует себя, словно рыба в воде: веселый, не покладая рук работающий и уже успевший написать где-то в углу те декреты о новой власти, которые когда-то сделаются — это мы уже теперь знаем — знаменательнейшими страницами истории нашего века.

Прибавлю к этим беглым штрихам еще мои воспоминания о первом назначении Совета Народных Комиссаров. Это совершалось в какой-то комнатушке Смольного, где стулья были забросаны пальто и шапками и где все теснились вокруг плохо освещенного стола. Мы выбирали руководителей обновленной России. Мне казалось, что выбор часто слишком случаен, я все боялся слишком большого несоответствия между гигантскими задачами и выбираемыми людьми, которых я хорошо знал и которые казались мне еще не подготовленными для той или другой специальности. Ленин досадливо отмахивался от меня и в то же время с улыбкой говорил:

— Пока… там посмотрим, нужны ответственные люди на все посты; если не пригодятся — сумеем переменить.

Как он был прав! Иные, конечно, сменились, иные остались на местах. Сколько было таких, которые не без робости приступили к поручаемому делу, а потом оказались вполне на высоте его. У иного, конечно, — не только из зрителей, но и из участников переворота — кружилась голова перед грандиозными перспективами и трудностями, казавшимися непобедимыми. Больше всех других Ленин с изумительным равновесием душевным всматривался в исполинские задачи и брался за них руками так, как берется опытный лоцман за рулевое колесо океанского гиганта-парохода.

Вспоминаешь, как какую-то особенную музыку, как какой-то особенный психологический запах, эту тогдашнюю взрывчатую атмосферу. Кто пережил это, тот никогда этого не забудет, для того Смольный останется центром его жизни. Я уверен, что когда-нибудь Смольный будет считаться храмом нашего духа, и с благоговением войдут в него толпы наших потомков, для которых каждая кроха воспоминаний о днях, годовщину которых мы празднуем, будет казаться драгоценностью.

[1918]

Из октябрьских воспоминаний *

Всегда бывает очень страшно припомнить что-нибудь из бесед с Владимиром Ильичем не для себя лично, а для опубликования. Все-таки не обладаешь такой живой памятью, чтобы каждое слово, которому, может быть, в то время не придавал максимального значения, запечатлелось в мозгу, как врезанная в камень надпись, на десятки лет, а между тем ссылаться на то, что оно сказано великим умом, допуская возможность какого-нибудь искажения, очень жутко.

Однако мне хотелось бы в одиннадцатую годовщину Октября, роясь в воспоминаниях, которые кружатся вокруг этой яркой точки жизни каждого революционера-большевика, отыскать и по возможности уточнить то, что приходилось слышать в те гигантские дни от великого вождя.

Это было в день составления первого Совнаркома. Мне сказали, что ЦК партии, подбирая состав правительства, решил доверить мне Народный комиссариат по просвещению. Новость была волнующая, даже пугающая той громадной ответственностью, которая возлагалась, таким образом, на мои плечи.

Значительно позднее я совершенно случайно (все мы были в то время завалены всяческой работой), опять таки в коридорах Смольного, встретил самого Владимира Ильича. Он с очень серьезным лицом поманил меня к себе:
«Надо мне вам сказать два слова, Анатолий Васильевич. Ну, давать вам всякого рода инструкции по части ваших новых обязанностей я сейчас не имею времени, да и не могу сказать, чтобы у меня была какая-нибудь совершенно продуманная система мыслей относительно первых шагов революции в просвещенском деле. Ясно, что очень много придется совсем перевернуть, перекроить, пустить по новым путям. Я думаю, вам обязательно нужно серьезно переговорить с Надеждой Константиновной. Она будет вам помогать. Она много думала над этими вопросами и, мне кажется, наметила правильную линию… Что касается высшей школы, то здесь должен большую помощь оказать Михаил Николаевич Покровский. Но со всеми реформами нужно быть, по-моему, очень осторожным. Дело крайне сложное. Ясно одно: всемерно надо позаботиться о расширении доступа в высшие учебные заведения широким массам, прежде всего пролетарской молодежи. По видимому, с известной осторожностью, конечно, надо будет использовать научные силы для того, что англичане называют «University extension» 14.

Большое значение я придаю библиотекам. Вы должны над этим делом поработать сами. Созовите библиотековедов. В Америке делается очень много хорошего по этой части. Книга — огромная сила. Тяга к ней в результате революции очень увеличится. Надо обеспечить читателя и большими читальными залами, и подвижностью книги, которая должна сама доходить до читателя. Придется использовать для этого и почту, устроить всякого рода формы передвижки. На всю громаду нашего народа, в котором количество грамотных станет расти, у нас, вероятно, станет не хватать книг, и если не сделать книгу летучей и не увеличить во много раз ее обращение; то у нас будет книжный голод.

Я надеюсь, что в скором времени найду момент, чтобы с вами еще об этом поговорить и чтобы вас спросить о том, какие перед вами определяются планы работы и каких вы можете привлечь людей. Сейчас вы сами знаете, какое время: даже для самого важного дела можно найти, да и то с трудом, какой-нибудь десяток минут. Желаю вам успеха. Первая победа одержана, но если мы не одержим еще вслед за этим целого ряда побед, то худо будет. Борьба, конечно, не окончилась, а только еще находится в самом, самом начале».
Владимир Ильич крепко пожал мне руку и своей уверенной, быстрой походкой пошел в какой-то из многочисленных тогда кабинетов, где роились и строились новые мысли и новая воля только что родившегося пролетарского государства.

Я передал первую мою беседу с Владимиром Ильичем о народном просвещении в форме прямой речи из его уст. Это не значит, повторяю, что в моей памяти все это было отпечатано и что я передаю слова Владимира Ильича, как хороший граммофон. Нет, к великому моему сожалению, но я старался воссоздать эти слова с предельной для моей памяти точностью. Насколько я представляю себе, я ни одного сколько-нибудь существенного слова не упустил и, уж конечно, не прибавил.



[1928]

Из воспоминаний о фронте *

В течение почти всей гражданской войны я почти непрерывно отрывался от своего наркомата и в качестве представителя Реввоенсовета Республики ездил на разные фронты. Моей обязанностью было освещение различным красноармейским частям общей политической ситуации. Само собой разумеется, что за это время у меня накопилось очень много воспоминаний, которые, может быть, и будут когда-нибудь мною напечатаны.

Были грозные дни деникинщины в ее самом большом расцвете. Деникинская армия взяла Орел. В Москве было чрезвычайно неспокойно. Даже очень стойкие военные-коммунисты допускали возможность дальнейших успехов наших врагов, хотя латвийская дивизия уже совершала свои маневры, которые и явились одной из причин последующего отката, в общем, несомненно подтаявшей в своих частях деникинской армии.

Объезжая фронты, я побывал в Тульском укрепленном районе. <…>

Когда я вернулся из Тулы, я сейчас же, по обыкновению, отправился к Владимиру Ильичу, чтобы рассказать ему о всех моих впечатлениях. Я рассказал ему о Тульском укрепленном районе и о напряженной деятельности товарищей, которым поручено блюсти за ним. Владимир Ильич, разумеется, великолепно понимал чрезвычайную тяжесть нашего тогдашнего положения. Выслушав все, он как-то слегка потемнел, нахмурил брови и, не глядя на меня, сказал:

«Да, Тульский укрепленный район — это серьезно, там нужно отстоять подступы к Москве. Очень важно не уронить настроение самого населения. Необходим не только серьезный контроль, чтобы внутрь района не заползла измена, необходимо также вовремя поддержать бодрость. Не думаете ли вы, Анатолий Васильевич, что вам лучше всего вернуться в Тулу? Знаете ли, чтобы они не чувствовали себя заброшенными. Говорите им, и военным, и рабочим, и горожанам, об общей политической ситуации, внушайте им побольше бодрости. И я бы попросил вас вернуться оттуда только в том случае, если деникинцы откатятся».

Такого рода поручение надо было истолковать, разумеется, так: вернитесь в случае, если Тулу отстоите, а если не отстоите, то уж не представляется особенно интересным, сможете ли вы вернуться, так как необходимо отстаивать эту позицию в полном смысле слова до последней капли крови. Так я и понял Владимира Ильича и в тот же день выехал назад, в Тульский укрепленный район. <…>

[1928]

Ленин в совнаркоме *

При Ленине в Совнаркоме было дельно и весело. Я должен оговориться, что дух строгого распорядка и веселости, свидетельствующий о силе и уверенности, внедрился в Совнарком очень прочно. Но, конечно, Ленин остается Лениным.

«Огромное счастье — вспоминать, как в одной комнате, за одним столом, за одним общим делом доводилось сидеть с этим изумительным человеком…»

(«Ленин как ученый и публицист») «Когда придет время, самая личность Владимира Ильича, Ленин-человек, сделается предметом внимательного и любовного изучения. Биографическое в нем, интимное в нем тоже имеет огромную общечеловеческую ценность».

(Предисловие к книге «Ленин и искусство. Литература, музыка, театр, кино, изо»)

Уже при нем утвердились внешние приемы рассмотрения дел: чрезвычайная строгость в определении времени ораторов, будь то свои докладчики или докладчики со стороны, будь то участники в дискуссии. Уже при нем требовалась чрезвычайная сжатость и деловитость от каждого высказывающегося. В Совнаркоме царило какое-то сгущенное настроение, казалось, что само время сделалось более плотным, так много фактов, мыслей и решений вмещалось в каждую данную минуту. Но, вместе с тем, не было заметно ни самомалейшего запаха бюрократизма, игры в высокопоставленность или хотя бы напряжения людей, производящих непосильную работу. Больше, чем когда-нибудь, при Ленине казалась эта работа, при всей своей ответственности — легкой.

И это «ленинское» распространялось на всех членов Совнаркома. Работали споро, работали бодро, работали с шутками.

Ленин добродушно принимался хохотать, когда ловил кого-нибудь на курьезном противоречии, а за ним смеялся и весь длинный стол крупнейших революционеров и новых людей нашего времени — над шутками самого ли председателя, который очень любил сострить, или кого-либо из докладчиков. Но сейчас же после этого бурного смеха наступала вновь та же бодрая серьезность и так же быстро, быстро текла река докладов, обмена мнений, решений.

Надо было видеть, как слушает Ленин. Я не знаю лица прекраснее, чем лицо Ильича. На лице его покоилась печать необычайной силы, что-то львиное ложилось на это лицо и на эти глаза, когда он, задумчиво смотря на докладчика, буквально впитывал в себя каждое слово, когда подвергал быстрому, меткому дополнительному допросу того же докладчика.

Хотя в Совнаркоме было много первоклассных светлых голов, но Ленин обыкновенно быстрее других прорабатывал все вопросы и приходил к законченному решению. Однако в этом не было ни малейшего стремления, так сказать, искусственно проявить свое первенство. Если кто-либо предлагал подходящее решение, Ленин быстро схватывал его целесообразность и говорил: «Ну, диктуйте, это у вас хорошо сказанулось».

Сердился Ленин, особенно в Совнаркоме, чрезвычайно редко. Но сердился крепко. Выражений он при этом не выбирал. С его уст слетали слова, вроде: «советские сановники, у которых ум за разум зашел», «ротозейство», «головотяпство» и другие неприятные определения, которые попадаются иногда в его бумагах, телеграммах, телефонограммах и т. д.

Но никто никогда не обижался за «проборку» от Ленина. Коммунист или вообще крепкий советский человек, обижающийся на Ленина, — это какая-то безвкусица и даже просто невероятная фигура. <…>



[1927]

Прощание *

Я узнал о смерти Владимира Ильича со значительным опозданием. В день 9-го января 15я должен был утром сделать доклад на съезде Советов РСФСР о ликвидации неграмотности и в 7 часов выступить на большом собрании студентов вузов в Зиминском театре с характеристикой значения событий 9-го января 1905 года. Я приехал в Большой театр в начале 12-го часа для доклада и с удивлением констатировал, что навстречу мне в то время как я поднимался по лестнице густо повалила толпа товарищей со сцены театра. Лица у всех были расстроены и некоторые плакали. У меня сразу сжалось сердце, и я понял, что случилось что-то тяжелое. Я подошел к т. Лепешинской, глаза которой были полны слез, и спросил ее, в чем дело. От нее-то я и узнал, что накануне вечером скончался Владимир Ильич. Потрясенный этим известием, я отправился домой и не знал даже, за что мне приняться, так как в первую минуту на меня прежде всего нахлынула какая-то своеобразная апатия. Между тем оказывается, что меня вызванивали в Наркомпросе и в Кремле и в конце концов прислали даже за мной автомобиль. <…>

Я отправился в МК. Там товарищи только начали собираться. Я получил поручение выступить вместо 7 часов в 4 1/2 втом же Зиминском театре с тем, чтобы речь посвятить главным образом потрясшему всех событию. <…>

Товарищи предложили мне приехать вечером на Павелецкий вокзал для того, чтобы вместе с ними провести ночь у гроба учителя и сопровождать его тело в Москву. <…> Я направился прямо в театр Зимина. Народ собирался медленно, не потому, конечно, чтобы не было охотников пройти в зал, а потому, что их было слишком много, и, как обыкновенно, дело затянулось с пропуском масс внутрь театра. В 57 г часов кто-то в зале стал громко читать вышедший за несколько минут перед тем бюллетень о смерти Владимира Ильича. До начала заседания Президиум ВЦИК позвонил мне, чтобы я озаботился организацией тщательной фотографической и кинематографической засъемки всех обстоятельств, относящихся к смерти и погребению Владимира Ильича. Я немедленно снесся с заведующим Госкино т. Кадомцевым и выяснил, что различные киноорганизации сговорились создать единый комитет на создание соответственного исторического фильма и все средства от эксплуатации его сдать в особый фонд имени Ильича. Я сказал Кадомцеву, что кинематографисты, которых он пошлет в Горки, могут обращаться ко мне в случае каких-либо недоразумений, так как я пробуду там всю ночь.

Началось собрание. Говорить о Владимире Ильиче было трудно, как всегда в момент слишком больших потрясений. То, что я говорил, записано стенографически и, кажется, невольно вылилось в речь достаточного воодушевления, так как В. В. Маяковский, с которым я встретился сейчас же по окончании моего выступления, крепко пожав мне руку, сказал: «Хорошо говорили». Настроение собравшегося студенчества было чрезвычайно торжественное и глубоко омраченное.

На Павелецкий вокзал я приехал, как было условлено, к 9 часам. Заведующий поездом сказал мне, что специальный поезд пойдет только в 10, но что он уже подан. Я вошел в почти пустой вагон, там сидел только т. Нариманов, один из председателей ЦИК Союза, и какой-то его ближайший сотрудник. Но очень скоро после меня пришли товарищи из ЦКК — Гусев, Шкирятов, Киселев, с ними пришел и поэт Демьян Бедный. Поезд отправился на самом деле в 11 часов и шел полчаса, так что мы имели больше двух часов для разговора.

Разговор вертелся, конечно, вокруг Владимира Ильича и был полон воспоминаниями о нем. <…>

Когда мы приехали на станцию, то оказалось, что нас довольно много. Кроме делегации от [Центрального Комитета] партии, в которую входил и я, была еще делегация от Московской ее организации, от ВЦСПС, все наличные в Москве члены ЦКК, делегации обоих съездов Советов, 1всего человек, я думаю, 40, если не 50. Были и некоторые наркомы, приехавшие по собственному почину, в том числе т. Красин. На станцию было послано 3 или 4 подводы, приблизительно человек на 16. Я понадеялся на свои силы и пошел вместе с большинством пешком.

Уже давно я освободился от приступов сердечной боли, которые прежде не давали мне возможности ходить далеко, и поэтому рассчитывал и сейчас благополучно пройти 4 версты. Но, по-видимому, впечатление от смерти учителя было слишком сильно, и, пройдя несколько сот шагов, я почувствовал сильную боль в аорте. Пришлось, не говоря ни слова ни одному из товарищей, пропустить их всех вперед себя и очень медленно и осторожно пуститься в дальнейший путь. Я вынужден был останавливаться каждые сто-пятьдесят шагов. Ввиду этого я пришел в Горки с опозданием, но зато пережил несколько торжественных минут, которые слились для меня как-то со всеми впечатлениями этой ночи. Ночь была очень морозная, но безветренная. Идти было совсем не холодно. Светила необыкновенно яркая луна, так что вся громадная равнина расстилалась синевато-серебряной пеленой, куда глаз хватит. Дорога была укатана и разметена. Несколько раз я встречал крестьян, которые расширяли и утрамбовывали эту дорогу для пронесения гроба на другой день. Идешь, и еще долго сзади раздается шуршание лопат и сдержанные, словно в церкви, речи рабочих. Так один, среди необъятного поля, под этой спокойной холодной луной, я мог хорошенько вспомнить, обдумать и приспособиться как-то к огромному горю, на всех нас обрушившемуся.

Дорога в Горки идет большими зигзагами. Когда я вышел на шоссе, то не знал, куда повернуть. Встретился маленький мальчик, и я спросил его без большой надежды на точный ответ: «Ты не знаешь, куда идти к даче Ленина?» Но мальчик сейчас же очень точно и подробно рассказал мне, как туда пройти. Недалеко от дачи входишь в лес. Сначала он имеет вид обыкновенного, довольно запущенного леса, потом превращается в очень длинную, с версту, пожалуй, аллею елей. По дороге есть какие-то дачи. Над ними ярко горело электричество. Я несколько раз думал, что это и есть дача, в которой лежит великий покойник, но оказывалось, что я ошибался. Наконец дошел я до Горок. Ленин жил в центральном доме целой группы зданий. Здесь, очевидно, жил какой-то большой помещик и жил с большой роскошью. Центральный дом представлялся настоящим дворцом с величественной колоннадой. Его немножко тяжеловатая, но все же ампирно-стройная громада под бледно-синим светом луны казалась достойным мавзолеем. По широкой лестнице входишь внутрь дома. Так как я опоздал сильно, то все товарищи уже повидали к этому времени Владимира Ильича и сидели кто где может, на стульях, диванах, просто на полу. Были тут и крестьяне, из числа представителей съездов, были и некоторые делегаты восточных народов. Царила абсолютная тишина. Кто говорил, говорил шепотом. Распоряжался т. Беленький из ГПУ, который во все последние месяцы был, так сказать, заведующим охраной Владимира Ильича. Тов. Беленький показал мне, куда пройти к телу. Это на втором этаже, куда входят по довольно большой лестнице, сперва в комнату, такую же ампирно-нарядную, как и зала нижнего этажа, увешанную старыми картинами, все главным образом во вкусе тридцатых годов, потом в комнату, где покоится Владимир Ильич. Эта не очень большая овальная комната была к этому времени уже убрана вечнозелеными растениями, хвойными, пальмами и лаврами. Владимир Ильич лежал в коричневом френче, необыкновенно спокойный и лицо его сразу меня поразило. <…> Я бессознательно боялся, что увижу его каким-то чужим, а вместо этого на столе лежал наш Ленин, наш Ильич, абсолютно такой, каким он был до своей болезни, только не улыбающийся. А ему была присуща живая лукавая и ласковая улыбка. Но, конечно, приходилось нам видеть его и серьезным. Вот таким лежал он тут на столе. Лицо величественное, властное, сильное, с той же бородкой и подстриженными усами, закрытыми глазами, но такими, которые, казалось, вот-вот откроются. И руки положены на груди, одна сжатая в кулак, другая естественно и спокойно, слегка согнутая в пальцах, казались тоже совершенно живыми. <…>

Был организован почетный караул, каждые десять минут сменяющийся. Мне пришлось быть в карауле одним из первых, и я имел возможность долго всматриваться в это незабвенное лицо. Когда я кончил караул, вышла из своей комнаты Надежда Константиновна. Она стала рассказывать о Владимире Ильиче вещи очень любопытные и существенные. Некоторые из них я хочу передать здесь.

Надежда Константиновна говорила: «Я не думаю, чтобы даже в эти тяжелые последние месяцы Владимир Ильич чувствовал себя несчастным. С тех пор, как он получил возможность читать, он с большим интересом читал газеты, выбирал то, что для него особенно важно. Особенно любил все фактическое и… статьи, имеющие агитационное значение. В последнее время стал читать беллетристику. Ему принесли большую груду книг, и он отобрал себе исключительно вещи Джека Лондона, которые и просил читать ему вслух. Политический интерес преобладал все время над всеми остальными. С глубоким интересом относился Владимир Ильич к крестьянской конференции. 2Читал все, что сюда относилось. Взволнован был по поводу дискуссии. 3<…> Интересовался тем, что писали о нем, читал приветствия, пожелания о выздоровлении. Ему, видимо, доставляло большое удовольствие сознавать связь-любовь между собой и массами. Жизнь давала ему некоторые несомненные радости. Очень любил природу, любил ездить на охоту. Ездил с каким-то товарищем Михайловым и получал большое удовольствие, хотя иногда и переутомлялся. <…> Очень любил детей. Когда приходили к нему дети, то радовался. А дети, не понимая его тяжелой болезни, относились к нему просто, без всяких опасений и неловкостей».

Для развлечения Владимира Ильича был устроен комнатный кинематограф. Он охотно соглашался после обеда вместе с Надеждой Константиновной и сестрой смотреть это кино, но большого удовольствия оно ему не доставляло. Он иронически смеялся и махал рукой. Действительно, программа этих киновечеров в Горках была, по словам Надежды Константиновны, ниже всякой критики. Редко-редко какой-нибудь кусочек хроники или более или менее революционная постановка вызывали некоторое одобрение Ильича, но, полагая, что все его домашние очень интересуются этим кино, он сам с поспешной любезностью всегда соглашался посидеть и посмотреть. Физических страданий он до последнего времени после второго удара не испытывал. Поправка шла несомненная, в особенности в отношении ног. В первый раз, когда Владимир Ильич решился пройтись сам, он выгнал из комнаты решительно всех, а потом показал со сконфуженной и счастливой улыбкой Надежде Константиновне, что он может ходить. <…>

Ночь мы провели кое-как. <…> Рано утром все поднялись, и начали разговоры о том, как и кому выносить гроб… Всякий добивался чести пройти хоть одну очередь с гробом Владимира Ильича.

В начале десятого часа Шествие тронулось. Вышло так, что я большую часть дороги шел с крестьянами и крестьянками соседних сел. <…> Ясно, что приходили, привлеченные великим словом Ленин, и совсем темные люди. На этот раз 4 персты сделаны были великолепно, и мы скоро пришли на вокзал. <…>

От Павелецкого вокзала до Дома Союзов приблизительно 6 верст. Я удивлялся Надежде Константиновне, которая оба больших куска — от Горок до железной дороги и от вокзала до центра города прошла пешком. По бокам с ней шли Мария Ильинична и Анна Ильинична.

Как в Горках, так и во время пути даже с аэропланов производили кинематографические и фотографические съемки. Они были произведены немедленно по установлении] роба посреди пылающей покрытыми флером люстрами залы. Опять установлен почетный караул, и потянулось нескончаемое, все более густое шествие, можно сказать, целого народа. <…>




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   22




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет