Булгаков С. Интеллигенция и Религия о противоречивости современного безрелигиозного мировоззрения



бет2/3
Дата10.07.2016
өлшемі191.5 Kb.
#188904
1   2   3

В новое время часто раздаются голоса о кризисе и даже о банкротстве науки, причем иногда эти утверждения выставляются в защиту веры. Я в одинаковой степени и для научного деятеля, и для религиозного философа считаю эти сетования немотивированными и вижу в них род недоразумения. Наука жива и здорова, и, конечно, будет жить и здравствовать. Под кризисом науки разумеется обыкновенно утрата ею совершенно не принадлежащей ей компетенции, тех универсалистических притязаний, которые ей приписываются лишь теми, кто хотел религиозную веру заменить наукой. Задачи и значение науки вполне относительны и ограничены: она имеет дело с определенным (логически или философски) кругом проблем опытного (в Кантовском смысле) знания, при чем она способна к безконечному прогрессу по самой своей идее; горизонт постоянно отходит перед нею, новое знание раздвигает шире область незнания, но остров знания по-прежнему окружен морем тайны и вечности, по слову поэта:

Как океан объемлет шар земной,

Земная жизнь кругом объята снами,

Настанет ночь, и звучными волнами

Стихия бьет о берег свой.

То глас ее: он нудит нас и просит.

Уж в пристани волшебный ожил челн.

Прилив растет и быстро нас уносит

В неизмеримость темных волн.

Небесный свод, горящий славой звездной,

Таинственно глядит из глубины,

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены.

Таким челном, окруженным "пылающей бездной", несущимся по стихии тайны, чувствует себя строгая паука, и этим чувством питается религиозная вера великих ученых, Перед последними вопросами жизни и смерти, добра и зла, цели мира наука критическая, понимающая себя наука стоит безответно теперь, как будет стоять и всегда.

Заслуживает внимания еще и то обстоятельство, что наука, как конкретное целое, существует лишь в виде совокупности наук, безпрерывно разрастающихся научных специальностей. Эго машина, составленная из великого множества колес или частей. Целое знание, мировой разум или книга природы открывается человечеству лишь в его истории, и конкретно каждая индивидуальность, как бы велика ни была ее умственная сила, прочитывает в этой книге только страницы или строки. Поэтому предположение, что наука действительно разрешает все вопросы, может быть основано практически только на суммарной вере в силу науки вообще, в научный метод, в научный разум, но эта вера опытной поверки не допускает: проживите вы не одну, а 10 или 100 человеческих жизней, посвящая все свое время только пассивному усвоению того, что паука накопила, и тогда вы не усвоите всего. Следовательно, говорить или думать о постройке целостного научного мировоззрения, из которого вовсе исключена была бы вера, невозможно.

Итак, наука не в состоянии ни заменить, ни упразднить религиозной веры, ни даже не может сама защитить свое существование против набегов безшабашного скептицизма без молчаливого или открытого признания религиозных предпосылок, именно веры в объективный разум.

Сказанным я хотел определить только самые принципиальные и самые существенные отношения науки и религии, как отношения солидарности, соподчиненности. В частностях же отдельные учения науки, касающиеся вопросов, то или иное решение которых не безразлично и для религии, конечно, могут входить во временный конфликт с теми или иными религиозными учениями. Развитие науки представляет безконечное количество таких примеров, хотя оно же представляет и немало примеров разъяснения или устранения этих конфликтов с дальнейшим развитием науки. Работать над выяснением этих вопросов есть уже дело религиозной мысли, которая поэтому вовсе не представляет из себя догматическую и покойную подушку под головой, но должна находиться в постоянном напряжении, и, очевидно, сколь безостановочно развитие науки, столь же неустанно должна работать и апологическая мысль, оберегая сокровищницу веры. Таковы общие отношения науки и религии.

Но если даже наука со своей тяжелой артиллерией остается беззащитной против ядовитого жала скептицизма, то тем беззащитнее оказываются современные суррогаты религии, в которых роль божества отводится человечеству, и основной догмат которых состоит в учении о прогрессе. Мне лично приходилось уже много говорить и писать на эту тему [3], и потому я буду краток. Здесь мы попадаем в целый лабиринт противоречий и трудностей. Их легче вскрыть, если сопоставить с основными чертами христианского учения о человеке. Согласно христианской вере, человеку принадлежит нравственная свобода хотения добра и зла, причем нравственная жизнь и состоит в склонении воли от зла к добру. Этой борьбой и ее подвигом, аскезой, совершается возрождение личности при помощи свыше. Перед человеком стоит абсолютный идеал самосовершенствования: "будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный", и "Бог есть любовь". Христианский подвиг есть потому подвиг любви и непрерывного самоотвержения. Человек не может ни мыслить, ни чувствовать себя в разрыве или отъединении со своим ближним: человечество, спасающееся во Христе и Христом, для него есть живое единство, тела коего он член. Потому любовь к Богу и любовь к ближнему и находятся в христианстве в такой неразрывной связи между собою. Эта задача не превышает того, что доступно возрожденному человеку, ибо он носит образ Божий, печать божественной любви. "Образ есмь неизреченныя Твоея славы, аще и язвы ношу прегрешений", как поется в величественных погребальных песнопениях перед лицом открытого гроба и разлагающегося в нем трупа: смерть в силах только временно исказить этот образ, но не может навсегда его уничтожить. Мне приходилось уже отмечать в печати [4], как близко, хотя и робко, приближается к христианской вере во всеобщее воскресение основная научная идея нашего века эволюции и прогресса, но сейчас я не буду на этом останавливаться. Укажу только, что в качестве разрешения мировой драмы христианством обещается действительное сохранение всех ценностей и восстановление человечества для новой, вечной жизни. Человек, стало быть, здесь не самозванный человеко-бог, но действительно обоженная тварь, бог по благодати. Можно ли больше возвеличить человека? Недаром в обряде православного богослужения введено каждение не только иконам, по и молящимся, которые приравниваются иконам. И действительно, если человек почтен образом Божиим, как бы ни искажал он его в себе, разве он не есть живая икона, живой образ?

Современное мировоззрение отвергло всю религиозную основу этого учения, вытравило везде божественную веру, но удержало те его стороны, которые непосредственно относятся к человеку: удержало любовь к ближнему, обозвав ее альтруизмом, веру в божественность человека, произведя его в человеко-бога, веру в спасение человечества, настаивая на учении о прогрессе. Удалены, казалось бы, лишь религиозные суеверия, осталось же все существенное, по крайней мере, для современности; особенно ревностно, тщательно и последовательно производил эту операцию Фейербах, имевший огромное, определяющее значение (вместе с Кантом) на мировоззрение широких кругов европейского общества в XIX веке. Но не рушится ли без фундамента и постройка, не ползет ли почва из-под йог современного человечества, не ускользает ли из рук, как бледный призрак, как дух земли, явившийся Фаусту, это человечество, когда мы хотим обнять его? Есть много признаков, что это так, и много причин, почему это иначе быть и не может.

Человеку внушается, что он есть высшее в мире, что он автономен, что он прекрасен, что он разумен, самодовлеющ, что он бог, если не в единичности и обособленности своей, то в своем целом, вместе с другими. Но Богу свойственна жизнь, а этот бог есть разлагающийся труп, дни его и годы есть постепенное умирание, приближение к могиле, в которой, как известно, "и гения череп наследье червей". Когда Платон схоронил своего Сократа, божественного мужа, бывшего для него светом жизни, каким кладбищем стал для него этот мир, и не становится ли он таким кладбищем для каждого из нас раньше или позже. Теперь, когда столько жизней отдается ради верно или неверно понятых идей, не становится ли это противоречие особенно жгучим, мучительным! Можно ведь силой закаленной воли подавлять в себе эти чувства или привычкой дисциплины оставаться в строю, когда падают кругом - близкие и дорогие, но пересилить боль напряжением воли, стиснув челюсти, не значит победить се. Смерть вносит такой диссонанс в мир, который не может не слышать и глухой; отсюда и постоянная борьба со страхом смерти то Мечниковской прививкой, то слабыми утешениями а la Фейербах, - потому и проповедь христианской веры и радости есть прежде всего благая весть о воскресении и вечной жизни.

Итак, смертен Бог в отдельности, смертен и в целом, поколение за поколением неспешной чередой тянутся в могилу, оставляя все дела и все заботы. И нас хотят уверить, что служение этим делам и этим заботам само ради себя способно не только наполнить, но и осмыслить жизнь. Эта религия человечества есть какая-то кладбищенская философия; неудивительно, что она все больше теряет кредит, уступая место культу гордого, обособленного я, в свою очередь раскалывающемуся на отдельные переживания, и, в конце концов, культу этих переживаний! Зачем мне искать какого-то кумира вне себя в другом, в таком же, как я, или хуже меня, вообще в толпе, во многих (Viel zu Viele), когда я сам себе довлею и сам себе могу поклоняться, когда я "единственный" (der Einzige)? Зачем святыня, зачем добро и зло, когда можно стать и выше - точнее, вне этого развития. Оставим мораль попам и филистерам, перестанем быть колпаками, станем свободными личностями. Независимый живет в свободе абсолютной пустоты, повелительного своеволия момента. Почему обязательна и последовательность, зачем даже внутреннее единство личности, логика настроений, когда ведь есть только отдельные, разорванные переживания! Умей проложить себе дорогу, умей устроиться, и горе погибающим! Этот декаданс личности, чахотка современной эпохи лучше всего отражается в беллетристике и популярно-философской литературе.

Нигилистический индивидуализм, к которому приводит наша культура, подобно античной, составляет самое серьезное явление духовной жизни современности. В борьбе с индивидуализмом изощряют все свои усилия и общественники, чтобы как-нибудь сплотить рассыпающееся, атомизирующееся человечество господством сплоченного большинства, анархический индивидуализм обуздать социалистической муштрой. Но какие же орудия для этого сплочения имеются, чем побеждается разлагающий яд индивидуализма?

С того времени, как отвергнута была религиозная санкция морали, Божия заповедь, как нравственная норма, перед сознанием стал вопрос о добре и зле, о морали и о долге, как се основе. Поскольку философия в лице Канта и его школы делала и делает отчаянные усилия спасти мораль долга, над чем изощряет свою логику в настоящее время и немецкий идеализм, она приходит к религии, как необходимой предпосылке нравственности. В системе Канта практический разум приводит к постулатам бытия Бога и безсмертия души, как к религиозной опоре. Напротив, в тех мировоззрениях, которые лишены всякой религиозной окраски, проблема морали принимает характер совершенно безнадежный: мораль приходит к самоупразднению, отвергая идею долга и заменяя ее идеей интереса, личного или группового, инстинктом звериного самосохранения. Подобно тому как в медицине развитие литературы об известной болезни есть лучшее свидетельство ее распространенности и серьезности, так и кризис морали в новое время, как и в эпоху античного декаданса, вызывает необыкновенное развитие нравственной философии и соответственной литературы: каждый изобретает свою мораль, доказывая ее по-своему. С наибольшей остротой этот кризис выражается в аморализме Ницше, который был предсказан Достоевским в его краткой, но безукоризненной формуле: "если нет безсмертия, то все позволено".



В острой и радикальной, непримиримой форме личное своеволие, полную суверенность каждого я, крайний индивидуализм в 40-х годах защищал Штирнер, позднее к нему приближается и Бакунин, Штирнер разбил альтруистическую идиллию Фейербаха, который, уничтожая христианство, удерживал любовь к ближнему, то желание "приносить пользу", которое, как я упоминал уже, имеется у каждого доброго студента. Штирнер указал, что Фейербах (как и Конт) заимствовал это у того самого христианства, которое уничтожал, называл его "благочестивым попом" и вообще совершенно неоспоримо показал всю непоследовательность Фейербаха, как и настоящих и будущих его сторонников [5]. Но рядом с моралью любви и симпатии, которой не повезло, очень рано выступило учение об интересе, т.е. о личном своекорыстии, как основании поведения, при чем доказывалось, что оно требует и благосостояния других и не останавливается пред жертвами ради него, вплоть даже до жертвы жизнью. Основоположником утилитарной морали был, как известно, Бентам, и идеи Бентама в осложенном виде имеют большую силу и теперь в марксизме (хотя Маркс и бранит Бентама). Словесно можно связывать многое, и пока человечество понимает под личным интересом служение ближнему, значит, оно не растратило еще всего своего христианского наследства; однако, позволительно сомневаться, чтобы будущие поколения, вскормленные молоком личного интереса, оказались в силах переработать его в горячую кровь симпатии к ближнему. Дж. Ст. Милль, один из искреннейших представителей утилитаризма, как известно, рассказывает в своей автобиографии, как он в одно прекрасное утро спросил себя: имеет ли для него действительно такое значение, если бы все человеческое счастье осуществилось в требуемых доктриной размерах, и он имел честность и мужество ответить себе на этот вопрос отрицательно, и тогда у него начался описываемый им душевный кризис, который едва не привел его к самоубийству. Если гуманистический альтруизм Конта и Фейербаха пытается спасти человечество, как целое, как единство, удерживая еще то понятие о нем, которое дает только христианство, то утилитаризм всякого рода раздробляет это тело на атомы, атомизирует человечество. Я и мой интерес, с которым могут не совпадать или совпадать интересы ближних, представляющих лишь средства для меня, вот то острие ножа, на которое поставлена здесь человеческая мораль. Не лучше, когда этот индивидуальный бентамизм заменяется бентамизмом социальным или классовым. В общую алгебраическую формулу делаются лишь частные подстановки. Именно установляется, что в известных случаях интерес значительного числа лиц, поставленных в одинаковое положение, оказывается тождественным. Стало быть, преследование группового или классового интереса, пока существует эта общность интересов лиц данной группы, оказывается наиболее рациональным, выгодным и желательным. Человечество рассекается вдоль и поперек на несколько слоев, и сознание общечеловеческого единства, отношение к человеку просто как к личности, а не как к представителю класса и партии, все более утрачивается. Несмотря на многочисленные внешние союзы и соединения, люди становятся все более и более чужими друг другу. Воцаряется холод взаимного отъединения, того "одиночества", страстный вопль от которого издавал Мопассан, и вопль этот громко раздается в литературе и жизни. Ибо на интересе можно разъединить, но нельзя соединить человечество, соединяется же оно только общей верой и общей любовью, сознанием не своего различия, но своего существенного сродства, своего равенства и братства в Боге. Конечно, житейская борьба и несогласия остаются неизбежным спутником нашей жизни, но большое значение имеет то настроение, с которым они переживаются, остается не уничтожимой разница, борются ли братья или прирожденные враги. Между тем атмосфера тяжелого человеконенавистничества, в которой допустимы всякие способы борьбы, налегла на нашу гуманную и гуманистическую эпоху.

Но нас уверяют, что это ненадолго, что близится золотой век не только свободы и равенства, по и братства; на что же опираются эти радужные надежды: на духовный переворот, на возрождение личности, на новую веру? Нет, говорят нам, это произойдет в силу исторической, по преимуществу экономической необходимости. Об этом говорит экономическая наука, это предсказывает социология. Позвольте мне со своей стороны заметить, что наука, оставаясь наукой и обладая присущей ей осторожностью и скромностью, вовсе не предсказывает таких вещей, об этом говорит вера, а не наука. Во-первых, самая способность социальной науки делать предсказания вообще многими, в том числе и мною, не без основания оспаривается, и именно новейшие логические исследования о природе социальной науки (назову Риккерта) как раз приводят к этой оценке; во-вторых же, и это самое главное, если экономическая наука и может еще кой-что предусмотреть о характере экономического строя в ближайшую эпоху, то ведь этим ничего еще не сказано о том, какова будет духовная жизнь этой эпохи, какова будет человеческая личность? Ведь поверить, что экономическая реформа есть необходимо и духовное возрождение, можно только приняв предварительно такое учение о человеке, по которому он "есть только то, что ест", есть вполне рефлекс экономической обстановки, или есть всецело продукт своего классового положения. Да и при принятии всех этих неприемлемых положений остается еще вопрос, какие именно перемены в психологии, в чувствованиях, в самооценке вызовет перемена экономической обстановки, и будет ли эта перемена именно такова и совершится ли в том направлении, как это представляют себе теперь. Позволительно думать, что человеческая личность, хотя и зависит от еды, экономической обстановки, вообще условий своей материальной жизни, но есть прежде всего то, во что она верит, чем живет, чего хочет, что чтит; исходя же из такого понимания, правильнее заключить, что и в новом строе личность может оказаться столь же опустошенной и морально разлагающейся, что и теперь. Потому сколь бы высоко мы ни ставили заботы о материальных нуждах обездоленных классов, нельзя забывать и о духовных нуждах человека. В современном человечестве не только у нас, но и на Западе произошел какой-то выход из себя во вне, упразднение внутреннего человека, преобладание в жизни личности внешних впечатлений и внешних событий главным образом политической и социальной жизни. Отсюда такая потребность суеты, внешних впечатлений. Современный человек стремится жить подобно человеку, никогда не бывающему у себя дома, наедине с собою: сознание заполнено, но достаточно приостановиться этому калейдоскопу внешних впечатлений, и можно видеть, как бедна или пуста его жизнь собственным содержанием. История сохранила нам ослепительной яркости и глубокого значения образ, символизирующий паше теперешнее духовное безвременье, поучающий и предостерегающий. Один из крупнейших представителей раннего гуманизма, носивший уже в себе противоречия нашей теперешней эпохи позднего гуманизма, Петрарка, рассказывает в описании одного из своих путешествий, как он, взойдя на высокую гору, откуда открывался чудный вид, раскрыл на удачу Исповедь Августина, которую всегда имел при себе, и в ней прочел следующие слова: "и вот люди идут и с удивлением смотрят на высокие горы и далекие моря, па бурные потоки и океан и небесные светила, по в это время забывают о самих себе". Петрарка погрузился в глубокое раздумье.

Эпохи упадочные, сопровождающиеся высоким уровнем развития культуры, отличаются вообще господством философии эпикуреизма, наслаждения жизнью в ее утонченных, эстетически облагороженных формах. Этот культ наслаждений разработало античное язычество в эпоху своего упадка, в эту же колею вступает и современное неоязычество. Хотите ли знать, как представляет себе современный человек цель и смысл экономического прогресса, стоившего и стоящего столько жертв стольким поколениям? Вот как рассуждает об этом проф. Зомбарт, блестящий экономист нашего времени. Сделав пренебрежительную характеристику предыдущей эпохи, века Фихте, Шеллинга, Гегеля и Шопенгауэра, Гейне и Гете, как эпохи аскетов и пуристов, не знавших толку в красоте, Зомбарт делает следующий прогноз будущего: "я предвижу, что грядущее поколение после долгих столетий" лишений, наконец снова будет вести жизнь, которая будет пропитана красотой и довольством. Явится поколение, которое из полноты богатства, притекающего к нему с расточительностью, создаст целый мир вожделений и красивых форм, поколение людей, для которого наслаждение, радость жизни сделаются само собою разумеющимися спутниками земных странствий, людей с утонченными чувствами, с эстетическим мировоззрением. Это значит, количественно потребность в изящном примет такие формы, о которых мы теперь не можем себе составить и малейшего представления, она возрастет безмерно до таких колоссальности! и великолепия, по сравнению с которыми "роскошь" императорского Рима, блеск Венеции, расточительность Версаля превратятся в ничто". "Деловая и торговая жизнь уже пропитывается красотой" (разумеется здесь убранство отелей, магазинов, контор, салонов и под.).

Конечно, никто не поручится, что вся эта жизнь в красоте не полетит к черту от каких-нибудь желтолицых или смуглолицых неприятелей или даже нескольких хорошо знакомых с техникой взрывчатых веществ "индивидуалистов" в современном вкусе. Такую возможность предусматривал еще в 1846 г. Достоевский, когда своему человеку "из подполья" влагал в уста такие речи об этом "будущем государстве": "ведь я нисколько не удивлюсь, если вдруг, ни с того, ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или лучше сказать, ретроградной и насмешливой физиономией, не упрет руки в боки и скажет нам всем: а, что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу ногой прахом, чтобы нам по своей глупой воле пожить!". И что же скажут взбунтовавшемуся подполью люди, располагающие всего идеалом эстетической парикмахерской, чем могут заклясть они зверя в человеке, когда сами же его культивировали, не предвидя, что зверь, хотя и прирученный, остается диким по природе.

Итак, добилось ли, начинает ли добиваться человечество счастья и радости, гармонии и покоя? Приближается ли оно к нему? Едва ли кто, наблюдая симптомы духовной жизни европейского человечества, решится это сказать. Напротив, морщины напряженной тревоги, мучительной тоски, замалчиваемого, но тем не менее грозного, ибо непобедимого, страха смерти легли на его челе. "Уныние народов и недоумение", этими евангельскими словами может быть характеризовано настроение века. Или как сказано в Апокалипсисе: "Ангел вылил чашу свою на престол зверя: и сделалось царство его мрачно, и они кусали языки свои от страдания".

Леденящий пессимизм и какой-то страх жизни, смешанный со страхом смерти, заползает в душу, маловерные легко становятся суеверными, чувство тайны, живущее в душе, разрешается в искании таинственного, потребность в религии ищет выразиться в безпредметной религиозности, утолиться хотя музыкой религиозного чувства, создастся мистицизм без религии, демонизм без веры в Бога. Муки современной души, тоска современного сердца о Боге яснее всего, конечно, отражаются в искусстве, которое не может лгать, не может притворяться. Сейчас много читается незамысловатая, но характерная пьеса Андреева: "Жизнь человека". Вот вам точная философия человеческой жизни, какой располагает современное мировоззрение. Судите же, что естественнее, проникнувшись настроением, господствующим в этой пьесе: созидать хрустальные дворцы для будущего или пустить пулю в лоб? И действительно, самоубийства, по поводу и без повода, просто от тоски и безцельности жизни становятся чаще и чаще, особенно среди нашей нервной оторванной от почвы молодежи; конечно, влияют и внешние события, но они только обостряют кризис.

Уже Достоевский с обычной своей проницательностью отметил симптоматическое значение этого явления, теперь так усилившегося, и связал его с потерей религиозной веры. Эпоха упадка римской империи, насыщенная неверием и пессимизмом, отличалась эпидемией самоубийств. Киренский философ Гегезий получил даже прозвище оратора смерти, и был выслан из Александрии за успешность своей проповеди самоубийств. "Против бедствий жизни есть благодеяние смерти", - учил Сенека, у которого находим настоящий гимн добровольной смерти. У одних смерть была введена в систему эпикурейского использования жизни, у других была выходом для отчаяния. И тогда эпикуреизм оказался столь же смертоносным, как и теперь. Но на небе уже всходила тогда Вифлеемская звезда, и на нее взирали ученые и неученые, волхвы и пастухи, рождалась в мире великая радость, радость навеки. "Да радость Моя в вас пребудет, и радость ваша да будет совершенна". Теперь сумерки снова надвигаются над человечеством, уходящим в удушливое подземелье и изнемогающим там от ига жизни, но Вифлеемская звезда светит и теперь и льет кроткий луч свой, и с этим лучем каждому раскрывающемуся сердцу приносится тихий зов: "придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас". Пессимизм, раз он появился, не победим иначе, как религиозной верой, ибо он питается сомнением в смысле мира и в возможности мировой гармонии. Зло в мире и дисгармония настолько непобедимы внешними средствами, что пессимизм безысходен, если не откроется в душе целебный родник веры и надежды, который "иго" жизни сделает "благим и легким", хотя оно и не перестанет быть игом. Не безболезненный праздник, о котором так тщетно мечтают земные устроители человечества, сулит религия, напротив, тяжелый подвиг, крест, но она дает и силы его нести, указуя его высший смысл и цель, и скорбь и труд напояя радостью, той чистой радостью, которая утеривается человечеством.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет