Чарльз сандерс пирс или оса в бутылке


АрисбИ: архитектура и архитектоника



бет14/17
Дата10.06.2016
өлшемі3.9 Mb.
#126777
түріИсследование
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   17

АрисбИ: архитектура и архитектоника


Описание взаимозависимостей, образуемых некоторыми дальнейшими фактами жизни и теории Пирса, может быть организовано в специфический геодезический порядок. В силу тех или иных причин, эти факты задают необходимость перемещений во времени, подобных движениям груза на конце маятникового подвеса; причем перемещения эти имеют более или менее устойчивую амплитуду, которая охватывает определенный период времени, от 1885-87 до 1896-1900 гг. Подобно тому, как в геодезии характер колебаний нечто говорит о ландшафте поверхности, на которой установлен маятник, в нашем случае, он нечто сообщает о форме, определенным образом организующей заключенное в указанном периоде теоретико-жизненное пространство. Иными словами, характер описываемого периода жизни Пирса таков, что многое становится понятным именно на его границах; в каком-то смысле – это период равноотстоящих друг от друга, разнесенных во времени, но, вместе с тем, тяготеющих, отсылающих друг к другу и предполагающих одна другую событийных и теоретических «крайностей».

В конце апреля 1887 г. Чарльз и Джульетта переехали в Милфорд – небольшой курортный городок на реке Делавэр в Пайк Каунти, Пенсильвания. Чуть более года спустя, на деньги, доставшееся Чарльзу после смерти сначала его матери, Сары Миллз, 12 октября 1887 г., а затем, в марте 1888, ее сестры Шарлот Элизабет, ими был куплен небольшой участок земли, на которой располагался жилой дом и несколько других строений, и которая непосредственно примыкала к границам города на северо-востоке. В течение следующих трех лет земля еще дважды докупалась, и к началу 1890-х усадьба включала в себя достаточно обширные владения площадью около 2,000 акров.

Причин этого, в общем, казалось бы, неожиданного переезда могло быть несколько. Д. Брент приводит следующие: (1) большинство жителей города на тот момент составляли потомки эмигрантов-гугенотов – что могло бы служить хорошим объяснением, если бы французское происхождение Джульетты было делом вполне доказанным; (2) Пирса, ввиду шедших полным ходом деморализации и развала Береговой Службы, а также неудач в Балтиморе, привлекали новые возможности, связанные с кругом обосновавшейся в Милфорде купеческой семьи Пиншо, с которой, короткое время спустя после переезда, у Пирсов завязались тесные дружеские отношения; (3) Пирс с самого начала переезда строил различные планы по превращению усадьбы в элитный казино-клуб, или нечто вроде «летней школы» для нобилитета, которая могла бы совмещать летний отдых с занятиями по логике и философии; строя эти планы, он возлагал большие, но не оправдавшие себя надежды на скорое строительство в долине железной дороги, которое должно было привлечь в Милфорд туристов и новых состоятельных поселенцев; (4) Пирс видел в своем новом жилище место уединения, в котором он мог бы, помимо прочего, целиком посвятить себя занятиям философией.282

Так или иначе, сам Пирс в позднейших дневниках ограничивается указанием на последнюю из перечисленных причин:

В 1887, когда я приобрел в американской научной среде имя, достаточно громкое для того, чтобы удовлетворить человека, для которого амбиции значат не слишком много, я удалился в глухую провинцию в северных штатах, к югу от Адирондакских гор и чуть восточнее Аллегани, где меня уже ничто не могло отвлечь от моих занятий логикой.283

Следует ли рассматривать переезд Пирса в Милфорд как добровольный рассудочный шаг исследователя, как импульсивное решение, основанное на чувствах живого человека, или как поступок непрактичной натуры, направленный на реализацию заведомо несбыточных замыслов практического характера? Ответ на данный вопрос более или менее очевиден; причем важным остается то, что, на наш взгляд, от ригористичности этого «или» нам в любом случае не избавиться. Гений – изменчивая натура, но что касается Пирса, если не сам факт соседства этих причин, то, во всяком случае, их одновременность с полной уверенностью следует счесть делом положительно невозможным. Реально действующей могла быть лишь какая-то одна из них, но ни в коем случае не все разом. Более чем убедительным оправданием подобной категоричности может послужить, опять же, пресловутая «теория» – и на этот раз, также в аристотелианском понимании слова.

За проясняющим ситуацию примером нужно перенестись из начала обозначенного периода к его концу, к лекциям, прочитанным Пирсом в Кембридже много позже, в феврале-марте 1898 г., после 11 лет милфордского отшельничества, вынужденного или добровольного – не так важно, поскольку нижеследующее должно показать, что в нашем случае это различие, как ни странно это может звучать, теряет свою существенность. Сыгравший ключевую роль в организации этих лекций Уильям Джеймс в предварительной переписке с Пирсом настаивал на том, чтобы они имели популярный вид и могли бы представить прагматизм в качестве образца практически значимого мышления – мышления, занимающего себя «жизненно важными темами». Первая из лекций получила название «Философия и жизненное поведение». Иезуитский характер этого названия проявился уже в том, что последовательный антикартезианец Пирс начал не с чего иного, как с упоминания о ряде непроходимых различий, существующих, с его точки зрения, между разумом и чувством, или, в более широком смысле – сентиментом.

Однако, – и здесь перед нами предстает Пирс-логик во всем его великолепии – главной характеристикой сентимента он тут же объявляет не его относительную беспорядочность или недостоверность, но его консерватизм. Чувства есть, прежде всего, то, что отсылает к родовому опыту: именно в опоре на чувства, человек обнаруживает способность выживать, придерживаясь той или иной установленной традиции – просто в силу того, что не ставит ее под вопрос. В таком его понимании, чувство, или сентимент – это вознесение над обстоятельствами, самоотречение в пользу родовой истины, позволяющее представить свою, частную ситуацию как решаемую и малозначимую. Более того, существуют условия, при которых сентимент незаменим, так что принятие той или иной теории в противовес сентименту лишь заостряет ситуацию, представляясь чем-то прямо противоречащим разуму:

…поведение человека, который позволил своей религиозной жизни пострадать из-за внезапного решения принять за жизненное правило некую этическую философию, – стал, к примеру, практиковать инцест, – следовало бы счесть неразумным. Господствующая система правил сексуальной жизни представляет собой индукцию инстинкта, или чувств, суммирующую опыт расы. Мы не притязаем на то, чтобы считать ее непогрешимость абсолютной; однако, относительно того, что она непогрешима в практическом смысле для индивида (а именно таков единственно понятный смысл, который можно приписать слову «непогрешимость»), т.е. того, что ему, в такой ситуации, следует полагаться на эту систему, а не на свой индивидуальный разум – сомневаться, видимо, не приходится.284

Если перевернуть ситуацию, то окажется, что научный интеллект, которым овладел сентимент, равным образом жалок:

Неужели вы возьметесь утверждать, что физиолог, рассекающий скальпелем собаку, одновременно размышляет о том, что, возможно, тем самым он спасает чью-то жизнь? Чепуха. В тот самый момент, когда эта мысль пришла бы ему в голову, она убила бы в нем ученого. К тому же, тогда вивисекция действительно стала бы преступлением.285

В первом случае, подчиняя сентимент теории, мы сталкиваемся с этикой, теоретизирующей на предмет какого-то прочного, неустранимого основания нравственности, и в этом смысле, как полагает Пирс, получаем науку, бесполезную по определению, поскольку понимание смысла закрепленной традицией нравственности по сути и так ни у кого не вызывает особых затруднений. Во втором случае, прививая теории вирус сентимента, мы получаем нравственность, которая не может не мешать, поскольку вносит жизненный интерес туда, где его быть не должно: словосочетание «прикладная этика» бессмысленно. Как наука, этика не может иметь прикладной характер в точном смысле этого слова.

Выбор, основанный на естественном сентименте, не во всем, но во многом подобен, говорит Пирс, выбору пчелы, которой, для создания сот, не требуется математическое доказательство факта изопериметричности. Выбор же, диктуемый чисто научной логикой, не ограничен набором готовых убеждений, поскольку это ставит под вопрос свободу исследования и, как следствие, делает какую-то часть природы недоступной для понимания. Научное исследование, чтобы продолжаться, в какой-то момент должно расстаться с областью жизненно важного. Ученый, опять же, не способен на отказ от того или иного убеждения просто из страха, что в будущем оно обнаружит свою никудышность, – и именно потому, что горизонт исследования принципиально открыт. Практика же, в свою очередь, есть в определенном смысле умение работать с собственными опасениями, а практик – это человек, ритуализующий страх, поскольку его страх – страх рода.

Если мы хотим изобрести какой-то третий путь, мы должны сделать такой выбор, который бы не основывался ни на опыте поколений, ни на способности к беспрепятственному и незаинтересованному рассуждению. Этим, как утверждает Пирс, и занималась, в частности, традиция, исторически непосредственно предшествовавшая Аристотелю, а затем реанимированная уже в Новое время. Именно эта традиция известна своим стремлением связать теорию и практику – имея в виду ту идею, что занимающийся философией тем самым ощутимым образом непосредственно изменяет собственную жизнь. Однако, использование разума в поисках оснований – не более чем уловки, изобретаемые бессознательным инстинктом «ради удовлетворения беспрерывно осаждающих эго “почему”»,286 т.е. инстинктом, смешивающим два разных принципа непрерывности: открытое, но методически самоограничивающееся, самоконтролируемое логическое рассуждение, с одной стороны, и механизм самооправдания, – с другой.

Разум, стало быть, апеллирует к сентименту как к своему последнему убежищу. Испытывать сентимент, в свою очередь, означает ощущать себя человеком.287

В этом пункте становится ясно, что прагматико-семиотический поворот, совершаемый Пирсом, по своей общей направленности не столь уж далек от поворота психоаналитического – в том, хотя бы, смысле, что самооправдание представляет собой один из фундаментальных механизмов, который обеспечивает непрерывность ego и одновременно – является формой, в которой существует травматическое содержание, перекрывающее субъекту доступ к его «подлинной истории».

Говоря о науке в пирсовском понимании, мы можем, конечно, говорить о практическом влиянии, оказываемом на нашу жизнь открытием дифференциальных уравнений или новых животных видов. Но при сравнении науки и рационалистически понимаемой философии речь идет о разного характера интервалах:* цель науки лежит в том, к чему она придет в конечном счете, который не имеет ничего общего ни с практической необходимостью здесь и сейчас, ни даже с самым отдаленным будущим. Подобно тому, как, говоря космологически, полностью осуществившая себя мысль, по Пирсу – это, собственно, мертвая материя, мир ставших вещей, полностью осуществившая себя наука – это конец истории. Поэтому прагматистски понимаемая наука, как уже упоминалось выше в связи с максимой, есть нечто, располагающее себя в самой глубине причинной необъяснимости поступка, нечто, не имеющее непосредственного отношения к действию.

Для рационалиста вынужденность и добровольность сливаются в том, что он называет «самопознанием»; с другой стороны, чисто теоретические мотивы исследователя-прагматиста довлеют ему абсолютно, так что любое определение принуждения просто самоуничтожается.

Из вышесказанного следует, что правильно понимаемая теория и жизненный интерес несопоставимы: уделяя внимание одному, мы теряем другое. И если Пирс недвусмысленно обозначает выбор в пользу логики, то либо мы верим ему, и тогда его решение перебраться в Милфорд по определению лишено для него жизненной важности, либо не верим, и тогда оно продиктовано практической необходимостью, а собственно логика здесь совершенно ни при чем.

Между тем, в исследованиях по прагматизму общим местом является мнение о том, что 1886-1887 гг. отмечают очередной переломный для Пирса момент. Именно в это время происходит переход от практической науки к философии и логике, понимаемой как семиотика.

Опять же ближе к концу указанного периода, чуть менее чем за два года до упомянутых Гарвардских лекций 1898 г. вышла в свет ставшая впоследствии классической «Воля к обретению убеждения» Уильяма Джеймса, содержавшая посвящение «моему старому другу Чарльзу Сандерсу Пирсу, чьей философской дружбе в давние времена, и чьим работам во времена менее отдаленные я обязан большим интеллектуальным вдохновением, чем я могу выразить или возместить». Пирс ответил длинным прочувствованным письмом, в котором говорил о философии прежде всего как об опыте изоляции, личных разочарований и неудач:

В последние несколько лет я многое узнал о философии, поскольку для меня это было время тяжелейшей обездоленности и неуспеха. Ужас этих лет намного превосходит возможности понимания человека, опыт которого не выходит за рамки обыденного. Будучи отлучен от дел и обязанностей, которые ранее составляли мой обиход, я был обречен на длительное бездействие; я располагал временем, но был лишен книг, лаборатории – всего. В результате, ничто не могло препятствовать мне в том, чтобы заняться собой и своими мыслями, и я проделал значительную работу, которая внесла в последние заметную долю ясности и порядка. Кроме того, мне открылся совершенно новый мир, о котором я ничего не знал раньше, и о котором, как я смог убедиться, крайне мало знали те, кто о нем писал, – мир нищеты. Абсурдом был бы полагать, что Гюго, который писал о нем глупее всех, знал о нем вообще хоть что-то. <...>

Что касается «убеждений» и «способности принять решение», если все это значит нечто большее, нежели то, что у нас есть план действий и что в соответствии с этим планом мы будем привержены поведению, соответствующему такому-то описанию, то я склонен думать, что эти вещи приносят больше вреда, чем пользы. «Вера» же, в том смысле, что человек привержен определенной линии поведения, есть нечто в любом деле совершенно необходимое. Однако, если это значит, что вы, как питающий веру во что-то, не склонны принимать во внимание очевидные указания на то, что настало время изменить способ действия, то, полагаю, это будет иметь пагубные практические последствия. Если выпал случай заключить с человеком сделку, успех которой напрямую зависит от его порядочности, то, если я решаюсь на то, чтобы иметь с ним дело, я должен исходить из гипотезы, что он честен, и нет никакого смысла в том, чтобы постоянно колебаться между двумя разными линиями поведения. <…>

Я не думаю, что самоубийство имеет своим источником пессимистическое мировосприятие. Пессимизм – болезнь состоятельных. Бедные готовы допустить, что мир в целом становится лучше, что этот мир – лучший из возможных. Человек совершает самоубийство ввиду глубокого личного разочарования, ввиду того, что не видит, что в его жизни осталось ценного для тех, кто его окружает.288

Речь здесь идет не просто о неудачах, но об отчаянии, о прямом опыте непоправимого, принимаемого логиком, который утверждает, что невыносим не мир, но личные условия существования в нем.

Крайне важным, ввиду только что сказанного, оказывается также и то, что философия теперь понимается Пирсом не просто как наука, имеющая собственную область наблюдаемого, но в архитектоническом ключе – в том смысле, который вкладывал в термин «архитектоника» Кант, т.е. в смысле искусства построения системы.289

Вместе с тем, в соответствии с кантовским определением, хотя архитектоника есть нечто, внутренне свойственное разуму, его главный тезис, т.е. несмотря на то, что разум, в силу естественного стремления к непротиворечивости, всегда выстраивает различные знания в систему,

...положения антитезиса таковы, что делают совершенно невозможным завершение системы знаний. Согласно этим положениям, каждому состоянию мира предшествует более раннее состояние, в каждой части мира всегда существуют другие части, в свою очередь делимые, каждому событию предшествует другое событие, в свою очередь вызванное третьим, и в бытии вообще все всегда обусловлено, безусловное же и первое существование не признается. Так как, следовательно, антитезис нигде не допускает ничего первого и никакого начала, которое могло бы служить безусловным основанием всего строения, то законченное здание знаний при таких предпосылках совершенно невозможно. Поэтому архитектонический интерес разума (требующий не эмпирического единства, а единства чистого разума a priori) заключает в себе естественную благосклонность к утверждениям тезиса.290

Трансцендентальная философия справляется с объявленной трудностью, постулируя особые неэмпирические условия опыта, которые не связаны никакой эмпирической причинностью. Пирс же понимал архитектонику как процесс постоянной перестройки – поскольку именно в этом, как показывают его работы начиная с конца 1880-х, он видел одну из основных задач теории. Именно поэтому закономерной формой таким образом понимаемой архитектоники неизбежно становится космология.

Снова обратившись к началу рассматриваемого периода, можно убедиться в том, что переезду в Пенсильванию предшествовала подспудная работа теории, о которой Пирс сообщает тому же Джеймсу в письме от 28 октября 1885 г., в разгар разбирательств комиссии Аллисона:

Я стою на пороге чего-то безбрежного, чего-то, что в целом, или, по крайней мере, одной из своих частей, имеет собой попытку объяснить законы природы, показать их общие свойства и проследить их вплоть до момента самого их возникновения, а также предсказать новые законы посредством законов, объясняющих эти последние. Новоиспеченные философы скажут: «Как грубо! Что хорошего это принесет новичку для изучения его специальности?».291

20 августа 1886 г., Эдварду Холдену:

Помнишь, я говорил тебе о моей своего рода эволюционистской спекуляции. С тех пор эта идея получила развитие в двух направлениях. Во-первых, я вывел способ, как сделать ее основанием для математических дедукций относительно природы, которых у меня уже внушительный список и которые замечательно совпадают с рядом наиболее значимых характеристик, общих всем законам физики. Выходит, что это уже более не спекуляция, но замечательная рабочая гипотеза, которой, уверен, предрешено сыграть значительную роль в будущем. Во-вторых, кость моих идей уже обросла плотью в том, что касается философии, так что задуманная мной книга сможет стать хорошим пособием по философии, которое не оставит без рассмотрения ни одного вопроса. Мне кажется, ее важность состоит именно в этом, поскольку она сможет привести философов и гегельянцев (sic) в гармонию с научной мыслью. Если я не преуспею в развитии этой философии, это, не сомневаюсь, сделает кто-нибудь другой. Подобные рассуждения, тем не менее, не дают мне сбросить с себя личную ответственность, поскольку долг написать эту книгу явлен мне со всей прямотой. Чтобы осуществить задуманное, я должен найти место, в котором эта задача сможет хорошо сочетаться с моими остальными обязанностями.292

Эти два, как и некоторые другие письма предваряют первую из нескольких, так и оставшихся неосуществленными, попыток Пирса изложить основы его глобальной космологической спекуляции. Речь, прежде всего, идет о рукописи под названием «Один, два, три», которая была задумана как первая глава книги Пирса «Ключ к разгадке». Отрывки этой так и не написанной Пирсом книги содержат первые формулировки, из которых впоследствии вырастет его фанероскопия, или учение о трех фундаментальных категориях: первичности, двоичности и троичности. Последние, по его замыслу, имеют феноменологический характер и суть наиболее общие характеристики всякого опыта, безотносительно к вопросу о соответствии их каким бы то ни было реальным фактам или положениям дел.*

Чуть раньше, в январе-феврале того же года Пирс совершил поездку в Кембридж, где частным образом, в доме своего брата Джема прочел лекцию по космологии, на которой, среди прочих, присутствовали Уильям Джеймс, Джон Фиск и автор уже упоминавшегося «Научного теизма» Фрэнсис Элингвуд Аббот.

Кроме прочего, что касается архитектоники, с самого начала работы над «Ключом к разгадке» и далее, при описании как своей, так и других философий, Пирс часто использует подчеркнуто архитектурные метафоры:

Дабы воздвигнуть здание философской системы, которой суждено пережить превратности времени, моей заботой должно быть не столько размещение каждого кирпичика в точно надлежащее ему место, сколько закладка глубокого и массивного фундамента. Аристотель основал свое учение на немногих, но тщательно отобранных концептах – таких как материя и форма, действие и сила – широких и в очертаниях своих смутных и грубых, однако достаточно прочных, чтобы их легко можно было бы разрушить. С того времени вошло в обычай, что духом аристотелизма пытаются напитать всякого младенца, ... а обычные люди настолько хорошо обустроились в доме Стагирита, что внешний мир, наблюдаемый из его окон, кажется им непонятным и покрытым толстым налетом метафизики. Вместе с тем, в течение долгого времени, всякий раз становилось все более очевидно, что насколько бы уютно мы себя не чувствовали в этом здании, прежняя конструкция уже не подходит для современных нужд. Поэтому-то за последние три столетия, во времена Декарта, Гоббса и Канта предпринимался различного рода ремонт, вносились изменения и подвергались сносу те или иные части. Среди прочих, еще одна система также покоится на своем собственном основании. Я имею в виду не так давно отстроенный в немецком вкусе шеллингианско-гегелевский особняк, но с таким недосмотром в конструкции, что он, хотя и абсолютно нов, уже стал совершенно непригодным для жилья.293

Еще одним общим местом в исследованиях по прагматизму является наблюдение, сделанное Мюрреем Мерфи в его классической работе «Философия Пирса в развитии»:

...философия Пирса похожа на дом, который подвергается непрерывной перестройке изнутри. Пирс производит работы то в одном крыле, то в другом; между тем, дом стоит как стоял, более того, сам порядок работ зависит от подвергающейся изменениям конструкции, поскольку перестройка одной части немедленно влечет за собой перестройку какой-то другой. И хотя полностью изменяются целые комнаты, переносятся стены, расширяются или закладываются дверные проемы, снаружи ничего об этом не говорит.294

Действительно, Пирс, возводя здание своей философии, одновременно, с течением времени, все более расширял и перестраивал свое новое милфордское жилище, названное им «Арисби» – предположительно, в честь одного из малоазийских греческих поселений в районе Дарданелл.295 Как известно, именно малоазийское побережье, отделенное от материковой Европы Дарданеллами и Босфором, признается местом рождения древнегреческой философии и возникновения первых натурфилософских космологий. Таким образом, по выражению Н. Хаузера, производимая Пирсом постоянная внешняя реконструкция дома стала «действующей метафорой его интеллектуальной жизни».296 Первые общие результаты этих двойственных архитектурно-архитектонических попыток были изложены Пирсом статье «Архитектура теорий», напечатанной в журнале Monist в 1891 г. Тем не менее, как покажет время, «в течении его собственной жизни он оставался фактически единственным жителем “особняка Пирса”»297 – в обоих смыслах.

Примерно через год после публикации «Архитектуры теорий», в письме своему другу, чикагскому адвокату Френсису Расселу Пирс дает следующее подробное описание внутреннего устройства Арисби:

Войдя, вы попадаете в застекленную оранжерею, 17,5 Х 7 футов. В ней имеется три двери: справа (А), напротив входа (В) и слева (С). Дверь А ведет в мой кабинет, 16 Х 12 футов, три окна, большой открытый камин и дверь наружу. Из кабинета можно пройти в комнату для занятий музыкой 16 Х 20 футов, открытый камин, высокие окна, выходящие на веранду, 8 Х 34 фута...

Дверь В ведет в небольшую гостиную 17,5 Х 15 футов с большим камином, из которой, через большую дверь можно попасть в небольшой крытый сад 17,5 Х 12,5 футов с большим камином. Здесь же две двери в комнату для занятий музыкой и стеклянная дверь в 9 футов высотой, опять же, ведущая в сад. Отсюда же складная дверь в столовую 19 Х 16,5 футов с большим камином и широкими окнами.

Дверь С ведет в коридор с чуланом для одежды, откуда можно пройти в нашу столовую, а также по лестнице в столовую для прислуги. Последняя имеет 10,5 Х 9,5 футов площади и дверь наружу. Отсюда можно попасть в не отапливаемую поварскую, 9 Х 11 футов, с двумя чуланами. Из столовой для прислуги есть проход на кухню 11 Х 15,5 футов, с дверью наружу, плитой, раковиной, чуланами и входом в погреб.

Из кухни вы попадаете в не отапливаемую кладовую 7,5 Х 14 футов с встроенным чуланом и тремя окнами. Из кухни – в не отапливаемую прачечную 10,5 Х 15 футов, с большим чуланом для белья, оборудованную раковиной и кранами.

По сторонам от кухни два больших крытых крыльца. Чулан между столовой и кухней 5,5 Х 14 футов с двумя рядами шкафов, куда расставлен фарфор, по одной стороне, раковина и краны с горячей и холодной водой, и т.д. Чулан отапливается.

Вверх по лестнице расположен коридор, но ступеньки ведут в сторону от него, к двери в еще одну гостиную в самом его конце. Коридор же ведет прямо к противоположной стене дома. <…> Эта гостиная имеет 15 Х 17 футов, камин, балкон с чудесным видом на реку, 2 стенных шкафа.

Оттуда, пройдя вперед, вы попадаете в не отапливаемый вестибюль с двумя дверями, одна в залу, расположенную прямо над комнатой для музыкальных занятий, с камином, стенным шкафом и выходом на открытую площадку над верандой. Другая – в залу над кабинетом, также с камином. Из гостиной есть проход в комнату миссис Пирс, 17 Х 18 футов, с камином и дополнительным местом для кресел перед окнами. Оттуда дверь в туалетную комнату с двумя стенными шкафами.

Далее следует еще одна моя комната с камином и стенным шкафом, 10,5 Х 22 фута. Если из этой комнаты выйти в коридор, прямо напротив будет вход в комнату, которую мы называем «студией», 12,5 Х 19 футов, с камином (большим). В коридоре есть два бельевых шкафа и два примыкающих складских помещения. Там же имеется ванная комната 6 Х 12 футов с четырьмя стенными шкафами. Комната для горничной, 8 Х 10 футов, два стенных шкафа, не отапливается.298

Данный документ знаменателен уже просто сам по себе. Совершенно очевидно, что он представляет собой не просто дотошное описание жилого пространства, но, подобно нескольким другим,299 описание маршрута, который необходимо пройти по рационально организованному лабиринту, чтобы понять его внутренний функциональный порядок. Соотношение элементов этого порядка в дальнейшем постоянно переосмысливалось, появлялись новые комнаты, а в 1911 г. у дома появился третий этаж.

Вышеприведенное описание ясно обнаруживает контраст с общей топографией мышления, выстраивавшейся тем же Джеймсом. В одной из своих поздних программных лекций под названием «Что такое прагматизм», ссылаясь при этом на итальянского прагматиста Папини, Джеймс описывает прагматизм как теорию, которая, по отношению к другим, подобна коридору в гостинице с множеством комнат. Из этого коридора прагматист может войти в любую из комнат, занимаемых другими теориями, и беспрепятственно выйти из нее без необходимости совершить какой-либо выбор. Такая «гостиничная» теоретическая метафора, утверждающая отсутствие у прагматистской мысли собственного жилого пространства, реализует не столько философскую способность ставить вопросы, сколько чисто человеческое стремление эти вопросы «снять». Более того, она возводит теоретически осмысляемую личную нерешительность в метафизический принцип. Любопытно то, что Джеймс был крайне, даже анекдотически нерешительным человеком в вопросах практического характера, и часто, при принятии самых разных жизненных решений, от собственной свадьбы до простого похода в театр, делал все, чтобы на возможно более длительный срок отложить принятие окончательного решения.300

В дневниковых записях Френсиса Аббота за декабрь 1888 г. можно прочесть:

...его <Джеймса> уму недостает систематичности, он пребывает в состоянии постоянной философской озадаченности. Природа его направляется скорее чувством, чем мыслью, и введенный им принцип «снятия противоречий», или «непринужденности» представляет собой ясное выражение этой склонности. Иными словами, его выбор убеждений определяется прежде всего их способностью потрафить его эмоциональным состояниям. Подобный ум является радикально нефилософским, поэтому крайне удивительно видеть обладателя такого ума в совершенно несвойственной ему роли профессора философии. Вместе с тем, он человек подкупающе приветливый и сердечный, и я к нему искренне расположен.301

1887 год был временем еще нескольких проектов. Одним из них стал инициированный в начале года курс логики по переписке. О целях курса можно судить по письму, написанному Пирсом одному из предполагаемых учеников, некоему священнику по фамилии Уайтхед:

...я обращаюсь, в частности, к нуждам тех, для кого уже не представляется возможным получить обычное образование в колледже. Для них, я хорошо это знаю, мой курс имел бы больший реальный вес, чем любой из тех, что им по средствам... поскольку, не довольствуясь зубрежкой, неизбежной при сдаче любого экзамена, и в еще меньшей степени – «списком литературы», он действительно способен обучить их умы практике напряженного мышления, которое принесет реальную пользу. Я убежден, что религия, если она трезва, ничего не потеряет, более того, многое приобретет от того живительного эффекта, который неизбежно оказывает на ум в его обыденном применении истинная логика. Более того, истинная логика не может не раскрывать философские заблуждения, часто ошибочно идентифицируемые с представлением о «науке». Я, так или иначе, жестко ограничиваю курс обучением искусству рассуждения, не затрагивая никаких конкретных положений той или иной доктрины. Уверен, что среди моих прежних учеников Вам не удастся найти ни одного самодовольного, категоричного и каверзного ума, поскольку не искусству спора посвящены мои уроки, но искусству исследования. Я пытаюсь научить моих студентов искусству мыслить точно и широко в одно и то же время...302

Логика, таким образом, есть нечто, определяющее всякий опыт вообще. Говоря о логическом вообще, Пирс говорит не о схоластическом закреплении предмета веры, но о своего рода феноменологической открытости хорошо натренированного интеллекта, иными словами, интеллекта, получившего либеральное образование в том смысле, который вкладывал в это понятие Пирс во время преподавания логики в университете Джонс Хопкинс.

Любая онтология возможна лишь тогда, когда убеждение уже «закреплено». Интеллекту, однако, требуется некая изначальная уверенность, которая дается чисто методологически: общая топология всякого мышления вообще и исследовательского в частности прежде всего предполагает, что нет ничего, что не могло бы стать его предметом. Эта свобода как раз и требует вышеописанного специфического отношения к теории, использующей определенный метод.

Джем попытался отговорить Чарльза от идеи курса, прося его «отказаться от реализации этих схем», которые, по его мнению, могли бы нанести ущерб репутации брата и подразумевали бы «значительный риск при весьма сомнительном результате».303 Безрадостные перспективы курса стали вскоре более или менее ясны, но Пирс продолжал действовать, так что в начале марта Century Magazine разместил объявление о курсе. Коротко спустя после письма Джема он сообщал матери:

В любом случае, представляется более чем вероятным, что мои уроки дадут достаточно для того, чтобы не пропасть даже в Нью-Йорке. <…> Затраты пока что крайне быстрыми темпами съедают еще не полученную прибыль, но я предпринял шаги, чтобы удешевить рекламу, сделав ее, в то же время, более эффективной. Нанятые мной клерки пройдут обучение, так что переписка не будет стоить дорого, а приобретение пишущих машинок позволит мне и вовсе добиться максимума. <…> Думаю, в будущем мне удастся сделать из этой затеи нечто замечательное. Так или иначе, я прилично заработаю, а также надеюсь на благодарность страны, когда ей будут явлены реальные практические результаты курса.304

Всего было разослано 1,400 циркуляров курса и запланирован найм агентов, которые получали бы $10 за каждого ученика. Однако, идея была обречена на провал, поскольку Пирсу не удалось раздобыть нужное количество средств, чтобы организовать предприятие на достаточно широкую ногу. Вместе с тем, учитывая преследовавшие его вышеописанные проблемы в Береговой службе, чуть раньше Пирс писал брату:

Столь низкая оценка, выносимая моими соотечественниками возможной пользе, которую я мог бы принести, вынуждает меня задуматься о необходимости уйти в тень, уехать в другую страну, к другим занятиям, о которых никто из моего нового окружения не мог бы сказать, что они превышают мои возможности. И если я исчезну, именно это будет тому причиной.305

Этот – один из очень многих, нами не цитируемых – намек на самоубийство, и одновременно явный шантаж близкого человека, являет собой свидетельство глубочайшего отчаяния.

Несмотря на неудачу, курс по переписке, задуманный Пирсом как реабилитация и продолжение образовательных практик, использовавшихся в Балтиморе, имеет первостепенное значение. В конце марта 1887 г. Пирс отправил письмо Д. Ханцу, профессору Северо-западного университета Висконсина, упомянув в этом письме, в контексте общих задач курса, нечто, важность чего Пирс осознавал, с течением времени, со все большей остротой:

Я пришел к убеждению, что рассуждение есть род наблюдения отношений, главным образом посредством диаграмм и т.п. Это живой процесс, и именно с учетом такой точки зрения я провожу свое обучение искусству логического рассуждения. Своей задачей я вижу обнаружение и исправление дурных мыслительных привычек ученика, попытку показать, что рассуждение не производится умом, лишенным цели, что оно нуждается в постоянном содействии руки и глаза. Рассуждение, как он должен увидеть в конечном итоге, представляет собой род экспериментирования, которое не полагается слепо на то, что интеллигибельные законы внешней природы непременно принесут какой-то результат, но зависит от <нрзб.> скрытых законов внутренней ассоциации. Я инициирую его в мастера такого экспериментирования. Я приучаю его использовать все типы диаграмм и других средств, стимулирующих воображение. Я показываю ему, какую роль играет в процессе рассуждения в целом абстрактное мышление – роль не более чем вспомогательную.306

Именно в этот период, т.е. непосредственно до и сразу после переезда в Пенсильванию, Пирс начал все более ясно осознавать ограниченность формально-силлогистической структуры и важность концептуализации длительности применительно к логике. Эти идеи нашли свое применение еще чуть раньше, в набросках книги по квалитативной логике, датируемых второй половиной 1886 г., где проблемы ассоциации идей и природы силлогизма впервые частично получили графическое описание.307

Впоследствии идея графической нотации получила свое развитие в знаменитой диаграмматической логической системе Пирса, описанной им под общим названием «Экзистенциальные графы». В более или менее полном виде система была представлена Пирсом, опять же, к концу описываемого периода, т.е. в 1896-1898 гг. Графы были задуманы им как множество трансформируемых по определенным законам диаграмматических рисунков, отражающих не только и не столько силлогистическую структуру, или истинностную форму мысли, сколько сам процесс мышления. Иными словами, это была попытка визуальной интерпретации языка, попытка «сделать буквально видимым для глаза мышление in actu»,308 наглядно воспроизвести машинерию мысли.

В самом общем виде, не вдаваясь в детали, эта система позволяет диаграмматическое изображение любого данного множества посылок так, чтобы получить возможность, посредством внесения в образуемый этими посылками общий рисунок определенных изменений, непосредственно, т.е. нелинейно – наблюдать процесс их трансформации в заключение.

Всякое так изображаемое логическое рассуждение должно иметь вид диалогического взаимодействия между двумя персонажами: «графиком» и «интерпретатором». Это взаимодействие порождает рассуждение как рисунок, находящийся в постоянном движении, где даже первый граф, начертанный графиком – всегда уже интерпретация исходного графа, в качестве которого выступает чистый лист, пустота, сама поверхность до всякого начертания, или, в терминологии Пирса, «полотно суждений». Последнее, по замыслу Пирса, само по себе также есть не tabula rasa, но утверждение изначального бытийного тождества, логическая истина, т.е. то, к чему любое возможное рассуждение, если оно верно, должно возвратиться в конечном итоге. Любой законченный, или «полный» граф обозначает положение дел, действительно существующее – экзистенциально присутствующее в данном логическом универсуме (отсюда, как нам представляется, и вытекает общее название системы графов).

Интрига такого визуального, или иконического способа формализации, среди прочего, состоит в самом способе построения диаграмматических рисунков. Диаграммы, заменяя существенную часть произвольных (в соссюровском смысле) алгебраических символов графическими изображениями, одновременно органично включают в себя лексические и грамматические элементы естественного языка, что позволяет наполнить форму конкретным содержанием.

Иными словами, диаграммы не абстрактны, они всегда выражают конкретный смысл, облеченный в визуально доступную форму, которая не является метаязыком по отношению к высказываемому, поскольку является неотъемлемой частью самого высказываемого. «Что» и «как» подобным образом устроенного логического языка совпадают. Форма, конвенционально-грамматический каркас, да и сам порядок логического следования, наряду, собственно, с высказываемым, в этом случае, являют собой чистую поверхность видимого, поскольку более не отсылают к представлению о каком-либо «внутреннем устройстве». Такой способ репрезентации чем-то напоминает архитектуру парижского Бобура, открыто предъявляющего устройство своих коммуникаций и металлическую основу, которая держит здание в целом.

Пирс верил в логические преимущества визуального перед алгебраическим и, говоря о возможности обучения искусству построения графов, предполагал, что оно должно предшествовать обучению грамматике естественного языка.309 Так или иначе, он вовсе не был первым логиком, предложившим ввести графическую символику в область логических обозначений. До него простейшие графические символы были использованы еще Лейбницем, а затем Леонардом Эйлером и далее Джоном Венном для изображения операций на множествах. Знаменательно, однако, то, что путь Пирса от Булевых алгебр к логике относительных и далее к экзистенциальным графам пролегает через его знакомство с работой математика Альфреда Брэя Кемпе «Мемуар о теории математической формы», вышедшей незадолго до начала милфордского периода, в 1886 г., в издании Philosophical Transactions of the Royal Society of London. Относительно самого термина «граф», Пирс отсылает к Уильяму Клиффорду, который использовал его для обозначения диаграмм, наглядно показывающих структуры химических молекулярных соединений. Кемпе, также применивший в указанной работе графическую нотацию, имевшую свои основанием все ту же химическую модель, сразу привлек внимание Пирса, написавшего ему в январе 1887 г. письмо, которое содержало ряд замечаний и которое привело Кемпе к пересмотру некоторых положений мемуара.310

В этом пункте вновь, теперь уже в развернутом виде, проявляет себя взаимодействие между логикой и химией, – как уже отмечалось выше, в переходный период развития последней от субстанционализма к наглядности молекулярной структуры, т.е. в период перехода от теории типов к теории химических валентностей. Кроме того, именно эти две науки в своих ранних дневниках Пирс также рассматривал в качестве эффективных средств против повышенной эмоциональности натуры, которая, как он верил, досталась ему в наследство от предков. Далее, оба эти «уничтожителя чувственности», через их методологическую визуальность, отсылают к математике, к идее построения точного «языка мысли», а также к физиологической и политической левизне, в поиске причин которой Пирс, в позднейший период, читал Гальтона и Ломброзо.

Таким образом, не столько определяясь специфическим характером личности, сколько собирая черты этого характера в одно целое в некоем предельно сконцентрированном теоретическом пространстве, графы, тем самым, занимают совершенно особое место как в жизненном пространстве, так и в общей структуре мысли Пирса.

Сам Пирс был склонен рассматривать графы как доведенную до логического завершения, визуализированную репрезентацию его семиотических идей, и, вместе с тем, как «путеводитель по прагматицизму».311 Это утверждение делает графическую логику ядром всей системы Пирса – хотя, собственно, графы никогда не привлекались им, – по крайней мере, в явном виде, – для обоснования прагматизма.

Тем не менее, именно идея графической визуализации не только собирает в одно вышеперечисленные моменты личного и теоретического характера, но и – теперь уже архитектонически – связывает их с обсуждавшимися ранее романтическими триадами и классификационными принципами, уроки которых Пирс брал у Луи Агасси в 1860 г. Эти уроки, как мы помним, рассматривались Пирсом в качестве возможности приобретения им как натуралистом навыка в поиске опосредующих форм видовой классификации, т.е. навыка определения, в каком месте классификация может быть продолжена, а в каком рассматриваемый класс должен быть закрыт. Таким образом, как и трансформационные процедуры в экзистенциальных графах, классификация по модели Кювье-Агасси предполагала непосредственное приложение идеи непрерывного количества, или континуума в поиске промежуточных классификационных форм. И в этом смысле, данная идея, опять же, является, вместе с тем, прямым проводником к раннему семиотическому представлению об интерпретанте как концепте-посреднике и одной из составляющих семиотической триады Пирса, получившей первое системное описание в его «Новом списке» в 1867 г.

Так, именно в период описываемой временной амплитуды начинает приобретать видимые очертания одна из мощнейших онтологических систем, которые когда-либо знала история философии и науки. Именно в этот период дает плоды теоретическая завязь, образовавшаяся на пересечении ранних семиотических идей «Нового списка», космологических категорий, химии, романтизма, эволюционной теории, математики и диаграмматически, т.е. визуально понимаемой логики.

Сам Пирс неоднократно характеризовал графы как «движущийся рисунок мысли».312 Причины этого названия объяснены выше, они отсылают к самому характеру и механизму графической репрезентации. Тем не менее, это не отменяет того факта (хотя, вполне возможно, может и не иметь с таковым абсолютно ничего общего), что в конце XIX века другое, чисто технологическое воплощение идеи движущегося изображения начало завоевывать все больше поклонников как в Европе, так и в Америке. Речь, конечно же, идет о кино. Его с восторгом встречают не только толпы обывателей, но и император Франц-Иосиф, и испанская королева, и русская императрица Александра. Кинематограф завоевывает все новые, самые отдаленные уголки земли, и довольно быстро добирается до США ( любопытно, что в скептически настроенной Америке организаторам просмотров поначалу часто приходилось предлагать недоверчивой публике зайти за экран, чтобы убедиться, что речь идет не о дешевых фокусах).

Тогда как в Европе пробные кинопоказы начались уже в 1888 г., завоевывать США кинематограф начал лишь в 1896-1897 гг., после первого шумного успеха, которого достиг коммерческий проект Луи Люмьера, организованный уже в более или менее промышленных масштабах. Именно к указанным датам относятся первые публичные сеансы, имевшие место в Филадельфии и Нью-Йорке. Сеансы были организованы Томасом Эдисоном, который незадолго до того, после длительных переговоров, купил патент на изобретенный Томасом Арматом новый аппарат витаскоп.313

Имея в виду графы Пирса и начало промышленного кинопроката, кроме интересных, но чисто хронологических совпадений, которые сами по себе ровным счетом ничего не доказывают, необходимо учесть некоторые теоретические соображения. Граф, в любом из его состояний до того, как демонстрируемое им рассуждение не закончено – ни в коем случае не «фотография мысли», подобно тому, как фотографией не является внезапно остановленный кинокадр. В последнем случае, общий антураж, взаимное расположение предметов, позы персонажей – все это, будучи, в силу самой произвольности остановки, лишено свойственной фотографу специфической избирательности взгляда, по большей части выглядит нелепо и бессмысленно. Граф, как и визуальный ряд, предъявляемый кинопленкой, можно рассматривать только в качестве подвижного среза некоторой длительности, он показывает не последовательность сменяющих друг друга изображений, но, собственно, непрерывность самого движения. Внутри этого «образа-движения» нет привилегированных моментов; напротив, сумма моментов в их протекании составляет картину переживаемого целого: образа в случае кино, мысли в случае графов. Логический граф, как и кинообраз – совокупность движений, а не картинок.314 В обоих случаях, связь времени и визуальности нетривиальна; в обоих случаях, она получает определенное техническое решение.

Способ сюжетного построения, которое достигается посредством так понимаемого изображения-в-движении, прямо противостоит сюжетному построению в его классической интерпретации. Ведь классический сюжет, как он сложился и существовал в 17-18 вв., основан, прежде всего, на заданности (культурой, идеологией – всем, что можно было бы, следуя Дональду Дэвидсону, назвать «концептуальной схемой»)315 порядка неких привилегированных моментов – мест, в которых восприятие неизбежно собирается, поскольку таковы, как считал Кант, его «условия». Вместе с тем, происходящее на киноэкране не может быть разобрано на то, что непременно нужно увидеть. Кино, как представлял его себе целый ряд режиссеров от Вертова и Одзу до Пазолини, Рене, Мельвиля, Кубрика, Вендерса и Джармуша, – изымает идеологию зрения, поскольку предъявляет действительность в жестком режиме; призывая к естественной прожорливости восприятия, это искусство, феноменологическое по своим методам и интенциям, показывает нечто во всей силе постоянства присутствия этого нечто. Подобно тому, логика, как ее понимал Пирс, прежде всего, есть опыт свободного, безостановочного мышления, которое, в конечном итоге, обращено к возможным практическим результатам.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет