аутсайдер
В конце 1887 г. началась переписка Пирса с чикагским адвокатом Френсисом Расселом, в конечном итоге сделавшая из последнего, по его собственному признанию, «своего рода ученика» Пирса. Переписка была инициирована выходом в Popular Science Monthly пирсовских «Иллюстраций», впечатливших Рассела настолько, что он взял себе в привычку приобретать номера, содержавшие статьи серии, и, вырезая страницы, сшивать их в отдельные издания, которые затем рассылались «избранным единомышленникам в качестве ценного подарка».316
Вообще, отношения, сложившиеся со временем между Расселом и Пирсом, служат прекрасной иллюстрацией того, как мир может ужиться с гением, разумно соизмеряя свои возможности и сохраняя искренний интерес, несмотря на вышеупомянутую естественную разницу в скорости восприятия, которая, в случае с Пирсом, была нагружена существенным личным содержанием. В сентябре 1892 г. Рассел писал Пирсу:
Самое значимое из моих увлечений коренится в том, что есть лишь один-единственный способ получить истинное образование. А именно, через настойчивое упражнение собственной привычки к «наблюдению» того факта, что «научный метод», превозносимый в той же степени, что и не понимаемый, представляет собой не что иное как, опять же, наблюдение; что эксперимент служит ему же, что мы экспериментируем с нашими интеллектуальными «конструктами» в той же, а может, и большей степени, что и с объективными сущностями, и все для того, чтобы возможно более широко открыть внешнее и внутреннее чувство... результатам, к которым придет каждый, кто даст себе труд..., а также что нет места настоящей интеллектуальной надежде для того, кто принимает на веру какое бы то ни было мнение просто потому, что оно было высказано кем-то другим.
Вместе с тем, я нахожу некоторые из Ваших работ совершенно неудобоваримыми для изучения и понимания. Вы столь кратки, а я столь бедно оснащен необходимым, что мне, как читателю, постоянно приходит на ум то, что, произошло с Боудичем во время чтения «Небесной механики» Лапласа. А именно, дойдя до места, в котором Лаплас пишет «таким образом, это представляется предельно ясным», Боудич, спустя какое-то время, осознал, что ему пришлось проделать крайне длительное исследование для того, чтобы выяснить, как могло получиться так, что искомое «это» в принципе может представляться хоть как-то.317
В январе 1889 г. Пирс получил письмо от Рассела, в котором тот впервые рассказал ему об издательстве Open Court Publishing House, его владельце и основателе, цинковом магнате Эдварде Хегелере, а также его тогдашнем редакторе, математике, философе и религиоведе по имени Пол Карус. Незадолго до этого письма Рассел отослал Карусу одну из собственных подшивок пирсовских «Иллюстраций», с чтения которой началось знакомство Пирса с Хегелером и Карусом. В дальнейшем это знакомство сыграет важную роль как в жизни Пирса, так и в перипетиях его теории, поскольку в выпускавшихся Хегелером журналах, Open Court и Monist, Пирс напечатает лучшее из того, что будет им написано в период с 1890 по 1908 гг.
Эдвард Хегелер происходил из бременской купеческой семьи. Отец его был «стойким лютеранином старой школы, человеком совершенно “практическим”, который намеревался и действительно дал сыну скорее научное, чем гуманитарное образование».318 Хегелер закончил колледж во Фрайбурге, где близко сошелся с семьей Вайсбахов, главой которой был инженер Юлиус Вайсбах. Последний был известен не только в Германии, но и за ее пределами как автор Lehrbuch der Ingenieur- und Maschinenmechanik – своего рода учебника для студентов-инженеров, претерпевшего в середине XIX века множество переизданий. Вайсбах произвел на Хегелера неизгладимое впечатление, возымевшее, в конечном итоге, два решающих для Хегелера следствия. Одним из них стало то, что Хегелер, проявив изрядное трудолюбие, постепенно добавил к своему образованию все, что могли ему дать математика, механика, и, что было важнее всего, минералогия Вайсбаха, которую тот изучал в Геттингене по совету одного из своих учителей, знаменитого Фридриха Моса.* Вторым следствием стало то, что дочь Вайсбаха, мисс Камилла, в конечном итоге, превратилась в миссис Хегелер.
В конце 1870-х Хегелер и его приятель по фрайбургскому колледжу, некто Маттиссенс, эмигрировали в США, имея в карманах $75,000 общего капитала. В Европе оба они занимались изучением основ металлургии и прибыли в США с целью открытия цинкового производства. После нескольких лет тяжелейших неудач и пребывания на грани провала, их бизнес начал приносить доход, и к концу 1880-х Хегелер был крайне состоятельным бизнесменом с годовым доходом не менее $100,000.
Хегелер был человеком недюжинных способностей, но не являл собой натуру властную в тривиальном смысле этого слова, т.е. не принадлежал к тем разочарованным, которые признают лишь деньги и силу. Более того, его способности обращались не только в деньги, но и в изобретения; в частности, он был обладателем патента на конструкцию новой муфельной печи, произведшей настоящую революцию в технологии выплавки цинка. Тем не менее, природа его убеждений была такова, что, в отличие от мягкого и плавкого материала, производству которого он был обязан своим богатством, количество сплавов, в которых эти убеждения могли участвовать, было довольно ограниченным. На это накладывалось еще то обстоятельство, что он, помимо прочего, был «человеком исключительно разумным в своих намерениях..., для которого его собственная совесть была высшим законом», человеком, готовым «пойти на все, чтобы избежать последствий, в которых он склонен уловить малейший привкус чего-то, с его точки зрения неправильного. <…> Так что, если он обнаруживает, что совершил ошибку этического характера, то не успокаивается до тех пор, пока ему не удается восстановить ситуацию во всем до последней йоты».319 Сюда же следует прибавить пунктуальность и тот факт, что Хегелер никогда не вовлекался в какое-либо предприятие до тех пор, пока не понимал со всей ясностью, что будет полным хозяином ситуации. Иными словами, Хегелер, как писал Пирсу все тот же Рассел, был характером, непонимание которого, при всем старании и даже сходстве взглядов, не могло бы привести ни к чему хорошему.
Решив стать издателем, цинковый магнат Хегелер, по сути, воспроизводил форму поведения, заданную постепенно уходившей в прошлое аристократией браминов; вместе с тем, различия в руководивших поведением мотивах были колоссальны. Для браминов полупрофессиональное увлечение наукой было хоть и делом серьезным, но, вместе с тем, в большой степени – в хорошем смысле этого слова – вопросом стиля, тогда как для Хегелера издание должно было служить, и служило – реальному воплощению мировоззренческих императивов. Между этими императивами и Хегелером не было, в полном соответствии с полученным им добротным протестантским воспитанием, никакой дистанции, которая обычно позволяет долю игры и дает известную волю исследователю-специалисту в вышеописанном «музилевском» понимании слова. Наука, Этика и Религия должны были снова сойтись в какой-то точке, которая призвана была учредить их по-новому понимаемое монистическое единоначалие. В этом замкнутом муфельном пространстве тесно пригнанных один к другому идеалов, сплав которых должен был стать конечным итогом хегелеровской издательской деятельности, не было места для безумца, допускавшего, что ход научного исследования может поменять самые посылки, его инициировавшие.
Ввиду всего этого, как Monist, так и Open Court неизбежно должны были стать журналами по общим вопросам, привлекающими философскую классику в качестве основы для отыскания знаков указанного единоначалия в реальной научной и религиозной практиках. Вместе с тем, со временем вокруг издательства также выросла оживленная переписка, часто не связанная непосредственно с вопросами публикации и в различное время включавшая, в качестве адресатов Хегелера и Каруса, авторов таких различных занятий и взглядов, как Джон Дьюи, Лев Толстой, Никола Тесла, Эрнст Мах, Александр Белл и Эзра Паунд.
Исходя из сказанного, легко предположить, что Open Court был попыткой совместить несовместимое: с одной стороны, Хегелер стремился создать условия для широкого интеллектуального форума, а с другой – хотел обустроить миссионерское предприятие по распространению взглядов, которые Хегелер считал верными. Эта задача оказалась издательству вполне под силу, во-первых, потому, что Хегелер подходил к факту издания прежде всего как бизнесмен, который с усердием управляет делом, приносящим любой, даже мизерный доход, а во-вторых, во многом благодаря его второму редактору Полу Карусу.
Карус был родом из немецкого Ильзенбурга и происходил из семьи Густава Каруса, генерал-суперинтенданта государственной церкви в Восточной Пруссии. Он получил основательное образование в Страсбурге и Тюбингене, где был вдохновлен идеями одного из своих учителей, немецкого математика Германа Грассмана.* В 1884 г., в разгар колониального дележа африканских территорий и противостояния Германии Бисмарка и Российской Империи, незадолго до того одержавшей важную победу на Балканах, Карус эмигрировал в США. Уже к 1886 году он стал заметной фигурой благодаря редакторской работе в немецкоязычном журнале Index, критическим статьям, нескольким выступлениям в бостонских клубах, а также организации чтений текстов Гёте на немецком. В следующем, 1887 г. он сменил Б.Ф. Ундервуда, который не сошелся с Хегелером взглядами и характером, в должности редактора Open Court Publishing House.
2 июля 1890 г. Пирс, после предварительной переписки с Расселом, получил официальное письмо от Каруса и Хегелера, в котором тот сообщил об организации нового издания, «среди авторов которого, по уже заключенным договоренностям, будут такие имена, как Макс Мюллер,** пражский профессор Эрнст Мах, профессор из Тюбингена <Кристоф фон> Зигварт, профессор Романес из Лондона.*** Карус писал, что хотел бы добавить к этому списку наиболее известных американских авторов и был бы «чрезвычайно признателен за статью о “современной логике” или по какой-то близкой теме, вроде «логика и этика» или что-то подобное. <…> Я был бы также крайне признателен, если бы Вы могли выслать статью как можно быстрее, чтобы она могла войти в первый номер. Если Вы будете любезны сообщить желаемый размер гонорара, я немедленно озабочусь переводом средств».320
Оплата за статьи, как до этого писал Пирсу Рассел, «соответствует званию и достоинству приглашаемых авторов, а также степени признания прежде опубликованных ими работ».321 Пирс запросил $25 за тысячу слов. По самому началу переписки с издательством видно, что он сразу воспринял Monist как плацдарм для архитектонического изложения своей философии. Одним из важных витков этой архитектоники была не оставлявшая Пирса с начала 1890-х по конец 1900-х гг. идея «доказательства прагматизма». В общем виде, доказательство сводилось к необходимости продемонстрировать, что прагматизм может быть перепроверен, заново прочтен в семиотических терминах, т.е. что прагматизм и семиотика – две системы, допускающие непротиворечивый перевод одна в другую. Коротко описанные выше экзистенциальные графы представляли техническую сторону дела, но замысел общего обоснования не оставлял Пирса, и именно в издательстве Хегелера он приступил к последовательному и настойчивому осуществлению его, начиная с «Архитектуры теорий», ставшей его первой работой для издательства Хегелера, и вплоть до вышедшей в 1907 г. статьи «Прагматизм», закрывавшей третью из четырех опубликованных им в журнале серий. До публикации в Monist’е, статья была предложена Пирсом к печати в изданиях Nation и Atlantic Monthly, однако была ими обоими, по причине сложности изложения, в конечном итоге, отвергнута. Так или иначе, именно ее следует признать «замочным камнем» предпринятых Пирсом попыток систематизации, поскольку данный текст, собственно, и представляет собой результат долгие годы вынашивавшегося им «доказательства прагматизма» через подведение под одно основание двух частей его доктрины: прагматизма и семиотики.
Сначала по видимости безоблачные, отношения между Пирсом и издательством Open Court со временем будут все более усложняться. Хотя Хегелер, в результате произошедшей через два с половиной года личной встречи с Пирсом в своей чикагской резиденции в Ла Саль, был крайне впечатлен его научными и философскими взглядами, уже в 1890 г. Пирс, в одном из писем Карусу, выразительно дистанцируется от общих мировоззренческих целей издательства:
...я всегда избегал участия в каких-либо с ассоциациях за «примирение религии с наукой», никак, однако, не мешая им прокладывать собственные пути к истине. Вряд ли я дам себя вовлечь в какую-либо дальнейшую дискуссию по этому вопросу, ибо настаивающая на его решении разумная жизнь движима какой-то совершенно чуждой мне перистальтикой.322
Как следует далее из того же письма, значительная часть которого была посвящена корням кантовской терминологии, эти различия в «перистальтике» разумности, для Пирса во многом сводились к различиям между устоявшимися формами словоупотребления, с одной стороны, и использованием терминов, оправданным с точки зрения его целей и исторической грамматики, – с другой.
Пирс действительно уделял большое значение тому, что он называл этикой терминологии – прежде всего, в том смысле, что точность словоупотребления диктуется не тем, как принято, т.е. не внутренней логикой естественного языка, но внимательным отношением к историческому контексту, который задает правила обозначения новых ситуаций и введения в оборот новых слов и выражений. Этот генеративный аспект языка науки занимал Пирса начиная с 1883 г., когда он, в последний год работы в Хопкинсе, начал писать и редактировать статьи для «Словаря века». Проделанная Пирсом для «Словаря» лексикографическая работа была не просто велика, она был огромна: тома первого издания, выходившие с 1889 по 1891 гг., содержали около 15.000 написанных им статей, практически полностью исчерпывавших разделы «Словаря», посвященные логике, метафизике, математике, механике, астрономии, а также стандартам мер и весов. С одной стороны, эта работа представляла собой терминологическую часть пирсовской архитектоники; с другой – она была продолжением читавшегося Пирсом в Хопкинсе курса по философской терминологии.323
Время выхода «Словаря», предшествуя началу переписки с Карусом совпадает с очередной крупной перестройкой Арисби и новыми (реальными или мнимыми) проблемами со здоровьем у Джульетты. Март-апрель 1889 г. Джульетта проводит в Сан-Августине, Флорида, куда ее отправляет Чарльз на то время, пока в доме не закончатся плотницкие работы, а в горном Милфорде не сойдет последний снег. Дело с обустройством и реконструкцией движется медленно; к тому же, по прибытии, в мае, врачи врач диагностирует у Джульетты туберкулез. Как следует из писем Пирса Джему, он сам был склонен считать ее состояние крайне тяжелым:
Она имеет некоторые симптомы болезни легких. Меня это все сильно беспокоит, а ее и вовсе вгоняет в глубокую депрессию,. Последняя, сама по себе – дело, с которым крайне сложно справиться. Ее мучают сильные боли в груди и левом предплечье, она очень слаба... С другой стороны, многие из симптомов, обычных для такой ситуации, против всякой логики, не присутствуют. У нее нет кашля, она не теряет в весе, да и не выглядит такой уж больной. Доктор Стимсон в этом сезоне ее еще не осматривал. Однако, год назад он сказал, когда она даже близко не была больна как сейчас, что несколько ближайших зим на севере она может и не перенести. Ее депрессия настолько глубока, что я полагаю абсолютно неизбежным отправить ее туда, где она сможет немного развлечься. Я не думаю, что ей на этот раз подойдет Понс де Леон. В Новом Орлеане, говорят, слишком сыро, так что остается только Мексика и Сицилия. <…> Она... хочет посетить Палестину, но мы не можем себе этого позволить.324
Поздней осенью 1889 г. Джульетта отплыла в Европу. Судя по письмам самой Джульетты, а также уже по цитировавшейся корреспонденции путешествовавшего тогда же Джема, их маршруты (Гибралтар, Каир, Александрия, Неаполь, Флоренция, Рим, Палермо и т.д.) были типичны для того времени, поскольку проходили через места наиболее заметных из археологических раскопок, производившихся на тот момент в Европе и Леванте.*
Болезни Джульетты (через полгода после возвращения из Европы перенесшей тяжелую операцию), опровергающие их свидетельства в сообщениях встречавшего ее во время путешествий Джема, резкие письма Джульетты Чарльзу, наполненные обвинениями в пьянстве и безответственности, экзальтированные, сбивчивые и пространные ответы Пирса, совершавшего многочисленные, но в значительной степени безуспешные попытки заработать, непрочное положение Пирса в Береговой службе, заботы по обустройству разросшейся усадьбы... Незадолго до возвращения Джульетты, в апреле 1890 г., Пирс писал ей:
Твои послания ко мне исполнены такой ненависти, что я не знаю, как тебе писать. Трудности, с которыми мне приходится сталкиваться, ты даже не можешь себе представить. Тебе было бы лучше датировать свои письма и сообщать, сколько именно денег ты получаешь, чтобы я был спокоен, зная, что ничего не утеряно, – как уже утеряны, я полагаю, какие-то посланные мною суммы. Я пошлю тебе отчет от банкира. Так или иначе, хочу сообщить, что я послал тебе 750 франков одиннадцатого апреля, и еще 750 семнадцатого.
<…> Мне остается лишь сжать зубы и делать то, что должен, настолько хорошо, насколько это возможно. <…> Я должен послать тебе еще денег как можно скорее, чего бы мне это ни стоило, поскольку, если ты вынуждена будешь расстаться с часами, которые я подарил тебе, для меня это будет равносильно разрешению покончить с собой.325
В какой-то момент, чтобы оплатить путешествие Джульетты, помимо других попыток, Пирс предложил семье Пиншо домашние уроки для Гиффорда, однако, как это часто случалось, предложение выглядело нереальным (Пирс настаивал на необходимости многочасовых ежедневных занятий), и Джеймс Пиншо отказался. Чуть позже, в марте, Пирс предложил серию из пятидесяти (!) статей об эволюционизме в New York Times. Понятно, что, несмотря на интерес издателя, в формате ежедневной газеты этот план также никак не мог быть осуществлен.
В июне, уже после возвращения Джульетты, Пирс договорился с Лореттусом Саттоном Меткафом, издателем журнала Forum, на предмет публикации статьи о спиритизме. Возможно, хотя и маловероятно, Меткаф пригласил Пирса потому, что каким-то образом знал об исследованиях по психологии восприятия, которые тот проводил в Хопкинсе вместе с Джозефом Джастроу. Эти исследования, по признанию самого Джастроу, сыграли решающую роль в его дальнейших исследованиях природы оптических иллюзий и дали ему материал для книги «Бессознательное», вышедшей в 1906 г. и принесшей ему достаточно широкую известность. Как отмечает Н. Хаузер, истории с публикацией также, среди прочего, предшествовало обсуждение вышедшей в 1886 г. книги под странноватым названием «Фантомы живого», авторами которой были три члена британского Общества психологических исследований Эдмонд Гурни, Фредерик Майерс и Фрэнк Родмор. Участие Пирса в обсуждении было инициировано удивлением и досадой ввиду благожелательной рецензии на книгу, написанной Уильямом Джеймсом для выпуска журнала Science за январь 1887 г.326
Так или иначе, статья Пирса должна была появиться после первых трех работ, издание которых планировалась в «Форуме» с декабря 1890 по март 1891 г. По крайней мере, одна из них, «Магнетизм и гипнотизм», обеспечивала Пирсу достаточно респектабельное соседство: ее автором был учитель Фрейда, психолог Жан-Мартен Шарко, автор нашумевших работ об истерии и гипнозе. В своих отношениях с издателем «Форума» Пирс, как всегда, остался самим собой:
Изначально Пирс, по-видимому, полагал, что эта работа не потребует от него слишком многого, поскольку его аргументы были отточены до предела перепиской с Гурни. Тем не менее, в конце марта произошла заминка. Первый же набросок статьи составил 6700 слов, тогда как установленным Меткафом пределом были 5000. Издатель не уступал; Пирс же, по обыкновению, хотел сказать все, что, по его разумению был должен сказать. В результате возникшего противостояния воль Пирс все же принял исходные условия – очевидно, ввиду того, что крайне нуждался в деньгах. Вместе с тем, Меткаф вынужден был согласиться с не лишенным оригинальности способом, которым автор статьи привел ее в соответствие с требуемыми размерами. А именно, Пирс просто вычеркнул из рукописи несколько сотен артиклей и местоимений, в результате чего, если статья и не была полностью превращена в своего рода поэму, то, во всяком случае, прозой быть явно перестала. 7 апреля текст был сверстан, но Пирс продолжал безостановочно вносить различные изменения и правки. В конце концов, поняв, что не справляется, он попросил время на полную переработку. Меткаф согласился, но посоветовал Пирсу поторопиться и «помнить о лимите в 5000 слов». Статья так никогда и не была переписана. В Квиктауне,* после возвращения Джульетты из Европы, Пирса ожидали другие дела, безвозвратно отлучившие его от редактуры.327
Тем не менее, несмотря на неудачу, этот текст крайне важен. Во-первых, он важен тем, что недолго спустя существенная часть высказанных в нем аргументов легла в основание одной из самых цитируемых статей Пирса, «Man’s Glassy Essence»,328* опубликованной во все том же Monist’е в октябре 1892 г. Это была четвертая по счету статья Пирса для журнала Хегелера, и в целом она представляла собой логическое развитие идей, высказанных в «Архитектуре теорий», «Исследовании учения о необходимости» и «Законе разума». Во-вторых, именно текст «Man’s Glassy Essence» был отмечен Кристин Лэд-Франклин, одной из бывших студенток-логиков Пирса в Хопкинсе, как ясное свидетельство того, что с начала 1890-х Пирс, по ее мнению, начал постепенно терять рассудок.329
Это мнение симптоматично, поскольку статья представляла собой не что иное, как попытку ученого-практика второй половины XIX века объяснить некоторые важнейшие факты из истории естественной науки XVIII-XIX веков через обращение к космологической спекуляции. Полбеды – начало, эта космологическая спекуляция заканчивалась специфическим рассуждением о природе общих идей, имевшим интригующие социологические и религиозные коннотации. В этом смысле, ясно, что Пирс опять делал нечто непозволительное. В США конца XIX века выстраивание науки вообще как институционально-дисциплинарного пространства еще не было завершено; само же социальное, хотя и было уже достаточно сформированной интуицией, но еще не стало теорией. Во всяком случае, новый status quo, после избавления от мучительной неопределенности гегельянства, своего философского объяснения связи научных, социальных и религиозных практик на тот момент изобрести был еще не в состоянии, а исключительно естественнонаучного не мог допустить. Вместе с тем, бракоразводный процесс между физикой и метафизикой был практически завершен; позитивная философия, по выражению Алена Бадью, вместо того, чтобы осуществлять себя как общее пространство своих основных «родовых процедур», целиком перепоручила мышление одной из них – науке, объявив ее законченной и самодостаточной системой истин.330
Чтобы понять «непозволительные» намерения Пирса в указанной статье, нужно учитывать следующие факты. В конце XVIII века, после исследований графа Румфорда, Гемфри Дэви и других, ушло в прошлое понятие теплорода, т.е. стало ясно, что свет и теплота являются не субстанциями, но энергиями. В первой половине XIX века была сформулирована теория клетки, которая доказывала, что именно клетка является несущим конструктивным элементом любого живого организма, а также что клетки животных, бактерий и растений устроены одинаково. Тогда же чешским биологом Яном Пуркине (1787-1869) был введен в оборот термин «протоплазма», обозначавший вещество, являвшееся живой основой клетки. Во второй половине XIX века Больцманом, Клаузиусом и Максвеллом были заложены основы кинетической теории газов, введено понятие энтропии и доказана теорема вириала, позволившая, для любой замкнутой системы, установить связь между средним значением кинетической энергии составляющих эту систему частиц и действующими в ней силами.
В какой-то момент в связи с этим Пирс также упоминает монаха-иезуита XVIII века Роджера Босковича,* теория атомов которого, изложенная им в трактате Theoria Philosophiae Naturalis, позже была использована Фарадеем при формулировке теории электромагнитных полей. Боскович, вопреки своему времени, представлял себе атомы не как частицы, или четко определенные пространственные места, а как распределения кинетической энергии, центры сил отталкивания и притяжения, изменяющихся по определенному закону в зависимости от расстояния до них. Любой из этих центров, как полагал Боскович, мог получить диаграмматическое выражение в виде кривой, описывающей данную зависимость для абсолютно любого расстояния. Иными словами, любой из этих центров с необходимостью должен простираться вплоть до границ заданной системы. Таким образом, теория Босковича представляла собой нетривиальное объяснение основных положений ньютоновской механики и, в частности, гравитационной постоянной.
По сути, «Man’s Glassy Essence» была попыткой синтеза вышеуказанных теорий, проинтерпретированных через понятие привычки. Это была попытка переиграть, подобно Лейбницу, механицизм на его же поле – попытка, предпринятая перед самым переходом к новой квантово-релятивистской физической картине мира, т.е. перед появлением в 1905 г. эйнштейновской специальной теории относительности. В самом начале статьи Пирс заявляет, что его интерпретация также представляет собой вариант решения проблемы «отношения между психическим и физическим аспектами субстанции»,331 т.е. решения так называемой «mind-body problem». Заявленные в статье задачи, а также предположение Лэд-Франклин, требует привести значительные по объему выдержки из заключительной части статьи:
<Допустив, что> сознание свойственно протоплазме в целом, каким чисто механическим обустройством это может быть объяснено? <…> Протоплазма, несомненно, способна чувствовать, и, если только мы не склонны допускать дуализм даже в самой слабой из его версий, это свойство ее должно иметь своей причиной некую особенность ее механического строения. Вместе с тем, попытка вывести таковое, взяв за основу три фундаментальных закона механики, – к сколь бы затейливо механически обустроенному целому они не применялись, – очевидно, ровно ни к чему не приведет. Оно не получит достойного объяснения до тех пор, пока мы не примем как факт, что физические события суть не что иное, как в той или иной степени деградировавшая форма событий психических. Допустив же однажды, что материальные феномены суть не что иное, как следствие достигнутого определенными привычками окончательного господства над умом, нам останется лишь объяснить, почему в протоплазме это господство не является столь окончательным... Причины же, по которым происходит ослабевание привычек, следующие. Реакция обычно прекращается с исчезновением стимула, – поскольку возбуждение всегда длится ровно столько, сколько присутствует стимул. Соответственно, привычки суть общие способы поведения, ассоциируемые с фактом исчезновения стимулов. Но когда ожидаемое устранение стимула не происходит, возбуждение, напротив, длится и все более возрастает, что приводит к проявлению внеположных этим привычкам реакций, и, в конечном итоге, к постепенному ослаблению этих привычек. Если мы далее примем как факт, что материя никогда не подчиняется управляющим ею идеальным законам с абсолютной точностью, т.е. что всегда имеют место едва ощутимые случайные отклонения от установленной регулярности, мы должны согласиться и с тем, что эти отклонения в общем должны произвести в равной степени незначительные эффекты. Однако необходимо учесть, что протоплазма являет собой крайне нестабильное состояние; характеристикой же <устанавливаемого ей> слабого равновесия будет то, что около точки его самые незначительные причины могут произвести достаточно мощные эффекты. Далее, в этом случае, за вполне обычными отклонениями от регулярности последуют другие, еще большей силы. Эти значительные, хотя и случайные отклонения... будут иметь тенденцию в еще большей степени нарушать прежде установленные законы, – коль скоро мы согласились с тем, что таковые имеют природу привычек. Это избывание привычности и возрождение спонтанной случайности будет... сопровождаться активизацией чувства. Нервная протоплазма, вне сомнения, представляет собой наиболее нестабильное состояние материи, и, следовательно, в этом случае производимое в результате чувство будет проявляться с наибольшей интенсивностью.
Таким образом, мы видим, что идеалисту нет нужды опасаться механицистских объяснений природы живого. <…> Событие, в котором обнаруживает себя спонтанность-случайность, в той же пропорции обнаруживает и чувство. На деле, случайность есть не что иное как внешний аспект того, что в себе самом есть чувство... реальное же существование, или вещность есть проявляет себя лишь в регулярности. Поэтому, первозданный хаос, в котором полностью отсутствовала какая-либо регулярность, был, с физической точки зрения, чистым ничто. И все же он не был абсолютным отсутствием, ибо в нем обнаруживала себя интенсивность сознания, в сравнении с которой все, что мы чувствуем и чувствовали когда-либо – это, по крайней мере, молекула или две, вбрасывающие крупицы закономерности в бесконечное, неисчислимое и ничем не ограниченное разнообразие чистого случая. <…>
Коротко говоря, диверсификация есть непременный признак спонтанности-случайности, и где бы ни имело место разнообразие, там должен властвовать случай. С другой стороны, где бы мы ни сталкивались с единообразием, там должна иметь власть привычка. Там же, где речь идет о действиях, подчиненных так или иначе установленному единообразию, чувство, насколько это возможно, принимает вид ощущения противодействия. Именно так я склонен подходить к определению отношений между фундаментальными элементами сознания и их физическими эквивалентами.
<…> если материя не имеет иного существования, кроме как в качестве разновидности сознания, отсюда следует, что влияющее на материю в соответствии с известными законами само также является материей. Однако ум прямо или косвенно связан с материей, и действия его в той или иной мере подчинены регулярности, так что природа ума в той или иной мере причастна природе материи. Отсюда, было бы ошибкой считать психические и физические аспекты материи областями абсолютно отдельными. Извне вещь, если рассматривать ее ввиду ее действий-противодействий с другими вещами, является как материя. Изнутри она, принимая во внимание ее непосредственные характеристики как чувства, является как сознание.
И далее: если привычка объединяет свойства материи и сознания, как и в каких формах существует субъективность, понимаемая как сознание привычки, т.е. общая идея?
Сознание общей идеи содержит в себе некое «единство Я», сохраняющее идентичность при переходе от одного ума к другому. Оно, стало быть, аналогично некоторой конкретно понимаемой личности и конечно же личность есть не более чем одна из разновидностей общей идеи. <…>
Все, что необходимо, по этой теории, для существования личности – это чтобы создающие его чувства были в связаны одно с другим степени достаточной, чтобы оказывать взаимное влияние. Отсюда мы можем вывести следствие, которое вполне может быть экспериментально проверено. А именно, если дело обстоит как мы сказали, должно иметь место нечто вроде личного сознания в телах людей, находящихся в близких отношениях друг к другу и объединенных взаимной симпатией в некоторое сообщество. Правда, что, если обобщение чувства продвигается настолько далеко, чтобы объединить всех в единой личности, тем самым оказывается достигнутой, в каком-то смысле, предел, так что дальнейшее обобщение будет иметь менее живой характер. Esprit de corps, национальный сентимент, симпатия – нечто большее, чем просто метафоры. Любой из нас способен полностью осознать, что представляют собой сознания подобного рода объединений, в степени не большей, чем одна из клеток моего мозга способна осознать, о чем мыслит мозг. Тем не менее, закон разума ясно указывает на существование таких личностей; более того, можно указать на значительное количество самых обычных повседневных наблюдений, которые, если подвергнуть их критической и экспериментальной проверке, могут... дать ясные свидетельства влияния таких обобщенных личностей на индивидов. Часто бывает так, что полдюжины людей, чужих друг другу, вдруг берут себе в голову совершить один и тот же странный поступок, будь то физический эксперимент, преступление или акт милосердия. <…> Христиане всегда были готовы рискнуть жизнями ради шанса совместной молитвы, ради того, чтобы, собравшись, с великой энергией в общей молитве обратиться, прежде всего, к самому объединяющему их телу, ко «всем церковным рангам, которые суть воинство Христово на земле», как сказано в одном из миссалов. Подобных практик они придерживались повсеместно, еженедельно, многие века. Безусловно, это должно было в какой-то момент привести к появлению личности в рамках этой церкви, этой «Невесты Христа», как они ее называют, поскольку иначе мы стали бы свидетелями странного разрыва в природе мысли...332
В связи с первой серией статей для Monist’а Д. Брент приводит письмо Пирса Джону Брауну, главе прихода епископальной церкви св. Фомы в Нью-Йорке, в котором Пирс сообщает о некоем мистическом опыте, полученном им в день написания письма, 24 апреля 1892 г. Пирс, редко ходивший в церковь, разве что «посмотреть на алтарь», вдруг услышал «прямое разрешение от Создателя придти <на причастие>».
Все же, я сказал себе, что не должен делать этого, не обдумав все тщательно еще раз. Я должен пойти домой и хорошо приготовиться прежде, чем решусь. Но когда пришло время, я, к своему удивлению, обнаружил себя у алтарной ограды, в полной уверенности, что происходит именно то, что должно происходить. Во всяком случае, я ничего не мог с этим поделать.
Что до причины, по которой я не предлагаю превратить мою благодарность за неожиданный дар в посильное участие в делах церкви, то призвавшее меня сегодня было, вместе с тем, обещанием, что я понесу смертный крест во имя Создателя, который даст мне для этого силы. Я уверен в том, что это произойдет. Мне остается лишь ждать.333
Вместе с тем (и об этом также упоминает Брент), в «Законе разума» – статье, предшествовавшей «Man’s Glassy Essence», и написанной через три месяца после письма Брауну – Пирс саркастически отзывается о «монструозном восточном мистицизме», питавшем Эмерсона и других трансценденталистов Конкорда. В тексте возникает уже описанный выше, столь важный «фактор места»: Пирс упоминает соседний с Конкордом Кембридж, атмосфера которого
на многих оказала обеззараживающий эффект в отношении конкордского трансцендентализма; что касается меня, то не думаю, что мог бы подхватить этот вирус. И тем не менее, возможно, некоторые из самых распространенных бацилл, некая легкая форма болезни проникла в мою душу, и теперь, после длительной инкубации, она выходит наружу, модифицированная математическими понятиями и опытом физических экспериментов.334
Достарыңызбен бөлісу: |