IV
"И все же он лучше всех, – думала Елена, кружась под звуки "Амурских волн" по блистающему паркету актового зала и ощущая на талии его крепкую, теплую ладонь. – Пусть другие выше и стройнее. На корабле он расставит ноги пошире и выстоит в любой шторм. Пусть другие белее лицом. А он – как капитан флагмана испанской королевской флотилии или каравеллы, принадлежащей венецианскому дожу..."
Она зажмурила глаза, без остатка отдаваясь вальсу. По огромному залу кружило несколько десятков пар, а на сцене играл военной музыки оркестр, и капельмейстер в белых перчатках чертил рукой треугольник, делая страшные глаза в направлении валторны, отстающей на четверть такта.
Ослепительно белые мундиры, сверкающие золотом пряжки, кортики и новые погоны, пенные бальные платья. Царство белого и золотого. Бал.
Лейтенант Рафалович, одетый в гражданское, ехал в электричке и, глядя на пролетающие за окнами пейзажи, не мог сдержать улыбки. Перспективы обрисовываются неплохие, и что же, да, он счастлив, а что, нельзя? Там, на выпускном балу, Елка, практичная, трезвая Елочка наконец сказала "да". Это было чуть ли не десятое по счету предложение руки и сердца, которое он сделал ей за последние четыре года. Смысл ее предыдущих отказов сводился к неопределенности будущего: да, она любит его, да, она готова ехать за ним на край света, готова прибить свой инженерный диплом над кухонной раковиной в каком-нибудь заштатном Океанске и пойти в гарнизонную школу учительницей химии или математики, готова по полгода ждать его возвращения из дальних походов, коротая время с другими офицерскими женами за домино и сплетнями. Но зачем это делать, когда можно этого и не делать? Зачем жить плохо, когда можно жить хорошо? И кто с этим спорит? Только не он. Откровенно говоря, он не любитель моря и морской романтики. Да и вообще романтики – слишком часто это слово служит завлекалочкой для юных мечтателей, которые, клюнув на удочку, получают в результате убогую, грязную, необустроенную жизнь в Тмутаракани... И в училище-то родное он попал чисто случайно, как инвалид пятой группы, которому – не положены погоны военного переводчика, зато годятся погоны морского радиоинженера. Что ж, он дал возможность Министерству обороны продемонстрировать пролетарский интернационализм, и теперь моральных долгов перед этим ведомством за собой не числил. Меры от избытка романтики в будущем были приняты – приказ о назначении лейтенанта Рафаловича в штат Ленинградской морской инженерной службы, расположенной в боковом крыле того самого дома, где до женитьбы жил Ванечка Ларин, в нужное время лег в соответствующую папочку. Такая работа сочетала преимущества гражданской службы (рабочий день с девяти до пяти, два выходных, возможность жить в родном доме со всеми привычными удобствами) с благами службы военной – пристойным должностным окладом, разного рода надбавками, гарантированным служебным ростом по крайней мере до кап-три и облегченным доступом к кое-каким дополнительным благам, если, конечно, все разыграть с умом... Конечно, для этого пришлось немного подсуетиться, в основном папаше, одним провести ускоренную телефонизацию, других накормить банкетами... Се ля ви!
Но чем ближе подступал город, тем больше нарастала в груди тревога.
Елка. Елочка-Колючка... Они любили друг друга еще со школы, хотя, по всей логике, этого не могло быть. Говорят, крайности сходятся, но как могли сойтись две такие крайности? Она – сдержанная, немногословная, точная и предельно категоричная в оценках и суждениях, не умеющая прощать лжи и слабости, не заведшая ни одной подруги ни в школе, ни в институте, высокомерная и холодная со всеми, кроме узкого-узкого круга мальчишек-одноклассников, в который каким-то чудом попал и он. Первая по математике, первая по гимнастике, во всем, где нужна четкость, точность, владение собой. Отменная теннисистка. И он, вечный троечник, крикун и раздолбай, любитель скабрезных анекдотов и блатных песенок. В школе его держали за шута – видно, только поэтому не выгнали с позором за то, что на каком-то воскреснике, когда их класс отправили убирать школьный чердак, он вылез на крышу с только что найденным в чердачных залежах китайским флагом и завопил на всю округу: "Да здравствует великий кормчий Мао Цзэдун!" Конечно, к окончанию школы многое в нем переменилось – в основном благодаря общению с Елкой и ее потрясающим старшим братом... Их пару кое-кто из одноклассников прозвал "Барышня и хулиган". Лопух-нулись! Скорее уж "Принцесса и обормот".
Принцесса... В понятиях современной жизни не так далеко от истины. Надо же, за все эти годы он ни разу не задумался о ее, так сказать, общественном статусе, о том, с чьей, собственно, дочерью у него случилась любовь. Нет, он, конечно, не мог не знать, кто ее родители, но эти знания существовали как бы сами по себе, вне всякой связи с его взаимоотношениями с Елкой и с его видами на их совместное будущее. Мысль как-то отыграть ее родственные связи в плане жизнеустройства или какого-то "гешефта" просто не приходила ему в голову. Только сейчас, трясясь в электричке, он подумал, что если бы дело обстояло иначе, Елка моментально почувствовала бы малейший намек на корысть и жестко обрубила бы с ним всякие отношения. Она такая!
Преодолевая отвращение, он заставил себя взглянуть на предстоящий брак с точки зрения делового предприятия... Между прочим, совсем не так блестяще, как кажется со стороны. Потому что принципиально иная система координат, другие, неведомые ему правила игры. Скажем, с детства знакомый круг хозяйственников районного и низшего городского звена – там все просто. Ты мне, я тебе. Ты мне телефончик, я тебе – дефицит, льготную очередь, чудо-справочку. Ты мне зятя, я тебе квартирку. В военных кругах игры посложнее, но определенный уровень уже освоен. И сам успел повращаться, и батя, как начальник узла, тянет примерно на полковника. Но тут! Не многовато ли откусил, Рафалович? Не подавиться бы...
О самой тягостной стороне проблемы он старался не думать.
Дмитрий Дормидонтович Чернов отправился на выходные на дачу, рассчитывая в понедельник прямо оттуда приехать на работу.
Ефим Григорьевич Рафалович отъехал в Дагомыс поправлять здоровье. Отъехал он не один, а в компании с Алиной, новой фифочкой из эксплуатационного отдела. Рива Менделевна, которой из-за слабого сердца юг был категорически противопоказан, знала об этом еще до того, как у ее мужа созрел подобный план. И даже если бы этот шлимазель сам не додумался, она бы нашла способ внушить ему мысль в таком роде. Он за год совсем измотался, отдых был ему необходим – и отдых полноценный. А ей одинаково без надобности, чтобы он схлопотал инфаркт от трудовых перегрузок, простатит от супружеской верности или "три-шестнадцать" от случайных связей. На приличную семью вполне хватит одного инвалида!
Рива Менделевна железной хваткой держала бразды семейного правления в своих костлявых слабых ручках. Рядом с мужем, толстущим краснолицым гигантом с блестящей лысиной до темени и густыми, жесткими как пакля, кудрями на затылке, ее тщедушие, блеклость и бесцветность особенно бросались в глаза. Ефим Григорьевич разговаривал исключительно в режиме "фортиссимо", будучи сердит, орал на домашних и подчиненных, без малейшего стеснения употребляя весь известный ему русский фольклор, а в обратных ситуациях лез целоваться, обниматься без особого разбора, ставил подчиненным коньяк, а домашних и друзей засыпал сладостями и дорогими подарками. Рива Менделевна ни разу в жизни не повысила голоса и никому ничего не дарила. Ефим Григорьевич был здоров как бык – выявленные лет двадцать назад начатки гипертонии, геморроя и парадонтоза так и остались начатками. Рива Менделевна страдала стенокардией, аритмией, полиартритом, астмой и хроническим дисбактериозом из-за передозировки лекарств. На пенсию по инвалидности ей пришлось уйти в сорок с небольшим, и теперь у нее оставалась одна работа – семья, и одна, но пламенная страсть – лечиться.
Ее тихого, задыхающегося голоса в доме слушались беспрекословно. Руками мужа и детей она вела хозяйство, консультировала их на предмет общения с нужными людьми, устроила блестящие партии двум своим дочерям. Разглядев в младшеньком, Леониде, чуть менее топорную копию мужа, она выработала с ним соответствующую линию поведения. Если дочерей она муштровала не хуже заправского старшины, заставляла брать уроки музыки, языков и фигурного катания, ревностно следила за длиной их юбок и качеством знакомств, устраивала нудные выволочки за малейшую провинность – скажем, приход домой на пять минут позже обещанного, – то сын был пущен как бы на самотек. Учить его музыке было смешно: то, что он не Горовиц и не Менухин, было ясно не только с первой ноты, а с первого взгляда. Что же до общего образования, то ей казалось вполне достаточным пристроить его в приличную школу. В дальнейшем она планировала для него торговый техникум, а впоследствии – институт. Его неожиданное решение пойти в военно-морское училище поначалу шокировало ее, но по зрелому размышлению она возражать не стала. У военной карьеры, особенно в этой стране, были свои весомые достоинства, а сама неожиданность такого поприща для еврейского юноши могла, при умном подходе, оказаться большим плюсом. К его похождениям на амурном, питейном и картежном фронтах она относилась снисходительно. Конечно, ничего хорошего в таких занятиях не было, но куда важнее, чтобы мальчик не слишком выпадал из нравов той среды, в которой оказался, тем более что он изначально был в ней белой вороной – в силу все той же пятой графы.
Но пять лет она была лишена возможности держать его на коротком поводке, быть в курсе всего, чем он живет и дышит. А уж про его давнее увлечение одноклассницей и думать забыла... И вот, здравствуйте вам, такие новости натощак! Ай-вэй, Рива, ты старая клуша, нидойгедахт.
– Сядь, – сказала она сыну, который переминался перед нею с ноги на ногу.
– Встань! – на другом конце города сказала дочери Лидия Тарасовна.
– Я прекрасно помню твою Лену Чернову. Не подумай, что я имею что-то против нее лично. Она хорошая девочка, хотя и русская... Но это заходит слишком далеко, – сказала Рива Менделевна.
– Я прекрасно помню твоего Рафаловича. Не могу сказать, чтобы я была от него в восторге, возможно, он после школы и переменился к лучшему. Я даже готова допустить, что он хороший человек, хотя иеврей... Но то, о чем ты говоришь, не лезет ни в какие ворота, – сказала Лидия Тарасовна.
– Ты, конечно, можешь наплевать на свою старую больную мать и поступить по-своему. Но знай, что этим ты убьешь меня...
– Я не допущу, чтобы ты наплевала на дело жизни твоего отца и моей!
– Нас тысячами истребляли погромщики, миллионами уничтожал Гитлер. Сейчас советские начальники вынуждают бросать родные дома и бежать на край света, где нас убивают арабы и фашисты всех мастей. Все жаждут нашей гибели – и ты хочешь внести свой вклад в уничтожение собственного народа, продолжить дело Гитлера...
– Всего месяц назад вышло новое постановление ЦК об усилении борьбы с сионизмом и закрытое приложение к нему. Очень, кстати, своевременно, а то эти клопы, жиреющие на крови страны, совсем уж распоясались... Ты же понимаешь, что в свете современной политической ситуации после такого брака дочери отцу останется только уйти на пенсию. И никто не предложит ему пост посла в каком-нибудь занюханном Габоне... Помолчи – никакая я не антисемитка и охотно допускаю, что даже среди евреев есть честные советские люди, в том числе, возможно, и твой разлюбезный Рафалович. Но какое до этого дело какому-нибудь Буканову или Завалящеву, которые спят и видят занять кресло отца и, уж поверь мне, не забудут воспользоваться таким удобным случаем спихнуть его...
– И что с того, что мои внуки будут носить фамилию Рафалович и числиться по паспорту евреями? Паспорт – это для чиновников, а кровь передается только через мать. А иначе разве я стала бы устраивать брак нашей Беллочки с русским мальчиком Юриком Айзенбергом?.. Что? Конечно же, русским – а то я не проработала с его мамой Марьей Ивановной в одной бухгалтерии пятнадцать лет! Так вот их дети – это евреи, а ты со своей Черновой можешь нарожать только трефных жидов!
– И даже если тебе не дороги интересы собственной семьи, то подумай об интересах Родины! У твоего отца в кулаке вся промышленность города, а это ох какое непростое и ответственное хозяйство. Кто, по-твоему, способен курировать это дело, кроме отца? Лакей и лизоблюд Завалящев? Чей-нибудь племянничек, сосланный из Москвы за пьянство? Выдвиженец из Тамбова, совершенно не знающий специфики? Начнутся сбои, какой-нибудь завод напортачит с важным оборонным заказом, в нужную секунду не выстрелит пушка, не взлетит ракета... И тогда они пойдут по нашим улицам победным маршем, а нам и нашим детям будет запрещено говорить по-русски. Ты этого добиваешься?!
– Знаешь, мама, – опустив глаза в скатерть, тихо и твердо сказал Рафалович. – Не помню, как было раньше, но за последние годы я разучился воспринимать понятие "еврей" применительно к себе. И даже паспорт мне заменяло курсантское удостоверение, в котором нет графы "национальность". Да, я люблю вашу "Цум балалайку", но наша про Стеньку Разина мне ближе, хотя бы потому, что в ней я понимаю все слова, кроме "стрежень", а в "Балалайке" – ни одного, кроме "балалайка".
– Ты говоришь полную чепуху, – сказала Елка, вжимая обе ладони в край стола. – Я не верю тебе. Я же не за иностранца выхожу, не за диссидента какого-нибудь, не за фарцовщика, а за советского офицера. И я отказываюсь понимать, как это может повредить отцу и, тем более, всей стране.
– Ваша... Наша... – Рива Менделевна горько улыбнулась. – Это Бог карает меня за то, что кормила вас свининкой... Что ж, я боялась, что мои слова тебя не убедят. Тогда будь добр, подойди к книжному шкафу, раскрой вон ту створочку сбоку. Там сверху, у самой стенки старый альбом. Возьми сырую тряпочку, сотри с него пыль, а потом подай мне.
– Ах, вот как? Отказываешься?.. Тогда попробуем взглянуть на дело с другой стороны. Ты готова пожертвовать отцом, семьей, возможно, родиной – а во имя чего? Любви? А какая она – эта любовь? Это мы, русские, любим безрассудно, а у них и здесь на первом месте расчет, выгода. Давай, выходи за него – отца выгонят с работы, мы станем никем, и вот тогда твой разлюбезный покажет тебе любовь! Заплачешь, да поздно будет.
– Лжешь! – крикнула Елка. – Он меня любит!
– Ладно, не спеши с выводами, я дам тебе возможность все хорошенько обдумать. Сейчас я поеду к Дмитрию Дормидонтовичу в Солнечное, а в понедельник мы с тобой еще раз все обсудим, прежде чем говорить отцу... Только я приму некоторые меры предосторожности. – Лидия Тарасовна вышла в прихожую.
– Знаешь, кто это? – С желтой фотографии на потемневшей странице альбома на Рафаловича смотрело худое, аскетическое лицо длинноносого блондина в кожаной куртке и полувоенной фуражке. – Это твой дед, Мендель Фрумкин, чье имя еще ни разу не произносилось в этом доме. Я не помню его, и мать вспоминать о нем не любила и только перед самой смертью рассказала мне, что он был большевик, ближайший сподвижник Троцкого, комиссар, который бросил ее с годовалым ребенком на руках "за недостаточную идейность" и ушел к какой-то русской партийке. Потом он отрекся от Троцкого, выступал с разоблачительными речами, но это его не спасло. Его расстреляли. Перед самой войной вспомнили, что у этого врага народа осталась недобитая бывшая жена. Из родного Ленинграда мы попали в Салехард. Это называлось "административная ссылка"... Ты, наверное, интересовался, в кого наша тетя Кира такая русая и курносая? Так вот, когда тамошнего коменданта тянуло на зрелых женщин, он забавлялся с мамой... Но зато у нас были дрова, рыбий жир и большие желтые поливитамины, без которых я в первую же зиму легла бы в вечную мерзлоту, был свой отдельный закуток в бараке, у печки, за занавесочкой – и лютая зависть других ссыльных, и вечные шепотки, что уж эти-то везде устроятся... И каждую ночь мама плакала в подушку, тихо, чтобы я не слышала... Знаешь, я, наверное, пережила бы, если бы ты решил взять в жены русскую девушку из простой, обыкновенной семьи – ну, как сделал Ваня Ларин... Но снова допускать в род проклятое комендантское семя, семя змея...
– Мама, ну что ты такое говоришь? – пробормотал совершенно ошеломленный речью матери Леня. – При чем тут коменданты и змеи какие-то? При чем тут Елка?
– Отец... – чуть слышно произнесла Рива Менделевна и вдруг разрыдалась. – Мама... Тетя... Теперь ты... Грехи отцов... Эйцехоре... Проклятое семя...
Впервые на его памяти мать плакала. Это зрелище было невыносимо. Он развернулся и выбежал из комнаты.
– Так, – сказала, возвратясь в гостиную, Лидия Тарасовна. – Продуктов в холодильнике и в буфете-достаточно. А если чего и не хватит, не сдохнешь.
Елка смотрела на нее, ничего не понимая. Что все это значит и почему мать держит в руках телефонный аппарат, обернутый шнуром, как веревкой?
– Телефончик я забираю с собой. На всякий случай. Не вздумай выламывать дверь – она все равно железная...
Елка подскочила к матери и стала вырывать у нее аппарат. Лидия Тарасовна повернулась к дочери боком и резким, поставленным движением локтя ударила ее в солнечное сплетение. Елка сложилась пополам и, пятясь, добралась до края дивана. В ее круглых от ужаса глазах стояли слезы.
Лидия Тарасовна рассеянно улыбнулась.
– Надо же, через столько-то лет пригодилось... Больно? Ничего, до свадьбы заживет. В общем, посиди, доченька, подумай.
– Я тебя ненавижу... – прошептала Елка.
– Это ненадолго, – сказала Лидия Тарасовна. – Потом всю жизнь благодарить будешь. – Она направилась в прихожую.
– Я... – проговорила ей вслед Елка. – Я жду от него ребенка.
У самой двери мать развернулась, подошла к дивану и, нависая над дочерью, занесла руку, как для удара. Елка закрыла лицо руками.
– Не физдипи, – спокойно сказала Лидия Тарасовна. – Кто три дня назад пакетики в мусоропровод выбрасывал? Кстати, если надумаешь воспользоваться отцовским телефоном то связь будет односторонняя – мембрану я тоже забираю.
– Чтоб ты сдохла, – шепотом сказала Елка. Лязгнула вторая, железная дверь. В ней повернулся ключ. Елка немедленно вскочила с дивана и подбежала к окну. Лидия Тарасовна вышла из подъезда и что-то объясняла шоферу поданной по ее распоряжению "Волги". Потом она села в машину и уехала.
– Спокойно, – приказала себе Елка. Для начала она все проверила. Дверь действительно заперта снаружи. Из телефона в отцовском кабинете действительно вынута мембрана. Но в ее сумочке остались ключи, в том числе и тот, от железной двери. Значит...
Она выглянула в окно. Хоть бы кто-нибудь... Есть!
– Тетя Маша! – крикнула она. – Меня тут заперли по ошибке! Выручайте. Я вам ключики скину...
В душе Рафаловича было полное, катастрофическое смятение. Это состояние было настолько ему не свойственно, что он никогда не мог понимать его в других, считал выдумкой писателей и уловкой слабаков. И сейчас, стоя возле ее дома, он желал, мучительно, всем сердцем желал – но чего? Немедленно, прямо сейчас увидеть ее и обнять? Не видеть ее никогда в жизни? Схватить ее и унести куда-нибудь на край света и бросить все остальное к чертям? Просто бросить все к чертям, включая и ее?
"Вот бы кого-нибудь не было вовсе, – подумал он. – Ее или мамы. Нет, не то чтобы умерли, а так – не было, и все. Или меня..."
В Елкин дом он проник не дальше милицейского поста на первом этаже. Старшина, проверив его документ, вежливо сообщил, что пропустить его не может, поскольку в данный момент в указанной квартире никого нет. Конкретно Елена Дмитриевна?
Старшина смерил Рафаловича долгим, оценивающим взором и только потом сказал, что Елена Дмитриевна вышла с большим чемоданом минут пятнадцать назад. Куда? Неизвестно. Нет, передать ничего не просила.
Где же, где искать ее? Ведь надо, позарез надо с ней встретиться! Или позарез не надо?
Они встретились. Уже под вечер, когда Леня, который решительно не мог сейчас идти домой, к матери и уже не мог оставаться один, решил наведаться в родную "чурбаковую" общагу. Сам он выбыл оттуда дней десять назад, но оставалось еще много братвы, дожидающейся прибытия денежного довольствия с мест службы, да и коек свободных летом навалом. В картишки перекинуться, может, выпить немного или просто потрендеть – что угодно, лишь бы снять это идиотское состояние. А завтра, на свежую голову, разобраться, дозвониться...
Она шла навстречу ему по перрону и умудрялась сохранять гордую походку, даже согнувшись вбок под тяжестью чемодана.
– Елка! – Он кинулся к ней (в конечном счете, радостно!).
Она смерила его странным взглядом и попыталась пройти мимо, но он вцепился в чемодан, и она остановилась.
– Откуда ты?
– Из твоей казармы.
– Погоди, какой еще казармы?
– Ну, общежития. Меня туда не пустили. Я посидела у фонтана с другими девочками. И имела с ними очень интересную беседу. Я узнала, как нежно ты любил меня за этот год, сколько раз и с кем, конкретно...
– Елка, постой...
– А потом вышли твои сокурсники, разобрали девиц, а мне сказали, что ты там больше не живешь. Хотя твоя мамаша заверила меня по телефону, будто ты отправился в свое училище. Интересно, кто врал – ты ей или она мне? Хотя не все ли равно?
– Елка...
– Пусти меня. Я сама донесу.
– Я... Я люблю тебя.
Она резко отпустила ручку, так что Леня не удержал чемодан, и тот встал между ними.
– Ах, любишь?.. Что ж, докажи. Я ушла из дома, я не могла там больше оставаться... Вот она я – вся здесь, со всем приданым. Забирай меня, рыцарь!
– То есть подожди, ты совсем, ушла из дома?
– Что это ты так взволновался?
"Она – она отреклась от комендантского семени, – неожиданно подумал Рафалович. – Она чиста теперь. Надо немедленно сообщить маме".
– Стой здесь! – крикнул он Елке. – Стой здесь и никуда не уходи! Я сейчас! Елка скривилась.
– Куда ты, если не секрет?
– Маме, надо срочно позвонить маме!
Он побежал по платформе к вокзалу, не заметив, как побелело ее лицо.
В автомате трещало, он почти не слышал слов матери, да и не вслушивался в них. Да и мать едва ли могла понять его; он говорил сбивчиво, все громче и громче, переходя на крик:
– Мама, она теперь моя-моя, только моя. Она ушла из дому, ушла от своих, от того, чего ты боялась! Она чиста! Мы едем! Едем к нам.
Он бросил трубку и побежал обратно на перрон. Елки не было. Он осмотрелся с глупым видом и вновь кинулся под навес вокзала...
Он нашел ее на площади. Она стояла в очереди на такси с гордо поднятой головой.
– Лена! – крикнул он, схватив ее за руку и разворачивая к себе. – Едем к нам!
Она, прищурившись, посмотрела на него.
– Мамочка одобрила, да?
– Да... Постой, ты о чем?
– Ну как же? Она объяснила тебе, что твоя шикса просто немножко взбесилась, но остается-таки дочкой "того самого Чернова", – Елка заговорила картаво, с утрированными местечковыми интонациями: – И она все равно вже помирится со своим папашем и своим мамашем, и Рафаловичи-таки будут иметь себе с такого брака полный цимес...
– Что ты несешь?
Он больно сжал ее руки повыше локтей. Она резко вырвалась.
– Где вы – там всегда ложь, грязь, предательство...
Она подхватила чемодан, рванулась в самую головку очереди и, оттолкнув какого-то парня, собиравшегося сесть в подъехавшее такси, нырнула туда сама.
– Э-э-э! – предостерегающе заворчал парень. – Ты что, упала?
Она обожгла его таким взглядом, что тот смутился и выпустил из рук дверцу машины.
– Психичка какая-то, – сказал он всей очереди, оправдываясь.
Рафалович смотрел ей вслед, не шелохнувшись. Его серые губы беззвучно шевелились.
Отужинав, Лидия Тарасовна пошла принимать любимую хвойную ванну, а Дмитрий Дормидонтович вернулся в кабинет и прилег на диванчик со свежим номером "Коммуниста" и красным карандашиком. Там публиковалась большая статья самого Пономарева, и было бы весьма политично подобрать из нее две-три цитатки для послезавтрашнего партхозактива.
Он перелистнул несколько страниц и протянул руку к столу, где всегда в пределах досягаемости лежали наготове пачка сигарет, спички и пепельница.
Пачка оказалась пустой. Дмитрий Дормидонтович встал, обошел вокруг стола, открыл ящик. Тоже пусто. Он шепотом выругался. Надо же, забыл дома блок, специально заготовленный для выходных, и вспомнил только сейчас. Что ж, до завтра придется, значит, обходиться Лидкиным "Беломором". Сверху доносился шум текущей воды. Это надолго. Значит, поищем сами.
Он вышел в прихожую и засунул руку в карман ее белой куртки. Ключи, спички, еще что-то круглое, вроде пуговицы, но побольше. Что-то знакомое. Мембрана телефонная. На кой ей черт?
Папирос не было. Дмитрий Дормидонтович вздохнул и открыл ее сумку, стоявшую возле вешалки. Вот он, голубчик, аж три пачки! А рядом – рядом почему-то их телефон из прихожей, перемотанный собственным проводом.
"Стоп! Допустим, новый кнопочный аппарат забарахлил, и она повезла его в починку. Но почему сама? Почему на выходной? Почему сюда? Я, конечно, много чего умею, но телефоны чинить пока не пробовал... И еще эта мембрана, круглая, явно от другого аппарата... Уж не из моего ли городского кабинета?"
Он прислушался. Шум воды не стихал. Потом еще будет феном сушиться...
Он вернулся в кабинет, взял со стола телефон и набрал свой домашний номер. На четвертом гудке трубку сняли. Последовала мертвая тишина и отбойные гудки. Он позвонил еще раз.
– Лена, ты дома. Слушай меня и не бросай трубку...
Не успел. Бросила.
Он еще несколько раз набирал все-тот же номер, но теперь короткие гудки звучали сразу.
Чернов закурил папиросу, тут же закашлялся, сердито раздавил папиросу в пепельнице и набрал другой номер.
– Богатиков? Да, я... Да, из Солнечного... Чего сам-то засиделся, поздно ведь. Отчет? Слушай, на ловца и зверь... Тут, понимаешь, какое дело... Лидия Тарасовна что-то беспокоится, чайник, говорит, выключить забыла перед отъездом. Пожар может быть или взрыв... Значит, спустишься сейчас на вахту, возьмешь там ключ от моего кабинета, поднимешься, откроешь... Как кто приказал? Я приказал! То-то... В верхнем ящике стола ближе к задней стенке лежит запасной комплект ключей от моей квартиры. Не найдешь – тут же звони мне сюда, а найдешь – бери и дуй ко мне на Школьную. Адрес знаешь? Удостоверение возьми обязательно, а то у нас внизу милиция строгая, так просто не пропустит. Могут и с удостоверением не пустить. Тогда позвонишь мне прямо с поста. Значит, откроешь, посмотришь, что да как. Если все в порядке – звонишь сюда, а если что не так – принимаешь без особого шума все необходимые меры и все равно звонишь... Ну давай, действуй, отрабатывай оклад...
Потом врачи в Свердловке сказали, что если бы они опоздали минут на сорок, то Елену было бы уже не спасти. Очень нехорошая доза очень нехорошего сочетания двух транквилизаторов и сосудорасширяющего. И даже хотя помощь была оказана наисрочнейшая и квалифицированнейшая, нельзя полностью исключить возможность тяжелых, практически неизлечимых последствий, в первую очередь по линии нервов и психики. Впрочем, разумеется, будут приложены все силы.
Лена оставила записку, короткую, всего из трех слов:
"ПРОСТИ МЕНЯ, МАМА".
Достарыңызбен бөлісу: |