А. Бергсон Творческая эволюция



бет12/18
Дата25.06.2016
өлшемі1.37 Mb.
#157452
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   18


Древние, действительно, не задавались вопросом, почему природа подчиняется законам; их интересовало, почему она упорядочивается по родам. Идея рода соответствует объективной реальности, главным образом, в области жизни, где она выражает собою неоспоримый факт наследственности. Роды могут быть только там, где существуют индивидуальные предметы; но в то время как организованное существо высекается из целостности материи самой своей организацией, то есть самой природой, расчленение инертной материи на отдельные тела производит наше восприятие, руководимое интересами действия, а также возникающими реакциями, которые намечает наше тело. Как мы показали в другом месте, расчленение инертной материи соответствует потенциальным родам, стремящимся к реализации: роды и индивиды определяют здесь друг друга путем операции наполовину искусственной, полностью обусловленной нашим будущим воздействием на вещи. Тем не менее древние без колебаний располагали все роды в один ряд, приписывая им одинаково абсолютное существование. Реальность стала, таким образом, системой родов, и общность законов должна была быть сведена к общности родов (то есть, по сути, к общности, выражающей жизненный порядок). Интересно в этом отношении сравнить аристотелевскую теорию падения тел с объяснением, данным Галилеем. Аристотель занят исключительно понятиями "высоко" и "низко", "собственное место" и "заимствованное место", "естественное движение" и "вынужденное движение"': физический закон, в силу которого камень падает, отражает, по его мнению, тот факт, что камень вновь возвращается к "естественному месту" всех камней, то есть к земле. Камень, с его точки зрения, не является в полной мере камнем, пока он не находится на своем нормальном месте: падая на это место, он стремится к тому, чтобы дополнить себя, как живое существо, которое растет, и, таким образом, полностью реализовать сущность рода камень2 . Если бы эта концепция физического закона была верной, закон не был бы просто отношением, установленным разумом, дробление материи на тела не зависело бы от нашей способности восприятия: все тела обладали бы такой же индивидуальностью, как и живые тела, и законы физической природы выражали бы отношения реального родства между реальными родами. Известно, какая возникла из этого физика и как, веря в возможность единой и законченной науки, охватывающей реальность в ее целостности и совпадающей с абсолютным, древние должны были фактически осуществлять более или менее грубый перевод физического в жизненное.

Но то же смешение наблюдается и в современной философии, с той разницей, что отношение между двумя элементами перевернуто: не законы сводятся к родам, но роды к законам, и наука, вновь полагаемая единой, становится полностью относительной, а не совпадает с абсолютным, как того хотели древние. Это исчезновение проблемы родов в современной философии - факт примечательный. Наша теория познания почти исключительно вращается вокруг вопроса о законах: роды должны любым способом поладить с законами. Причина этого в том, что отправным пунктом нашей философии являются великие астрономические и физические открытия Нового времени. Законы Кеплера и Галилея остались для нее идеальным и единственным образцом всякого знания. Но закон есть отношение между вещами или между фактами. Точнее, закон в математической форме показывает, что известная величина есть функция одной или нескольких переменных, надлежащим образом выбранных. Выбор же переменных величин, распределение природы на предметы и факты есть уже нечто случайное и условное. Но допустим, что выбор указан, даже предписан опытом: закон все же останется отношением, а отношение по существу состоит в сравнении; он имеет объективную реальность только для интеллекта, который представляет себе одновременно несколько элементов. Этот интеллект может не быть ни моим, ни вашим; наука, опирающаяся на законы, может быть наукой объективной, которую опыт заранее содержал в себе и которую мы просто заставляем его освободить: однако сравнение, хотя оно и не является делом отдельной личности, все же производится, пусть и в безличной форме, и опыт, произведенный над законами, то есть над членами, отнесенными к другим членам, является опытом, произведенным над сравнениями; и к тому времени, когда мы его получаем, он уже проходит через атмосферу интеллектуальности. Поэтому идея науки и опыта, полностью зависящих от человеческой способности мышления, имплицитно содержится в концепции единой и всеобъемлющей науки, складывающейся из законов: Кант только в ясном виде представил эту идею. Но эта концепция вытекает из произвольного смешения общности законов и общности родов. Хотя для определения отношений одних элементов к другим нужен интеллект, ясно, что в известных случаях сами элементы могут существовать самостоятельным образом. И если бы, наряду с отношениями элементов, опыт давал нам также независимые элементы, так что живые роды были бы чем-то совсем иным, чем системы законов, - то по меньшей мере половина нашего познания была бы направлена на "вещь в себе", на саму реальность. Это познание было бы очень трудным именно потому, что оно не создавало бы уже своего предмета, а, напротив, было бы обязано ему подчиняться; но оно проникало бы, пусть даже неглубоко, в само абсолютное. Пойдем далее: вторая половина познания не была бы уже столь радикально и определенно относительной, как утверждают некоторые философы, если бы можно было бы установить, что это познание относится к реальности обратного порядка, которую мы всегда выражаем в математических законах, то есть в отношениях, предполагающих сравнения, но которая поддается этому лишь потому, что она несет на себе груз пространственности и, следовательно, геометрии. Как бы там ни было, но за релятивизмом современных философов скрывается то же смешение двух родов порядка, которое можно было обнаружить уже под догматизмом древних.

Того, что мы сказали об этом смешении, достаточно, чтобы определить его происхождение. Оно проистекает из того, что "жизненный" порядок, который в основе своей есть творчество, в меньшей мере открывается нам в своей сущности, чем в некоторых из своих проявлений, имитирующих физический и геометрический порядок;

они представляют нам, как и этот порядок, повторения, делающие возможным обобщение, а только это для нас и важно. Нет сомнения, что жизнь в целом есть эволюция, то есть непрестанное преобразование. Но жизнь может прогрессировать только через посредство живых существ, являющихся ее хранителями. Нужно, чтобы тысячи и тысячи этих существ, почти одинаковых, повторяли друг друга в пространстве и во времени, чтобы росло и зрело то новое, что они вырабатывают. Так изменилась бы книга, проходя через тысячи изданий в тысячах экземпляров. Между этими двумя случаями есть, однако, то различие, что последовательные издания тождественны, как и экземпляры одного и того же тиража, тогда как в различных точках пространства в разные моменты времени представители одного и того же вида никогда не бывают совершенно сходны. Наследственным путем передаются не только признаки, но и порыв, благодаря которому признаки изменяются, а порыв этот и есть сама витальность. Вот почему мы говорим, что повторение, лежащее в основе наших обобщений, существенно для физического порядка, но случайно для порядка жизненного. Первый есть порядок "автоматический", второй - не скажу волевой, но аналогичный порядку "исходящему от воли".

Но как только мы ясно осознаем различие между порядком "воли" и порядком "автоматизма", двусмысленность, питающая идею беспорядка, рассеивается, а вместе с нею исчезает и одна из главных трудностей проблемы познания.

Основной проблемой теории познания является, действительно, знание того, как возможна наука, то есть почему в вещах существует порядок, а не беспорядок. Порядок существует - это факт. Но с другой стороны, по идее, должен быть и беспорядок, который кажется нам чем-то меньшем, чем порядок. Существование порядка является, таким образом, тайной, которую нужно объяснить, или, во всяком случае, проблемой, которую нужно поставить. Проще говоря, когда стремятся обосновать порядок, его считают случайным, если не в вещах, то с точки зрения разума: для вещи, которая не считается случайной, не требуется никакого объяснения. Если бы порядок не казался нам победой над чем-то или прибавлением к чему-то (что было бы "отсутствием порядка"), то ни античный реализм не говорил бы о "материи", к которой присоединяется Идея, ни современный идеализм не полагал бы "чувственного многообразия", организуемого интеллектом в природу. И неоспоримо, действительно, что всякий порядок случаен и познается как таковой. Но по отношению к чему он случаен?

Ответ, на наш взгляд, не вызывает сомнений. Порядок случаен и предстает нам таковым по отношению к обратному порядку, как стихи случайны по отношению к прозе, а проза по отношению к стихам. Но так же, как всякая речь, которая не является прозой, есть стихи и с необходимостью познается как стихи, так же, как всякая речь, которая не является стихами, есть проза и с необходимостью познается как проза, так и всякий способ бытия, который не является порядком первого рода, будет другим и с необходимостью будет познаваться как таковой. Но мы можем не отдавать себе отчета в том, что познаем, и видеть идею, реально находящуюся в нашем уме, только сквозь туман аффективных состояний. В этом можно убедиться, если проанализировать, как мы применяем идею беспорядка в повседневной жизни. Когда я вхожу в комнату и говорю, что в ней "беспорядок", что я понимаю под этим? Положение каждого предмета объясняется машинальными движениями того лица, для которого комната служит спальней, или действующими причинами любого рода, которые определили место каждого предмета обстановки, одежды и пр.: порядок, во втором значении этого слова, будет полный. Но я ожидаю порядка первого рода, порядка, который сознательно вводит в свою жизнь аккуратный человек, словом, порядка воли, а не автоматизма. я называю тогда беспорядком отсутствие этого порядка.

В сущности, все, что реально воспринимаемо и даже познаваемо в отсутствии одного из двух порядков, - это наличие другого. Но порядок второго рода сейчас мне безразличен, я интересуюсь только первым и, говоря, что это беспорядок, выражаю наличие второго, исходя из первого, вместо того, чтобы выражать его, так сказать, исходя из него самого. И наоборот, о чем мы думаем, заявляя, что представляем себе хаос, то есть такое состояние вещей, когда физический мир больше не подчиняется законам? Мы воображаем факты, которые появляются и исчезают, как заблагорассудится. Вначале мы думаем о таком физическом мире, каким мы его знаем, со следствиями и причинами, пропорциональными друг другу, затем, серией произвольных декретов, мы увеличиваем, уменьшаем, уничтожаем, и получается то, что мы называем беспорядком. В действительности мы заменили механизм природы актом воли; вместо "автоматического порядка" мы ввели множество элементарных волений - столько, сколько воображаем явлений возникших и исчезнувших. Несомненно, для того, чтобы все эти малые акты воли составили "порядок воли", нужно, чтобы они приняли направление высшего воления. Но, присматриваясь ближе, можно видеть, что именно это они и делают: здесь действует наша воля, которая объективируется поочередно в каждом из этих произвольных волений, остерегаясь соединить подобное с подобным, оставить следствие пропорциональным причине, - словом, заставляет парить над совокупностью элементарных волений одно простое стремление. И здесь отсутствие одного из двух порядков состоит, таким образом, в наличии другого.

Анализируя идею случайности, близкую идее беспорядка, можно найти в ней те же элементы. Когда механическая игра причин, останавливающих рулетку на определенном номере, позволяет мне выиграть и, следовательно, действует так, как поступал бы добрый гений, пекущийся о моих интересах; когда механическая сила ветра срывает с крыши черепицу и кидает ее мне на голову, то есть совершает то, что сделал бы злой гений, строящий козни против моей личности, - в обеих ситуациях я нахожу механизм там, где я мог бы искать и, казалось бы, мог обнаружить намерение: что я и выражаю, говоря о случае. И о мире анархическом"; где явления следуют друг за другом по воле каприза, я тоже скажу, что это царство

случая, подразумевая под этим, что я обнаруживаю проявления воли, или, скорее, декреты там, где ожидал встретить механизм. Так объясняется особое колебание ума, когда он пытается определить случайное. Ни действующая, ни конечная причины не могут дать ему искомого определения. Он колеблется, не способный ни на чем остановиться, между идеей отсутствия конечной причины и идеей отсутствия причины действующей, причем каждое из этих определений отсылает его к другому. Проблема, действительно, остается неразрешимой, пока идею случайного считают чистой идеей без примеси аффекта. На самом же деле случай только объективирует душевное состояние того, кто ожидал найти один вид порядка, а встретил другой. Случай и беспорядок поэтому по необходимости познаются как относительные. Если их хотят представить себе как абсолютные, то выясняется, что невольно приходится сновать, подобно челноку, между двумя видами порядка, переходя к одному в тот самый момент, когда должны были бы оказаться в другом, и что так называемое отсутствие всякого порядка на самом деле есть наличие обоих, а также колебание ума, не останавливающегося окончательно ни на том, ни на другом. Ни в вещах, ни в нашем представлении о них нет оснований для того, чтобы выдать этот беспорядок за субстрат порядка, ибо он включает два вида порядка и составляет их комбинацию.

Но наш интеллект не считается с этим. Путем простого sic jubeo он полагает беспорядок, который является отсутствием порядка. Он думает, таким образом, о слове или о сочетании слов, и ни о чем более. Если бы он попытался подставить под слово идею, он обнаружил бы, что, хотя беспорядок и может быть отрицанием одного из порядков, это отрицание является неявным утверждением наличия противоположного порядка, утверждением, на которое мы закрываем глаза, поскольку оно нас не интересует, или которого мы избегаем, отрицая, в свою очередь, второй порядок, то есть, по сути, восстанавливая первый. Может ли в таком случае идти речь о бессвязном многообразии, которое организуется рассудком? Сколько бы ни говорили, что никто не считает эту бессвязность реализованной или реализуемой, - раз заводят о ней речь, значит полагают, что о ней думают; но, анализируя эту реально присутствующую идею, можно, повторим, обнаружить в ней только разочарование разума, оказавшегося перед порядком, его не интересующим, или его колебание между двумя видами порядка, или, наконец, просто чистое представление бессодержательного слова, образованного приклеиванием отрицательной приставки к слову, которое нечто обозначало. Но этим-то анализом и пренебрегают. Его игнорируют именно потому, что и не помышляют о различении двух видов порядка, не сводимых один к другому.

Мы сказали, что всякий порядок по необходимости предстает как случайный. Если существуют два вида порядка, то эта случайность находит свое объяснение: одна из форм случайна по отношению к другой. Там, где я нахожу геометрическое, было возможным жизненное; там, где есть порядок жизненный, он мог бы быть геометрическим. Но предположим, что повсюду существует порядок одного вида, который имеет только степени, идущие от геометрического к жизненному. Так как определенный порядок по-прежнему кажется мне случайным и не может уже быть таковым относительно порядка другого рода, то я буду считать его случайным относительно отсутствия его самого, то есть относительно такого состояния вещей, * когда вовсе не было бы никакого порядка". И мне будет казаться, что я думаю о таком состоянии вещей, потому что оно как будто бы включено в саму случайность порядка, являющуюся неоспоримым фактом. Таким образом, на вершине иерархии я помещу жизненный порядок, потом, как его уменьшение, или меньшую сложность, порядок геометрический и, наконец, в самом низу отсутствие порядка, саму бессвязность, на которую и накладывается порядок. Вот почему бессвязность производит на меня впечатление такого слова, за которым должно стоять нечто если не реализованное, то мыслимое. Но если я замечаю, что состояние вещей, которое считается случайностью определенного порядка, есть просто наличие противоположного порядка, если тем самым я полагаю два вида порядка, обратных друг другу, то я вижу, что между двумя порядками нельзя вообразить промежуточных ступеней и что нельзя больше спускаться от этих двух порядков к "бессвязному". Либо "бессвязное" есть слово, лишенное смысла, либо, если я придаю ему значение, то только при условии, что оно располагается на полпути между двумя порядками, а не ниже того и другого. Нет вначале бессвязного, потом геометрического, потом жизненного: есть просто геометрическое и жизненное, а затем колебание ума между тем и другим - идея бессвязного. Говорить о некоординированном многообразии, над которым надстраивается порядок, - значит, таким образом, воистину совершать petitio principii, ибо, представляя себе некоординированное, на самом деле полагают порядок, или, скорее, оба порядка.

Этот пространный анализ был необходим, чтобы показать, как реальность может переходить от напряжения к протяжению и от свободы к механической необходимости путем инверсии. Недостаточно было установить, что это отношение между двумя элементами внушено нам одновременно сознанием и чувственным опытом. Требовалось доказать, что геометрический порядок не нуждается в объяснении, будучи всего лишь упразднением обратного порядка. А для этого нужно было установить, что упразднение всегда есть замещение и что оно по необходимости и познается как таковое; только требования практической жизни подсказывают нам здесь такой способ выражения, который вводит нас в заблуждение и относительно того, что происходит в вещах, и относительно того, что присутствует в нашем мышлении. Теперь необходимо подробнее исследовать ту инверсию, последствия которой мы только что описали. Каково же то начало, которому достаточно ослабить напряжение, чтобы стать протяженным, так как остановка в причине соответствует здесь изменению направления действия?



За неимением лучшего слова мы назвали его сознанием. Но это не то уменьшенное сознание, которое функционирует в каждом из нас. Наше сознание есть сознание определенного живого существа, находящегося в известной точке пространства; и если оно идет в том же самом направлении, что и его первоначало, то оно также постоянно устремляется и в обратном направлении, вынужденное, двигаясь вперед, смотреть назад. Это ретроспективное видение, как мы показали, есть естественная функция интеллекта и, следовательно, ясного сознания. Для того, чтобы наше сознание совпало с чем-то из своего первоначала, нужно, чтобы оно отделилось от ставшего и присоединилось к становящемуся. Нужно, чтобы, повернувшись и обкрутившись вокруг самой себя, способность видеть составила одно целое с актом, воли: болезненное усилие, которое мы можем совершить внезапно, насилуя природу, но которое не можем сохранять больше нескольких мгновений. В свободном действии, когда мы сжимаем все свое существо, чтобы толкнуть его вперед, мы более или менее ясно осознаем мотивы и побудительные причины и даже, строго говоря, процесс, путем которого они организуются в действие; но чистый акт воли, течение, проходящее через эту материю и сообщающее ей жизнь, есть то, что едва чувствуется нами, - самое большее, слегка касается нас мимоходом. Попытаемся войти в него хотя бы на мгновение: даже тогда мы сможем уловить только индивидуальный, отдельный акт воли. Чтобы достичь первоначала всей жизни, как и всей материальности, нужно было бы пойти еще дальше. Возможно ли это? - Да, конечно: свидетельство тому - история философии. Нет ни одной солидной системы, которая хотя бы в некоторых своих частях не оживлялась интуицией. Диалектика необходима, чтобы подвергнуть интуицию испытанию, - а также для того, чтобы интуиция преломилась в понятиях и передалась другим людям; но очень часто она лишь развивает результат этой интуиции, которая выходит за ее пределы. Поистине, оба движения идут в противоположных направлениях: одно и то же усилие, с помощью которого идеи связывают с идеями, ведет к исчезновению интуиции, которой идеи предполагали овладеть. Философ вынужден оставить интуицию, как только он воспринял ее порыв, и довериться самому себе, чтобы продолжать движение, создавая одно за другим понятия. Но очень скоро он чувствует, что теряет почву под ногами, и ощущает необходимость в новом соприкосновении; придется переделать большую часть того, что уже сделано. В целом, диалектика есть то, что обеспечивает внутреннее согласие нашей мысли с ней самой. Но благодаря диалектике, которая есть только ослабленная интуиция, возможно множество различных соглашений, а между тем истина только одна. Если бы интуиция могла существовать более нескольких мгновений, она обеспечила бы не только согласие философа с его собственной мыслью, но и взаимное согласие всех философов. Такая, какая она есть, ускользающая и неполная, интуиция в каждой системе является тем, что лучше самой системы и что ее переживает. Цель философии была бы достигнута, если бы эта интуиция могла сохраняться, стала общим достоянием и в особенности обеспечила себе внешние точки опоры, чтобы не сбиться с пути. Для этого необходимо непрерывное движение от духа к природе и обратно.

Когда мы помещаем наше существо в акт нашей воли, а этот акт - в тот импульс, продолжением которого он служит, мы понимаем, мы чувствуем, что реальность есть непрерывный рост, без конца продолжающееся творчество. Наша воля уже совершает это чудо. Всякое человеческое произведение, содержащее известную долю изобретения, всякое произвольное действие, содержащее известную долю свободы, всякое движение организма, свидетельствующее о спонтанности, приносит в мир что-то новое. Правда, это только творение формы. Но как могло это быть чем-нибудь иным? Мы не представляем собой самого жизненного потока; мы является потоком, уже отягченным материей, то есть застывшими частями его субстанции, которые он уносит с собой на своем пути. В создании гениального произведения, как и в простом свободном решении, до какой бы высокой степени мы ни доводили энергию своей деятельности, творя, таким образом, то, чего не может дать чистое и простое соединение материалов (какое сочетание известных нам кривых сможет когда-нибудь сравниться со штрихом карандаша великого художника?), - все же всегда найдутся элементы, предсуществовавшие их организации и продолжающие существовать после нее. Но если бы простая остановка акта, творящего форму, могла создать материю этого акта (не будут ли сами оригинальные линии, вычерченные художником, уже остановкой и как бы застыванием движения?), то сотворение материи было бы вполне понятным и допустимым. Ибо мы постигаем изнутри, мы ежеминутно переживаем творчество формы, а в тех случаях, когда форма является чистой и когда творческий поток ненадолго прерывается, это и есть творчество материи. Рассмотрим все буквы алфавита, входящие в состав всего, что было некогда написано: мы не поймем, как новые буквы возникают и присоединяются к прежним, чтобы создать новую поэму. Но то, что поэт творит поэму и человеческая мысль ею обогащается, мы понимаем очень хорошо: это творение есть простой акт духа,- и действие должно только сделать остановку, а не продолжаться в новом творчестве, чтобы само собою оно распалось на слова, разделяющиеся на буквы, которые и прибавляются

ко всем тем, что уже были в мире. Точно так же возможность увеличения числа атомов, составляющих в данный момент материальный мир, сталкивается с привычками нашего разума, противоречит нашему опыту. Но то, что реальность совсем иного порядка и столь же отличная от атома, как мысль поэта от букв алфавита, растет путем внезапных прибавлений, - это не кажется недопустимым;

а обратная сторона каждого прибавления могла бы быть новым миром, что мы представляем себе - правда, символически - как рядоположение атомов.

Тайна, окутывающая существование Вселенной, обусловлена, действительно, в значительной своей части нашим желанием, чтобы Вселенная возникла сразу или чтобы вся материя была вечной. Говорят ли о творении или полагают несотворенную материю, - в обоих случаях имеют в виду всю Вселенную. Исследуя эту привычку ума, можно найти в ней предрассудок, который мы проанализируем в следующей главе, - ту идею, общую и материалистам, и их противникам, что не существует реально действующей длительности и что абсолютное - материя или дух - не может находиться в конкретном времени, которое мы ощущаем как саму ткань нашей жизни: отсюда должно следовать, что все дано раз навсегда и что нужно допустить вечность или самой материальной множественности, или творящего ее акта, данного целиком в божественной сущности. Если искоренить этот предрассудок, идея творения становится яснее, ибо она соединяется с идеей роста. Но тогда мы не должны уже говорить о Вселенной во всей ее целостности.

Почему мы говорили бы о ней так? Вселенная есть собрание солнечных систем, которые мы вправе считать аналогичными нашей. Конечно, эти системы не являются абсолютно независимыми друг от друга. Наше солнце распространяет теплоту и свет дальше самых отдаленных планет, а с другой стороны, наша солнечная система вся целиком движется в определенном направлении, как будто она притягивается туда. Существует, следовательно, связь между мирами. Но эту связь можно рассматривать как бесконечно слабую в сравнении с тем взаимодействием, которое объединяет части одного и того же мира; так что не искусственно, не из соображений простого удобства изолируем мы нашу солнечную систему: сама природа побуждает нас это сделать. Как живые существа, мы зависим от планеты, на которой находимся, и от солнца, которое ее питает, но ни от чего другого. Как существа мыслящие, мы можем прилагать законы нашей физики к нашему миру и, возможно, также распространять их на каждый из миров, взятых отдельно, но отсюда не следует, что они приложимы ко всей Вселенной или даже что подобное утверждение имеет смысл, ибо Вселенная не создана, но создается беспрерывно. Вероятно, она бесконечно растет путем прибавления новых миров.

Применим же к нашей солнечной системе в целом, но ограничиваясь этой относительно замкнутой системой, как и другими подобными же системами, - два самых общих закона нашей науки: закон сохранения энергии и закон ее рассеяния. Посмотрим, что из этого выйдет. Прежде всего заметим, что оба эти закона имеют различное метафизическое значение. Первый закон - количественный и, следовательно, относительный, зависящий отчасти от наших способов измерения. Он говорит, что в системе, предполагаемой замкнутой, количество энергии, то есть сумма энергии кинетической и потенциальной, остается постоянным. Если бы в мире была только кинетическая энергия или даже если бы, помимо нее, существовал только один вид энергии потенциальной, условности измерения было бы недостаточно, чтобы сделать условным закон. Закон сохранения энергии выражал бы тот факт, что нечто сохраняется в постоянном количестве. Но в реальности существуют различные по природе энергии', и измерение каждой из них было, очевидно, выбрано таким образом, чтобы подтвердить закон сохранения энергии. Поэтому доля условности в этом законе достаточно велика, хотя, без сомнения, между вариациями различных энергий, составляющих одну и туже систему, существует взаимодействие, которое и сделало возможным расширение закона путем соответственно подобранных измерений. Если, таким образом, философ применяет этот закон к солнечной системе в целом, он должен будет, по крайней мере, несколько ослабить его. Закон сохранения энергии будет выражать здесь уже не объективное постоянство известного количества определенной вещи, но скорее необходимость для всякого изменения иметь противовес в происходящем где-либо другом, противоположном изменении. Значит, если даже закон сохранения энергии управляет нашей солнечной системой в целом, то он объясняет нам скорее отношение одной части этого мира к другой, чем природу целого.

Совсем иначе обстоит дело со вторым началом термодинамики. Действительно, закон рассеяния энергии, по существу, не касается величин. Нет сомнения, что первое представление о нем возникло у Карно вследствие некоторых количественных соображений относительно кпд тепловых машин. Несомненно также, что Клаузиус обобщил его в терминах математики и что "энтропия", к которой он приводит, есть концепция исчисляемой величины. Эта точность выражения необходима для его применения. Но закон допускал бы формулировку, пусть неточную, и мог бы быть сформулирован хотя бы в общих чертах, даже если бы никто не думал измерять различные энергии физического мира, если бы не было создано понятие энергии. По существу, он выражает то, что все физические изменения имеют тенденцию переходить в теплоту и что сама теплота стремится равномерно распределиться между телами. В этой менее точной форме он становится независимым от всякого соглашения, это самый метафизический из всех законов физики, так как он прямо, безо всяких посредствующих символов, без ухищрений измерения, указывает нам направление, в котором движется мир. Он говорит, что видимые и разнородные изменения все больше и больше растворяются в изменениях невидимых и однородных и что непостоянство, которому мы обязаны богатством и разнообразием изменений, происходящих в нашей солнечной системе, мало-помалу уступит место относительному постоянству элементарных колебаний, которые будут бесконечно повторяться. Так человек, который бережет свои силы, все меньше и меньше претворяя их в действия, в конце концов все их потратит на то, чтобы заставлять дышать свои легкие и биться сердце.

Рассматриваемый с этой точки зрения, такой мир, как наша солнечная система, предстает нам как ежеминутно истощающий заключенную в нем способность к изменениям. В начале был maximum возможной утилизации энергии; способность к изменениям беспрерывно уменьшалась. Откуда она? Прежде всего можно было бы предположить, что она явилась с какой-нибудь другой точки пространства, но затруднение было бы только отодвинуто, и тот же самый вопрос был бы поставлен относительно этого внешнего источника изменчивости. Можно было бы, правда, добавить, что число миров, могущих передавать друг другу способность к изменениям, не ограничено, что сумма заключенной во Вселенной изменчивости бесконечна и что в таком случае нет оснований искать ее истоки и предвидеть ее конец. Гипотеза этого рода столь же неопровержима, сколь и недоказуема; но говорить о бесконечной Вселенной значит признать полное совпадение материи с абстрактным пространством и, следовательно, абсолютную экстериорность положения одних частей материи относительно других. Мы показали выше, что нужно думать об этом последнем тезисе и как трудно его согласовать с идеей взаимного влияния всех частей материи друг на друга, влияния, на которое как раз и хотят здесь сослаться. Можно было бы, наконец, предположить, что всеобщая неустойчивость вышла из общего состояния устойчивости, что период, в который мы живем и во время которого утилизуемая энергия идет на убыль, следует за периодом, когда способность .к изменениям была в состоянии роста, причем периоды роста и уменьшения чередуются без конца. Эта гипотеза теоретически допустима, как с точностью показано в последнее время: но по расчетам Больцмана математическая невероятность ее превосходит всякое воображение и практически соответствует абсолютной невозможности'. В действительности эта проблема неразрешима, если оставаться на почве физики, ибо физик вынужден связывать энергию с протяженными частицами, и даже если он видит в частицах только резервуары энергии, он остается в пространстве. Он изменил бы своей роли, если бы стал искать истоки этой энергии во внепространственном процессе. И все же именно там их, на наш взгляд, и нужно искать.

Станем ли мы рассматривать протяженность вообще, In abstracto, - протяжение, как мы говорили, будет лишь как бы перерывом в напряжении. Коснемся ли конкретной реальности, наполняющей эту протяженность, - господствующий в ней порядок, проявляющийся в законах природы, будет порядком, который должен рождаться из самого себя, лишь только упраздняется порядок обратный: ослабление воли ведет именно к такому упразднению. Таким образом, направление, в котором движется эта реальность, подсказывает нам идею вещи, которая уничтожается: в этом, несомненно, состоит одна из существенных черт материальности. Что отсюда следует, если не то, что процесс, путем которого вещь создается, идет в направлении, противоположном физическим процессам, и что, стало быть, по самому своему определению, это процесс нематериальный? Наше видение материального мира есть видение падающей тяжести; никакой образ, извлеченный из материи как таковой, не может внушить нам идею тяжести, которая поднимается. Но к этому выводу мы придем с еще большей необходимостью, если приблизимся к конкретной реальности, обратимся не только к материи вообще, но к тому, что существует внутри нее, - к живым телам.

Действительно, весь наш анализ показывает нам жизнь как усилие подняться по тому склону, по которому спускается материя. Тем самым он позволяет нам предвидеть возможность, даже необходимость, процесса, обратного материальности, процесса, творящего материю в силу одной своей прерывности. Конечно, жизнь, развивающаяся на поверхности нашей планеты, связана с материей. Будь она чистым сознанием, а тем более сверхсознанием, - она была бы чистой творческой деятельностью. Фактически она неразрывно связана с организмом, который подчиняет ее общим законам инертной материи. Но все происходит так, как будто бы она делала все возможное, чтобы освободиться от этих законов. Не в ее власти изменить на противоположное направление физических сил, определяемое законом Карно. Но все же она действует совершенно так же, как действовала бы сила, которая, будучи предоставлена себе самой, стала бы работать в обратном направлении. Не имея возможности остановить ход материальных изменений, она добивается его замедления. Действительно, жизненная эволюция продолжает, как мы показали, начальный импульс; этот импульс, определивший развитие функции хлорофилла в растении и чувственно-двигательной системы у животного, приводит жизнь ко все более эффективным актам путем производства и применения все более мощных взрывчатых веществ. Но что же представляют собой эти взрывчатые вещества,

как не скопление солнечной энергии? Ее рассеяние оказывается, таким образом, временно приостановленным в некоторых из тех пунктов, где она изливалась. Пригодная для утилизации энергия, которую содержит взрывчатое вещество, конечно, истратится в момент взрыва, но она была бы истрачена раньше, если бы тут не оказалось организма, чтобы остановить ее рассеяние, сохранить эту энергию и приложить ее к ней самой. Жизнь, какой предстает она теперь перед нами в том пункте, куда привело ее расхождение заключенных в ней взаимодополнявших тенденций, полностью опирается на функцию хлорофилла в растении. Это значит, что жизнь, рассматриваемая в ее начальном импульсе, до всякого разделения, представляла собой тенденцию к накоплению в каком-нибудь резервуаре чего-то такого, что без нее вытекло бы; это накопление выполняют, главным образом, зеленые части растений, в виду мгновенной продуктивной траты энергии, которую совершает животное. Жизнь - это как бы усилие, направленное к тому, чтобы поднимать тяжесть, которая падает. Правда, ей удается только замедлить падение. Но она, по крайней мере, может дать нам представление о том, чем было это поднятие тяжести.



Представим себе сосуд, наполненный паром под высоким давлением, и то там, то здесь, по бокам его, щели, из которых струится пар. Выброшенный в воздух, пар почти весь сгущается в капельки, они падают, и это сгущение и падение представляют собой просто потерю чего-то, остановку, нехватку. Но небольшая часть струи пара остается в течение нескольких мгновений не сгущенной; она делает усилие поднять падающие капли; ей удается, самое большее, замедлить их падение. Так из безмерного резервуара жизни, вероятно, непрерывно выплескиваются струи, каждая из которых, падая, образует мир. Эволюция живых существ в этом мире представляет собою то, что остается от" первичного направления начальной струи и от импульса, продолжающего действовать в направлении, обратном материальности. Но не будем слишком увлекаться этим сравнением. Оно может дать нам только ослабленный и даже обманчивый образ реальности, ибо щель, струя пара, поднятие капелек неизбежно чем-то обусловлены, тогда как творение мира есть акт свободный, и жизнь внутри материального мира причастна этой свободе. Лучше представим себе жест, хотя бы движение поднимающейся руки; предположим затем, что рука, предоставленная самой себе, падает и, однако, в ней еще остается нечто, пытающееся поднять ее вновь, нечто от акта воли, который ее одушевляет: в этом образе творческого жеста, который замирает, заключено уже более верное представление о материи. Тогда мы увидим, что жизненная деятельность - это то, что сохраняется от движения прямого в движении обратном: реальность, которая созидается, - в реальности разрушающейся.

Все неясно в идее творения, если представлять себе вещи, которые создаются, и вещь, которая создает, - как это делается обычно, как не может не поступать интеллект. В следующей главе мы покажем истоки этого заблуждения. Оно естественно для нашего интеллекта, функции по существу практической, созданной для того, чтобы представлять нам скорее вещи и состояния, чем изменения и действия. Но вещи и состояния - это только снимки, в которых наш разум схватывает процесс становления. Не существует вещей; есть только действия. В частности, если я рассматриваю мир, в котором мы живем, я нахожу, что самопроизвольная и строго определенная эволюция этого связного целого есть действие, которое ослабевает, и что непредсказуемые формы, высекаемые в нем жизнью, формы, способные продолжаться в непредсказуемые движения, представляют собою действие, которое создается. Но я вправе предполагать, что другие миры аналогичны нашему, что дело обстоит там таким же образом. И я знаю, что все они возникли не одновременно, так как наблюдение еще и сегодня показывает мне туманности, находящиеся на пути к концентрации. Если повсюду совершается один и тот же вид действия - будет ли это действие иссякать или стремиться к воссозданию, - то я вправе, вероятно, сравнить это с центром, из которого, как из огромного фейерверка, подобно ракетам, выбрасываются миры, но центр этот нужно толковать не как вещь, но как беспрерывное выбрасыванье струй. Бог, таким образом определяемый, не имеет ничего законченного; он есть непрекращающаяся жизнь, действие, свобода. Творчество, таким образом понимаемое, не является тайной; мы познаем его на собственном опыте, когда действуем свободно. То, что новые вещи могут присоединяться к уже существующим - несомненно, нелепость, ибо вещь является результатом отвердения, вызванного деятельностью нашего разума, и не существует других вещей, помимо тех, которые создал разум. Говорить о вещах, которые создаются, - значит говорить, что разум берет на себя больше, чем берет, -утверждение, противоречащее самому себе, представление пустое и бесплодное. Но каждый из нас, наблюдая самого себя во время своей деятельности, может констатировать, что действие растет, продвигаясь вперед, что оно творит по мере того, как развивается. Вещи образуются путем мгновенного разреза, производимого разумом в данный момент в подобного рода течении, и то, что кажется таинственным, когда сравниваешь между собою эти разрезы, становится ясным, когда обращаешься к течению. Даже свойства творческого действия, поскольку оно совершается в организации живых форм, чрезвычайно упрощаются, если смотреть на них под этим углом зрения. Перед сложностью организма и предполагаемой ею практически бесконечной множественностью сопряженных анализов и синтезов наш разум отступает в замешательстве. Нам трудно поверить, чтобы одна деятельность физических и химических сил могла совершить это чудо. А если это дело глубокого знания, то как понять влияние, оказываемое на материю без формы этой формой без материи? Но затруднение это проистекает из того, что мы представляем себе - статически - законченные материальные частицы, располагая их рядом друг с другом, а также внешнюю причину, которая искусно организует их. В действительности жизнь есть движение, материальность есть обратное движение, и каждое из этих движений является простым;

материя, формирующая мир, есть неделимый поток, неделима также жизнь, которая пронизывает материю, вырезая в ней живые существа. Второй из этих потоков идет против первого, но первый все же получает нечто от второго: поэтому между ними возникает modus vivendi, который и есть организация. Наши чувства и интеллект воспринимают эту организацию как форму частей, полностью внешних друг другу во времени и в пространстве. Мы не только закрываем глаза на единство порыва, который, проходя через поколения, соединяет индивидов с индивидами, виды с видами и превращает весь ряд живых существ в одну необъятную волну, набегающую на материю, но и каждый индивид в отдельности представляется нам агрегатом, - агрегатом молекул и агрегатом фактов. Это обусловлено строением нашего интеллекта, который создан для того, чтобы действовать на материю извне, и достигает этого, лишь мгновенно вырезая в потоке реального части, каждая из которых в своем постоянстве оказывается бесконечно разложимой. Не замечая в организме ничего, кроме внешних друг другу частей, разум может выбирать только между двумя системами объяснения:

или считать бесконечно сложную (и тем самым бесконечно искусную) организацию случайным соединением, или приписать ее непонятному влиянию внешней силы, сгруппировавшей ее элементы. Но эта сложность есть дело разума, как и эта непонятность. Попытаемся же смотреть не глазами одного интеллекта, схватывающего только законченное и наблюдающего извне, но с помощью духа, то есть той способности видеть, которая присуща способности действия и как бы брызжет от перекручивания акта воли вокруг самого себя. Все восстановится тогда в движении и все разрешится в движении. Там, где разум, прилагаясь к неподвижному образу подвижного действия, показывал нам бесконечную множественность частей и бесконечно искусный порядок, - мы угадаем простой процесс, действие, которое создается внутри действия такого же рода, но разрушающегося, - нечто, подобное тому пути, что прокладывает себе последняя ракета фейерверка среди падающих остатков потухших ракет.

С этой точки зрения можно прояснить и дополнить высказанные нами общие соображения об эволюции жизни, более точно определить, что в ней случайно, а что существенно.



Жизненный порыв, о котором мы говорим, состоит по существу в потребности творчества. Он не может творить без ограничения, потому что он сталкивается с материей, то есть с движением, обратным его собственному. Но он завладевает этой материей, которая есть сама необходимость, и стремится ввести в нее возможно большую сумму неопределенности и свободы. Как же он берется за дело?

Мы сказали, что поднявшееся в своем ряду животное может быть представлено в общих чертах как нервная чувственно-двигательная система, основанная на системах пищеварительной, дыхательной, кровеносной и т. д. Функция последних - очищать первую, восстанавливать ее, защищать и делать возможно более независимой от внешних обстоятельств, а главное - сообщать ей энергию, которую она израсходует в движениях. Таким образом, растущая сложность организма теоретически связана (несмотря на бесчисленные исключения, обязанные случайностям эволюции) с необходимостью усложнения нервной системы. Каждое усложнение какой-нибудь части организма влечет за собою множество других, так как самой этой усложнившейся части нужно жить и всякое изменение в одной точке тела отражается на всех других. Усложнение может поэтому идти в бесконечность по всем направлениям; но усложнение других систем теоретически (хотя в реальности и не всегда) обусловлено усложнением нервной системы. В чем же состоит прогресс самой нервной системы? В одновременном развитии деятельности непроизвольной и деятельности волевой, причем первая обеспечивает второй приспособленное орудие. К примеру, в таком организме, как наш, значительное число двигательных механизмов формируется в спинном и продолговатом мозгу и только ждет сигнала, чтобы произвести соответствующий акт; воля в одних случаях используется для того, чтобы формировать сам механизм, в других - чтобы выбирать механизмы, пускающие его в ход, способ их взаимного согласования, момент самого запуска. Воля животного тем более действенна, тем более интенсивна, чем многочисленнее механизмы, из которых она может выбирать, чем сложнее тот перекресток, где сходятся все двигательные пути, или, другими словами, чем большего развития достигает мозг животного. Таким образом, прогресс нервной системы обеспечивает действиям большую точность, большее разнообразие, большую продуктивность и независимость. Организм все больше превращается в машину для действия, которая полностью перестраивается для всякого нового акта, как будто она резиновая и может ежеминутно менять форму всех своих частей. Но до возникновения нервной системы, даже до образования организма в собственном смысле слова, уже в недифференцированной массе амебы проявлялось это существенное свойство животной жизни. Амеба изменяет свою форму в различных направлениях; вся ее масса делает, таким образом, то, что дифференциация частей развитого животного локализует в чувственно-двигательной системе. Выполняя это примитивным образом, амеба избавлена от сложностей высших организмов: здесь совершенно нет нужды в том, чтобы вспомогательные элементы передавали элементам двигательным энергию для расходования: будучи неделимым, животное движется, добывает энергию при посредстве органических веществ, которые оно усваивает. Итак, будем ли мы рассматривать серию животных снизу или сверху, всегда окажется, что животная жизнь состоит, во-первых, в том, чтобы добывать запас энергии, и, во-вторых, в том, чтобы расходовать ее в разнообразных и непредвиденных направлениях при посредстве возможно более податливой материи.

Откуда же появляется энергия? Из поглощенной пищи, ибо пища есть нечто вроде взрывчатого вещества, которое только и ждет искры, чтобы освободиться от накопленной им энергии. Кто произвел это взрывчатое вещество? Пища может быть мясом животного, которое питается животным, и т. д.; но в конечном счете все сводится к растению. Действительно, оно одно собирает солнечную энергию. Животные только заимствуют ее у него - либо непосредственно, либо передавая ее от одних другим. Как же растение накопило эту энергию? Главным образом с помощью функции хлорофилла, то есть химизма sui generis, ключа от которого у нас нет и который, вероятно, не похож на химизм наших лабораторий. Операция заключается в том, чтобы, используя солнечную энергию, извлечь углерод из углекислоты и тем самым накопить эту энергию, подобно тому, как накапливают энергию водоноса, нанимая его, чтобы наполнить водою поднятый вверх резервуар:

раз вода находится на высоте, она сможет когда угодно привести в движение мельницу или турбину. Каждый атом извлеченного углерода есть нечто вроде поднятия этого груза или натяжения эластичной нити, которая могла бы связать углерод с кислородом в углекислоту. Нить ослабнет, груз упадет, запас энергии дождется наконец того дня, когда простой разряд даст возможность углероду вновь соединиться со своим кислородом.

Таким образом, вся жизнь в целом, животная и растительная, предстает, в сущности, усилием, направленным на то, чтобы накопить энергию и затем пустить ее по гибким, извилистым каналам, на конце которых она должна выполнить самые разнообразные работы. Этого и хотел добиться сразу жизненный порыв, проходя через материю. И он, без сомнения, достиг бы этого, если бы его сила была неограниченной или если бы он мог получить какую-то помощь извне. Но порыв конечен и дан раз и навсегда. Он не может преодолеть всех препятствий. Сообщенное им движение то отклоняется, то разделяется, всегда встречает противодействие, и эволюция органического мира есть не более чем развертывание этой борьбы. Первым великим разделением, которое должно было произойти, было деление на два царства, растительное и животное, которые, таким образом, дополняют друг друга, хотя между ними и нет согласия. Не для животного растение накапливает энергию, а для собственного потребления; но расходование им энергии не столь прерывно, концентрированно и, следовательно, не столь эффективно, как того требовал первичный порыв жизни, направленный главным образом к свободным актам: один и тот же организм не мог выдержать с равной силой одновременно двух ролей: постепенно накапливать и сразу использовать. Вот почему, сами собой, безо всякого внешнего вмешательства, в силу одного дуализма тенденции, заключенной в первичном порыве, и противодействия этому порыву со стороны материи - одни организмы отклонились к одному направлению, другие - к другому. За этим раздвоением последовало много иных. Отсюда - расходящиеся линии эволюции, по крайней мере в том, что в них существенно. Но нужно считаться и с отступлениями, с остановками, со всякого рода случайностями. И в особенности нужно помнить, что каждый вид поступает так, как будто общее движение жизни остановилось на нем, а не пересекло его. Он думает только о себе, живет только для себя. Отсюда бесчисленные столкновения, сценой для которых служит природа. Отсюда поражающая и шокирующая нас дисгармония, в которой, однако, мы не можем винить само жизненное начало.

Таким образом, в эволюции весьма значительна доля случайности. Случайны чаще всего формы, усвоенные, или, скорее, изобретенные. Случайно разделение первоначальной тенденции нате или иные тенденции, друг друга дополняющие и создающие расходящиеся эволюционные линии; оно зависит от встреченных в таком-то месте и в такой-то момент препятствий. Случайны остановки и отступления; случайны, по большей части, приспособления. Только две вещи являются необходимыми: 1) постепенное накопление энергии; 2) отведение ее по гибким каналам в разнообразных и не поддающихся определению направлениях, ведущих к свободным актам.

Этот двойной результат был достигнут на нашей планете определенным образом. Но к нему могли бы привести и иные пути. Вовсе не было необходимости в том, чтобы жизнь остановила свой выбор главным образом на углероде углекислоты. Основным для нее было накопление солнечной энергии, но вместо того, чтобы требовать от солнца разделения атомов кислорода и углерода, она могла бы (по крайней мере, если рассуждать теоретически и отвлечься от трудностей исполнения, быть может, непреодолимых), предложить ему другие химические элементы, которые можно было бы соединять или разъединять с помощью совершенно иных физических средств. И если бы ключевым элементом энергетических веществ организма был не углерод, то ключевым элементом веществ телесных не был бы, вероятно, азот. Химия живых тел была бы, следовательно, полностью отличной от теперешней. И тогда могли бы возникнуть формы живого, не имеющие ничего общего с теми, какие мы знаем, с иной анатомией, с иной физиологией. Лишь чувственно-двигательная функция сохранилась бы, если не в ее механизме, то, по крайней мере, в ее действиях. Поэтому возможно, что на других планетах, а также в других солнечных системах жизнь развертывается в формах, о которых мы не имеем никакого представления, в таких физических условиях, с которыми она, с точки зрения нашей физиологии, абсолютно несовместима. Если она стремится главным образом к тому, чтобы завладеть энергией, которую можно было бы расходовать в действиях взрывного характера, она, вероятно, выбирает в каждой солнечной системе

и на каждой планете, как она это делает на Земле, средства, более всего способствующие получению этого результата в созданных для него условиях. Так, по крайней мере, говорит суждение по аналогии, и объявить жизнь невозможной в иных условиях, чем на Земле, значит истолковать это суждение в обратном смысле. На самом же деле жизнь возможна повсюду, где энергия спускается по наклону, определенному законом Карно, и где причина, действующая в обратном направлении, может замедлить этот спуск, то есть, без сомнения, во всех мирах, примыкающих к звездам. Пойдем далее: нет даже необходимости в том, чтобы жизнь сгущалась и оформлялась в организмы как таковые, то есть в определенные тела, представляющие собой раз и навсегда созданные, хотя и эластичные каналы для отвода энергии. Можно понять (правда, почти не удается себе это представить), что процесс накопления энергии и ее расходования может происходить на изменчивых линиях, пробегающих через еще не отвердевшую материю. Тут могло бы быть все основное для жизни, потому что существовало бы и постепенное накопление энергии, и внезапный ее разряд. Между этой жизненностью, неясной и туманной, и жизненностью определенной, известной нам, было бы почти такое же различие, как в нашей психологической жизни между сновидением и бодрствованием. Таким могло быть состояние жизни в нашей туманности до того, как завершилось сгущение материи, если верно, что жизнь начинается в тот момент, когда под действием обратного движения возникает материальная туманность.

Понятно, таким образом, что жизнь могла принять совсем иной внешний вид и очертить формы, весьма отличные от тех, какие мы знаем. С другим химическим субстратом, в других физических условиях жизненный импульс мог бы остаться тем же, но на своем пути он мог бы разделиться совершенно иначе, и в целом был бы пройден иной путь, быть может меньший, а быть может, и больший. Во всяком случае ни один элемент ряда живых существ не был бы тем, что он есть. Но есть ли вообще необходимость в том, чтобы существовал этот ряд и его элементы? Почему единый порыв не мог бы запечатлеться на одном-единственном бесконечно развивающемся теле?

Вопрос этот естественно возникает, когда сравниваешь жизнь с порывом. И это сравнение оправданно, потому что нет образа, заимствованного из физического мира, который мог бы дать о ней более близкое представление. Но это не более чем образ. В действительности жизнь относится к порядку психологическому, а психическое по самой своей сути охватывает нераздельную множественность взаимопроникающих элементов. В пространстве, и, разумеется, только в пространстве возможна множественность раздельная: одна точка находится вне другой. Но чистое и пустое единство встречается также только в пространстве: это единство математической точки. Абстрактное единство и абстрактная множественность будут определениями пространства или категориями разума, - это все равно, так как пространственность и интеллектуальность скопированы друг с друга. Но то, что по природе является психологическим, не может ни приложиться в точности к пространству, ни полностью вписаться в рамки разума. Едина или множественна моя личность в данный момент? Если я назову ее единой, запротестуют внутренние голоса ощущений, чувств, представлений, между которыми делится моя индивидуальность. Но если я делаю из нее раздельную множественность, против этого с той же силой восстает мое сознание;

оно утверждает, что мои ощущения, чувства, мысли - только абстракции, производимые мною над самим собой, и что каждое из моих состояний включает все другие. Таким образом, я являюсь и множественным единством, и единой множественностью', выражаясь языком интеллекта, ибо только интеллект имеет язык; но единство и множественность - это лишь снимки моей личности, сделанные разумом, который нацеливает на меня свои категории: я не вхожу ни в ту, ни в другую, ни в обе вместе, хотя они, соединившись, могут отчасти сымитировать то взаимопроникновение и ту непрерывность, которые я нахожу в глубине самого себя. Такова моя внутренняя жизнь, такова и жизнь в целом. Если жизнь в соприкосновении с материей можно сравнить с импульсом или порывом, - рассматриваемая в самой себе, она есть безграничность возможностей, взаимодействие тысяч и тысяч тенденций, которые, впрочем, являются "тысячами и тысячами" лишь тогда, когда они оказываются внешними друг другу, то есть опространствленными. Соприкосновение с магерией определяет эту диссоциацию. Материя разделяет в реальности то, что было множественным только в возможности, и в этом смысле индивидуализация является отчасти делом материи, отчасти следствием того, что несет в себе жизнь. Это можно сказать и о поэтическом чувстве: выражаясь в отдельных строфах, в отдельных стихах, в отдельных словах, оно содержит в себе эту множественность элементов, но создается все же материальность языка.

Но через слова, через стихи и строфы пробегает простое вдохновение, которое и есть все в поэме. Так между разъединенными индивидами все еще циркулирует жизнь. Повсюду тенденция к индивидуализации встречает противодействие со стороны противоположной и дополнительной тенденции к ассоциации, а в то же время ею и довершается, как будто множественное единство жизни, увлекаемое в направлении множественности, делает тем большее усилие, чтобы сжаться в самом себе. Какая-нибудь часть, не успев еще отделиться, стремится уже соединиться если не со всем остальным, то, по крайней мере, с тем, что к ней ближе всего. Отсюда колебание во всей области жизни между индивидуализацией и ассоциацией. Индивиды рядополагаются в общество; но, едва образовавшись, оно желает растворить в новом организме рядоположен-ных индивидов, чтобы самому стать индивидом, который мог бы быть, в свою очередь, составной частью новой ассоциации. На самой низшей ступени иерархии организмов мы находим уже истинные ассоциации, колонии микробов, и в этих ассоциациях, если верить недавно опубликованной работе, - тенденцию к индивидуализации путем образования ядра'. Та же тенденция вновь обнаруживается на более высокой ступени у протофитов, которые, выйдя из материнской клетки путем деления, остаются соединенными друг с другом студенистым веществом, окружающим их поверхность, равно как и у простейших, которые вначале переплетаются между собою ложноножками и в конце концов сливаются. Известна так называемая "колониальная" теория происхождения высших организмов. Согласно ей, простейшие одноклеточные образовали, рядополагаясь, скопления, которые, в свою очередь, приближаясь друг к другу, дали скопления скоплений; так все более и более сложные, а также все более и более дифференцированные организмы возникли из ассоциации едва дифференцированных и элементарных организмов'. В этой крайней форме теория вызвала серьезные возражения; по-видимому, все больше подтверждается, что полизоизм есть факт исключительный и ненормальный. И тем не менее все происходит так, как будто бы всякий высший организм порождался ассоциацией клеточек, которые поделили между собой труд. Очень вероятно, что не клеточки составили индивида путем ассоциации, а скорее индивид создал клетки путем диссоциации3 . Но именно это и открывает нам в происхождении индивида участие социальной формы, как если бы организм мог развиться только при условии разделения своей субстанции на элементы, обладающие признаками индивидуальности, и соединения их между собою по признакам социальности. Многочисленны случаи, когда природа словно бы колеблется между двумя формами и задается вопросом, создать ли ей общество, или индивида: тогда достаточно бывает самого легкого толчка, чтобы склонить весы в ту или другую сторону. Если взять довольно большую инфузорию, как, например, stentor, и разрезать ее на две половины так, чтобы каждая содержала часть ядра, то обе половины порождают самостоятельного индивида;

но если произвести неполное деление, оставив между двумя частями протоплазматическое соединение, то можно заметить с обеих сторон полностью согласованные движения; уцелеет или порвется связующая нить - и жизнь примет либо общественную, либо индивидуальную форму. Таким образом, мы видим, что уже в простейших организмах, состоящих из одной клетки, мнимая индивидуальность целого есть соединение неопределенного числа возможных индивидуальностей, обладающих способностью к ассоциации. И сверху донизу в ряду живых существ проявляется тот же закон. Именно это мы и выражаем, говоря, что единство и множественность - это категории инертной материи, что жизненный порыв не является ни чистым единством, ни чистой множественностью; и если материя, с которой он сообщается, вынуждает его выбирать одно из двух, этот выбор никогда не будет окончательным: он будет бесконечно перескакивать с одного на другое. В эволюции жизни в двух направлениях - индивидуализации и ассоциации - нет поэтому ничего случайного. Она исходит из самой сущности жизни.

Существенным является также движение в направлении мышления. Если наш анализ верен, то в истоках жизни лежит сознание или, скорее, сверхсознание. Сознание или сверхсознание - это ракета, потухшие остатки которой падают в виде материи; сознание есть также и то, что сохраняется от самой ракеты и, прорезая эти остатки, зажигает их в организмы. Но это сознание, представляющее собой потребность творчества, проявляется только там, где творчество возможно. Оно засыпает, если жизнь осуждена на автоматизм; оно пробуждается, как только вновь возникает возможность выбора. Вот почему в организмах, лишенных нервной системы, оно варьирует в зависимости от способности организма к передвижению и к изменению своей формы. У животных же, обладающих нервной системой, оно пропорционально сложности перекрестка, где сходятся пути, называемые чувствительными, и пути двигательные, то есть пропорционально сложности мозга. Как следует понимать это взаимодействие между организмом и сознанием?

Мы не будем останавливаться здесь натом, что исследовали в предыдущих работах. Ограничимся напоминанием, что теория, согласно которой сознание связано, например, с определенными нейронами и выделяется по ходу их работы наподобие фосфоресценции, может быть принята ученым в целях детального анализа. Это удобный способ выражения; но не более того. В действительности живое существо есть центр действия. Оно представляет собой известную сумму случайного, введенного в мир, то есть определенное количество возможного действия, количество, меняющееся в зависимости от индивидов, а в особенности от видов. Нервная система животного очерчивает гибкие линии, по которым пойдет его действие (хотя потенциальная энергия, которая должна освободиться, накапливается скорее в мускулах, чем в самой нервной системе); его нервные центры своим развитием и формой указывают на возможность более или менее обширного выбора между более или менее многочисленными и сложными действиями. Так как пробуждение сознания у живого существа тем более полно, чем шире предоставленный ему выбор и чем более значительной суммой действия он обладает, то ясно, что развитие сознания будет казаться соответствующим развитию нервных центров. С другой стороны, так как всякое состояние сознания с известной точки зрения есть вопрос, поставленный двигательной активности, и даже начало ответа, то нет психологического факта, который не предполагал бы работы мозговых механизмов. Таким образом, все происходит так, как будто сознание исходит из мозга и как будто бы сознательная деятельность во всех деталях формируется сообразно деятельности мозговой. В действительности же сознание не исходит из мозга; но мозг и сознание соответствуют друг другу, так как оба они одинаково измеряют количество выбора, которым располагает живое существо, мозг - сложностью своей структуры, сознание - интенсивностью своего пробуждения.

Именно потому, что мозговое состояние выражает лишь то, что в соответствующем психологическом состоянии относится к рождающемуся действию, психологическое состояние говорит о выборе больше, чем состояние мозговое. Сознание живого существа, как мы пытались доказать в другом месте, едино со своим мозгом в том же смысле, в каком заостренный нож составляет единство со своим острием: мозг - это заостренный конец, которым сознание проникает в плотную ткань событий, но он не расширяется вместе с сознанием, как острие не расширяется вместе с ножом. Таким образом, из того, что два мозга, к примеру, мозг обезьяны и мозг человека, очень сходны, нельзя заключить, что соответствующие сознания можно сравнивать или соизмерять друг с другом.

Но, быть может, и сходство их не так велико, как предполагают. Как не поражаться тому факту, что человек способен выучить любое упражнение, создать любой предмет, приобрести любой двигательный навык, тогда как способность комбинировать новые движения у самого одаренного животного, даже у обезьян, строго ограничена? В этом - мозговая характеристика человека. Человеческий мозг создан, как и всякий мозг, для того, чтобы заводить двигательные механизмы и в любой момент давать нам возможность выбрать среди них тот механизм, который мы Приведем в движение действием пружины. Но он отличается от мозга животного тем, что число механизмов, которые он может завести, а следовательно, число пружин, между которыми он делает выбор, бесконечно. От ограниченного же до неограниченного такое же расстояние, как от закрытого до открытого. Это различие не в степени, но в природе.

Поэтому и сознание животного, даже самого разумного, коренным образом отлично от сознания человека. Ибо сознание точно соответствует возможности выбора, которой располагает живое существо; оно расширяется вместе с возможным действием, окружающим, словно дымка, действие реальное: сознание есть синоним изобретения и свободы. У животного же изобретение всегда является не более как вариацией на одну и ту же тему. Конечно, ему удается своей личной инициативой расширить видовые привычки, в которых оно заключено, но оно ускользает от автоматизма лишь на одно мгновение, - как раз на время, необходимое для создания нового автоматизма:

двери его тюрьмы открываются, чтобы тотчас же снова закрыться; дергая за собственную цепь, он достигает лишь того, что удлиняет ее. С появлением человека сознание рвет эту цепь. У человека, и только у него, оно освобождается. Вся история жизни до сих пор была историей усилий сознания приподнять материю и более или менее полного подавления сознания вновь и вновь падавшей на него материей. Затея была парадоксальной, если только здесь можно говорить о затее и усилии иначе, чем метафорически. Речь шла о том, чтобы сделать материю, то есть саму необходимость, орудием свободы, чтобы создать механику, которая бы восторжествовала над механизмом, и использовать детерминизм природы для того, чтобы пройти через петли натянутой им сети. Но повсюду, за исключением человека, сознание попадалось в сеть, через петли которой оно хотело проскользнуть. Оно осталось порабощенным механизмами, которые пустило в ход. Автоматизм, который оно стремилось вывести на путь свободы, обвивает и увлекает его. Сознание не в силах его избежать, потому что энергия, запасенная для действий, почти полностью используется для поддержания бесконечно

хрупкого, крайне неустойчивого равновесия, в которое оно привело материю. Но человек не только содержит в порядке свою машину; ему удается пользоваться ею по своему желанию. Он обязан этим, без сомнения, превосходству своего мозга, который позволяет ему строить безграничное число двигательных механизмов, беспрестанно противопоставлять новые привычки прежним и, вызывая раскол внутри самого автоматизма, добиваться господства над ним. Он обязан этим своему языку, который обеспечивает сознанию нематериальный остов, где сознание может воплотиться, и освобождает его, таким образом, от необходимости останавливаться исключительно на материальных телах, поток которых может вначале увлечь, а вскоре -поглотить. Он обязан этим социальной жизни, которая, накопляя и сохраняя усилия, как язык накопляет мысль, определяет тем самым средний уровень, которого индивиды должны будут сразу достичь, и этим начальным побуждением не дает заснуть посредственности, а лучших заставляет подниматься выше. Но наш мозг, наше общество и наш язык - только внешние и различные знаки одного и того же внутреннего превосходства. Они говорят, каждый паевой манер, о той единственной, исключительной победе, которую одержала жизнь в данный момент эволюции. Они выражают различие в природе, а не только в степени, отделяющее человека от остального животного мира. Благодаря им мы догадываемся: в то время, как все иные, полагая, что веревка натянута слишком высоко, сошли с края широкого трамплина, на котором жизнь восприняла свой порыв, человек один преодолел препятствие.

В этом-то совершенно особом смысле человек и является "пределом", "целью" эволюции. Жизнь, сказали мы, выходит за границы целесообразности, как и других категорий. По существу это есть поток, хлынувший сквозь материю и извлекающий из нее все, что может. Не было поэтому ни проекта, ни плана в собственном смысле слова. С другой стороны, слишком очевидно, что остальная природа не была предоставлена человеку: мы боремся, как другие виды, мы боролись против других видов. Словом, если бы эволюция жизни столкнулась в пути с другими случайностями, если бы, в силу этого, жизненный поток разделился по-иному, мы очень отличались бы, и физически, и морально от того, что представляем собой сейчас.

А потому было бы заблуждением рассматривать человечество, каким оно предстает нам теперь, как нечто предначертанное инволюционном движении. Нельзя даже сказать, что оно есть завершение всей эволюции, ибо эволюция осуществлялась на нескольких расходящихся линиях, и если человеческий род находится на краю одной из них, то иные пути были пройдены до конца другими видами. Если мы считаем человечество смыслом эволюции, то совсем на ином основании.

С нашей точки зрения, жизнь в целом является как бы огромной волной, которая распространяется от центра и почти на всей окружности останавливается и превращается в колебание на месте: лишь в одной точке препятствие было побеждено, импульс прошел свободно. Этой свободой и отмечена человеческая форма. Повсюду, за исключением человека, сознание оказалось загнанным в тупик:

только с человеком оно продолжало свой путь. Человек продолжает поэтому в бесконечность жизненное движение, хотя он и не захватывает с собой всего того, что несла в себе жизнь. На других эволюционных линиях прокладывали себе дорогу другие заключенные в жизни тенденции, нечто из которых, конечно, сохранил и человек, ибо все взаимопроникает; но сохранил он очень немногое. Все происходит так, как будто неопределенное и неоформленное существо, которое можно, назвать, по желанию, человеком или сверхчеловеком, стремилось принять реальные формы и смогло достичь этого, только утеряв в пути часть самого себя. Эти потери представлены остальным животным миром и даже миром растительным, по крайней мере, тем, что является в этих мирах положительным и возвышающимся над случайностями эволюции.

С этой точки зрения значительно уменьшается та дисгармония, которую мы наблюдаем в природе. Организованный мир в целом является как бы питательной почвой, на которой должен был произрасти или человек, или существо, которое духовно походило бы на него. Животные, как бы ни были они отдалены от нашего вида, даже враждебны ему, все же были полезными спутниками, на которых сознание взвалило все то громоздкое, что оно тащило, и которые позволили ему подняться - с человеком - до таких высот, откуда открылся перед



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   18




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет