И Олега Лекманова Предисловие и примечания Олега Лекманова



бет17/30
Дата23.06.2016
өлшемі2.9 Mb.
#155676
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   30

НАШИ АКМЕИСТЫ
И при питье на сточную кору,

Наросшую из сукровицы, кала,

В разрыв кишок, в кровавую дыру

Сочась, вдоль по колу вода стекала.

М. Зенкевич. – «Посаженный на кол».
За стих такой поставить много кол

И мало посадить «поэта» на кол.

Вот городской ассенизации укол!

(Уж не один золоторотец плакал).


Печатается по: И. Казанский Наши акмеисты // Нижегородец. 1913. № 254 (22 августа). С. 2.

А. Измайлов


ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ

(ОТРЫВКИ)
Последний сборник С. Городецкого «Ива» любопытен, в смысле показания тех новых воплощений, какие переживает этот молодой талант с интересным прошлым и несомненными обещаниями впереди.

На сборнике стоит пометка: «пятая книга стихов», и нельзя сказать, чтобы эта пометка очень радовала.

Городецкий едва выходит из поры самой ранней молодости. В его слове есть некоторая предрасположенность к расплывчатости, черта столь же опасная, как предрасположенность некоторых к полноте.

Можно назвать немало имен авторов, которых эта стихотворная плодовитость прямо губила. Она оказалась фатальной даже для Бальмонта, стих которого с годами не крепнул, а наоборот уменьшался в весе, из золотого становился серебряным, а в некоторых их последних книгах просто перелился в звенящую медь.

Разносторонность таланта Городецкого, который умело держит в руках и перо беллетриста, и даже скальпель критика, должна спасти его для поэзии.

Когда перекипит его молодость, он поймет, что одно хорошее стихотворение в месяц ценнее тридцати обыкновенных пьес, и научится беречь червонное золото для стиха.

Таков был покойный Сафонов. Бесконечно разбрасывавшийся во всех родах искусства он ценил свой стих и свой стихотворный псевдоним.

«Ива» вышла почти накануне манифеста об акмеизме. Казалось бы, книга эта должна быть насыщена этой теорией. К сожалению для акмеистов и к счастью для читателя, ничего подобного нет.

Это вовсе не теоретическая книга, не сборник à these. Ощущение какой-нибудь особенной бодрости, исключительной страстности – вовсе не веет над новым сборником.

Он – бодрый, но ведь Городецкий никогда не принадлежал к нытикам и плакальщикам. Он всегда молодо и весело смотрел на мир. Так смотрит он и теперь.

И слава Богу, что теория не засосала его. Да и как это можно на заказ писать пьесы с полным мироощущением!

Народническое русофильское настроение по-прежнему одухотворяет стихи Городецкого. Это было отличием и его первой (и самой яркой) книжки.

Нужно думать, что всякий поэт открывает книгу стихами, которые считает или лучшими, или наиболее выразительными. Очень выразительны эти первые пьески «Ивы».

Городецкий проводит перед читателем целый ряд всецело русских типов. Вот бредут странники с посохами и котомками.

Вот праведник-схимник, которому уже мерещится спасение и прославление. Вот нищая Тульской губернии. Вот картинка выхода из деревенской церкви.

Все это поэт любит, надо всем задумывается с ласковым, иногда умиленным чувством. Он – образованный и содержательный человек, и в его душе есть то, что отличает думу и беседу умного человека. Его задумчивость передается и читателю.

И вы задумываетесь с ним: какую, в самом деле, правду скажут Богу наши странники больших дорог?
Давно обветренные лица

О ветры всей родной земли,

Глаза, летящие, как птицы,

Из-под надвинутой скуфьи;

Шаги, стремительно-прямые,

И посох в каменной руке –

Так соглядатаи немые

Всю Русь проходят налегке. И т. д.


В самом деле, нищая Тульской губернии не вызывает ли общую печальную мысль о всей широкой Руси?
Нищая Тульской губернии

Встретилась мне на пути.

Инея белые тернии

Тщились венок ей сплести.

День был морозный и ветреный.

Плакал ребенок навзрыд.

Думал я: первенец жертвенный

Правду о мире кричит.

Молвил я: бедная, бедная!

Что ж, прими мой пятак…

Даль расступилась бесследная,

Канула, нищая, в мрак.

Гнется дорога горбатая.

В мире подветренном дрожь.

Что же ты, Тула богатая,

Зря самовары куешь?

Что же ты, Русь нерадивая,

Вьюгам бросаешь детей?

Ласка твоя прозорливая

Сгинула где без вестей?

Или сама ты заброшена

В тьму, маету, нищету,

Горе, незванно-непрошено,

Треплет твою красоту?

Ну-ка, вздохни по-старинному,

Злую помеху свали,

Чтобы опять по-былинному

Силы твои расцвели!


Не готовы ли вы, вместе с Городецким поддаться философской мысли о высшей правде и святости, читая его «Мощи»:
В колоде дни свои последние,

Часы последние дочесть;

За птичьей утренней обеднею

Хвалу предсмертную вознесть;

Замолкнуть в шуме буйнолиственном

Неотступающих лесов,

Когда гремят в огне воинственном

Победы воев с облаков;

Взглянуть еще на келью темную

И посох давний обласкать

И силу вещую, поемную

В предел немеющий собрать.

И холод тихо подступающий

В ногах далеких уловить.

И, крест сложив благословляющий,

Чуть улыбаясь, опочить.

В дубовом ложе дни забвения,

Все тридцать тысяч дней провесть,

Пока блаженного нетления

Не просияет миру весть;

И толпы темные, калечные

К мощам от далей потекут,

Неся в себе лампады вечные

Спасая тесный свой уют;

Слепорожденное, безногое,

Всю эту немощную рать,

Склоненною над ракой строгою,

И утолять и исцелять;

И свечи тоненькие, ярые

Чуть видно видеть над собой,

Спасенье радостное даруя,

Со смертью совершая бой;

И всхлипывание благодатное

Чуть слышно слышат вкруг себя,

Все это сердце необъятное

И во нетлении любя;

И растекаться в дали ветхие

С толпой, идущею назад,

И сеять, сеять искры светлые

Огня небес в кромешный ад.


Вы оцените красивый образ поэта, эти глаза странников, летящие как птицы, это сопоставление годов странствия с золотыми маковками церквей, эти руки, ласкающие давний посох, но, к сожалению, вы слишком явно чувствуете недоточенный стих, лишние строки, лишнее четверостишие, двустишия, притянутые ради завершения рифмы.

Вам хочется подменить слово, удаляя неправильность. Какие «тени белого инея» тщились сплести венок нищим? Неужели к слову губернии не нашлось менее вынужденной рифмы, чем «тернии»?

В церкви закончена служба, – «уж слово сказано последнее, и гасит свечи сиплый дьяк». Но вот Клюев, не изучавший истории по университетским лекциям, не смешал бы дьяка с дьяком! А сколько насильственных рифм, совершенно разрушающих поэтическую иллюзию!
Два брата в тройка ненадеванных, –

Начищенные сапоги, –

Коснея в позах облюбованных,

Выходят ранее других.

(«Выход из церкви»).
Идет монах, Городецкий задумывается.
Ты в длинной белой рясе,

В веригах босиком.

Тобой себя украсит

Любой купецкий дом,

А в буйном лоботрясе (!)

Ты будишь грусть тайком

(«Монах»).
Неужели «лоботряс» был здесь необходим, и к «рясе» не было другого созвучия?

В трагическом по мысли стихотворении «Расстрига», где полны драматизма две первые строфы, – третья и четвертая до такой степени неуклюжи, что непростительны даже в черновике сколько-нибудь сильного поэта.


Слова молитв я перепутал

И возгласы все позабыл,

И по задворкам, по закуткам

В чумазый войлок косу сбрил.

И чаще, чем кольцо кадила

Когда-то в руки тихо брал,

Душа обычай заучила

С бутылью лезть на сеновал.

Но после выпивки обильной

Я замечаю каждый раз –

Увы! – неудержимо сильно

Спадает знаменитый бас.

Что ж делать! Жизнь была – акафист,

И мог бы, мог бы дочитать,

Но вдруг, как дьявольский анапест (?)

Все бурно повернулось вспять.

Не смею я ступить на паперть,

И колокол не для меня

На полевую льется скатерть,

На ласковые зеленя.

Когда я трезв, в душе крушенье,

Когда я пьян – все трын-трава!

Эх, тесное коловращенье!

Ох, бедная ты голова!

Бывает редко: крылья зорьки

Над тихим возмахнут леском.

Затаивая воздух горький,

Смахнешь слезу себе тайком.

И за стволы березок белых,

В зеленый, незапретный храм,

От мытарств, от людей тяжелых,

Спасешься, крадучись по мхам.

И там, из уст своих нечистых,

За шепотом скрывая дрожь,

Как уголек с болотин мглистых

Опять молитву вознесешь.


Оставьте в стороне известную искусственность воображения себя лесным волком («Волк»), но как же помириться с такими стихами, опять перенесенными в печатную книгу прямиком из чернового наброска?
Я с волчьей пастью и повадкой волчьей

Хороший, густошерстый волк.

И вою так, что будь я птицей певчей,

Наверное, бы вышел толк.

Мне все равны теплом пахучей крови:

Овечья, курья или чья.

И к многоверстной, волчьей славе

Невольно приближаюсь я.


Эти срывы, каких почти не было в первых сборниках Городецкого, производят впечатление тем более неприятно, что чем более бы верите и хотите верить в талант его. Спасая художественное впечатление «Ивы», следовало бы сбросить из нее половину стихов и возвратить многочисленные черновики на рабочий стол.

Из других стихотворений Городецкого хочется выделить очень искусную стилизацию им народной частушки. Эти опыты мы еще увидим у других современных молодых поэтов. Работая над частушкой, Городецкий заявляет себя той прежней смелостью стиха, образцы которой мы видели в его Яри.


Как пошли с гармоникой –

Скуку в землю затолкай!

Как пошли по улице,

Солнце пляшет на лице.

Горюны повесились,

Пуще, сердце, веселись!

Выходите, девицы!

Мы любиться молодцы.

Не зевайте пташеньки!

Стали вешние деньки.

Запевай, которая!

Будешь милая моя.

Рыжая, подтягивай!

Или в горле каравай?

Черная подмигивай!

Ветер песней задувай.

Ох, гуляем по миру,

Распьянилися в пиру.


<…>
Психология Садовского отражает что-то общее современному молодому поколению, она не есть целиком дело личное. Об этом говорят многочисленные попытки других авторов выдвинуться в том же роде.

Их много, но из их среды хочется выдвинуть книжечку О.Мандельштама «Камень».

Он – акмеист. На его книжке штемпель этой формы. Но в тысячу раз интереснее этого то, что он просто даровитый человек.

«Акмеистичности» в его стихах ничуть не больше, чем у Городецкого, но когда он, подобно Садовскому, уходит в переживания старины, когда он чувствует ее и живо воображает, он производит свое впечатление.

Разве это не прекрасная виньетка к силуэту Царского Села, которой нельзя отказать ни в законченности, ни в меткости?
Поедем в Царское Село!

Свободны, ветрены и пьяны,

Там улыбаются уланы,

Вскочив на крепкое седло…

Поедем в Царское Село!

Казармы, парки и дворцы,

А на деревьях – клочья ваты,

И грянут «здравия» раскаты

На крик: «Здорово, молодцы»!

Казармы, парки и дворцы…

Одноэтажные дома,

Где однодумы-генералы

Свой коротают век усталый,

Читая Ниву и Дюма…

Особняки, - а не дома!

Свист паровоза… Едет князь.

В стеклянном павильоне свита!..

И, саблю волоча сердито,

Выходит офицер, кичась, –

Не сомневаюсь – это князь…

И возвращается домой –

Конечно, в царство этикета,

Внушая тайный страх, карета

С мощами фрейлены седой –

Что возвращается домой…
Неудивительно, что, достигнув такой отчетливости в схватывании старины, Мандельштам умеет схватить и сегодняшний день с петербургскими метелями, оперными мужиками, мистическими моторами. Уносящимися в туман, в таких «Петербургских строфах»:
Над желтизной правительственных зданий

Кружилась долго мутная метель

И правовед опять садится в сани,

Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припеке

Зажглось каюты толстое стекло.

Чудовищна, – как броненосец в доке –

Россия отдыхает тяжело.

А над Невой – посольства полумира,

Адмиралтейство, солнце, тишина!

И государства крепкая порфира,

Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба –

Онегина старинная тоска;

На площади Сената – вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка…

Черпали воду ялики, и чайки

Морские посещали склад пеньки,

Где, продавая сбитень или сайки,

Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;

Самолюбивый, скромный пешеход –

Чудак Евгений – бедности стыдится,

Бензин вдыхает и судьбу клянет!


Печатается по: А. Измайлов Литературное обозрение // Биржевые ведомости (Утренний выпуск), 1913. 23 августа; 30 августа. С. 2.

Вадим Шершеневич


ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТЕНИ. ГРААЛЬ-АРЕЛЬСКИЙ. ЛЕТЕЙСКИЙ БЕРЕГ. «ЦЕХ ПОЭТОВ». СПб. 1913. 70 К.
Когда-то имя Арельского стояло рядом с Северяниным. Теперь поэт ушел в «Цех поэтов». Первая его книга много обещала и даже вызвала поэзную рецензетту Северянина. Книга исчерчена трафаретами, шаблоном, пустыми словами, строками, стихами. Литературщина окончательно заела. «Черный рыцарь» не только посвящен Гумилеву, но и целиком взят у него. «Мгновенная любовь» написана после Северянина (<«>Воздушная яхта<»>). Всю книгу можно раздать по частям собственным, т. к. Арельского не видно совсем. Форма слаба до смешного. Рифмы так шаблонны, что их не замечаешь. Только «Незнакомец» и «Изида Сатес» напоминают прежнего Арельского. Трудно понять, какое отношение имеет автор к акмеизму. В этой книге он реалист, иногда символист, чуть-чуть мистик, чуть-чуть футурист – где же акмеизм? Впрочем, все недостатки книги можно с успехом отдать именно акмеизму. Издана книга изящно.
Печатается по: В. Шершеневич Литературные тени. Грааль-Арельский. Летейский берег. «Цех поэтов». 1913. 70 к. // Нижегородец. 1913. № 256 (24 августа). С. 2.

Семен Дмитриевич


БЕССИЛИЕ СОВРЕМЕННОЙ КРИТКИ.

(ЗАМЕТКИ БИБЛИОГРАФА)

(ОТРЫВОК)
Отличительная черта нашего времени: поэт критикует поэта. Приемы критики, выработанные в «подполье» «Весов», критики дружеской и «комнатной», вредно отразились на всей современной критике, когда роль судей в газетах и журналах стали играть былые «озорники». Школа «Весов» более всего отразилась на Н. Гумилеве, чья холодная критика – не любви, не ненависти, а бесстрастного безразличия – из месяца в месяц наполняет страницы «Аполлона». Совсем не русский по духу, чуждый мук, воплей и страданий, Н. Гумилев не критикует, а резонерствует, не бранит, а морщится, не хвалит, а похлопывает по плечу. «Письма о поэзии» всегда написаны со вкусом, иногда две – три интересные мысли, но в общем, серая, усыпляющая монотонность. Нельзя говорить о неправильностях или ошибках критических суждений Н. Гумилева. У него все построено на «случае», его критика не импрессионистична, а «комнатна». Типичный поэт Петербурга, всегда брюзга, всегда на котурнах.

Я не верю в его «акмеизм», как не верил и в подлинность его символических стихов. Поэт фонетической машины, Н. Гумилев, в критические отзывы о поэтах внес презрение к париям стиха, не познавшим тайны метрики.

Самая интересная фигура среди критиков-поэтов – С. М. Городецкий, основатель школы «акмеизма», бывший «мистический анархист» и «декадент». Быстрая смена вкусов и симпатий отразилась на критических суждениях г. Городецкого. В «Факелах»39 он писал, что поэт должен быть анархистом, в «Аполлоне» утверждает связанность мира. С. Городецкий – учитель и вождь «цеха поэтов». Отрицая в период «стихийности» быт, принимая вечную сказку о возрожденном мире, он слагал гимны В. Иванову, М. Кузьмину <так! – Сост.> и В. Пясту. Теперь его симпатии переместились: он хочет по-новому назвать все явления мира. Для него погибла сказка, пришла сугубая упрощенность и грубость «деревенской» поэзии Вл. Нарбута и полнокровный цинизм М. Зенкевича.

Яркая индивидуальность С. М. Городецкого не выявилась в критических ст<атьях>, может быть оттого, что «школа» всегда связывает, всегда суживает бунтарство. От всего писаний С. Городецкого в последнее время сильно и дурно пахнет «литературщиной». Не осознав себя, он пытается поднять знамя. Расплывчатые формулы быстро тают, и С. М. Городецкий поносит «былое».


Печатается по: Семен Дмитриевич. Бессилие современной критики (Заметки библиографа) // Хмель. 1913. № 7 – 9. С. 33 – 34. Возможно, автором заметки был библиограф Семен Дмитриевич Соколов (1878 – 1933).

Жан Шюзвиль


ПОЭТЫ. ФУТУРИЗМ. АКМЕИЗМ. АДАМИЗМ И ПРОЧ.

Символизм – бесспорно, целая эпоха человеческого духа, его необходимый этап (а не заурядный переходный период, как иногда утверждают) – являет зрелище весьма любопытное. Покамест он, оставив позади годы борьбы, доверчиво возлагает надежды на будущее, молодежь, под разными предлогами, поворачивается к нему спиной. Сегодня только и слышно о том, чтобы покончить со старой школой и, говоря языком нынешней вездесущей меркантильности, ликвидировать ее. Положим, это желание законное, находящееся в согласии с пылкими надеждами поколения, которому наука и жизнь открыли горизонты, неведомые его предшественникам. И все же не будем забывать, что сам этот прорыв совершился именно благодаря духу культуры, что школа Символизма (если таковая существовала) была школой ярких и в высокой степени развитых личностей. Одной из главных добродетелей, которой учили в этой школе, было терпение в свершении серьезного труда – то, что в итальянском языке былых времен называлось lonestà40.

Впрочем, наряду с честолюбцами и выскочками есть и первопроходцы. Футуризм, в свою очередь, также соотносится с одной из интересных эпох современного искусства, и вслед за Гёте, которого не страшили шумные битвы романтизма, можно сказать: «Дайте винограду перебродить, выйдет вино». Сам тот факт, что в этот спор грубо вмешалось общественное мнение (хотя даже мудрецы довольствуются тем, что наблюдают за выпадами враждующих сторон и высказывают свое одобрение), – и он служит к чести этих разгоряченных молодых людей. Что поделаешь! Пусть себе воюют, пусть будут пристрастны в том, что их волнует, – так и должно быть, ведь только так находят свою дорогу.

Мы ждем, что Футуризм хоть чем-то подтвердит свои амбиции, явит нам доказательство столь неопровержимое, что последние сомнения развеются, и пока длится это ожидание, нам кажется преждевременным отрицать Пушкина под тем (к тому же весьма неумным) предлогом, что он де представляется кому-то загадочным и непостижимым.

Русский Футуризм весь нацелен на преувеличение, на выход за рамки: ведь для него еще не закончился подражательный период. Кроме того, подражательность есть главный и органический недостаток славянского характера. Достоевский где-то заметил: если в Париже модны открытые жилеты, то в Москве их будут носить уж и вовсе наподобие распахнутых настежь дверей сарая. Опыт в очередной раз подтверждает эту наклонность, и все, кто внимательно смотрел годичную выставку так называемого «Бубнового валета», охотно согласятся, что она открывала обширное поприще для наблюдений в таком роде...

Итак, русский Футуризм отнюдь не избежал общего закона. Он и впрямь являет нам сколок с проповедуемых на Западе теорий. При этом его отличает удивительная пестрота. Ни одна теория так и не смогла подчинить себе несогласия между разными его изводами. Чем теснее их соприкосновение, тем сильнее они сталкиваются, распадаясь на множество школок и сект, как правило, глубоко враждебных друг другу.

Во главе важнейшей из них стоит отступник – г. Гумилев, основоположник Акмеизма. Между этим объединением и французским движением так называемых пароксистов есть несомненное родство: оба отличаются редкостной смесью дерзости и практицизма. Г. Гумилев, бесспорно, сильная личность. В недавнем прошлом парнасец (свидетельством тому – название его последней книги, «Чужое небо»), он сумел подняться до этих высот благодаря превосходному владению ремеслом. Злоупотребление цветом, увлечение вычурностью и звонкой словесной мишурой, скорее всего, никогда не дадут ему стать большим поэтом, чего он страстно желает. В его школе много говорят о будущем, о возрождении и расцвете поэзии, но составляют эту школу в основном умелые стихотворцы, чье тщательно разыгранное безумие не идет дальше слов.

Г. Сергей Городецкий принадлежит к этому же неоромантическому поколению – наследникам Символизма. Он поэт с большим дарованием, но не знающий меры. Течение, к которому он себя относит, называется Адамизмом и смотрит на поэзию с анархических позиций. Если Акмеизм стремится воплотить свой идеал, до предела нагружая себя культурой, то Адамизм отбрасывает ее прочь во имя своеобразной наготы души и слова. Впрочем, если не считать этого различия, Акмеизм и Адамизм единодушны в своем отрицании как эстетизма г. Валерия Брюсова, так и мистицизма г. Иванова.

Выразителем чистого футуризма оказался г. Игорь Северянин, автор «Громокипящего кубка», – и выразителем куда более ярким, чем названные поэты, которые, в сущности, остаются верны традиции. Критика, даже официальная, с большим вниманием отнеслась к этой книге, открывающей нам поэта пронзительно чуткого и тонкого. Вся дерзость, которую некогда вменяли в вину символизму, сконцентрировалась в стихах г. Игоря Северянина и в его индивидуальном почерке обрела свою вторую молодость. Его можно было бы назвать poète de terroir41, если бы такое определение не обладало сужающим смыслом. Душа И. Северянина – всецело и глубоко русская, и тот, кому внятно камерное очарование русских пейзажей, проникнет и в тайну таких, например, строк:
Ночь баюкала вечер, уложив его в деревья.
Внезапно, без предупреждения заявили о себе два поэта, не подпадающие ни под какие классификации, – г-жа Анна Ахматова и г-жа Марина Цветаева.

В стихах г-жи Ахматовой перед нами странная смесь, загадочная гармония чистоты и извращенности, чаемой неискушенности и бессознательной рисовки. Даже естественное кажется в них болезненным, а сама простота их звучания наводит на мысль о каком-то искусственном, нарочитом приеме. Раба беспричинной и беспредметной меланхолии, г-жа Ахматова в наибольшей степени оказывается самою собой тогда, когда, пройдя снизу вверх всю лестницу эмоций вплоть до невроза, вдруг погружается в созерцание своего детства и рассказывает о том, как она девочкой мечтала в родных украинских лесах, под колдовским светом луны. Уже в первой своей книге г-жа Ахматова заявила о себе как о неповторимой личности и самой оригинальной поэтессе со времен г-жи Зинаиды Гиппиус.

Почти то же самое можно было бы сказать о г-же Марине Цветаевой, если бы она умела полагать предел той свободной легкости пера, которая делает ее книги всего лишь собраниями впечатлений, домашними альбомами. Да, не все в них одинаково интересно, однако нам открывается глубинная искренность, непосредственность, неразрывно связанная с даром лирической эмоциональности. Жизнь для нее – продолжение чудесной сказки: услышав ее из уст матери, она затем пересказывает ее своей кукле, своему ребенку. В этом особом мире предметы соединены тайными связями – они ускользают от разума, но логика чувства постигает их без труда. В предисловии к последнему собранию стихотворений г-жа Марина Цветаева заклинает нас писать, писать как можно больше обо всем том, что нам знакомо и привычно: о выражении наших глаз, о цвете волос и обоев в детской, ибо все это – та материя, из которой слагаются наши бедные души.

Такое внимание к формам самым простым и смиренным – несомненно, свидетельство присущего новейшему поколению стремления не отделять Искусство от Жизни.


Перевод с французского Е. Э. Ляминой (которой приносим сердечную благдарность). Выполнен по изданию: Jean Chuzeville. Les Poétes. Futurisme. Akméisme. Adamisme, etс // Mercure de France. 1913. № 303. 1 Novembre. Р. 201 – 204. Жан Шюзвиль (1886 – 1959), французский поэт, критик и переводчик, пропагандист русской культуры в Европе.

И. Эренбург



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   30




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет