Лев Васильевич Успенский За языком до Киева


ХОРОШО или ПРАВИЛЬНО? (КУЛЬТУРА РЕЧИ)



бет18/30
Дата20.06.2016
өлшемі2.01 Mb.
#150760
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   30

ХОРОШО или ПРАВИЛЬНО?

(КУЛЬТУРА РЕЧИ)



ЧЕМУ БУДЕМ ИХ УЧИТЬ?



Легкое дело — тяжело писать и говорить, но легко писать и говорить — тяжелое дело, у кого это не делается как-то само собою.

В. Ключевский

У вас — сын или дочурка, очаровательные создания. Вам хочется, чтобы к этому очарованию они присоединили бы еще и высокую культуру речи.

Ну что ж? Давайте их учить. А чему? Речи? Но прежде всего какой — устной или письменной?

Посмотрим в корень. Когда человека начинают обучать письму? Если он не вундеркинд, начинают обучение лет в шесть, перед самым поступлением в школу, уже в детском саду.

Значит, его грамотой в значительной мере, кроме вас, займутся специалисты своего дела — педагоги. Их главной заботой как раз и будет письмо, письменная речь, и вам можно быть спокойными в этом отношении: письму они обучат вашего малыша лучше и правильней, чем это можете сделать вы.

Конечно, попадаются ребята, начинающие писать и с пяти и с четырех лет. Это — исключения, а мы с вами будем заниматься «средними случаями».

Меня самого отдали в школу шести лет. На экзамене я поразил педагогов, смело начертав на огромной классной доске острым уголочком мела букву «о» размером чуть побольше, чем «о», напечатанные на этих строчках. Я выучился писать самоучкой. Но очень долго не мог в толк взять, что, дойдя до конца строки, надо следующую начинать опять слева. Я их гнал «взад-вперед», «бустрофедон», «как пашут волы». Так в самой древности писали греки.

Знал я (да и вы тоже) детей, еле пишущих и во втором-третьем классе: у каждого свой характер и свои способности. Так или иначе, чаще всего забота об обучении письму падает уже на школу.

Заметим: как только дети поступают туда, родители начинают «сомневаться»: так ли учат наших Васеньку или Дашеньку, как нужно, и, в частности, почему их учат не так, как учили нас самих?

От всего сердца советую вам: примите в расчет, что между светлыми днями вашего школярства и теми, когда «в первый раз в первый класс» отправился ваш первенец, прошло, худо-бедно, лет 18–20, если не больше.

Когда меня снаряжали в школу, в Петербурге еще трамвая не было. Не было и телефонов. Моего старшего сына же я повез в первый класс уже на троллейбусе, трамвай стал транспортом устарелым.

К этому моменту он уже без всякого затруднения звонил по любым телефонам и к кому заблагорассудится.

Когда пришел черед учиться моему внуку, он превосходно включал и выключал телевизор, а ездить привык уже и на любых такси — на «Победах», на «Волгах».

Я и в вузе писал еще стальным пером, макая его в чернила, а этот внук в первом классе сражался еще с «вечной ручкой», а с третьего официально перешел на «шарик». Поэтому в школе исчез важнейший в моем детстве предмет — чистописание.

Изменилось все вокруг. Так умно ли ожидать, чтобы в методах обучения, в школьных программах все застыло на уровне «вашего детства». Простите, почему «вашего», а не «моего»? Или отчего не на способах обучения времен моего дедушки, времен «Детства» Максима Горького? Помните?
«— Ну-ка ты, пермяк, соленые уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая! Видишь фигуру? Это — аз. Говори: аз, буки, веди! Это — что?

— Буки!


— Понял! Это?

— Глаголь.

— Верно. А это?

— Аз.


…Вскоре я уже читал по складам псалтирь… Обыкновенно занимались этим после вечернего чая, и каждый раз я должен был прочитать псалом.

Буки — люди — аз — ла — бла; живете — иже — же — блаже23, наш — ер — блажен, — выговаривал я, водя указкой по странице, и от скуки спрашивал:

Блажен муж — это дядя Яков?

Вот я тебя тресну по затылку, ты и поймешь, кто есть блажен муж!»


Точно так учили и ваших прадедов, но навряд ли вам показалось бы, что этот способ лучше того, что вы испытали на себе. Вообразите: если бы вам, первоклашкам, ваши прародители стали бы внушать, что вас учат неправильно и надо учить не «а», «бе», «ве», а «аз», «буки», «веди»? И переубедили бы вас?

Повторяю (возможно, не в последний раз!): ребенок пошел в школу — не вмешивайтесь в школьное обучение. Напротив, всемерно помогайте ему, и в первую очередь во всем, что относится к обучению письменной речи, письму.



ПРАВИЛА И ЗАКОНЫ

Школа учит прежде всего правилам, их запоминанию и применению. Главным образом — правилам правописания, затем — грамматики и синтаксиса.

Конечно, упражняется он там и в овладении речью устной; но и в этой области предметом изучения являются в основном правила. Просмотрите любой учебник русского языка для начальной школы, и вы сами убедитесь в этом. Вопросу о вековечных законах нашего языка, о его все организующем духе там уделяется сравнительно мало внимания. Да и времени не хватает!

А что, обе проблемы представляются существенно различными? Ну как же? Каждый говорящий по-русски (даже совершенно неграмотный) спокойно и свободно, без всякой подсказки, употребляет где нужно — звонкие, где требуется — глухие согласные на концах слов, и в их середине, перед другими согласными.

С самого раннего детства мы умеем различить «бабу» от «папы», и вас нисколько не смутит, что эти явно различные согласные вдруг начинают звучать одинаково, как только оказываются на концах слов:
Собралось много пап.

Собралось много бап.


Мы с вами произнесем «баб» как «бап» без малейшего раздумья и натаскиванья, так же как, скажем, «бапские», а не «бабские» сплетни.

Нас не надо этому учить. Мы просто не можем произносить иначе, потому что приглушение некоторых звонких согласных на концах слов и перед другими глухими — это не правило, а закон нашего языка. Ваш сын или дочка усвоят этот закон через год после того, как начнут лепетать первые слова, и никогда не ошибутся: скажут «дуп», «лоп», «я рат», «гот назат».

А вот писать «баб», потому что в именительном падеже говорится «баба», или «год» по той причине, что в родительном падеже мы произносим «года» — звонко! — нас приходится учить, и мы сделаем немало ошибок, пока усвоим это правило орфографии.

Оно и естественно, потому что правило это достаточно условно и произвольно, как и все правила правописания. При желании можно было бы заменить его противоположным: «Те согласные звуки, которые имеют парные глухие варианты (т. е. б/п, в/ф, г/к, д/т, ж/ш, з/с), всегда пишутся как глухие: дупа, лпа и т. д.». Некоторое время нам бы это казалось странным, а потом все спокойно перешли бы на новую орфографию, и учителя начали бы ставить двойки тем, кто написал «Свинья под Дубом», надо было бы писать «Свинья пот Дупом».

Но вот никаким правилом нельзя было бы заставить начать с какого-то числа все эти парные звуки во всех положениях выговаривать звонко, т. е. говорить «рыбка» (а не «рыпка»), «рубь», а не «рупь семь гривен». Все продолжали бы говорить, как говорили.

Поэтому реформы правописания производятся довольно часто: реформирует же произношение только сам язык, когда он от времени до времени изменяет свои законы, очень редко и очень медленно. Так постепенно, что современники этих перемен обычно даже и не замечают.

Так, сто лет назад все москвичи произносили слово «первый» как «перьвый», а ныне так его выговаривает лишь ничтожное меньшинство жителей Москвы. Никто не издавал по этому поводу никаких предписаний, а если бы кому-либо пришло в голову запретить говорить «первый» — никто бы его не послушался.

Правописание же меняли неоднократно то в большом масштабе, то в малом, и после двух-трех лет колебания все приучались писать «е» вместо «ятя», «и простое» на месте «и с точкой», «красные знамена», а не «красныя знамена». Никаких затруднений это не вызывало.

Все это понятно: правила орфографии не всегда соответствуют законам языка.

Поэт Игорь Северянин с полным правом рифмовал «пробки — тропки — робки», потому что перед глухим согласным «к» и «п» и «б» произносятся совершенно одинаково. Пишем же мы в двух случаях «б», в одном — «п».

И законы языка, и правила (правописания и произношения) применяются в обоих видах нашей речи — в письменной и устной. Но в речи устной, думается (я не исследовал точно вопроса), законы выступают, регулируя ее, вероятно, вдвое (а может быть, и впятеро) чаще, чем правила. В письменной речи мы, надо думать, встречаемся с обратной пропорцией.

Не будем углубляться в этот вопрос. Доказательством же правдоподобности такого его решения как раз и служит то, что с законами родного языка каждый ребенок осваивается задолго до того, как ему начинают преподавать его правила, причем ни зазубривать их, ни даже понимать их сущность для него нет надобности. Они как бы прямо вытекают из его сознания (а вернее, на лету подхватываются им при слушании речи старших) уже в самом прелестном «Чуковском» возрасте — «от двух до пяти».

Первое же правило письменной речи (пусть хоть «корова» нужно писать через два «о», хотя произносим мы его как «карова») оказывается некоторым барьером при изучении.

В самом деле, учили ли вас взрослые говорить «п'расен'к», а не «поросенок»? Никогда, никто! Будь ваши родители и близкие люди жителями г. Горького, олончанами или порховичами из Псковской области, вы наверняка привыкли бы сызмальства говорить «на о»: «полотенцо», «рукомойник». Алексей Максимович Пешков — Максим Горький — стал великим русским писателем, признанным мастером нашего языка, но до конца жизни своей в устной речи «окал»: таков был закон того волжского диалекта русского языка, который он усвоил в самом раннем детстве.

Заметьте: закон, непреложный для русского сознания, может не иметь никакой силы в сознании иноплеменника. Немцы и у себя дома не делают больших различий между произнесением звуков «б» и «п». На родине это не вызывает недоразумений, но за границей вызывает трудности. Послушаем немецкого писателя. Друг Г. Гейне Людвиг Бёрне свидетельствует:
«Французы, — пишет он, — меня уверяли, что они узнают немца, сколько бы лет он ни прожил во Франции, по одному выговору звуков „б“ и „п“. Когда немец говорит „б“, француз слышит „п“; это тем печальнее, что сам немец не слишком-то различает собственные „б“ и „п“.

Я сам по этому поводу попал в затруднительное положение. Моя фамилия начинается как раз с буквы „Б“. Когда в первый раз я пришел во Франции к моему банкиру за деньгами, он пожелал узнать мою фамилию. Я назвал себя. Тогда он велел принести громадную регистрационную кредитную книгу, в которой имена расположены в алфавитном порядке. Конторщик начал поиски, но не обнаружил меня. Я, по счастью, заметил, что он искал меня слишком далеко от буквы „а“, и сказал: „Моя фамилия начинается не с „П“, а с „Б“!“

Я напрасно старался: ничто не прояснилось.

Патрон, пожав плечами, заявил, что кредит на меня не открыт. Видя, что дело пошло не на шутку… я подошел к конторке, протянул нечестивую длань к священной кредитной книге, перелистал ее в обратном порядке до буквы „Б“ включительно и, ударив кулаком по листу, сказал: „Вот где мое место!“

Патрон и его клерк бросили на меня яростные взгляды, но я оказался прав и обнаружился на том месте, на которое указал…»
Прекрасное подтверждение силы законов родного языка! Нужны немалые усилия, чтобы человек мог освободиться от их влияния и заменить их в своем сознании законами чуждой речи.

До конца это обычно так и не удается. И. С. Тургенев в юности больше говорил по-французски, чем по-русски, как все дворяне тех дней. Значительную часть взрослой жизни он провел во Франции… Уж, кажется, ему-то следовало бы говорить по-французски, как парижанин.

Но мемуаристы-французы, братья Гонкуры, обожавшие Тургенева, пишут, что и в зените своей «французской» славы он говорил по-французски «с характерным русским акцентом». Акцент умилял их, но все же был заметен.

Такова власть речевых навыков, полученных нами задолго до начала «сознательного изучения языка». Они входят в наше сознание (или подсознание!) если не буквально «с молоком матери», то непосредственно «вслед за ним». Они становятся столь же неистребимыми, как, скажем, уменье ходить, переставляя ноги поочередно, а не скакать, наподобие воробья, сразу двумя.

При изучении чужого языка эта власть «родных законов» проявляется, как вы видели, очень резко. Но еще самодержавнее распоряжается она нашими языковыми навыками и поведением в условиях «нормальных», когда, скажем, при написании по-русски мы должны бываем, подчиняясь правилам письменной речи, действовать вопреки законам речи устной.

То, что, изучая в школе предмет, именуемый «русский язык» (точнее было бы звать его «русский язык преимущественно в свете его письменных норм»), мы определяем как «грубые ошибки», на деле есть следствие столкновений законов языка, отраженных в устной речи, с более поздними правилами, изобретенными для речи письменной. Когда между ними возникает противоречие, требуется усилие, чтобы презреть первые и подчиниться вторым.

Я уже иллюстрировал это примерами «из жизни» звонких и глухих согласных звуков и изображающих их букв.

То же можно наблюдать, конечно, и «в мире гласных».

Думается, до конца жизни не забуду я надпись, сделанную фиолетовыми чернилами на длинной бумажной ленте в вестибюле одного из ленинградских вузов в 19–20-м годах. Лента опоясывала телефонные кабины. На ней было начертано:
«Тилифон ни работаит».
Писавший — вахтер или курьерша, — конечно, был человек малограмотный. Но что это значит? Они не научились преодолевать впитавшиеся в них законы языка во имя правил правописания. Ведь не говоря уже о гражданах, родившихся в «?кающих», а не «экающих» областях Союза, и мы-то все, говорящие на общерусском языке, произносим в неподударных слогах на месте грамматического «е» звук «неполного образования», столько же похожий на «и», как и на «е».

Если бы кто-либо выговорил это «телефон не работает» в подчеркнуто правильном виде, как т-е-л-е-фон н-е работа-е-т, мы с вами немедленно решили бы, что перед нами либо иностранец, «переучившийся» по-русски, либо же глухонемой, обученный говорить «по губному методу», да и то не слишком удачно.

Надо иметь в виду, что если мы условились обозначать на письме «мягкость согласного» при помощи двух возможных сочетаний букв, означающих три различных звука (скажем, «на-ня» или «но-нё»): три звука тут — «н, нь и а» или «н, нь и о», то с не меньшей справедлив востью Вук Караджич (реформатор сербскохорватского литературного языка) для сербского письма применил совершенно другой способ выражения.

Там твердое «н» означается как «н», а «эн мягкое» выглядит как «нь»; пожалуй, это удобнее? У них «нь», а у нас «н» и «ь». Один знак и два! Но зато в сочетаниях вроде «ни», «не», «ню» мы как бы выигрываем: мягкость согласного выражается у нас просто соседством данного согласного с одним из определенных гласных. Впрочем, что удобнее — решить трудно.

Так вот, как уже было сказано, издать приказ о том, что с такого-то числа всем русским людям предписывается говорить не «т'л'фон», а «телефон», нельзя; никто, даже стремясь к тому, приказу не подчинится: закон языка!

А вот осуществить с какой угодно даты реформу правописания (изменение правил письменной речи) примерно так же просто, как перевести систему мер и весов на десятичную или заменить правостороннее движение на транспорте левосторонним.

Могу так утверждать потому, что на моем веку была проведена одна радикальная реформа правописания и множество частных поправок к ней. Никаких изменений в самом языке они не вызвали, хотя в самый момент осуществления таких перемен всегда находятся консерваторы, крайне недовольные тем, что вот до весны 1918 года они красиво и правильно писали слова «тень» как «тЂнь» и «сЂни кленовыя» вместо «сени кленовые», а теперь все стало наоборот. Но проходило короткое время, и постепенно даже самые ретивые поклонники старой орфографии забывали ее. Я много раз спрашивал у своих ровесников, помнят ли теперь они, где до 1918 года им приходилось писать «и» и где «i». Выяснилось, что это помнят единицы, которым по роду работы приходится читать и переписывать старые тексты.

Даже не все филологи-русисты смогут теперь, через много лет после реформы, написать коротенькую диктовку «по старым правилам».

Каюсь, в 18-м году я был не то чтобы «консерватором», но как и сейчас, «человеком привычки». Я привык свою собственную фамилию писать через «и с точкой», как «Успенскiй». Мне просто странно было, «рука не поворачивалась» изображать ее как «Успенский», ну что это такое?

Моя матушка еще до моего рождения в прошлом веке бесстрашно отказалась от «ятя» и «и с точкой» — писала без них, удивляя всех своим «свободомыслием». А я лет пять «сопротивлялся»: выводил «яти», твердые знаки и «я» на конце прилагательных женского рода множественного числа (красивыя девушки) после реформы. А потом махнул на все это рукой и только придумал такой вид «подписи», из которого нельзя было понять, какое там я водружаю «и».

Как ни смешно, но я подписываюсь так и по сей день.

…Написал это и задал себе вопрос: кто же из нас с моей мамой был более тверд в культуре речи — она ли, опережавшая правописание времени лет на 20, или я, отстававший от него на пять лет?

А ведь ответить-то придется, что мы оба были носителями ее. Это сказывалось в том, что у нас обоих были свои твердые взгляды и на вопросы письма. С другой же стороны, несущественно, каковы были эти взгляды, потому что касались-то они как раз не законов языка, а правил его письменности. А правила эти — дело изменчивое и условное.

Механическое изучение (зазубривание) правил грамматики (орфографии прежде всего) неизбежно вызывает пассивное сопротивление со стороны школьников.

Заставьте, не подвергая выяснению причин, вызвавших их к жизни, группу людей заучить ряд каких угодно произвольных правил: «В городе Л. в трамвай полагается входить с передней, выходить — с задней площадки, и наоборот, в городе В. входят с задней, выходят — с передней. А в городе Т…» Запомнить все это будет довольно трудно.

Объясните: в тех городах, где билеты получает вожатый, входят мимо него — спереди. Где эта забота возложена на кондуктора, вход установлен мимо него — сзади; запомнить это не составит ни малейшего труда.

Это — общее положение: легче запомнить то, что логически обосновано действительно и наглядно вытекает из некоторых законосообразностей, чем груду условных запретов и разрешений. К сожалению, у нас об этом часто забывают.

Как весьма справедливо заметил когда-то известный советский языковед А. Пешковский, из всех человеческих «институтов» едва ли не один только язык устроен так, что идеал его совершенства говорящие на нем полагают не в будущем, как идеал совершенства общественного устройства, науки, нравственности, а, наоборот, в прошлом.

Люди каждого поколения считают, что лучше всего, правильнее всего говорили и писали во дни их детства и юности, так, как учили их родители.

Получается, что нет правильнее языка предыдущего поколения. Сами мы-де говорим более или менее сносно, поскольку ориентируемся на этот язык. Следующее же за нами человечество говорит (на всех языках) плохо: ведь оно говорит и пишет не так, как писали наши отцы, учившие нас!

Конечно, это заблуждение: язык развивается так же, как и все другие общественные явления, — прогрессивно, двигаясь вперед. И впрямь: наш язык начала XIX века был, несомненно, более развитым, нежели в начале века XVIII.

К концу столетия, испытав воздействие всей великой литературы нашей, от Пушкина до Чехова, он стал еще мощнее, еще богаче выразительными средствами. Прогресс науки и техники, в свою очередь, обогатил его лексически: во дни Пушкина мы не знали и не могли знать слов, подобных словам «дизель», «икс-лучи», «жаккардовский станок», да даже «трамвай» или «автомобиль».

Правда, замечание Пешковского относилось скорее к устной и разговорной речи и лишь затем могло быть распространено на речь письменную. Но у многих из нас, даже когда мы судим о ней, и в частности о том, как ее преподают нашим детям в школе, срабатывает «комплекс Пешковского»: нас раздражает, что «простейшую русскую грамоту» детям нашим порой преподают не совсем так, как преподавали ее нам.

Но вернемся к главной теме — к процессу обучения младшего поколения речи устной, говорению, в смысле владения живым устным монологом и диалогом.





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   30




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет