Девственницы-самоубийцы (The Virgin Suicides)



бет6/11
Дата20.07.2016
өлшемі0.93 Mb.
#212667
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11
* * *

По мнению доктора Хорникера, неразборчивость в связях, которую проявляла Люкс, была обычной реакцией на эмоциональную недостаточность. «Подросткам свойственно искать любовь там, где есть вероятность ее обнаружить, — писал он в одной из статей, которые надеялся опубликовать. — Половой акт Люкс ошибочно посчитала любовью. Для нее секс стал утешением, которого ей не хватало и найти которое она стремилась после самоубийства сестры». Некоторые из парней предоставили в наше распоряжение доказательства, подтвердившие правоту построений психиатра. Уиллард сказал, что однажды, когда они лежали вдвоем в сарае, Люкс спросила, считает ли он содеянное ими чем-то грязным. «Я знал, какой ответ ей нужен. Нет, говорю. А она хвать меня за руку и давай ныть: „Я ведь тебе нравлюсь, правда?“ Ничего я ей не ответил. Лучше, когда девчонки не знают наверняка». По прошествии лет Трип Фонтейн был взбешен нашим предположением, что страстность Люкс могла проистекать из неверно понятой ею потребности. «Ты что же, хочешь сказать, будто я был для нее простым инструментом? Такое не подделаешь, друг. Все было взаправду». Мы даже ухитрились поднять эту тему в разговоре с миссис Лисбон, нашем единственном интервью с ней, проходившем в забегаловке у автобусного вокзала. В любом случае, она осталась непреклонна: «Всем моим дочерям вполне хватало любви. У нас дома любви всегда было в избытке».

Сложно сказать. К наступлению октября дом Лисбонов стал выглядеть не особенно весело. Синяя шиферная крыша, которая под определенном углом к солнцу напоминала подвешенный в воздухе бассейн, явно потемнела. Желтые кирпичи подернулись коричневой копотью. По вечерам вокруг каминной трубы парили летучие мыши, совсем как у особняка Стамаровски через квартал. Мы привыкли к этим зверькам, выписывавшим сложные зигзаги и резко нырявшим вниз, в то время как девушки визжали, накрывая руками длинные волосы. Мистер Стамаровски выходил на балкон в черном свитере с высоким глухим воротом. Он разрешал нам бегать на закате по его огромной лужайке, и как-то раз, в клумбе, мы нашли дохлую летучую мышь с усохшим личиком и торчавшими из пасти двумя острыми вампирскими зубами. Мы всегда считали, что летучие мыши прибыли к нам из Польши вместе с семейством Стамаровски; они очень подходили к этому мрачному зданию с его бархатными шторами и атмосферой упадка Старого света — и вовсе не шли к практичным двойным дымоходам дома Лисбонов. Были и другие признаки постепенно наступившего запустения. Дверной звонок с лампочкой наверху перестал работать. На заднем дворе с ветки сорвалась кормушка для птиц, да так и осталась валяться на земле. На картонном пакете у двери Миссис Лисбон оставила записку, предназначенную для молочника: «Прекратите доставлять кислое молоко!» Вспоминая те времена, мистер Хигби уверял нас, что мистер Лисбон закрыл тогда внешние ставни на всех окнах, дотягиваясь до второго этажа длинным шестом. Мы поспрашивали у других, и все согласились с этим Мнением. Впрочем, Экспонат № 3 (фотография, сделанная миссис Бьюэлл: Чейз в стойке отбивающего с только что подаренной ему битой «Луисвилль Слаггер» в руках) утверждает обратное. Все ставни на доме Лисбонов, просматривающемся на заднем плане, открыты; это хорошо видно через увеличительное стекло. Фотография сделана 13 октября, в день рождения Чейза, совпавший с открытием первенства по бейсболу.

Сестры Лисбон перестали появляться где бы то ни было, кроме школы и церкви. Раз в неделю грузовичок Крогера подвозил к дому заказанную снедь. Малыш Джонни Бьюэлл и Вине Фузилли остановили его однажды, сделав вид, что перетягивают натянутую через улицу воображаемую веревку, наподобие двойников Марселя Марсо.[13] Водитель разрешил обоим забраться внутрь, и они просмотрели его списки, соврав, что сами хотят вырасти и развозить покупателям заказы. Оказалось, список Лисбонов, который Вине Фузилли прибрал к рукам, походил на распоряжение о поставке продовольствия в армейскую часть:

  Мука «Крог.» 1–5 ф.

  Сух. мол. «Гвозд.» 5–1 гал.

  Зуб. п. «Бел. Обл.» 18 тюб.

  Сливы «Дел.» 24 бан.

  Зел. гор. «Дел.» 24 бан.

  Цып. гр. 10 ф.

  Св. бул. 3 шт.

  Арах. масл. «Джиф» 1

  Кукурузн. хлоп. «Келл.» 3 кор.

  Тв. «Вк.» 5

  Майон. «Крог.» 1

  Салат «Айсб.» 1

  Бекон «Майск.» 1 ф.

  Масл. «Л. Люкс» 1

  «Вкус. о. ф.» 1

  Шок. «Херш.» 1 шт.

* * *

Мы набрались терпения, чтобы увидеть, что станется с листьями. Они облетали уже две недели кряду, покрывая газоны, потому что в те далекие дни у нас все еще были деревья. Теперь по осени лишь считанные листочки совершают свой лебединый нырок вниз с верхушек немногих уцелевших вязов, а большинство же опадает с четырех футов подвязанных к колышкам саженцев — пришедших на смену былым гигантам карликов, высаженных городскими властями в надежде ублаготворить нас воображаемым благолепием улицы, какой она станет лет через сто. Никто не знает толком, к какому виду принадлежат молоденькие деревца. Работник Службы паркового хозяйства объяснил лишь, что они отобраны за «сопротивляемость вязовому голландскому жуку».



— Стало быть, вообще никому они не нравятся, даже жукам, — постановила миссис Шир.

В прошлом осень начиналась с доносившегося со всех сторон шелеста листвы; вслед за этим листья отрывались от веток и бесконечной волной, как из рога изобилия, слетали вниз, кружась и подпрыгивая в восходящих потоках воздуха, словно бы начинал осыпаться весь мир. Мы разрешали листьям накапливаться. Выдумав какой-нибудь предлог для безделья, мы подолгу стояли под деревьями с задранными вверх головами: с каждым днем в ветвях наших вязов все увеличивались проплешины неба.

В первый же уик-энд после листопада мы выстроились по-военному в ряд и начали махать граблями, сгребая листья в кучи. В каждой семье применяли свою методику. Бьюэллы действовали втроем, причем двое подметальщиков шли параллельным курсом, а третий сгребал листву под прямым углом, имитируя строй, знакомый мистеру Бьюэллу по полетам над Гималаями. Питценбергеры трудились вдесятером: двое родителей, семеро подростков и католическое недоразумение в возрасте двух лет, спешившее на подмогу с игрушечными грабельками. Толстуха миссис Эмберсон удаляла сухие листья воздуходувкой. Все мы исполняли свои роли. После уборки вид примятой граблями травы, похожей на хорошо расчесанные волосы, доставлял нам ни с чем не сравнимое удовольствие. Порой оно становилось столь острым, что мы сдирали граблями и саму траву, оставляя участки черной земли. В конце дня мы отходили к тротуару и буравили взглядами газоны, где каждая былинка знала свое место, где каждый комок земли был разрыхлен, где был нарушен покой даже дремлющих до поры луковиц крокусов. Про глобальное загрязнение тогда никто и не думал, так что нам разрешалось сжигать листья, и ближе к вечеру, в одном из последних ритуалов исчезающего племени, каждый из наших отцов торжественно сходил на улицу, чтобы принести в жертву листья, собранные его семьей.

Прежде мистер Лисбон орудовал граблями в одиночку, распевая что-то своим сопрано, но с тех пор как Терезе исполнилось пятнадцать, она приходила на помощь, старательно гнула спину и скребла газон в мужской одежде — резиновых сапогах до колен и рыбацкой кепке. С наступлением ночи мистер Лисбон поджигал собранную ими кучу, подражая остальным отцам семейств, но всю радость ему отравляло беспокойство о том, чтобы огонь не вышел из-под контроля. Он ходил кругами вокруг костра, перебрасывал листья в центр, сбивал чрезмерно разросшееся пламя, и когда мистер Уэдсворт предлагал ему глотнуть из фляги с монограммой (он протягивал ее по очереди всем отцам в округе), мистер Лисбон неизменно отвечал: «Благодарю покорно, не хочется».

В год самоубийств листва на участке Лисбонов так и осталась неубранной. В соответствующую субботу мистер Лисбон так и не покинул своего жилища. Время от времени, работая граблями, мы поглядывали в сторону дома Лисбонов, чьи стены жадно впитывали осеннюю влагу, а лужайка в беспорядочно-разноцветных листьях явно выделялась на фоне окружавших ее уже убранных, зеленых газонов. Когда мы запалили свои костры той ночью, каждый дом шагнул вперед, осветившись желтым, и только дом Лисбонов остался в темноте: туннель, пустота, черная дыра, затерявшаяся меж столбов дыма и языков пламени. Шли недели, а листья так и оставались там, где упали. Когда ветер заносил их на чужие участки, люди ворчали. «Это не мои листья», — сетовал мистер Эмберсон, набивая ими мусорный бак. Дважды шел дождь, и листья потемнели, набухая, отчего лужайка Лисбонов стала напоминать грязный пустырь.
* * *

Первых репортеров как раз и привлекла атмосфера запущенности, сгустившаяся вокруг дома. Мистер Боуби, редактор местной газеты, продолжал упорствовать в своем нежелании освещать столь частную трагедию, как самоубийство. Вместо этого он избирал нейтральные темы — недовольство, сопровождавшее установку заслонившего собою озеро дорожного ограждения, или тупик, в который зашли переговоры бастующих работников кладбищ с властями (тела уже стали вывозить за пределы штата в трейлерах-холодильниках). Рубрика «Добро пожаловать, сосед» продолжала представлять новых жителей, привлеченных зеленью и тишиной нашего городка, его поразительными верандами: кузен Уинстона Черчилля в своем доме на бульваре Уиндмилл-Пойнт, слишком тощий с виду, чтобы действительно оказаться родственником премьер-министра; миссис Шед Тернер, первая белокожая женщина, побывавшая в непроходимых джунглях Папуа Новой Гвинеи, запечатленная на фото с чем-то, напоминающим сморщенную голову мумии у нее на коленях (подпись объявляла размытое пятно Вильгельмом Завоевателем, йоркширским терьером путешественницы).

Летом городские газеты никак не комментировали самоубийство Сесилии по причине его полнейшей обыденности. Из-за череды увольнений, пронесшейся по автомобильным заводам, едва проходил хотя бы день без того, чтобы чья-то отчаявшаяся душа не сгинула под натиском снижения уровня жизни: людей находили задохнувшимися в гаражах или скрюченными в душе, все еще в рабочей одежде. В газеты попадали только истории, сопряженные с убийствами, да и о них можно было прочесть на странице третьей или четвертой, — об отцах, расстрелявших всю семью, прежде чем самим сунуть в рот дуло; о людях, поджегших собственные дома, предварительно подперев дверь. Мистер Ларкин, издатель самой крупной газеты в городе, проживал всего в полумиле от Лисбонов, и в том, что ему было известно о случившемся, можно было не сомневаться. Джо Хилл Конли, который время от времени приударял за Мисси Ларкин (она уже с год сохла по Джо, невзирая на его постоянные порезы при бритье), довел до нашего сведения, что Мисси обсуждала самоубийство Сесилии с матерью в присутствии мистера Ларкина, но тот не выказал ни малейшего интереса к их беседе и продолжал отдыхать в шезлонге с мокрым полотенцем на лице. В любом случае, 15 октября, спустя три месяца с лишком, в газете опубликовали письмо в редакцию, в крайне беглой манере описывавшее обстоятельства самоубийства Сесилии и кинувшее школам призыв «обратить внимание на всеподавляющее чувство ненужности, мучающее нынешних подростков». Письмо было подписано явным псевдонимом «Миссис И. Дью Хоупвелл»,[14] но некоторые детали указывали на кого-то из жителей нашей улицы. Прежде всего, к тому времени подавляющее большинство горожан уже забыли о трагедии Лисбонов, тогда как растущая на глазах обветшалость их дома постоянно напоминала соседям о так и не покинувшей эти стены беде. Минули годы, спасать было уже некого, и миссис Дентон призналась в авторстве того письма в газету: она решилась на это в приступе праведного негодования, настигшего ее под феном в местной парикмахерской. Нет, она не сожалела о своем поступке. «Нельзя же просто стоять в сторонке и смотреть, как соседи вылетают в трубу, — сказала она. — Тут у нас живут нормальные люди».

На следующий после публикации письма день к дому Лисбонов подкатил синий «понтиак», и из машины вышла никому не знакомая женщина. Сверив адрес по бумажке, она подошла к переднему крыльцу дома — тому, на который вот уже много недель не поднималась ни одна живая душа. Шафт Тиггс, мальчишка-почтальон, теперь швырял газеты в дверь с расстояния десяти футов. Он даже перестал заходить за деньгами по четвергам (его мать выявила разницу по своей записной книжке и предупредила Шафта, чтобы тот ничего не говорил отцу): крыльцо Лисбонов, на которое мы выскочили когда-то, чтобы увидеть пронзенную пикой Сесилию, стало чем-то вроде трещины в асфальте тротуара; ступить на него грозило несчастьем. Коврик у двери загнулся по краям. Подмокшую груду непрочитанных газет пятнали номера цветного спортивного приложения, сочившиеся красной типографской краской. Металлический почтовый ящик распространял запах ржавчины. Приехавшая на «понтиаке» молодая женщина отодвинула газеты в сторонку носком синей туфли-лодочки и постучала в дверь. Та чуть приоткрылась на стук, и, косясь во тьму проема, женщина заговорила. В какой-то момент, осознав, что голова слушательницы находится где-то на фут ниже, женщина скорректировала угол взгляда. Она извлекла из кармана жакета блокнот и потрясла им, как законспирированные под журналистов шпионы в фильмах о войне. Это возымело результат. Пропуская ее внутрь, дверь приоткрылась еще на несколько дюймов.

Статью Линды Перл напечатали уже назавтра, хотя мистер Ларкин ни за что не стал бы обсуждать причины ее появления в газете. В статье давался подробный отчет о самоубийстве Сесилии. По приведенным в ней цитатам (при желании со статьей можно ознакомиться самостоятельно: мы прилагаем ее в качестве Экспоната № 9) становится ясно, что мисс Перл, недавно переведенная в собкоры из выпускавшейся в Мэкинаке провинциальной газетенки, успела побеседовать лишь с Бонни и Мэри, прежде чем миссис Лисбон вышвырнула ее из дома. Логика повествования выстроена по образу и подобию множества «очерков для широкой публики», начинавших входить в моду по тем временам: дом Лисбонов обрисован лишь самыми широкими мазками. Представление о стиле мисс Перл дают пассажи вроде: «Фешенебельный пригород, известный скорее первыми балами, чем похоронами девочек в возрасте дебютанток» или: «Живая, энергичная манера девушек говорить не несет признаков пережитой ими недавней трагедии». Предоставив самое поверхностное описание Сесилии («Она любила рисовать и вела дневник»), статья раскрывает тайну ее гибели, вдаваясь в пространные рассуждения наподобие: «Специалисты полагают, что нынешние подростки испытывают куда большее психологическое давление, чем в прошлом. Затянувшееся детство, которым Америка одаряет свою молодежь, оборачивается в современном мире зияющей пустотой, когда подростки отрезаны как от детства, так и от зрелости. Зачастую у них не возникает ни малейшего шанса на самовыражение. Все чаще и чаще, уверяют врачи, это разочарование приводит к нервному срыву и как результат — к насилию над собой, реальность которого подростки не в состоянии отделить от воображаемого драматического эффекта».

Судя по всему, статья лишена пафоса сенсационности, спокойно сообщая читателю о широко распространенной социальной угрозе. Днем спустя в газете появилась колонка о молодежном суициде вообще (также за подписью мисс Перл), снабженная схемами и графиками. Сесилия упоминалась лишь в первой фразе: «Самоубийство девочки-подростка, потрясшее прошедшим летом восточный пригород, дало обществу повод задуматься над бедой, обретшей поистине общенациональный масштаб». С этого момента тема была отдана на растерзание писакам. Делались публикации, перечислявшие все самоубийства подростков за минувший год. Печатались и фотографии — как правило, школьные портреты юнцов в парадных костюмчиках и с тревожным выражением на лицах: мальчиков с клочковатыми усиками и громадным зобом галстука под подбородком, девочек со взбитыми, словно безе, прическами и с золотыми, снабженными бирками «Шерри» или «Глория» цепочками на шеях. Сделанные дома фото представляли подростков в редкие часы радости; на этих снимках будущие самоубийцы зачастую склонялись над озаренным свечами праздничным тортом, красноречивым итогом их короткой жизни. Поскольку мистер и миссис Лисбон отказывались разговаривать с журналистами, газеты были вынуждены заимствовать фото Сесилии из школьного альбома-ежегодника с надписью на обложке «Все вместе». На вырванной из него странице (Экспонат № 4) пытливое, проницательное лицо Сесилии выглядывает из-за плеч отстриженных редакторскими ножницами одноклассников в свитерах. Растущую безотрадность наружного вида дома Лисбонов по очереди запечатлели съемочные группы сначала Второго, затем Четвертого и, наконец, Седьмого каналов. Мы специально высматривали эти кадры по телевидению, но они так и оставались неиспользованными, пока с собой не покончили остальные сестры Лисбон. А на тот момент время года уже успело смениться. Тогда же одна из программ на местном телевидении посвятила передачу теме подросткового суицида, пригласив двух девушек и одного юношу объяснить зрителям, ради чего они пытались наложить на себя руки. Мы выслушали их, но с самого начала было ясно: все трое подверглись столь интенсивному лечению, что и сами уже ничего не понимали. Их ответы казались заученными и выстраивались вокруг самооценки и прочих умных терминов, с трудом покидавших их губы. Одна из девушек, по имени Ренни Джилсон, пыталась свести счеты с жизнью, приготовив себе пирог с начинкой из крысиного яда (она намеревалась отравиться, не вызывая лишних подозрений), но в результате прикончила собственную бабушку, заядлую сладкоежку восьмидесяти шести лет. В этом месте своего рассказа Ренни разрыдалась, ведущий передачи неуклюже попытался утешить ее, и пошла реклама.



Многие встретили залп статей и телепередач протестами, ведь те появились спустя немалое время после свершившегося самоубийства и уже ничем не могли помочь. Миссис Юджин так и сказала: «Оставьте ее покоиться с миром», а миссис Ларсон тем временем сокрушалась, что пресса проявила свое внимание не вовремя: «Жизнь едва вернулась к норме». Как бы там ни было, репортажи предупредили нас о тревожных признаках, не искать которые мы не могли. Не расширены ли зрачки у сестер Лисбон? Не слишком ли часто они пользуются спреем от насморка? Глазными каплями? Не утратили ли они интерес к школьным занятиям, к спортивным мероприятиям, к личным хобби? Не отдаляются ли они от однокашников? Не страдают ли беспричинными приступами рыданий? Не жалуются ли на бессонницу, на боль в груди, на постоянные головокружения? По рукам пошли брошюрки, рассылаемые местным отделением Торговой палаты, текст в которых был набран белыми буквами по темно-зеленой бумаге. «Мы полагали, что зеленый цвет оптимистичен, но не слишком весел, — пояснил нам мистер Бабсон, тамошний президент. — Зеленый, кроме того, вполне серьезен. Так что на нем мы и остановились». В брошюрах смерть Сесилии не упоминалась ни словечком; вместо этого безымянный автор вдавался в общие причины самоубийств как таковых. Мы выяснили, что каждый день в Америке кончают с собой 80 человек (30 тысяч в год); что суицидальная попытка предпринимается ежеминутно, а заканчивается успехом каждые 18 минут; что самоубийство удается в три-четыре раза большему количеству мужчин, чем женщин, но зато женщины в три раза чаще пытаются свести счеты с жизнью; что количество самоубийц среди молодежи (в возрасте от 15 до 24) троекратно возросло за последние сорок лет; что самоубийство — вторая по частоте причина смерти среди старшеклассников; что 25 процентов всех самоубийств приходится на возрастную группу «15–24» — и (вопреки всем нашим ожиданиям) что чаще всего руки на себя накладывают белые мужчины после пятидесяти. Впоследствии многие замечали, будто члены правления местной Торговой палаты (мистер Бабсон, мистер Лоури, мистер Питерсон и мистер Хокстедер) выказали редкостный дар предвидения, еще тогда узрев в повальном страхе суицида негативные последствия для облика города, да и последующее снижение коммерческой активности тоже. Пока продолжались самоубийства (и какое-то время после того), Торговую палату меньше заботил приток чернокожих покупателей, чем отток клиентов с белым цветом кожи. Уже многие годы набравшиеся храбрости негры то и дело заглядывали в наш пригород; впрочем, в большинстве своем то были женщины, сливавшиеся с толпой местных жительниц. Городской центр настолько загнил, что большинству чернокожих просто некуда больше было податься. В сущности, они тоже не выбирали холод наших витрин, где манекены выставляли напоказ зеленые юбки, розовые эспадрильи[15] и зажатые в позолоченных клешнях дамские сумочки дурацкого голубого цвета. Даже если мы сами всегда предпочитали играть в индейцев, а не в ковбоев, считали Тревиса Уильямса величайшим мастером всех времен и народов, способным отразить удар с центра, а Вилли Хортона — лучшим на свете отбивающим,[16] ничто не могло потрясти нас больше, чем вид покупателя с темной кожей в магазине где-нибудь на Керчевал-стрит. Мы не могли не подозревать, что некие «усовершенствования» в центре были произведены специально, чтобы отпугнуть негров. Призрак в витрине магазина готовой одежды, например, носил заостренный кверху капюшон, а кафе без всякого объяснения вычеркнуло из меню жареную курятину. Впрочем, мы не знали наверняка, спланированы ли эти шаги заранее, поскольку сразу после начала самоубийств Торговая палата бросила все силы на оздоровительную кампанию. Под прикрытием «пропаганды правильного образа жизни» палата установила в спортивном зале нашей школы столы с информационными буклетами, посвященными множеству заболеваний: от рака прямой кишки до диабета. Кришнаитам разрешили обрить головы и прилюдно распевать мантры, а также раздавать всем желающим приторно-сладкую вегетарианскую пищу. Этот новый подход включал в себя и зеленые брошюрки, и занятия семейной терапией, где детям приходилось выходить вперед и подробно описывать свои ночные кошмары. Вилли Кюнтц, чья мать отвела его на подобное занятие, рассказывал: «Эти люди не выпускали меня, пока я, расплакавшись, не заявил маме, что люблю ее. Так оно и было. А вот плач пришлось имитировать. Нужно всего-то тереть глаза, пока не защиплет. Вроде сработало».

Среди растущего к ним в школе интереса девушки умудрялись оставаться как бы в тени. Череда наших встреч с ними, относящихся к тому периоду, смешалась в собирательный образ их тесной группки, спокойно вышагивавшей по центральному коридору. Сестры проходили под огромным циферблатом школьных часов, где черный палец минутной стрелки указывал вниз, на мягкие овалы их голов. Мы всегда ожидали, что часы вот-вот сорвутся со стены, но этого не происходило, и вскоре девушки были уже вне досягаемости, а юбки на их бедрах становились все прозрачнее в исходившем из дальнего конца коридора свете, и под тканью вырисовывались размытые контуры их ног. Впрочем, стоило нам попытаться догнать их, и сестры будто бы растворялись в воздухе; заглядывая в классы, куда они могли войти, мы видели сотни чужих лиц или же сбивались со следа, проскочив всю школу вплоть до начальных классов, с хаотичными цветными разводами на приколотых к стенам рисунках. И сейчас еще запах яичной темперы возрождает в нас воспоминания о тех бесполезных погонях. Коридоры, по вечерам подметаемые одинокими уборщиками, хранили молчание, и оставалось лишь следовать карандашной стрелке, нацарапанной на стене кем-то из учеников (не меньше пятидесяти футов длиной), и повторять себе, что на сей-то раз мы непременно заговорим с сестрами Лисбон и спросим наконец, что же их так гнетет. Иногда мы случайно замечали заворачивавшие за угол изорванные гольфы или неожиданно натыкались на сестер, в низком поклоне расставлявших учебники на полках в шкафчике и поминутно отбрасывавших с глаз волосы. Но всякий раз случалось одно и то же: в то время как бледные лица сестер скользили мимо, мы изо всех сил делали вид, будто вовсе их и не искали, будто даже не подозревали об их существовании.

От той эпохи у нас осталось всего несколько документальных свидетельств (Экспонаты №№ 13–15): листочки письменных работ Терезы по химии, подготовленный Бонни к уроку истории доклад о Симоне Вейль,[17] стопка выполненных рукою Люкс родительских освобождений от уроков физкультуры. В своих подделках она всякий раз пользовалась проверенной методикой — тщательно копировала твердые «т» и «б» в подписи матери и затем, чтобы скрыть почерк, выводила ниже собственную подпись: Люкс Лисбон, с двумя вялыми «Л», клонящимися друг к дружке над бесформенной «ю» и колючими «кс». Джулия Уинтроп тоже частенько прогуливала физру и провела немало часов, прячась вместе с Люкс в раздевалке для девочек. «Мы залезали на шкафы и курили, — рассказала она. — Снизу нас не было видно. Учителя, если заходили в раздевалку, не могли догадаться, откуда взялся дым, и обычно решали, что курильщики уже ушли». По словам Джулии, они с Люкс были «подружками на одну сигаретку» и, сидя на шкафах, почти не разговаривали, чаще задумчиво затягиваясь дымом или прислушиваясь к шагам. Кроме того, Джулия замечала в Люкс не свойственную той напускную суровость, которая, возможно, была реакцией на душевную боль. «Она то и дело повторяла: „Да чтоб эта школа провалилась“ или: „Жду не дождусь, когда же выйду отсюда“, — но так говорили почти все мы». Тем не менее один раз, когда обе потушили сигареты, Джулия спрыгнула со шкафа и направилась к выходу. Когда Люкс не последовала ее примеру, Джулия позвала ее. «Она не отвечала, и мне пришлось вернуться и заглянуть наверх. Она просто лежала там, обхватив себя руками. Не было слышно ни звука, но Люкс колотило так, словно в раздевалке стоял лютый холод».

В воспоминаниях учителей, относящихся к тому периоду, девушки предстают совершенно по-разному, в зависимости от преподаваемого предмета. Мистер Ниллис говорил о Бонни: «Затишье перед бурей. Мы так и не смогли поговорить по душам», тогда как сеньор Лорка так вспоминал Терезу: «Большая девочка! Я думай, меньше счастливей. Так устроен мир и сердце мужчин». Судя по всему, хоть Терезе языки давались не особенно легко, она все же могла говорить с правдоподобным кастильским акцентом и быстро наращивала словарь. «Она могла говорить испански, — добавил сеньор Лорка, — но не умела пережить язык».

В своем письменном ответе на наши вопросы (ей требовалось время «на размышление и обдумывание») мисс Арндт, учительница рисования, вспоминает: «В акварелях Мэри выражала нечто, что, за неимением лучшего слова, я определю как „печаль“. Опыт преподавателя подсказывает мне, что все дети делятся на два основных лагеря: пустоголовые (цветы в манере фовистов,[18] собаки и парусные яхты) и умненькие (урбанистический упадок гуашью и мрачные абстракции), я и сама так рисовала в колледже и на протяжении тех безумных трех лет жизни в центре. Могла ли я предвидеть, что она совершит самоубийство? К сожалению, нет. По меньшей мере десять процентов моих учеников родились со склонностью к модернизму. Теперь я спрошу вас: не является ли тупость благословением, а ум — проклятием? Мне сорок семь, и я до сих пор живу в одиночестве».

День ото дня сестры все больше отстранялись от одноклассников. Из-за того что они постоянно держались сплоченной группой, другие девушки уже не могли, как бывало, прогуляться или поболтать с ними, и многие посчитали, что сестры Лисбон просто хотят, чтобы их оставили в покое. И чем больше времени они были предоставлены самим себе, тем дальше отодвигались от прочих. Шейла Дэвис рассказала о том, как вместе с Бонни Лисбон посещала занятия по углубленному изучению английского. «Мы обсуждали ту книгу, „Женский портрет“.[19] Нас попросили охарактеризовать Ральфа, одного из персонажей. Поначалу Бонни мало что говорила. Но потом напомнила остальным о том, как Ральф постоянно держал руки в карманах. А у меня вырвалось: „Его так жалко, когда он умирает“, я и в мыслях не держала… Грейс Хилтон пихнула меня локтем, и я покраснела. Наступила тишина».

Идея Дня скорби родилась у миссис Вудхаус, жены директора школы. В колледже она специализировалась на психологии и теперь дважды в неделю добровольно участвовала в проводившейся в старой части города интеллектуальной программе «Интенсивное погружение». «В газетах только и писали о самоубийствах, но мы, между прочим, за весь тот год ни разу даже не произнесли этого слова в стенах школы, — сказала она нам по прошествии почти двадцати лет. — Мне хотелось, чтобы Дик произнес несколько фраз на эту тему, выступая в первый учебный день, но он посчитал это лишним, и мне пришлось согласиться. Впрочем, время шло, шумиха росла, и он постепенно встал на мою точку зрения». (Заметим, мистер Вудхаус все же упомянул проблему в своем выступлении перед учениками. Представив собравшимся нескольких новых учителей, он произнес: «Для некоторых из нас это лето выдалось особенно долгим и трудным. Но сегодня начинается новый учебный год, и он несет с собой новые надежды и задачи».) Миссис Вудхаус ознакомила нескольких старших преподавателей со своей идеей в ходе дружеского ужина, состоявшегося в скромном особняке, отвечающем положению ее мужа, и уже на следующей неделе внесла это предложение на рассмотрение общего учительского собрания. Мистер Палфф, вскоре после этого оставивший школу, чтобы заняться рекламным бизнесом, так вспоминает речь, произнесенную в тот день миссис Вудхаус: «„Скорбь вполне естественна, — сказала она. — Но ее преодоление — дело выбора каждого“. Я помню эти ее слова, потому что позднее воспользовался ими в рекламе диетических продуктов: „Питание — вещь естественная. Избыток веса — это ваш выбор“. Может, вы ее и видели». Мистер Палфф голосовал против проведения Дня скорби, но остался в меньшинстве. Дату назначили сразу же.

Большинство участников вспоминает День скорби как маловразумительное событие. Первые три урока отменили, и мы провели их, не покидая классных комнат. Учителя раздавали ксерокопии текстов по основной теме дня, которую нам так толком и не сообщили, поскольку миссис Вудхаус посчитала ненужным касаться конкретной трагедии, происшедшей в семье Лисбонов. В итоге та утратила хоть сколько-нибудь узнаваемые черты и охватила чуть ли не всю Вселенную. Как выразился Кевин Тиггс: «Похоже, от нас требовалось оплакивать всех и вся, горевать обо всем, что только случилось в прошлом, настоящем и будущем». Учителей наделили полномочиями проводить уроки на любую тему по собственному выбору. Мистер Хедли, учитель английского, приезжавший в школу на велосипеде, в брюках, аккуратно защепленных металлическими зажимами, раздал нам подборку стихотворений поэтессы викторианской эпохи Кристины Росетти.[20] Дебора Ферентелл вспомнила для нас несколько строк из короткой поэмы под названием «Отдых»:


О земля! Навались на веки
Ее милых усталых глаз.
Нет вопросов и нет ответов.
Стисни тело ее, чтоб для вздохов
Не осталось места и смехом
Не оскалиться, веселясь.

Преподобный Пайк говорил о христианском понимании смерти и возрождения, основывая свои философствования на зыбкой почве душераздирающей утраты, постигшей его в колледже, когда бейсбольная команда, в которой он играл, не сумела пробиться в дивизион. Мистер Тоновер, преподававший у нас химию и до сих пор живший с матерью, мало что мог сказать на тему дня и вместе с учениками готовил ореховые леденцы на химических горелках. Другие классы, разбившись на группы, занялись игрой, по правилам которой каждый участник должен был вообразить себя тем или иным произведением архитектуры. «Если бы ты был зданием, — вопрошал ведущий, — то каким именно?» Игрокам пришлось в мельчайших подробностях описывать конструкцию этих строений, чтобы затем самим же предложить способ ее усовершенствовать. Сестры Лисбон, порознь разведенные по отдельным классам, отказывались играть и постоянно отпрашивались в туалет. Никто из учителей не решился настаивать на их участии, так что День скорби оказался посвящен исцелению душевных ран тех, у кого и ран-то никаких не было. Несколькими часами позднее Бекки Толбридж видела сестер Лисбон, всех вместе, в уборной для девочек в Научном крыле. «Они втащили туда стулья из коридора и просто сидели там, пережидая, пока все это закончится. У Мэри спустилась петля на чулке (представить только, она носила нейлоновые чулки!), и она чинила ее пилкой для ногтей. Сестры вроде как наблюдали за ней, но мне показалось, что им невыносимо скучно. Я вошла в кабинку, но ощущала их присутствие и… в общем, у меня ничего не получилось».



Миссис Лисбон так и не узнала о Дне скорби. Ни муж, ни дочери не заговаривали об этом, вернувшись из школы в тот день. Разумеется, мистер Лисбон присутствовал на общем учительском собрании, когда миссис Вудхаус поставила свою идею на голосование, но учителя по-разному описывают его реакцию. Мистер Родригес вспомнил, как «он покивал, но не сказал ни слова», тогда как мисс Шаттлворт уверяла, будто он ушел с собрания вскоре после начала и больше не возвращался. «Мистер Лисбон даже не слышал о Дне скорби. Ушел в растерянности и в зимнем пальто», — сказала она, по обыкновению ставя нас в тупик своими излюбленными риторическими вывертами (зевгма, в данном случае), что нам пришлось назвать, прежде чем мы смогли покинуть ее общество. Когда мисс Шаттлворт вошла в кабинет, где собиралась побеседовать с нами, мы встретили ее стоя, как всегда; невзирая на то что мы уже достигли среднего возраста, а некоторые успели и облысеть, она все еще обращалась к нам «дети», как давным-давно у себя в классе. На столе у нее все еще красовались гипсовый бюст Цицерона и поддельная греческая ваза (которую мы подарили ей в день выпуска), а сама она по-прежнему казалась умницей и всезнайкой, давшей почему-то обет безбрачия. «Думаю, мистер Лисбон узнал о приближении Dies Lacrimarum,[21] только когда подготовка уже шла полным ходом. Во время второго урока я проходила мимо его кабинета, и он сидел на своем стуле у доски, что-то рассказывая. Едва ли у кого-то хватило духу порекомендовать ему посвятить занятие известной теме». Действительно, по прошествии времени мистер Лисбон смог лишь смутно припомнить школьный День скорби. «Спросите лучше что-нибудь про десятичные дроби», — попытался пошутить он.

Еще долго многочисленные попытки заговорить с сестрами Лисбон о самоубийстве Сесилии ни к чему не приводили. Миссис Вудхаус посчитала, что День скорби послужил жизненно важной цели, да и многие учителя выражали удовлетворение тем, что окутывавший тему занавес молчания был все-таки сорван. В школьном штате появилась и была занята должность психолога; раз в неделю эта женщина вела прием в медицинском кабинете, и любой ученик, у которого возникало желание поговорить на волнующие его темы, мог пойти туда и облегчить душу. Сами мы не были там ни разу, но каждую пятницу заглядывали в кабинет, чтобы поглядеть, не явился ли к психологу кто-то из сестер Лисбон. Звали психолога мисс Линн Килсем, но спустя год, уже после последнего самоубийства, она исчезла в неизвестном направлении, никому не сказав ни слова. Позже выяснилось, что ее диплом социального работника был подделан; уже никто не знал толком, кем она была, действительно ли ее имя было Линн Килсем и куда она делась. В любом случае, школьный психолог числится в списке тех немногих, кого мы не сумели разыскать годы спустя. Ирония судьбы заключается еще и в том, что мисс Килсем, по всей вероятности, могла бы сообщить нам нечто интересное. Ибо, судя по всему, девушки все же общались с ней каждую пятницу, хотя мы и не сталкивались с ними в медицинском кабинете, зайдя туда под благовидным предлогом, чтобы получить аспирин или лейкопластырь. Записи о пациентах, которые вела мисс Килсем, были утрачены из-за пожара, уничтожившего медицинский кабинет пятью годами позже (причиной послужил электрический кофейник со старым проводом-удлинителем), и точной информации о проходивших там сеансах мы не имеем. Тем не менее Маффи Перри, консультировавшаяся у мисс Килсем по вопросам психологии спорта, часто заставала в кабинете Люкс или Мэри, а иногда и Терезу с Бонни заодно. По причине беспорядочных слухов о том, что после замужества Маффи сменила фамилию, мы и сами разыскали ее с превеликим трудом. Кое-кто говорил, что теперь ее зовут Маффи Фривальд, другие возражали: Маффи фон Рехевитц; но когда мы все же отыскали ее (она ухаживала за редчайшими орхидеями, которые ее бабушка завещала Ботаническому саду острова Бель-Айл), она твердо заявила, что звать ее Маффи Перри, и точка, как во времена ее былых триумфов на полях хоккея с мячом. Вообще-то поначалу мы не узнали Маффи в духоте теплицы, под гроздьями хищных вьюнков и ползучих лиан, так что нам пришлось выманить ее под специальную лампу, поощрявшую рост зелени, чтобы отметить морщины и следы неумеренного аппетита на ее лице, равно как и вопросительный знак, в который согнулась ее некогда прямая спина хоккейного форварда; тем не менее контраст белых зубов с ярко-красными деснами был по-прежнему разителен. Очевидный упадок самого острова Бель-Айл в немалой степени послужил тому, с каким недоверием и грустью мы согласились признать свою бывшую учительницу в этой пожилой женщине. Крошечный овальный островок, вытянувшийся между Американской империей и мирной Канадой, запомнился нам таким, каким он был многие годы назад, с его приветствовавшей новоприбывших бело-красно-синей клумбой в виде государственного флага, с радостным плеском его фонтанов, с европейской чинностью его казино, с тропами для верховых прогулок, шедшими сквозь лес, где деревья были согнуты в гигантские луки как это делали индейцы, расставляя силки. Времена изменились, и теперь к заваленным мусором пляжам острова, где дети удили рыбу на оторванные от пивных банок ушки, неопрятными клочьями сбегали остатки былых газонов. Со стороны некогда ярких павильонов летели ошметья сухой краски. Питьевые фонтанчики вырастали из грязных луж, подойти к которым можно было только по осколкам кирпичей. Гранитное лицо стоявшего у обочины памятника герою Гражданской войны оказалось забрызгано черной краской из пульверизатора… Миссис Хантингтон Перри передала свои призовые орхидеи Ботаническому саду до массовых протестов, когда муниципалитеты еще распоряжались огромными суммами. Но после ее смерти истощение налоговых фондов заставило руководство пойти на сокращение штата: в год увольняли по одному опытному садовнику, так что растения, пережившие путешествие на остров из экваториальной полосы и какое-то время процветавшие в этом насквозь фальшивом раю, теперь зачахли; таблички с аккуратными надписями на латыни заросли сорной травой, а искусственное солнце вспыхивало только на пару часов в сутки. Единственным оставшимся на своем посту устройством оставался генератор пара, замутивший наклонные окна теплицы каплями-бусинками и заполнивший наши ноздри влагой и сладким смрадом гниения.

Общий упадок как раз и заставил Маффи Перри вернуться на остров. Бабушкины «лебединые» орхидеи едва не погибли от пересушки, насекомые-паразиты обосновались на всех трех ее восхитительных дендробиумах, а стоящие в ряд крохотные масдеваллии, чьи пушистые фиолетовые лепестки будто с капелькой крови на кончиках миссис Хантингтон Перри вывела самолично при помощи сложнейшей гибридизации, могли показаться непосвященному кустиками дешевых анютиных глазок. Ее внучка добровольно пожертвовала цветам все свое время, но от нее же мы и узнали, что все попытки вернуть им прежнюю славу бесполезны, все усилия тщетны. Цветы не способны расти в подвальных условиях. Да и набеги хулиганья сводят на нет все труды: юнцы перелезают через забор, носятся по теплице и вырывают растения из земли просто забавы ради. Одного из вандалов Маффи ранила попавшейся под руку садовой лопаткой. Отнюдь не сразу нам удалось перевести разговор на иные предметы, далекие от треснувших стекол, мусорных куч, не желающих платить за свои визиты посетителей и гнездящихся в египетском камыше крыс. Мало-помалу, однако (не переставая капать из пипетки на задранные вверх мордочки орхидей чем-то очень похожим на простое молоко), она открыла нам, как именно выглядели сестры Лисбон в приемной мисс Килсем. «На первых сеансах они так и оставались подавленными. У Мэри были эти огромные круги под глазами. Как прорези маски». Маффи Перри все еще могла возродить в памяти царивший в медкабинете запах антисептика; он внушал ей суеверный страх, и с тех пор она полагала, что именно так пахло горе девушек. Когда она появлялась в кабинете, сестры обычно уже собирались уходить — с опущенным долу взором, с развязанными шнурками, — но они ни разу не забыли прихватить мятную конфетку с подноса, который медсестра ставила на стол у двери. Девушки выходили, оставляя мисс Килсем под тяжестью рассказанного. Обычно она сидела, покачиваясь, с закрытыми глазами за столом, вдавив в виски большие пальцы, и была в состоянии говорить лишь через несколько минут. «Я всегда подозревала, что мисс Килсем была единственной, кому они доверились, — сообщила нам Маффи. — Уж не знаю, что их толкнуло. Может, поэтому она и уехала».

Доверяли сестры мисс Килсем или нет, еженедельная терапия имела явные результаты. Почти сразу у девушек поднялось настроение. Входя в кабинет в условленное время, Маффи Перри нередко слышала, как они смеются или возбужденно болтают. Изредка мисс Килсем приоткрывала окно и наперекор всем школьным правилам покуривала с Люкс, или же девушки разоряли поднос с леденцами, разбрасывая обертки по всему столу.

Мы и сами заметили перемену. Усталость уже не сквозила в каждом движении сестер Лисбон. В классе они реже стали смотреть в окно, чаще поднимали руки и отвечали. Девушки моментально забыли о приставшем к ним клейме и вновь окунулись в школьную жизнь. Тереза посещала собрания научного кружка, проходившие в невеселом классе мистера Тоновера, среди столов с огнеупорным покрытием и темных глубоких раковин по стенам. Два вечера в неделю Мэри помогала некоей разведенной даме шить костюмы для школьного спектакля. Бонни даже заглянула на одно из христианских собраний в доме Майка Фиркина, который стал впоследствии миссионером и умер от малярии где-то в Таиланде. Люкс попробовала силы в школьном мюзикле, и поскольку Оджи Кент влюбился в нее, а режиссер постановки мистер Олифант влюбился в Оджи Кента, она получила маленькую роль в хоре, пела и танцевала так, словно была вполне счастлива. Распланированные мистером Олифантом мизансцены вечно заставляли Люкс выходить на сцену в тот миг, когда с нее сходил Оджи. Кент признался потом, что за все время репетиций ему так ни разу и не удалось утащить Люкс в темноту за кулисами или завернуться с нею в занавес. Само собой, четырьмя неделями позднее, после окончательного заточения сестер в родительском доме, Люкс перестала являться на представление, но все, кто видел спектакль, согласились, что Оджи Кент распевал пронзительным, ничуть не примечательным голосом и явно больше интересовался собственной персоной, чем девушкой из хора, отсутствие которой на сцене решительно никому не бросилось в глаза.

К этому времени осень окончательно утратила краски и затянула небо сталью. Планеты в классе мистера Лисбона ежедневно продвигались на несколько дюймов, и, если задрать голову, становилось ясно, что Земля отвернула голубой лик от Солнца, устремившись по собственной темной дорожке, проложенной в космической пустоте, — туда, где в углу потолка слабо шевелились серые клочья паутины, недосягаемые для метел уборщиц. По мере того как летняя щедрость отходила в область воспоминаний, само лето обретало нереальность, и в итоге мы вовсе потеряли его след. Призрак бедняжки Сесилии возникал в нашем сознании в странные моменты, чаще всего при утреннем пробуждении или же при долгом взгляде на струящиеся по ветровому стеклу потоки воды: подернутая дымкой загробного мира, она материализовывалась в своем старом подвенечном наряде. Но затем кто-то выключал будильник, или радио выплевывало популярную песенку, и мы с явственно различимым щелчком возвращались к реальности. Другим удалось избавиться от воспоминаний о Сесилии даже с еще большей легкостью. В их разговорах ее имя упоминали для того лишь, чтобы подтвердить проницательность говорившего: да, они давно уже подозревали, что добром это не кончится, и, далекие от того, чтобы воспринимать девочек Лисбон как единый организм, особо выделяли Сесилию; она всегда держалась немного в стороне, этакая ошибка природы. Мистер Хиллер выразил общее впечатление того времени: «Девушек ждало большое, яркое будущее. А та, другая, могла только окончательно помешаться». Мало-помалу люди перестали судачить о таинственном самоубийстве Сесилии Лисбон, предпочитая видеть в нем самой судьбой предрешенную неизбежность или нечто такое, о чем следует забыть как можно скорее. Хотя миссис Лисбон продолжала оставаться в тени, в редких случаях покидая дом и заказывая продукты, никто не выражал ей свое неодобрение, а некоторые даже сочувствовали. «Больше всех мне жаль мать, — заявила миссис Юджин. — Только и думает небось, что могла что-то сделать, но не сделала». Что же до страдающих, с трудом возвращающихся к жизни девушек, то их статус в школе даже повысился, как это было с родственниками Кеннеди. В автобусе дети вновь подсаживались к ним вплотную. Лесли Томпкинс попросила у Мэри щетку, чтобы обуздать отросшие непокорные рыжие волосы. Джулия Уинтроп курила с Люкс в раздевалке и, по ее словам, приступы трясучки больше не повторялись. День за днем сестры понемногу оправлялись от потери.

Именно в этот период сложного, медленного выздоровления Трип Фонтейн сделал очередной ход. Не посоветовавшись ни с кем и даже не признавшись Люкс в своих чувствах, Трип вошел в кабинет мистера Лисбона и вытянулся в струнку у преподавательского стола. Ему удалось застать мистера Лисбона в одиночестве; тот сидел на вращающемся стуле и безучастно разглядывал планеты, застывшие над головой. Молодецкий вихор поднимался над его седеющими волосами.

— Сейчас четвертый урок, Трип, — устало сказал он. — Я жду тебя на пятый, не раньше.

— Сегодня я не могу думать о математике, сэр.

— Вот как?

— Я пришел сказать, что мои намерения в отношении вашей дочери абсолютно честны.

Брови мистера Лисбона поползли вверх, но в остальном лицо его осталось бесстрастным — так, словно бы ему приходилось выслушивать подобные заявления от учеников по шесть, а то и по семь раз на дню.

— И о какого же рода намерениях идет речь?

Трип аккуратно составил вместе носки ботинок.

— Я хочу пригласить Люкс на школьный бал.

Выслушав это, мистер Лисбон предложил Трипу присесть и следующие несколько минут терпеливо объяснял, что у них с женой заведены определенные правила, которые касаются всех дочерей без исключения, и изменить эти правила в отношении старших девушек он не в силах, не говоря уже о младших. Но даже если бы он и захотел предпринять что-то в этом роде, то жена не позволила бы ему, ха-ха, впрочем, если Трип пожелает, то может прийти и провести еще один вечер у телевизора, но это не даст, ни в коем случае не даст ему права вывести Люкс из дому, а уж тем более усадить ее в машину и куда-то увезти. Трип рассказал нам, что мистер Лисбон говорил с поразительными сочувствием и симпатией, будто бы и сам еще не запамятовал присущую отрочеству тупую боль пониже пряжки брючного ремня. Трип ясно увидел также, насколько изголодался мистер Лисбон по сыновьям, поскольку во время разговора тот встал и трижды сильно хлопнул Трипа по плечу.

— Боюсь, такова политика нашей семьи, — в итоге сказал он.

Перед внутренним взором Трипа Фонтейна с треском захлопнулись ворота крепости. Затем он заметил семейное фото на столе мистера Лисбона. Люкс стояла на фоне «Чертова колеса» в парке аттракционов и держала в красном кулачке печеное яблоко, в полированном боку которого отразились складки детского жирка под ее подбородком. Один из уголков обметанного сахаром рта разлепился, открывая одинокий зуб.

— А что если нас будет много? — вопросил Трип Фонтейн. — Если ребята пригласят и других ваших дочерей? И если мы вернем их домой к любому названному вами часу?

Это новое предложение Трип высказал ровным тоном, но пальцы его дрожали, а глаза застилал туман. Мистер Лисбон долго глядел на него, не говоря ни слова.

— Ты играешь в бейсбольной команде, сынок?

— Да, сэр.

— На какой позиции?

— Нападающий полузащитник.

— В свое время я играл в защите.

— Ключевая позиция, сэр. Никого между игроком и пограничной линией.

— Вот именно.

— Дело в том, сэр, что мы устраиваем матч с «Кантри Дэй», а потом танцы и все прочее, и все ребята в команде должны прийти с подружками.

— У тебя прекрасные внешние данные, Трип. Не сомневаюсь, миллион девиц ждут не дождутся твоего приглашения.

— Миллион девиц меня не интересуют, сэр, — ответил Трип Фонтейн.

Мистер Лисбон опустился на табурет. Сделал глубокий вдох. Посмотрел на фотографию своей семьи, одно из лиц на которой, с мечтательной улыбкой, уже перестало существовать.

— Я поговорю с их матерью, — наконец выдавил он. — Сделаю что смогу.
* * *

Вот так и вышло, что четверо из нас смогли пригласить сестер Лисбон на единственное свидание без родительского присмотра, какое у них только было. Оставив кабинет мистера Лисбона, Трип принялся собирать команду. На вечерней тренировке бейсболистов, во время скоростного забега, он заявил: «Я вытаскиваю Люкс на школьный бал, и мне нужны четверо парней, чтобы сопровождать остальных цыпочек. Кто пойдет?» Задыхаясь в неуклюжей защитной экипировке после десятка напряженных попыток пройти дистанцию, мы наперебой принялись уговаривать Трипа Фонтейна выбрать именно нас. Джерри Верден предложил Трипу взятку в виде трех косячков. Парки Дентон взялся отвезти всех на отцовском «кадиллаке». Каждый сказал что-то в свою пользу. Баз Романо по кличке Веревка (его звали так из-за дрессированного зверя потрясающей длины, которого он демонстрировал нам в душе) накрыл руками лицо в проволочном каркасе шлема и катался по зоне защиты, издавая жалобные стоны: «Я умираю! Умираю! Выбери меня, Триппер!»

В конце концов победили Парки Дентон (из-за «кадиллака»), Кевин Хед (потому что он помог Трипу установить в машине кассетник и вообще обустроить все по его вкусу) и Джо Хилл Конли (поскольку он выигрывал все школьные призы, и это, как полагал Трип, могло оказать влияние на мистера и миссис Лисбон). На следующий день Трип представил список кандидатов мистеру Лисбону, и уже в конце недели тот объявил о решении, принятом ими с супругой. Девушки смогут пойти с ребятами на бал при соблюдении следующих условий: 1) они повсюду будут ходить вместе; 2) они направятся на танцы, и никуда более; 3) они вернутся домой к одиннадцати. Мистер Лисбон заверил Трипа, что условия окончательны и обжалованию не подлежат; более того, обойти их невозможно. «Я сам буду наблюдать за их выполнением», — добавил он.

Сложно сказать, как восприняли разрешение посетить школьный бал сами сестры Лисбон. Когда мистер Лисбон объявил дочерям радостную весть, Люкс подбежала и обняла его, поцеловав с раскованной игривостью маленькой девочки. «Она уже много лет не целовала меня вот так», — вспоминал он. Остальные отреагировали с меньшим энтузиазмом. Объявление застало Терезу и Мэри за игрой в китайские шашки, за которой наблюдала и Бонни. Они лишь ненадолго оторвались от фигур на продавленной металлической доске, чтобы поинтересоваться у отца, кто же еще будет их сопровождать. Мистер Лисбон назвал имена.

— И кто кого возьмет? — спросила Мэри.

— Да разыграют нас в лотерею, и дело с концом, — ответила Тереза и шестью скачками через фигуры неприятеля провела шашку в дамки.

Прохладцу, с которой они встретили известие о приглашении на бал, можно объяснить в духе семейных традиций Лисбонов. Сообща с другими посещавшими церковь матерями миссис Лисбон и прежде устраивала групповые свидания. Мальчики Перкинс, хлюпая веслами, катали сестер в пяти блестящих каноэ по угрюмому каналу на Бель-Айл, тогда как сидевшие в лодке мистер и миссис Лисбон с мистером и миссис Перкинс, ни на минуту не теряя бдительности, галантно выдерживали дистанцию между собой и своими отпрысками. Миссис Лисбон полагала, что темную природу юношеских влечений можно ублаготворить активными занятиями на свежем воздухе, — так сказать, любовь, сублимированная игрой в дротики на зеленой полянке. Не так давно, во время пешего похода (предпринятого без особой на то причины, если не считать тоску в душе и разлитую в небесах серость), мы разбили лагерь в Пенсильвании и, покупая свечи в топорно обставленной лавке, узнали о распространенном среди аманитов[22] обычае: когда парень приглашает подругу прокатиться в горбатом черном драндулете, родители обоих неотступно следуют за ними в другом таком же. Миссис Лисбон, со своей стороны, тоже считала, что любовные чувства могут развиваться и под надзором. Но тогда как парень-аманит непременно возвращался глухой ночью забрасывать окно девушки галькой (звон которой о стекла с общего попустительства никто не слышал), в доктрине миссис Лисбон не нашлось места для подобных снисхождений. Под ее присмотром каноэ никогда не приставали к берегу у разбитых там палаточных лагерей.

Девушки не предполагали, что на сей раз им удастся выскользнуть из-под родительского микроскопа. Сопровождение в лице самого мистера Лисбона напоминало им о привычном коротком поводке. Иметь учителя в качестве отца и без того несладко; он зарабатывал на жизнь в той же школе и постоянно пребывал на виду, не вылезая из трех имевшихся в его распоряжении костюмных пар. Профессия отца давала сестрам возможность учиться бесплатно, но Мэри однажды призналась Джулии Форд, что благодаря этому «понимает, каково быть побирушкой». Теперь же отец явится на танцы наблюдателем, как и другие учителя, которым предстояло играть роль общественной дуэньи добровольно или же принудительно. Обычно эта обязанность ложилась на плечи тех, кто, не тренируя спортивные команды, обладал относительным запасом свободного времени, или же тех, кому просто не хватало общения. Для таких школьный бал — редкий шанс скоротать очередной вечер, забыв о скуке вынужденного одиночества. Люкс это, кажется, не беспокоило, поскольку ее сознание целиком заполняли грезы о Трипе Фонтейне. Она вновь принялась расписывать белье дорогим ее сердцу именем, но теперь использовала растворимые водой чернила, чтобы успеть смыть всех до единого «трипов», прежде чем их увидела бы мать (впрочем, имя то и дело заявляло о себе, проявляясь на коже). Надо полагать, Люкс призналась сестрам в своих чувствах к Трипу, но в школе из ее уст никто даже не слышал этого имени. За ленчем Трип и Люкс сидели рядом, и иногда мы замечали, как они шли бок о бок по коридору в поисках свободной каморки, вентиляционного шкафа или просто укромного уголка, чтобы немного побыть наедине. Тем не менее даже там мистер Лисбон постоянно был начеку, а потому, описав по школе пару чинных кругов и миновав кафетерий, они ступали по резиновому коврику, устилавшему пологий подъем к классу мистера Лисбона, чтобы затем, еще на мгновение продлив касание рук, разойтись в разные стороны.

Другие сестры едва были знакомы с будущими кавалерами. «Их мнения никто даже не спрашивал, — негодовала Мэри Питерc. — Это походило на брак по договору или на что-то подобное. Аж мороз по коже». В любом случае, девушки не возражали — для того ли, чтобы порадовать Люкс, или развлечься самим, или же просто убить монотонность пятничного вечера. Когда спустя годы мы говорили об этом с миссис Лисбон, она сказала, что не испытывала беспокойства в связи с приближением бала, упомянув еще и тот факт, что специально для праздника были сшиты платья. За неделю до школьной вечеринки она лично отвела девушек в магазин тканей. Там сестры бродили меж развешанных во множестве моделей, где к каждой стойке был приколот вырезанный из папиросной бумаги силуэт платья их мечты, вот только в итоге выяснилось, что давшийся такими муками выбор вовсе не имел никакого значения. Миссис Лисбон прибавила по дюйму к линии бюста и по два — к талии и подолу, так что все четыре платья вышли одинаковыми бесформенными балахонами.

У нас сохранилась фотография, запечатлевшая тот памятный день (Экспонат № 10). Девушки в своих вечерних платьях выстроились на ней в ряд, плечом к плечу, как жены первых поселенцев. Их жесткие прически («Эти выкрутасы не для того, чтобы привлечь взгляд, а наоборот, чтобы оттолкнуть», — мнение Тесси Непи, местного косметолога) имели равнодушный, высокомерный флер европейских мод, устоявших в борьбе с хаосом дикой природы. Платья тоже походили на костюмы обитателей Дикого Запада, с их высокими воротниками и отороченными кружевом фартуками-нагрудниками. Вот они, перед вами, такие, какими мы знали их, какими запомнили, какими будем помнить: робкая Бонни, съежившаяся от фотовспышки, за ней — рассудительная Тереза, недоверчиво захлопнувшая ставни век; следом — прямая и гордая Мэри, стойко выдерживающая нужную позу, и рядышком — Люкс, глядящая не в объектив камеры, но ввысь. В тот вечер то и дело принимался дождь, так что очередная туча разверзлась над головой Люкс (и уронила первую каплю ей на щеку) за мгновение до того, как мистер Лисбон попросил девушек сказать: «Cheese». Далекая от идеала (левый угол оказался засвечен), фотография тем не менее передает все очарование сознающих свою красоту девушек, равно как и едва прочитываемую торжественность момента. Лица сестер светятся изнутри радостным ожиданием. Прижавшись друг к дружке, едва втиснувшись в кадр, они, кажется, предвкушают некое чудесное открытие или разительную перемену в их жизни. В жизни. По крайней мере, именно так мы склонны истолковывать запечатленное на снимке. Не трогайте руками, пожалуйста. Простите, но нам придется спрятать фотографию обратно в конверт.

После того как групповой портрет был готов, девушки стали ожидать прибытия кавалеров, каждая по-своему. Бонни и Тереза сели за карты, тогда как Мэри неподвижно застыла в центре комнаты, изо всех сил стараясь не смять платья. Люкс отперла дверь и вышла на парадное крыльцо. Поначалу мы решили, что она потянула лодыжку, но затем заметили на ней туфли на высоких каблучках. Люкс поднималась и спускалась по ступеням, практикуясь в ходьбе, пока в конце квартала не замаячила машина Парки Дентона. Тогда Люкс повернулась, нажала кнопку дверного звонка, предупреждая сестер, и вновь скрылась в доме.

Оставшись в стороне, мы наблюдали за приездом ребят. Желтый «кадиллак» Парки Дентона плыл по улице, и пассажиры выглядывали из него, словно из аквариума, наполненного какой-то иной, не земной атмосферой. Шел дождь, и «дворники» вовсю скребли по ветровому стеклу, но изнутри машины исходил ровный теплый свет. Проезжая мимо дома Джо Ларсона, парни подбодрили нас, показав поднятые большие пальцы.

Первым из машины появился Трип Фонтейн. Он поддернул рукава пиджака, как это демонстрировали модели в отцовских журналах мод. На шее у него красовался узкий галстук. На Парки Дентоне был синий свитер с высоким горлом, как и на Кевине Хеде, вышедшем вслед за ним; последним с заднего сидения выпрыгнул Джо Хилл Конли в мешковатом твидовом джемпере, взятом напрокат у отца — школьного учителя и убежденного коммуниста. Окружив машину полукольцом, ребята еще немного помешкали, но дождь все накрапывал, и в итоге Трип Фонтейн первым зашагал по дорожке к дому. Взойдя на крыльцо, они исчезли из виду, но из их рассказов мы знаем, что начало группового свидания напоминало любое другое. Делая вид, что еще не готовы, сестры удалились наверх, и мистер Лисбон пригласил ребят в гостиную.

— Девушки спустятся через минутку, — сказал он, поднося к глазам часы. — Боже, мне и самому пора бы поторопиться.

В дверной арке появилась миссис Лисбон. Она прижимала кончики пальцев к виску, словно у нее болела голова, но улыбка все равно получилась вежливой.

— Здравствуйте, мальчики.

В унисон:

— Здравствуйте, миссис Лисбон!

Как вспоминал Джо Хилл Конли, ее прямота и строгость казались неестественными, словно миссис Лисбон только что плакала в соседней комнате. Он почувствовал (конечно, это говорилось уже через много лет, когда Джо Хилл Конли, по его собственному признанию, научился открывать и перекрывать энергетические потоки в своих чакрах простым усилием воли) исходящую от миссис Лисбон древнюю боль, вобравшую в себя все горести ее народа. «Она потомок печальной расы, — объяснял Джо. — Тут дело не только в Сесилии. Печаль возникла задолго до того. Задолго до Америки. И в девочках она тоже была». Прежде он не замечал на лице миссис Лисбон очков. «Ее глаза как будто были разрезаны пополам».

— Кто из вас поведет машину? — осведомилась миссис Лисбон.

— Я, — ответил Парки Дентон.

— И давно ли тебе выдали лицензию?

— Два месяца прошло. Но разрешение у меня уже больше года.

— Мы вообще-то не любим, чтобы девочки выбирались куда-то на машине. В последнее время так много аварий… Дорога сейчас скользкая из-за дождя. Я надеюсь, вы будете предельно осторожны.

— Непременно.

— Вот и ладно, — сказал мистер Лисбон. — Допрос с пристрастием окончен. Девочки! (в потолок). Мне уже пора. Увидимся на танцах, ребята.

— До встречи, мистер Лисбон.

Он вышел, оставив их в обществе жены. Та не стала заглядывать им в глаза, но быстро осмотрела каждого с ног до головы, как медсестра, читающая карту больного. Потом отошла к лестнице и долгим взглядом воззрилась наверх. Никто, даже Джо Хилл Конли, не мог вообразить, о чем она думала в ту минуту. Возможно, о Сесилии, взбежавшей по этим самым ступенькам четыре месяца назад. Или о ступенях, по которым некогда сошла она сама, отправляясь на свое первое свидание. Или же о звуках, которые только материнское ухо и способно уловить. Никто из парней не мог припомнить Миссис Лисбон до такой степени отрешенной, словно она вдруг позабыла об их присутствии в доме. Она вновь коснулась виска (ее действительно мучила головная боль).

Наконец девушки высыпали на верхнюю площадку. Там, наверху, было темновато (перегорели три из двенадцати лампочек в люстре), и, спускаясь, они слегка касались перил. Просторные платья напомнили Кевину Хеду мантии на певцах из церковного хора. «Впрочем, их самих это, кажется, совсем не раздражало. Или им уже было наплевать, что на них надето, — слишком велика была радость от возможности куда-то выйти. Мне-то точно было все равно. Выглядели они классно».

Только когда девушки сошли вниз, парни осознали, что не договорились, кому с кем идти. Трип Фонтейн, понятное дело, застолбил Люкс, но три другие сестры пока не были заняты. К счастью, прически и платья окончательно уравняли их в мальчишеских глазах. Ребята опять уже не знали, кто из них кто, и, вместо того чтобы спросить их напрямую, сделали единственное, что могло прийти им в головы: вытащили из карманов букетики, которые прикалывают к корсажам.

— Они все белые, — объяснил Трип Фонтейн. — Мы ведь не знали, в платьях какого цвета вы будете на балу. А парень в магазине сказал, что белый пойдет с каким угодно цветом.

— Я рада, что ты купил белый, — успокоила его Люкс. Она протянула руку и взяла букетик, упакованный, как драгоценность, в маленькую пластиковую коробочку.

— Мы не стали брать цветочные браслеты, — выдавил Парки Дентон. — Они всегда рассыпаются.

— Да, они очень непрактичны, — сказала Мэри.

Никто не проронил больше ни слова. Никто даже не шевельнулся. Люкс рассматривала букетик, заключенный в своем временном убежище. Откуда-то сзади донесся голос миссис Лисбон:

— Позвольте же мальчикам приколоть их на место.

Услышав это, девушки шагнули вперед с застенчивыми улыбками. Парни неловко вертели в руках букетики, вынимая их из коробочек и стараясь не пораниться о декоративную булавку. Они чувствовали на себе испытующий взгляд миссис Лисбон и, несмотря даже на то, что сестры Лис-бон стояли настолько близко, что можно было ощутить на лице их дыхание и почувствовать аромат первых в жизни духов, которыми сестрам было разрешено окропиться, парни приложили все силы, чтобы не уколоть девушек или, не дай бог, не коснуться их. Они осторожно приподнимали ткань платья с девичьей груди и закрепляли белые цветы над их сердцами. Та из сестер, которой парень оказывал эту услугу, становилась его дамой на весь вечер. Приладив все букетики на место, они пожелали миссис Лисбон доброй ночи и вывели девушек наружу, к ожидавшему их «кадиллаку», держа над головами сестер опустевшие футляры из-под букетиков, чтобы защитить прически от мороси.

С этого момента события стали развиваться куда лучше, чем ожидалось. Сидя дома, каждый из парней воображал себе сестер Лисбон в предоставленных скудным воображением избитых декорациях: летящими в прибрежных волнах на доске для серфинга или же игриво убегающими по льду катка, с подпрыгивающими помпонами на лыжных шапочках, так похожими на аппетитные, румяные фрукты. Тем не менее в машине, рядом с живыми, а не выдуманными девушками, парни сообразили, что все это время воображение подсовывало им жалкие подделки. Другая крайность также была отметена безо всякой жалости — представление о том, будто с сестрами явно что-то не в порядке (вспомните безумную старуху, с которой каждый день едете в лифте: когда вы наконец решитесь заговорить с ней, она окажется вполне разумна и рассудительна). На парней нашло нечто вроде мгновенного просветления. «Они не так уж отличались от моей собственной сестры», — сделал открытие Кевин Хед. Люкс захотела сесть вперед и пожаловалась, что еще никогда не ехала рядом с водителем. Она скользнула на переднее сидение, чтобы устроиться между Трипом Фонтейном и Парки Дентоном. Мэри, Бонни и Тереза скучились сзади, причем Бонни достался центральный выступ сидения. Джо Хилл Конли и Кевин Хед уселись по обе стороны от них, вплотную к дверцам.

Даже вблизи девушки не казались подавленными. Они поерзали, устраиваясь поудобнее, и вроде бы вовсе не огорчились тесноте. Мэри отчасти сидела на коленях у Кевина Хеда. Рассевшись, сестры сразу же принялись щебетать. Мимо проплывали дома, и у девушек обязательно находилась пара слов по адресу каждой из живших там семей, что могло значить лишь одно: они наблюдали за нами с тем же напряженным вниманием, с каким мы наблюдали за ними. Позапрошлым летом они видели, как мистер Таббс, управляющий среднего звена в UAW,[23] вышвырнул из дома женщину, которая зашла к его жене после того, как их машины слегка столкнулись. Они подозревали, что Хессены то ли сами были фашистами, то ли симпатизируют наци. Они возненавидели Кригеров за алюминиевые листы, которыми те обшили свой дом. «Мистер Бельведер наносит новый удар», — заметила Тереза, имея в виду президента компании, выпускавшей новейшие стройматериалы (рекламу с его участием крутили по телевизору поздно вечером). Подобно нам самим, сестры Лисбон хранили свои воспоминания, связанные с разными деревьями, кустами и даже крышами гаражей. Они помнили о расовых беспорядках, когда в конце нашего квартала появились танки, а бойцы Национальной гвардии приземлялись в наших дворах вместе с парашютами. В конце концов, эти девушки жили по соседству с нами.

Сперва парни молчали, не на шутку потрясенные многословием сестер Лисбон. Кто бы мог подумать, что они способны столько говорить, имеют собственные мнения о стольких предметах, тычут в чудеса этого мира сразу несколькими указательными пальцами? После тех редких случаев, когда они попадались нам на глаза, девушки продолжали жить своей жизнью, изменяясь так, что мы просто не могли себе вообразить, запоем проглатывая все книги, попадавшие под тщательным контролем на общую семейную полку. Каким-то образом они тоже оказались не чужды этикету официальных свиданий, набравшись сведений то ли с экрана телевизора, то ли наблюдая за другими парами в школе, — поэтому они знали, как поддерживать плавное течение беседы и как заполнить нелепые паузы в разговоре. Их собственная неопытность выказывала себя лишь в высоких, заколотых шпильками прическах, которые сильно напоминали вылезшую наружу набивку матраса или раскуроченную проводку. Миссис Лисбон никогда не посвящала дочерей в секреты красоты, и более того, запретила приносить в дом женские журналы (статья в «Cosmo» под названием «Испытываете ли вы множественные оргазмы?» стала последней каплей). Девушки просто сделали все, что было в их силах.

Люкс всю дорогу крутила ручку приемника, выискивая любимую песню. «Это меня с ума сводит, — оправдывалась она. — Точно знаю, что где-то ее сейчас крутят, но ведь еще надо найти где!» Парки Дентон вел машину по Джефферсон-авеню, мимо дома Уэйнрайта с зеленой табличкой, подтверждающей историческую ценность здания, к особнякам, сбившимся в стайку на берегу озера. Вдоль идеально ровных газонов уже зажглись фонари «под старину». Почти на каждом углу стояла чернокожая служанка, ожидающая автобус. Они поспешили дальше, мимо поблескивающего озера, и вскоре въехали под лохматое сплетение вязов, несших свою вахту на подступах к школе.

— Погодите минутку, — попросила Люкс. — Я затянусь пару раз, прежде чем мы пойдем туда.

— Папа сразу учует дым, — предупредила Бонни с заднего сидения.

— Не-а, у меня с собой мятные леденцы. — Люкс погремела коробочкой.

— Тогда наши платья пропахнут, и он все равно почует.

— Скажете, в туалете было накурено.

На то время, пока Люкс курила, Парки Дентон опустил стекло со своей стороны. Она делала это не спеша, выпуская дымок через нос. После особенно глубокой затяжки повернулась к Трипу Фонтейну, сложила губы и, вылитая шимпанзе в профиль, выдула три идеально ровных колечка.

— Не дадим им умереть девственницами, — провозгласил Джо Хилл Конли. Потянувшись вперед, он ловко проткнул одно из колечек пальцем.

— Это грубо, — заметила Тереза.

— И впрямь, Конли, — сказал Трип Фонтейн. — Пора тебе повзрослеть.

По дороге на танцы пары разделились. Один из каблучков Бонни застрял в гравии, и она оперлась о плечо Джо Хилла Конли, высвобождая туфлю. Трип Фонтейн и Люкс шли рука об руку, уже став единым целым. Кевин Хед шел с Терезой, а Парки Дентон предложил локоть Мэри.

Дождик ненадолго утих, и уже загорелись сбившиеся в кучки звезды. Едва туфля Бонни оказалась на свободе, она подняла взгляд и призвала всех посмотреть на вечернее небо.

— Опять этот вездесущий Большой ковш, — сказала она. — На картах каких только звезд нет, а запрокинь голову, и уткнешься в Большой ковш.

— Это из-за огней, — пояснил Джо Хилл Конли, — город светится.

— Угу, — согласилась Бонни.

Входя в спортивный зал мимо выстроенных в ряд светящихся тыкв и огородных пугал в школьной форме, девушки улыбались. Организаторы вечера остановили выбор на урожайной тематике. Баскетбольную площадку выстилали охапки соломы, а на заставленный стаканчиками с сидром стол из импровизированных рогов изобилия извергались тучные тыквы. Мистер Лисбон был уже здесь и расхаживал по залу в галстуке апельсинового цвета, припасенном для подобных праздничных мероприятий. Сейчас он разговаривал с мистером Тоновером, учителем химии. Прибытие дочерей не произвело на него никакого видимого впечатления; впрочем, он мог и не заметить их. Прожектора над спортзалом были приглушены доставленными из школьного театра оранжевыми фильтрами, так что трибуны окутались тенями. По стенам медленно кружили отблески света, посылаемые взятым напрокат зеркальным дискотечным шаром, висящим под спортивным табло.

К этому времени мы и сами прибыли на бал со своими спутницами и теперь танцевали словно бы с манекенами: наши взгляды, устремленные поверх их присборенных рукавов, неизменно утыкались в сестер Лисбон. Мы видели, как они вошли, нетвердо держась на высоких каблуках. Широко распахнутыми глазами они обвели спортзал и затем, посовещавшись меж собой, оставили кавалеров в сторонке, чтобы предпринять первый из семи походов в уборную. Когда сестры появились в дверях, Хопи Риггс как раз ополаскивала руки. «Сразу было видно, что они стесняются своих нарядов, — рассказывала она. — Вслух ничего не сказали, но я-то не слепая. В тот вечер на мне было платье с бархатным лифом и юбкой из тафты. Я и сейчас еще могу в него влезть». Только Мэри и Бонни собирались воспользоваться кабинками; Люкс и Тереза просто составили им компанию. Люкс на мгновение задержалась у зеркала, убеждаясь в собственной красоте, а Тереза вообще старалась не смотреть в эту сторону.

— Тут нет бумаги, — донесся из кабинки голос Мэри. — Подкиньте немного.

Люкс оторвала с десяток листков в автомате с туалетной бумагой и перебросила через дверцу.

— Снег пошел, — протянула Мэри.

«Они разговаривали очень громко, — поведала нам Хопи Риггс. — Вели себя так, словно сами устроили этот праздник в собственном доме, но Тереза все же помогла мне снять со спины приставшую к платью соринку». Когда мы спросили, обсуждали ли сестры Лисбон своих кавалеров в конфиденциальной обстановке женской уборной, Хопи ответила: «Мэри заявила, что счастлива уже потому, что ее парень не кажется полным дегенератом. В общем, и все, наверное. Не думаю, что мальчишки заботили их и вполовину настолько же сильно, как собственное появление на танцах.

Я и сама испытывала то же, ведь я пришла туда с козявкой Тимом Картером».

Когда девушки выплыли из уборной, танцплощадка была уже заполнена, и по всему спортзалу прохаживались парочки. Кевин Хед пригласил Терезу потанцевать, и вскоре они пропали в суматохе. «Боже мой, я был тогда так молод, — вспоминал Кевин спустя годы, — так напуган. И она тоже. Я взял ее за руку, и мы оба не знали, что делать дальше. Переплести пальцы или не стоит. В итоге переплели. Это я помню лучше всего остального. Ее пальцы».

Парки Дентон помнит тщательно выверенные движения Мэри, ее осанку. «В нашем танце вела она, — признался Парки. — И сжимала в кулаке скомканную в шарик гигиеническую салфетку». Во время танца Мэри поддерживала вежливую беседу: совсем как в старых фильмах, где молодые красавицы непременно разговаривают, вальсируя с графами. Она держала себя очень скромно, подражая Одри Хепберн,[24] которую обожали все женщины поголовно и вовсе не замечали мужчины. Казалось, она повторяет в уме фигуры, которые их ногам предстояло выписать на досках пола, и, не выпуская из сознания образ идеальной танцующей пары, всячески стремится не посрамить его. «Ее лицо оставалось совершенно спокойным, но внутри она была напряжена, — вспоминал Парки. — Мускулы спины натянулись, будто струны».

Когда заиграло что-то ритмичное, Мэри танцевала заметно хуже. «Словно старики на свадьбах, которые вдруг решают вспомнить молодость».

Люкс и Трип пока не танцевали, а прогуливались по спортплощадке в поисках уединенного местечка. Бонни пошла за ними. «Поэтому я тоже двинулся вслед, — рассказывал Джо Хилл Конли. — Она старательно делала вид, будто просто идет, куда вздумается, но уголком глаза непременно следила за перемещениями Люкс». Они прошли толпу танцующих насквозь, помедлили немного под украшенной баскетбольной корзиной и наконец остановились у трибун. Между танцевальными номерами мистер Дарид, декан по работе с учащимися, объявил начало голосования, чтобы выбрать короля и королеву бала, и когда все оглянулись на стеклянный аквариум для бюллетеней, выставленный на стол с сидром, Трип Фонтейн и Люкс Лисбон незаметно скользнули под трибуны.

Бонни последовала за ними. «Я уж подумал, она боится остаться наедине со мной», — рассказывал Джо Хилл Конли. Хоть Бонни и не пригласила его за собой, он все же последовал ее примеру. Под трибунами свет полосами падал меж рядов скамей, и в этом неверном освещении Джо увидел Трипа Фонтейна, держащего перед лицом Люкс бутылку, чтобы та смогла прочесть надпись на этикетке.

— Тебя видел кто-нибудь? — спросила Люкс у сестры.

— Нет.

— А тебя?



— Нет, — сказал Джо Хилл Конли.

Помолчали. Общее внимание было приковано к бутылке в руке Трипа Фонтейна. Зайчики от зеркал дискотечного шара поблескивали на поверхности стекла, подсвечивая охваченный языками пламени фрукт на этикетке.

«Персиковый ликер, — пояснил Трип Фонтейн спустя много лет, в пустыне, куда удалился, чтобы навсегда распрощаться и с алкоголем, и со всем прочим. — Женщинам такой нравится».

Он купил выпивку еще вечером, предъявив продавцу липовый документ, и с тех пор таскал бутылку во внутреннем кармане. Теперь, под напряженными взглядами всех троих, он отвинтил колпачок и сделал осторожный глоток напитка, по консистенции едва уступавшего сиропу или меду. «Его надо пробовать вместе с поцелуем, — объявил он и поднес горлышко бутылки к губам Люкс, предупредив, — не глотай». Затем, отхлебнув еще, потянулся ко рту Люкс своими напоенными персиком губами. Ее горло булькнуло сдержанным смешком. Не выдержав, Люкс рассмеялась, и ручеек ликера сбежал по щеке, где был перехвачен ладонью, — затем оба посерьезнели, сблизили лица и поцеловались, одновременно делая короткие глотки. Когда поцелуй оборвался, Люкс прокомментировала: «Выпивка что надо».

Трип протянул бутылку Джо Хиллу Конли. Тот было поднес ее ко рту Бонни, но она отвернулась.

— Не хочу ни капли, — сказала она.

— Брось, — увещевал Трип. — Только попробуй.

— Не будь такой чистоплюйкой, — добавила Люкс.

В тени трибун виднелась только узкая полоса света с глазами Бонни, и в серебристом отблеске они наполнились слезами. В темноту, где скрывался ее рот, Джо Хилл сунул горлышко бутылки. Подернутые влагой глаза расширились. Щеки надулись. «Только не глотай», — скомандовала Люкс, и затем Джо Хилл Конли выпустил содержимое собственного рта в губы Бонни. Он признался, что на протяжении всего поцелуя Бонни не разжимала зубов, храня веселую ухмылку, присущую черепам. Персиковый ликер переходил туда-сюда, из одного рта в другой, но потом Джо почувствовал, что она глотает, расслабившись. Спустя годы Джо Хилл Конли похвалялся, будто способен распознать эмоциональную природу женщины по вкусу ее рта, и настаивал, что эта догадка впервые осенила его в тот вечер под трибунами, рядом с Бонни. В поцелуе он оказался способен, по его же словам, прочувствовать всю сущность девушки, словно бы ее душа покинула тело через губы, как полагали мыслители эпохи Возрождения. Сначала он испробовал патоку ее жевательной резинки «Чап-Стик», затем ощутил печальный привкус брюссельской капусты времен ее последней трапезы, и после того — пыль одиноких вечеров и вкус солоноватых слез. Персиковый ликер растворился в соках ее внутренних органов, чуточку кисловатых от неизбывной печали. Порой ее губы странно холодели, и, приоткрыв веки, Джо обнаружил, что Бонни целовалась с вытаращенными от ужаса глазами. После этого ликер принялся сновать туда и обратно. Мы интересовались, не шептались ли парни каждый со своей девушкой и не спрашивали ли о Сесилии, но оба ответили отрицательно. «Я не хотел испортить хороший вечер», — признался Трип Фонтейн. А Джо Хилл Конли ответил философски: «Есть время говорить и время молчать». Даже изведав вкус таинственных глубин во рту Бонни, он не предпринял попытки докопаться до сути, поскольку не хотел, чтобы поцелуй прекратился.

Мы видели, как девушки вылезали из-под трибун, одергивая платья и вытирая губы. Люкс раскачивалась в такт музыке. Вот тогда-то Трип Фонтейн и пригласил ее танцевать, чтобы по прошествии лет признаться: бесформенное платье только распалило его. «Сразу видно, насколько же она стройна под слоями этой мешковины. Я сам был не свой». Бал продолжался и девушки понемногу свыклись со своими нарядами, научились двигаться в них. Люкс обнаружила, что, выгнув спину, может натянуть платье на груди. Мы проходили рядом с сестрами всякий раз, как находили предлог, и под эту лавочку по двадцать раз посетили туалет и выпили по двадцать стаканчиков сидра каждый. Мы пытались отвлечь ребят, чтобы и самим побывать в их роли, но те ни на минутку не хотели оставить сестер. Когда голосование было завершено, мистер Дарид воздвиг портативную сцену и объявил имена победителей. Все понимали, что королем и королевой бала могут стать только Трип Фонтейн и Люкс Лисбон, и даже девочки в платьях по сотне долларов аплодировали паре, прокладывавшей путь к пьедесталу. Потом они танцевали, и все мы тоже танцевали, набравшись мужества выманить-таки партнерш у Хеда, Конли и Дентона. К тому времени сестры Лисбон уже раскраснелись, под мышками у них проступили темные пятна, а из-за высоких воротов поднимались теплые волны. Мы сжимали их потные ладошки, вращая партнерш под зеркальным шаром. Мы потерялись в просторе их платьев и затем обрели себя вновь, мы стискивали их тела и вдыхали аромат их напряжения. Некоторые из нас, расхрабрившись, сплетали с ними ноги, словно бы случайно прижимаясь агонизирующим пахом к бедрам девушек. В схожих платьях сестры Лисбон вновь обрели единство; они плыли из одних объятий в другие, улыбаясь, повторяя: спасибо вам, спасибо. Случайная нитка зацепилась за браслет на часах Дэвида Старка, и пока Мэри распутывала ее, тот спросил:

— Неплохо здесь, правда?

— Так хорошо мне еще не бывало нигде, — был ответ.

Мэри сказала чистую правду. Никогда прежде сестры Лисбон не казались такими веселыми, не были столь открыты, не говорили с таким жаром. После очередного танца, когда Тереза и Кевин Хед отошли к дверям глотнуть свежего воздуха, Тереза спросила:

— Что вас, парни, заставило вытащить нас сюда?

— О чем это ты? — не понял Кевин.

— Ну, вы это просто из жалости, так ведь?

— Вот еще.

— Врешь.


— По-моему, вы очень красивые. Из-за этого.

— Мы и вправду кажемся такими дурочками?

— Кому?

Тереза не ответила, только высунула руку в дверной проем, ловя дождевые капли.



— Сесилия и верно казалась странноватой, но мы не такие. — И, помолчав: — Мы просто хотим жить. Если нам, конечно, позволят.

Позже, направляясь к машине, Бонни остановила Джо Хилла Конли, чтобы вновь посмотреть на звезды. Облака не оставили ни единого просвета. Пока они стояли, обратив взоры к бесцветному небу, она спросила:

— Ты веришь в Бога?

— Ага.


— Я тоже.

Было уже десять тридцать, и девушкам оставалось не более получаса на обратный путь. Танцы подходили к концу, и автомобиль мистера Лисбона уже вырулил со стоянки, направляясь домой. Кевин Хед и Тереза, Джо Хилл Конли и Бонни, Парки Дентон и Мэри собрались у «кадиллака», но Люкс и Трип все не появлялись. Бонни сбегала в спортзал поискать их, но нигде не смогла найти.

— Может, они отправились домой с твоим отцом? — предположил Парки Дентон.

— Сомневаюсь, — сказала Мэри, вглядываясь во тьму и теребя измятый корсаж платья. Предпочтя легкость ходьбы комфорту, девушки скинули туфли на каблучках и рассеялись по стоянке; они заглянули меж рядами машин и осмотрели даже площадку с флагштоком, на котором в день смерти Сесилии флаг спустили до середины шеста, — стояло лето, и траурного знака не заметил никто, кроме подстригавших газоны работников. Лучившиеся счастьем какие-то минуты назад, девушки вдруг посерьезнели и напрочь забыли о кавалерах. Они двигались единой группой, временно расходясь и вновь собираясь вместе. Они поискали у театра, за Научным крылом и даже во внутреннем дворике с установленной в память о Лоре Уайт статуей девочки, чья бронзовая юбка уже начала покрываться патиной. Швы от сварки пересекали широкие запястья, и в этом виделся определенный символ, но сестры Лисбон не заметили его или, в любом случае, ничего не сказали, вернувшись к машине около десяти пятидесяти. Им надо было спешить домой.

Поездка прошла по большей части в молчании. Джо Хилл Конли и Бонни сидели сзади, рядом с Кевином Хедом и Терезой. Парки Дентон вел машину, впоследствии сожалея, что это лишило его возможности предпринять кой-какие шаги в отношениях с Мэри. Впрочем, сама она всю дорогу до дома провела, поправляя прическу и не сводя взгляда с внутреннего зеркальца. Тереза пыталась остановить сестру:

— Брось ты. Мы все равно погибли.

— Люкси погибла. Но не мы.

— У кого-нибудь есть леденцы или жвачка? — спросила Бонни.

Таковых не нашлось, и она повернулась к Джо Хиллу Конли. Пристально посмотрев на его, она рукой зачесала ему челку на левую сторону.

— Так-то лучше, — сказала она. И теперь еще, почти два десятка лет спустя, те немногие остатки волос, которыми может похвастать Джо, зачесаны налево незримыми пальцами Бонни.

Когда машина остановилась перед домом Лисбонов, Джо Хилл Конли в последний раз поцеловал Бонни, и та не стала противиться. Тереза подставила щеку Кевину Хеду. Сквозь запотевшие стекла ребята оглядели дом. Мистер Лисбон уже вернулся, и в хозяйской спальне горел свет.

— Мы проводим вас до дверей, — сказал Парки Дентон.

— Не надо, — возразила Мэри.

— Почему это?

— Не надо, и все. — Она вышла, даже не пожав ему руки на прощание.

— Мы действительно отлично провели время, — произнесла сзади Тереза.

Бонни же шепнула на ухо Джо Хиллу Конли:

— Ты мне позвонишь?

— Обязательно.

С легким скрипом открылись дверцы. Девушки выбрались наружу, оправили на себе платья и зашли в дом.

Дядюшка Такер как раз выходил в гараж за очередной порцией пива из холодильника, когда к дому Лисбонов, двумя часами позднее, подкатило такси. Он видел, как из машины вылезла Люкс, отыскавшая в сумочке пятидолларовую бумажку; по пять долларов каждой из дочерей выдала миссис Лисбон вечером, перед их отправлением на школьный бал. «Всегда следует иметь при себе деньги на такси», — гласил ее афоризм, хотя тем вечером девушки единственный раз получили разрешение покинуть дом и, следовательно, с тех пор не нуждались в подобных истинах. Люкс не стала дожидаться сдачи. Она шла к дому, приподняв подол платья и поглядывая по сторонам. Спина ее плаща была измазана белым. Входная дверь распахнулась, и на крыльцо вышел мистер Лисбон. Уже без пиджака, но все еще с оранжевым галстуком на шее. Он сошел по ступеням и встретил Люкс на полпути к дому. Люкс начала оправдываться, разводя руками; когда же мистер Лисбон оборвал ее излияния, она низко опустила голову и неохотно кивнула. Дядюшка Такер не смог припомнить, когда же к сцене на крыльце присоединилась миссис Лисбон. Внезапно, однако, он сообразил, что слышит звучащую где-то музыку, и, переведя взгляд на дом, увидел миссис Лисбон, замершую в освещенном проеме двери. Она была одета в простой, без украшений халат и держала в руке стакан с каким-то напитком. Из-за ее спины доносилась торжественная музыка с грозными раскатами органа в сопровождении ангельского журчания арф. Приступив к выпивке еще в полдень, дядюшка Такер почти успел прикончить упаковку пива, употреблявшуюся им ежедневно. Выглядывая из ворот своего гаража, он совсем расчувствовался и заплакал, ибо музыка заполнила, казалось, всю улицу, напитав ее живительным потоком. «Такую ставят, когда кто-то умирает», — пояснил он.

То была церковная музыка, одна из грампластинок, которые миссис Лисбон обожала слушать по воскресеньям, ставя их снова, и снова, и снова. Мы знали об этом из дневника Сесилии («Воскресное утро. Мама опять гоняет эту чепуху»), и спустя месяцы, когда Лисбоны съезжали, мы нашли все три пластинки в груде оставленного у обочины мусора. Альбомы — перечисленные нами в «Списке вещественных свидетельств» — включают в себя «Песни веры» Тайрона Литтла и вокальной группы «Беливерс»,[25] «Вечный Восторг» в исполнении Хора баптистов Толедо и «Возносим Тебе хвалу», записанный хором «Гранд-Рапидс Госпелерс».[26] На обложке каждого из них пучки солнечных лучей пронзают облака. Эта та самая музыка, на которую натыкаешься порой, крутя ручку настройки приемника, между записями «Мотаун»[27] и рок-н-роллом: так сказать, «путеводный свет в царстве тьмы», хуже не бывает ничего. Хор тянет сладкие ноты, гаммы поднимаются к гармоничным крещендо, заполняя уши липкой патокой. Недоумевая, кто же слушает подобную музыку, мы всегда воображали себе одиноких вдов в домах для престарелых или пасторских домочадцев, с улыбками передающих друг другу блюдце с ломтиками ветчины. Ни разу не мнилось нам, как эти благочестивые голоса, возносясь все выше, проникают сквозь щели в полу, стремясь напоить благодатью убежища коленопреклоненных сестер Лисбон, упорно сводящих пемзой мозоли с пяток. Отец Муди слышал эту музыку, когда несколько раз заглядывал на чашечку кофе к Лисбонам по утрам в воскресенье. «Она не в моем вкусе, — позже признался он. — Я предпочитаю более величественные вещи. „Мессию“ Генделя, скажем. Или моцартовский „Реквием“. А подобные, с позволения сказать, вещи вполне можно услышать в любом протестантском жилище».

Музыка изливалась на улицу, а миссис Лисбон так и стояла в дверях. Мистер Лисбон проводил дочь к дому. Люкс поднялась по ступеням и пересекла крыльцо, но мать не позволила ей войти. Миссис Лисбон произнесла что-то, не достигшее ушей дядюшки Такера. Люкс открыла рот. Миссис Лисбон наклонилась к лицу дочери и вновь застыла без движения. «Дыхнуть попросила», — пояснил нам дядюшка Такер. Проверка длилась секунд пять, не более, прежде чем миссис Лисбон занесла руку, чтобы влепить Люкс пощечину. Та сжалась, ожидая удара, но он не последовал. Миссис Лисбон так и стояла над дочерью с занесенной рукой, оглядывая погруженную во тьму улицу за своим порогом, будто за нею наблюдали сейчас сотни глаз, а не только дядюшка Такер. Мистер Лисбон тоже обернулся. И Люкс. Втроем они глядели на почти лишенную огней округу, где капли все еще срывались с деревьев, а машины видели уже по третьему сну в гаражах и под навесами; моторы тихонько гудели всю ночь, остывая. Семейная группа провела довольно продолжительное время, не шевелясь. Затем рука миссис Лисбон безвольно опустилась, и Люкс увидела в этом шанс на спасение. Она прошмыгнула мимо матери, чтобы бегом устремиться вверх по лестнице, к себе в комнату.

Только годы спустя мы узнали, что в действительности произошло с Люкс и Трипом Фонтейном в ту ночь. Даже и тогда Трип поведал нам это с чрезвычайной неохотой, настаивая, следуя букве «Двенадцати ступеней»,[28] что стал теперь совсем другим человеком. Потанцевав в качестве короля и королевы бала, Трип и Люкс пробрались сквозь толпу аплодирующих подданных к той самой двери, где Тереза с Кевином Хедом стояли, наслаждаясь вечерней прохладой. «Мы были разгорячены танцем», — рассказывал Трип. Люкс все еще носила на голове тиару «мисс Америки», возложенную туда мистером Даридом. Через грудь каждого была переброшена алая лента, знак королевской власти.

— Что будем делать теперь? — спросила Люкс.

— Все, чего только захотим.

— Я имею в виду, как король и королева. От нас требуется еще что-нибудь?

— Да все уже. Мы танцевали. Нам выдали по ленте. Это только на сегодняшний вечер, — недоумевал Трип.

— А я уж думала, это на весь год.

— Ну да, в общем. Но делать ничего не нужно.

Люкс с этим смирилась.

— По-моему, дождь кончился, — сказала она.

— Пошли погуляем, — предложил Трип Фонтейн.

— Я лучше останусь. Скоро уже ехать обратно.

— Мы будем поглядывать на машину. Без нас все равно не уедут.

— А мой папа? — спросила Люкс.

— Скажешь ему, что пошла убрать корону в шкафчик.

Моросить действительно перестало, но воздух был еще влажен, когда они пересекли улицу и, рука в руке, вышли на бейсбольное поле, сырое после дождя.

— Посмотри на этот дерн, — показал Трип Фонтейн. — Именно здесь я сегодня и уложил того парня. Перехват корпусом.

Они прошли отметку в пятьдесят, потом в сорок и вышли в концевую зону, откуда никто не смог бы увидеть их. Белая полоса, позднее замеченная дядюшкой Такером, была следом от меловой разметки, отпечатавшейся на расстеленном плаще. Когда они занялись любовью, по полю порой скользили огни от автомобильных фар, высвечивавших отметки на столбике. Спустя какое-то время Люкс произнесла: «Я всегда все порчу. Такая уж родилась», и начала всхлипывать. Рассказав нам об этом, Трип Фонтейн мало что смог добавить.

Мы спросили, посадил ли он ее в такси, но Трип покачал головой. «В ту ночь я отправился домой пешком. Мне было наплевать, как она доберется. Я просто ушел». Немного погодя: «Это ужасно. Ну, то есть она мне нравилась. Очень нравилась. Просто в тот момент меня затошнило от нее».

Что же до остальных ребят, то они провели остаток ночи, разъезжая по окрестностям. Проехали мимо «Маленького клуба», мимо «Клуба яхтсменов», мимо «Охотничьего клуба». Они миновали центр, где витрины уже сменили приуроченное к Хэллоуину оформление на экспозиции в честь Дня благодарения. В половине второго, не в состоянии перестать думать о девушках, чье присутствие незримо наполняло салон автомобиля, они решили в последний разок проехать мимо дома Лисбонов. Сделав краткую остановку, чтобы Джо Хилл Конли смог облегчить под деревом мочевой пузырь, промчались по Кадье-стрит, вдоль ряда домиков, некогда служивших бараками для нанятых на лето рабочих. «Кадиллак» проскочил участок, где когда-то стояло одно из самых крупных наших поместий, чьи фигурные сады давно уж были застроены домами из красного кирпича, с дверями под старину и громадами гаражей. Они повернули на Джефферсон-стрит, проехали мимо военного мемориала и выкрашенных черным цветом парадных ворот усадьбы последних наших миллионеров и в полном молчании приблизились к обиталищу девушек, наконец-то обретших реальность в их глазах. Здесь они увидели свет, зажженный в одной из спален наверху. Парки Дентон поднял ладонь, чтоб об нее по очереди хлопнули остальные. «В самое яблочко», — сказал он. Ликование, однако, длилось недолго. По одной простой причине: еще до того как машина остановилась у дома, парни уже осознали случившееся. «Я задохнулся вдруг при мысли, что девчонки никогда в жизни больше не выйдут на свидание, — спустя годы рассказал нам Кевин Хед. — Старая кляча опять засадила их под замок. Не спрашивайте, как я это узнал. Просто понял, и все». Задернутые оконные шторы походили на сомкнутые веки, а брошенные клумбы придавали дому нежилой вид. Тем не менее в том окне, где еще горел свет, мелькнула чья-то тень. Рука отодвинула штору, открывая взорам желтоватое пятно воззрившегося в уличную тьму плоского лица — Бонни, Мэри, Терезы или даже самой Люкс. Парки Дентон коротко просигналил (последняя безнадежная попытка), но едва к стеклу прижалась девичья ладонь, как свет в окне погас.




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет