6. ПРИСУТСТВИЕ ПОЭМЫ В КОНТЕКСТЕ ИСТОРИЧЕСКОГО И ЛИТЕРАТУРНОГО ПРОЦЕССА ПОСЛЕДУЮЩЕЙ ЭПОХИ И ПРИНЦИПЫ ЕГО ИЗУЧЕНИЯ.
6.1. Итоги и перспективы осмысления «петербургской повести».
Как это становится очевидно из предыдущего исследования, «Медный всадник» заключает в себе модель мира, где есть его начало и конец, а между ними лежит всё сюжетно-событийное поле его существования, и приобретает благодаря этому свойство всеохватности. Поэма воплотила в себе всю полноту российского бытия с основными алгоритмами его катастрофического развития, художественно сформулировала пророческое предсказание о грядущей судьбе России, и поэтому смогла распространить своё влияние далеко за пределы эпохи возникновения. Пушкину так глубоко и точно удалось постичь и изобразить силы и механизмы российского исторического процесса, что через них оказались ощутимы универсальные мифологические смыслы, лежащие в его основе. Поэтому произведение органично предстало в роли постоянно действующего мифа в его литературно-авторском изводе, в семантическом пространстве которого протекает российский исторический процесс, начиная с эпохи Петра и переходя в следующие столетия. То, что случилось с Россией в ХХ веке, когда утопический проект преобразования «воплотился в реальность, которая, как и следовало ожидать, не совпала с проектом» [338, 157], перед этим случилось с ней в прошлый период и оказалось запечатлено в «петербургской повести».
Борьба сил космоса и хаоса в истории России петровской и последующих эпох обретает в поэме Пушкина своё неповторимое лицо. Универсальное, общемифологическое здесь предстаёт в конкретно-историческом национальном проявлении и приобретает качество нациологемы. Это такой феномен мировой культуры, когда миф как всеобщее «воплощается в конкретно-бытовых объектах и образах, несущих идеалы той конкретной нации, к которой относится писатель», – считает С.М.Телегин. В таком случае этот миф оказывается национальным, что и происходит с литературным мифом Пушкина о Медном всаднике. «Национальное, – продолжает свою мысль тот же исследователь, – всегда вырастает из мифологического, а нациологемы – из мифологем» [313, 151].
Поэма Пушкина, силой его гения явившись нациологемой, стала выполнять в культуре России функцию, аналогичную функции классического мифа как специфической формы сознания. Это, прежде всего, изобразительно-выразительная функция, когда высокие, сущностные истины о мире передаются через образы, хорошо знакомые массовому восприятию, понятные ему и значимые для него. Это и этиологическая функция, присущая любой национальной мифосистеме, в данном случае объясняющая возникновение мира Медного всадника – петербургской цивилизации, – и рокового узла его противоречий.
Вместе с тем, системное изучение художественной концепции и поэтики «петербургской повести» в рамках контекста своей эпохи, которому была посвящена предшествующая часть настоящей работы, равно как и подавляющее большинство других исследований в области «всадниковедения», оказывается недостаточным для постижения колоссального и поистине неисчерпаемого художественного потенциала, определяющего уникальную сущность последней поэмы Пушкина и её особое место в русской литературе. Подобные подходы к произведению, имеющие безусловную и непреходящую ценность, могут в то же время рассматриваться в качестве
необходимого подготовительного материала для его дальнейшего постижения в
ином, расширенном ракурсе.
Важные мысли, лёгшие в основу методологических принципов подхода к изучению жизни великих литературных творений во времени, находим у М.М.Бахтина. «Пытаясь понять и объяснить произведение только из условий его эпохи…, – писал учёный, – мы никогда не проникнем в его смысловые глубины… Произведения разбивают грани своего времени, живут в веках, то есть в большом времени, причём часто (а великие произведения – всегда) более интенсивной и полной жизнью, чем в своей современности… В процессе своей посмертной жизни они обогащаются новыми значениями, новыми смыслами; эти произведения как бы перерастают то, чем они были в эпоху своего создания» [27, 504].
Всё, сказанное учёным, в полной мере применимо к «петербургской повести» и определяет то поле для продолжения исследования, которое открывается при обращении к её соотносимости с катастрофическим развитием российской реальности в ХХ веке и одновременно к семантическому присутствию поэмы в динамике литературного процесса этого столетия. Речь в данном случае идёт о нераздельности сфер истории и литературы, в которых ярко проявляется действенность пушкинского мифа.
Перипетии России в ХХ столетии отмечены кризисом старой власти, революционной катастрофой, а затем силовым внедрением новой властью утопического проекта – всем тем, что можно найти в поэме Пушкина, правда, в несколько иной последовательности, о чём ещё будет сказано.
Точно также открывается возможность реально оценить степень и принципы влияния «Медного всадника» на ведущие тенденции литературы этой эпохи в качестве инвариантного текста – носителя базовых художественных смыслов, составляющих структуру пушкинского мифа и востребованных возникшими творческими потребностями в процессе формирования литературного зеркала своей эпохи. Для подобных подходов есть все основания. «Эпоха революционных перемен ХХ столетия, – пишет Г.В.Макаровская, – стала началом новой жизни этого произведения. «Медный
всадник» воспринимался теперь не как размышление о прошлом, об эпохе
Петра, – в поэме всех поражало провидение будущего» [202, 4].
Взгляд на поэму с позиций её актуализации в последующую эпоху формирует научную возможность (представленную в сегодняшней науке весьма ограниченным кругом работ) выхода на новый уровень её изучения. Только так становится реальным существенное развитие представлений современного литературоведения об уникальной природе гениального творения Пушкина, истинном масштабе его смыслового потенциала, подлинном месте в русской литературе и нерасторжимой связи с трагической судьбой России, какой она сложилась после возникновения Петербургской цивилизации. При различных иных подходах к изучению «Медного всадника», носящих «замкнутый» характер, предметно увидеть эту ауру произведения не представляется возможным, а вместе с ней и все неповторимые грани созданного Пушкиным авторского мифа: его цикличность, поэтику интертекстуального присутствия и интегральные силы в литературе, а также многие другие универсальные свойства.
6.2. Опыт рассмотрения российской исторической реальности
в свете пушкинского литературного мифа.
Условно «разделяя» двуединый исторический и литературный процесс, связанный с главным судьбоносным событием русской истории ХХ века – октябрьской революцией, мы в данном случае прежде всего стремимся увидеть развитие пушкинского мифа в самой реальности, ощутить в её перипетиях и возникающих формах проявление его смыслов, чтобы определить подлинный масштаб этого феномена. Данный путь, которым наше исследование поэмы идёт фактически впервые, выходя за пределы литературоведческого анализа, призван способствовать возникновению понимания сверхлитературной сущности «Медного всадника» и его значения для постижения трагической судьбы России, а также понимания специфики её литературы в ХХ веке.
Всё, что случилось в национальном бытии в послепушкинский период
вплоть до революционных событий 1917 года, а затем и после них, было в
символико-метафорической форме уже описано великой поэмой и составляло
её чрезвычайно насыщенное семантическое пространство. Идея острой
внутренней противоречивости и обречённости мира Петра, которая была
заключена в художественной ткани произведения, находила своё подтверждение в перипетиях исторической реальности. Пушкин невероятно
точно выразил трагическое содержание петербургского периода истории России, которое В.Н.Топоров осмысляет как борьбу Империи с Революцией, а на архетипическом уровне как борьбу отца с сыном [328, 308]. Не случайно архетип «отца и сына» определяет в поэме отношения Медного всадника и Евгения, в основе которых обездоливание «сына», его ответный вызов «отцу», «тяжелозвонкое» преследование взбунтовавшегося «сына» державным «отцом». «Образованный бунт» оказался самым страшным, первоначально происходил в головах и не подлежал искоренению… «В жестокой схватке отца и сына, – пишет учёный, – стираются человеческие черты. <…> Империя умерла… Революция утонула в крови и грязи» [328, 308].
Революционная стихия с присущей ей непримиримой враждой, как это было изображено в поэме, буквально набросилась на сдерживающую её долгие годы власть («Осада! Приступ!»), а согласно символике поэмы – на Медного всадника и его город = государство, сметая на своём пути приметы прежнего жизнеустройства («Померкла старая Москва»), включая название столицы. Это был девятый вал русского бунта. Возникло катастрофическое время крушения мирного бытия и массовых человеческих трагедий, как было изображено поэтом в «петербургской повести».
«Революция есть малый апокалипсис в истории, как и суд внутри истории, – писал Н.А.Бердяев. – Революция подобна смерти, она есть прохождение через смерть, которая есть неизбежное следствие греха… Этим определяется ужас революции, её жуткость, её смертоносный и кровавый образ… В революции происходит суд над злыми силами, творящими неправду, но судящие силы сами творят зло; в революции и добро осуществляется силами зла…» [42, 108].
Размышления философа, могущие одновременно служить историческим
свидетельством, подтверждают пушкинские смыслы. Достаточно вспомнить «злые волны», «прикрытое зло», многоплановую семантику смерти в поэме. Русская революция была пиком застарелой вражды покорённой стихии к камню-власти – того неоконченного в произведении Пушкина противостояния с огромным разрушительным потенциалом, неизбежное катастрофическое завершение которого поэт спроецировал на будущее. Это и свершилось в 1917 году, окончившись необратимой победой бунтующих сил, что вместе с тем не противоречило структуре пушкинского мифа, который вбирал в себя победу Петра-революционера над старым миром.
По общему мнению, которое разделяли многие философы и историки ХХ
века, включая Н.А. Бердяева, истоки русского бунта = революции следует
искать в реформах Петра, что со всей определённостью было показано в
«Медном всаднике». Эту мысль очень ярко выразила в 1920 году М.Цветаева в стихотворении «Петру», которое вошло в её лирический цикл «Лебединый стан»:
Ты под котёл кипящий этот –
Сам подложил углей!
Родоначальник – ты – Советов,
Ревнитель Ассамблей!
Родоначальник – ты – развалин,
Тобой – скиты горят!
Твоею же рукой провален
Твой баснословный град [374, 49].
В петровских реформах ведущую роль играл европейский фактор. Недаром Пушкин включает его в замысел царя, где он предстаёт запланированным благом для России – «В Европу прорубить окно; <…> Все флаги в гости будут к нам» (V, 135). Привлекательность этого пути гаснет в поэме «ненастною порой» вместе с зыбким великолепием города, предстающим в свете разразившейся катастрофы своей оборотной стороной.
Пушкинский взгляд на замысел Петра, его воплощение и результат, несомненно, включает в себя и западный вектор как его важнейшую составляющую. Пушкин в поэме предельно лаконично, но в то же время очень точно и вряд ли случайно приводит природно-географическое объяснение потопа, которое приобретает одновременно и аллегорический характер:
Но силой ветров от залива
Переграждённая Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляля острова (V, 140).
Статья о Неве в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона позволяет понять одну существенную деталь пушкинского предметного описания, не названную в нём полностью, но, тем не менее, определяющую его особый художественный смысл. В качестве причины поднятия уровня низовья Невы в статье называются продолжительные и бурные западные (юго-западные и промежуточные западно-северо-западные) ветры в Финском заливе, нагоняющие воду, что явилось злым роком Петербурга. В общем контексте со Вступлением это место произведения можно рассматривать в качестве своеобразной метафоры с «географической» основой, которая, сопрягаясь с образами окна и кораблей со всех концов земли, изображает оборотную сторону просветительской идеи всемирности для России как особого рода беду, врывающуюся через прорубленную Петром брешь из Европы в российское пространство и дестабилизирующую его. Именно такими в целом, при всех её несомненных положительных сторонах, были результаты «евроинтеграции», произведенной царём-реформатором. Так что, возможно, этот глубоко скрытый смысл возникает в поэме не случайно и не противоречит общей пушкинской концепции, органично вливаясь в неё. Вместе с другими поэтическими смыслами «Медного всадника» он найдёт своё подтверждение в истории. «Петербург останется одним их лёгких великой страны, открытым западному ветру», – отмечает В.Н.Топоров [328, 309].
Европейское просвещение, жизненно необходимое России для дальнейшего
достойного существования, введённое монаршей волей Петра, совершило в ней своё преобразующее действие и вызвало свои положительные последствия, но блага ей, тем не менее, не принесло. Тому было много причин, из которых выделим здесь деспотический характер власти и соответствующую специфику социально-государственного устройства, а также своеобразие
национального менталитета, к осмыслению которого обращались многие
национального менталитета, к осмыслению которого обращались многие философы, и среди них Н.Бердяев, Л.Карсавин, И.Ильин, Б.Успенский.
Ориентация на европейство, определив «революцию сверху» (бунт власти против традиционных устоев), внесла катастрофическую деформацию в русское общество, навсегда расколов его на Россию образованную, просвещённую, и Россию мужицкую, простонародную, живущие в разных земных и духовных измерениях. Обострённое ощущения этого противоречия выразил в период между двумя революциями А.Блок: «…полтораста миллионов с одной стороны и несколько тысяч – с другой; люди, взаимно друг друга не понимающие в самом основном» [50, 109].
Семантически невероятно ёмкий пушкинский образ «ветров от залива»
оказывался разомкнут на явление, обернувшееся для России поистине национальной угрозой, постоянно действующей с начала реформ Петра, и ставшей для неё в ряду других угроз поистине роковым, поскольку здесь во многом была нарушена разумная мера. В прорубленное царём окно из Европы в державу хлынул нескончаемый, постоянно возобновляющийся духовно-интеллектуальный поток, где своё место занимали гуманистические идеи, атеистические представления, социальные теории, философские системы, утопии и т.д. Все эти продукты европейской цивилизации, органично сложившиеся в ходе её существования, попав на российскую почву, с тех пор держали в состоянии перманентного возбуждения и напряжения возникшую под их воздействием просвещённую Россию, формируя её мировоззрение, идеалы и желания координальных перемен. «Россия – христианский восток, который в течение двух столетий подвергался сильному влиянию Запада и в своём верхнем культурном слое ассимилировал все западные идеи» – писал Н.А.Бердяев [42, 7], отмечая при этом, что влияние Запада «первоначально ударило по народу и укрепило привилегированное барство» [42, 13].
В ходе развития этого процесса в национальном сознании возникала и тенденция зависимости от западных идей и социальных моделей, включающая некритическое и апологетическое отношение к ним, стремление к подражанию и насаждению, а также комплекс национального самоуничижения. Даже будучи глубоко ассимилированными, многие из этих идей всё равно выступали результатом привнесённости на иную почву и часто носили, несмотря на попытки их творческого развития, печать неорганичности для России. Весьма симптоматично выглядели появившиеся русские англоманы, галломаны, германофилы, франкмасоны, католики и т.д. Также существовала и сопутствующая тенденция искажённого восприятия всего отечественного, отношение ко всем проявлениям его как чему-то низкому, недостойному внимания, нецивилизованному, никуда не годному, подлежащему изменению. Возникал глубокий разлад между сформировавшимся идеалом европейского жизнеустройства и возможностью существования России по его образцу.
Так при всех своих позитивах привитое Петром просвещение создавало в слое его носителей отчуждение от народа и способствовало постоянно действующей духовной смуте. Достаточно вспомнить теории декабристов, включающие свержение монархии по французскому рецепту и физическое уничтожение монарха, как это находим во взглядах Пестеля, нравственные страдания Чаадаева, которые отличались максимализмом по отношению к реальной России, видящего в свете европейских ценностей одни только отечественные ничтожества и несовершенства [375]. Сюда же можно отнести и помрачение собственных российских умов атеизмом, ницшеанством с его идеями вседозволенности для особых личностей, идеями революционного «права» и террора, что гениально познал и изобразил Достоевский как опасную духовную болезнь своего века, доходящую до бесовства. Это было проявление и подтверждение той «силы чёрной» в просвещённой личности, которую Пушкин первым прозорливо воплотил в сцене образованного бунта Евгения.
Созданная в эпоху Петра зависимость просвещенной России от «заморских» идей (по тексту поэмы – пришедших из-за моря «по новым им волнам») как рецептов исправления российского бытия, которую прекрасно видел Пушкин, осознавая её истоки и последствия, проявилась в русской революции, а значит метафорический смысл «ветров от залива» в «Медном всаднике» оказывался исторически подтверждённым. Поэма явилась первым произведением в русской и мировой литературе, в котором было показано насилие в национальной истории как способ её коррекции, и его катастрофические результаты для государственности и идеи человечности.
Обобщая черты революции 1905 года, которые полностью повторились и усилились в 1917 году, П.Б.Струве писал: «…в той революции, которую мы пережили, интеллигентская мысль соприкоснулась с народной – впервые в русской истории в таком смысле и в такой форме… Революция бросилась в атаку на политический строй и социальный уклад самодержавно-дворянской России» [300, 143].
Оба типа бунта, народный и образованный, в «петербургской повести» изображаются Пушкиным внешне происходящими отдельно, независимо друг от друга. Однако поэт увидел роднящие их черты – уподобление одного другому в своей мстительной злобе и направленности на Медного всадника и его город. Этот поэтический смысл, выражающий общие симптомы двух бунтов, разобщённых в ХVIII и XIX веках, оказался провидческим и исторически подтверждённым. В ХХ веке оба бунта объединились против власти, стали осмысленной силой, и в девятом вале национального потопа захлебнулась Россия Петра, а его город потерял имя своего строителя. В этом катастрофическом событии нашли подтверждение эсхатологические смыслы «Медного всадника».
Многоплановый образ Евгения, центральной фигуры пушкинского мифа, своей определённой стороной оказывался разомкнут на феномен русской интеллигенции и её бунт против власти, и находил в этих исторических явлениях широкий спектр своей семантической узнаваемости.
Генезис этого общественного слоя Г.Б.Струве видит в эпохе 40-х годов ХIХ столетия, отмечая, что «интеллигенция явственно отделяется от образованного класса, как нечто духовно особое» [300, 14]. Н.А.Бердяев отмечает прежде всего идеологический, а не профессиональный и экономический характер этой социальной группы, относя её возникновение к значительно более раннему периоду. «Уже в XVIII веке начал зарождаться тип русской интеллигенции. Первым русским интеллигентом был Радищев…» [42, 19]. Д.С.Мережковский создателем интеллигенции считал самого «родителя» новой России: «…первый русский интеллигент – Пётр. Он отпечатал, отчеканил, как на бронзе монеты, лицо своё на крови и плоти русской интеллигенции» [223, 35].
Каждый из мыслителей по-своему прав, включая Д.С.Мережковского, который, судя по присущему ему осмыслению Петра, имел в виду борьбу царя против старой Руси с позиций европейских идеалов. Противостояние тому, что признаётся неистинным, отжившим, общественным злом, безусловно, входит в состав интеллигентского типа, оставляя место и для других его свойств.
Обращаясь к пушкинскому герою, вспомним, насколько он не востребован в мире Петра, как ясно осмысляет своё незавидное положение и уповает на своё трудолюбие, стремясь к независимости, как глубоко и точно постигает зловещую сущность Медного всадника, что выдаёт в нём образованный ум. И
только доведённый до отчаяния, Евгений бросает вызов «державцу полумира».
Протягивая нити от литературного героя, воплощающего в себе типические
черты просвещённого человека своего времени, к реальности, подчеркнём ещё раз, что ход необходимой исторической трансформации России был деформирован деспотической властью. Одновременно была сформирована многоплановая духовная зависимость от Запада, который, к слову, ни тогда, ни после не принял Россию в качестве равноправного участника европейского политического процесса и всегда, в качестве ведущей тенденции отношения к ней, воспринимал её негативно. В современном исследовании В.В.Орехова об имагологическом дискурсе в русско-французском литературном диалоге первой половины ХIХ века убедительно показано на многих фактах, что, например, в сознании Франции сложился образ России как варварской страны, от которой исходит вечная угроза, и где живут казаки, ямщики, мужики, цыгане и медведи. Пересекая границу этой страны, цивилизованный европеец попадал в «иное царство», где действовали иные законы [242, 81-132]. Немногим отличался имидж империи Петра и в других европейских странах, а поэтому в отношении к ней для них на исторической арене было «всё дозволено», несмотря на укрепляющиеся с течением времени культурные, научные и деловые контакты.
Возвращаясь к России, отметим, что деспотическая деформация в ней самой идеи просвещения выражалась в следующем парадоксе. Просвещение рождало мыслящую, внутренне свободную личность, осознающую свою самоценность, равно как и самоценность других, и требующую изменения внешних условий. В то же время Петру и власти в России после него такой тип личности был не нужен. Поэтому люди склада Новикова, Радищева никогда не подпускались к управлению страной и не могли ни на что влиять, и прежде всего на процессы гуманизации сфер общественного бытия. Власти были необходимы знающие чиновники, проводники её воли, но не самостоятельные мыслители и деятели, тем более – носители гуманистического потенциала. Возникало противоречие: деспотизм накладывал ограничения на последствия самим же им насаждаемого просвещения, поскольку в сфере развития личности этих последствий оказывалось больше, чем нужно было власти. Обращённость Медного всадника спиной к Евгению, возможно, включает в себя и эту семантику.
Именно так сложилось явление невостребованности образованных и мыслящих людей в России, искренне желающих послужить её пользе и одновременно не вполне адекватно её понимающих сквозь призму западной просвещённости. Если же они позволяли себе какую-либо критику и предпринимали попытки высказывать независимые суждения, то есть, уходили из-под контроля власти, в её ответных действиях проявлялись вариации пушкинской сцены преследования Медным всадником «нашего героя». Из-за подобного положения вещей и возникло в русском обществе явление «горя от ума», появились «умные ненужности», сформировалось стремление просвещённых личностей, доведённых до крайности атмосферой подавления свободомыслия, к самореализации, к осуществлению необходимых отечеству перемен, что выливалось в их стойкое противостояние с властями. Таким было «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, о котором размышлял и писал Пушкин, такой предстала и попытка декабрьского переворота, в которой драматически смешалось стремление найти ответ на внутринациональные проблемы с помощью западных революционных моделей в качестве рецептов для их решения.
Именно так, в общих чертах, возник
Достарыңызбен бөлісу: |