Диссертация на соискание ученой степени доктора филологических наук Великий Новгород 2011



бет16/32
Дата13.07.2016
өлшемі2.66 Mb.
#197045
түріДиссертация
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   32
метаморфизировала в новую власть, в действиях которой была узнаваема космогоническая семантика в её российском варианте, осмысленная Пушкиным в поэме, тем более, что в наличии имелась и яркая креативная фигура Ленина, имевшего свои «великие думы», как и Пётр Вступления, о трансформации России. Одновременно новая власть с первых своих шагов приобретала и семантику Медного всадника – обновившегося неумолимого деспотического принципа, присутствующего во всех её действиях. Таким образом, развитие этапов реальности в свете пушкинского мифа происходило с подтверждением его смыслов, но в иной композиционной последовательности. При этом сама семантическая сущность мифологической структуры не нарушалась, и в своих конкретно-исторических вариациях,

которые не выходили за пределы её узнаваемости, оказывалась точно

воплощённой в своей целостности.

«Медный всадник» начинается с космогонического мифа, который затем сменяется интенсивным развитием эсхатологических смыслов, определяющих катастрофическую динамику событий и спроецированных поэтом на будущее. Они находят подтверждение в самом историческом процессе, и это ощущается в духовной атмосфере России на протяжении десятилетий, близких к рубежу веков, как продолжение пушкинской художественной идеи обречённости цивилизации, созданной Петром. Весьма показательно, что, говоря о взглядах русских мыслителей конца позапрошлого века, Н.А.Бердяев пишет: «Предчувствия и предсказания Леонтьева сопровождаются чувством наступления конца мира… И у В.Соловьёва… предчувствие исторических катастроф… Все чувствуют, что Россия поставлена перед бездной» [42, 74-75]. И когда в 1917 году приходит этот апокалипсис после «генеральной репетиции» 1905 года, и эсхатологические смыслы поэмы оказываются в реальности действующими до своего логического конца, в диалектике разрушения происходит пересоздание предшествующего мира и строительство нового. Тогда в действительности снова начинает проявляться государственная космогония с её российской созидательно-разрушительной спецификой, которую первым в истории отечественной художественной мысли осознал и воплотил в своей последней поэме именно Пушкин.

Национальное бытие совершило мифологический круг, и завершение одного цикла стало началом другого. В эпоху динамичной и радикальной советской космогонии и сопутствующей ей эсхатологии пушкинский миф с неизбежностью продолжал своё действие в самой реальности. Претерпев внутреннюю перестановку, он сохранил свою узнаваемость, его символика оказалась наполнена новым жизненным содержанием. Очень характерной выглядит трагическая связь времён, которую точно устанавливает Н.Бердяев между двумя революционными периодами в истории России. «Приёмы Петра были совершенно большевистские. Он хотел уничтожить старую московскую Россию, вырвать с корнем те чувства, которые лежали в основе её жизни… Можно было бы сделать сравнение между Петром и Лениным, между переворотом петровским и переворотом большевистским. Та же грубость, насилие, навязанность сверху народу известных принципов, та же прерывность органического развития, отрицание традиций, тот же этатизм, гипертрофия государства, то же создание привилегированного… слоя, тот же центризм, то же желание резко и радикально изменить тип цивилизации» [42, 12].

Говоря символическим языком пушкинского мифа, Медный всадник перешёл из одной эпохи в другую, сохраняя свою сущность, и в новую эпоху теми же деспотическими методами создавал такое же деспотическое государство, каким оно сложилось при Петре, точно также считая отдельного человека винтиком, что хорошо видно в поэме на примере Евгения.

Стоит подчеркнуть некоторые наиболее важные общие закономерности воплощения мифологического инварианта (в данном случае семантического комплекса поэмы «Медный всадник») в жизненной конкретике. Здесь возможны различные смысловые вариации, связанные с развитием, усилением, видоизменением, ослаблением и т.д. исходных смыслов. Но при этом сохраняется базовая семантика происходящего и узнаваемая общая схема мифа. Поэтому, говоря о воплощении мифа Пушкина в дореволюционную и советскую эпоху, нельзя стремиться увидеть всегда буквальные, непосредственные проявления его структурных составляющих. Совпадения мифологических смыслов с реальными могут быть яркими, а могут носить приблизительный и даже косвенный характер, Главным в любом случае выступает факт сохранения той меры семантической определённости, которая позволяет увидеть в явлениях реальности узнаваемую

архетипическую основу, начиная от отдельных смыслов (смыслообразов), и

заканчивая мифологической структурой в целом, и даёт основание говорить об

актуализации пушкинского литературного мифа в советский период.

Идеальный план построения нового мира, занимающий важное место в космогонии «Медного всадника» и связанный с фигурой Петра, был присущ и новой власти. Он был во многом связан с фигурой и деятельностью Ленина как героя креативного мифа ХХ века и активно претворяем в жизнь. В общей картине утопического преображения России можно было увидеть подтверждение пушкинских поэтических смыслов и продолжение их действия.

Так, сама марксистская теория, адаптированная теоретиками к российским условиям, в свете образности поэмы явилась очередным «спасительным» проектом «из окна», прорубленного Петром, и ставшего с тех пор постоянно действующим фактором российской истории. С другой стороны, у новой власти были мессианские планы по распространению революционных идей и самой революции угнетённым народам других стран через то же «окно». В этом стремлении советской державы выступать в роли центра международного коммунистического движения, воплотившегося в организации Коминтерна, руководство и аппарат которого находились в Москве, были узнаваемы вариации символики «окна в Европу» и «всех флагов в гости» из пушкинского мифа. Отметим, что утопичность идеи «мировой революции» довольно скоро стала очевидна и самим её апологетам, начиная с Ленина. Что касается «пира на просторе», то с этой мифологемой поэмы резонировала идея коммунистической гармонизации мирового сообщества после его радикального усовершенствования и устранения всех противоречий.

Утопическая сущность многих теоретических построений выявлялась уже в самом начале революционного процесса перестройки жизненных основ. В.Г.Короленко приводит выразительную зарисовку, когда на речь убеждённого коммуниста о преимуществе нового строя умный мужик ответил об устройстве человеческих рук, которые загребают к себе, а не от себя. «…Это как раз то самое, – размышляет писатель, – к чему в конце концов приходят мечтатели

утопического коммунизма. Дело, конечно, не в руках, а в душах. Души должны

переродиться. А для этого нужно, чтобы сначала переродились учреждения…

Что представляет ваш фантастический коммунизм? – задаёт В.Г.Короленко вопрос адресату своих писем. – Известно, что ещё в прошедшем столетии являлись попытки провести коммунистическую мечту в действительность… все они кончались печальной неудачей, раздорами, трагедиями для инициаторов… И все эти благородные мечтатели кончали сознанием, что человечество должно переродиться прежде, чем уничтожить собственность и

приходить к коммунальным формам жизни (если вообще коммуна

осуществима)…» [167, 215].

В мифе о Медном всаднике сам процесс воплощения в реальность грандиозной перестройки внутри государства по воплощению замыслов Петра поэт непосредственно не показал. Он передал этот смысл в «свёрнутом» виде, создавая в тексте выразительную фигуру умолчания о страшном насилии, которому подверглись страна и народ. Государственное насилие как главный принцип советской космогонии, в которой находила своё подтверждение важнейшая грань пушкинского мифа, осуществлялось новой властью изначально. Тот же В.Г.Короленко, прямо столкнувшись с этим широко распространённым явлением, считал преступлением «силой навязывать новые формы жизни, удобства которых народ ещё не сознал… И вы в нём виноваты, – бросает он обвинение в лицо новой власти. – Инстинкт вы заменили приказом и ждёте, что по этому приказу изменится природа человека. За это посягательство на свободу самоопределения народа вас ждёт расплата…».

В осмыслении писателя предстаёт колоссальный масштаб всепроникающего

революционного насилия, созвучного семантике фигуры умолчания поэмы и изображённой в ней судьбе личности. «…вы ввели свой коммунизм в казарму (достаточно вспомнить «милитаризацию труда»). …вы нарушили неприкосновенность и свободу частной жизни, ворвались в жильё…» [167, 215]. И хотя эти строки связаны с самым ранним этапом революции, принцип

насилия стал постоянно действующим фактором советского государства на

долгие годы и, в подтверждение художественных смыслов «петербургской повести», был прямо связан с характером власти в лице её высших персоналий. Государственная власть большевиков в своей модели отношения к народу в свете смыслов пушкинской поэмы соединяла в себе деспотический принцип Медного всадника с поведением «свирепой шайки», о чём свидетельствовали

повсеместно проходящие конфискации, экспроприации, расказачивания,

раскулачивания, «разоблачения», массовые расстрелы.

В литературном мифе, созданном Пушкиным, с использованием авторского

совершенного арсенала выразительных средств и приёмов передаётся сущность власти, творящей насилие, которая сконцентрирована в медной статуе царя. Её авторские характеристики, композиционно расположенные в разных частях поэмы, образуют единый контекст, несущий в себе полноту этой семантики, который ещё раз приведём уже в «собранном» виде:

И, обращён к нему спиною

В неколебимой вышине,

Над возмущённою Невою

Стоит с простёртою рукою

Кумир на бронзовом коне (V, 142);
Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Под морем город основался…

Ужасен он в окрестной мгле!

Какая дума на челе!

Какая сила в нём сокрыта!

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы? (V, 147);

грозного царя,



Мгновенно гневом возгоря,

Лицо тихонько обращалось…
И, озарён луною бледной,

Простёрши руку в вышине,

За ним несётся Всадник Медный

На звонко-скачущем коне;

И во всю ночь безумец бедный

Куда стопы не обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжёлым топотом скакал (V, 148).

Все черты властной деспотической модели, гениально изображённой поэтом в символике этого образа, практически буквально, с вариацией конкретных пропорций, повторила новая власть в России после 1917 года. Наличие двух главных вождей, один за другим оказавшихся на месте одного Петра, не нарушало высшей правды мифа, поскольку семантически они составляли одно непротиворечивое целое, что в своё время было сформулировано и закреплено в политической формуле: «Сталин – это Ленин сегодня». Именно через эту двуединую фигуру советской эпохи осуществлялось взаимодействие в ней сил эсхатологии и космогонии, как в мифе о Медном всаднике через фигуру Петра. И точно так же, как в поэме допетербургский период в свете идеализированной космогонии Петра вместе с «топкими берегами» и «померкшей старой Москвой» складывался в образ нецивилизованности, скудости и убожества, в новое время возникла политическая мифологема об отсталой и тёмной царской России, объявляемой утопическим революционным сознанием источником исключительно негативных семантик.

Это узнавание в очертаниях советской реальности очередных пушкинских смыслов поэмы призвано способствовать процессу дальнейшего осмысления в российской судьбе циклической повторяемости архетипических бытийных моделей, нашедших художественное выражение в «Медном всаднике». Прежде всего, речь идёт об архетипе покорения женского начала мужским началом, предстающим в поэтическом мифе Пушкина как одоление водной стихии-реки камнем. Повторно обратимся к соответствующим строкам:

В гранит оделася Нева;
Невы державное теченье,

Береговой её гранит (V, 136);
Да умирится же с тобой

И побеждённая стихия;

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут… (V, 137).

В этой метафоре воды и камня, несущей архетип и настойчиво выстраиваемой поэтом во Вступлении, возникала семантика подчинения властью стихии бытия, в чём проявлялся принцип тотального космизирования. Сама материя метафоры с полным сохранением её семантики в исторической реальности проявилась в каналах (знаменитые Беломорканал, Волго-Донской канал и т.д.) и плотинах советской эпохи как её важнейший символ. Широкомасштабное покорение водной стихии явилось в истории формой выражения процесса глобального огосударствления новой властью всех жизненных сфер, который с точностью повторял пушкинские смыслы «Медного всадника».

Существуют и другие случаи их яркого проявления во внешних знаковых приметах нового, послереволюционного времени. Так, например, стройные и спящие «громады» узнаваемы в монументальных высотных зданиях столицы, возведённых в сталинский период. Неотъемлемый признак величия города Петра – «Воинственную живость / Потешных Марсовых полей» можно узнать в регулярных военных парадах на Красной площади.

Помимо этого, в советский период российской истории на центральных местах городов и других населённых пунктов на высоких каменных постаментах («подножиях кумира») возводились фигуры вождей революции, причём нередко с «простёртою рукою». Так представал в новом историческом облике осмысленный Пушкиным в открывшийся ему своей сущности ложного кумира Медный всадник – личность и неумолимый принцип власти. Он находился в центре повторяющегося в ХХ веке пушкинского мифа, наследуя его важнейшие семантики и подтверждая пушкинские оценки. А если при этом

вспомнить о репрессивной стороне новой власти, которой она оборачивалась к

бесчисленным личностям, испытавшим на себе её гнев с невиданным ранее размахом, то в этом явлении можно увидеть реализацию символики сцены преследования зловещей статуей бедного Евгения.

У нового мира существовала своя фасадно-парадная, официально-оптимистическая сторона, которая поддерживалась всеми средствами идеологии и подкреплялась грандиозными внешними формами строительства социализма. Обратившись к поэме, мы также находим в ней аналогичный смысл. Пушкин с одическим пафосом описывает во Вступлении образ идеального, непротиворечивого, блистательного воплощения великого замысла, гармонии личности и государства. Однако в диалектике дальнейшего развития мифа идиллия оказывается неустойчивой и иллюзорной, поскольку замысел не совпадает со своим воплощением, сущность – с кажимостью, и проявляется оборотная сторона всего проекта, с изображением которой связано антиутопическое начало произведения. Это сохранившиеся на окраине города массовая «бледная нищета», убогость скудной жизни в ветхих домиках, жалкое социальное положение невостребованной личности в обществе, лишённом справедливости, катастрофический потоп, в котором изначально была виновна власть, общенародная и личная трагедия Евгения и т. д., что в своей основе оказывалось весьма характерно и для советского периода.

В длящейся постреволюционной реальности, наиболее обострённо проявляясь в несколько первых десятилетий, в подтверждение пушкинских антиутопических смыслов массово существовала та же бедность, с которой государство не справлялось. Что касается национальной катастрофы и трагедии в этот период (тема войны требует особого подхода и отдельного разговора), сопоставимых с «ужасной порой» поэмы, то они неизменно присутствовали в советской реальности, но в своей конкретно-исторической вариации, проявляясь не единомоментно, а как перманентное состояние общества. Это состояние было вызвано неистовством власти ради идеи построения нового мира и собственного величия – явления, блестяще художественно осмысленного Пушкиным, которое стало историческим бедствием России и в послеоктябрьскую эпоху. В ХХ веке оно предстало репрессивной расправой с «социально чуждыми» категориями людей – дворянами, священниками, офицерами русской армии, казаками, так называемыми «кулаками» и т.д., коллективизацией, голодом и разрастающимся ГУЛАГом, повседневным несвободным трудом на бесчисленных стройках социализма. Именно тогда настало время разлуки и гибели близких людей, страданий, разорённых семейных «домиков», прекративших своё существование родов, несбывшихся мечтаний о счастье. В исторической реальности повсеместно торжествовали катастрофические пушкинские смыслы потопа и гибели.

В положении частного человека послеоктябрьской действительности проявлялись мотивы «Медного всадника», связанные с образом Евгения, героя антиутопии, и воплощённой в нём идеей высших гуманистических ценностей. Вспомним, что Евгений в пушкинском мифе – сирота, потомок разгромленного во время петровской революции славного русского рода. С позиции связи времён он становится предтечей огромного количества сирот советской эпохи, включая детей «врагов народа», которым, к слову, нередко меняли фамилии, предавая забвению родительские («прозванья нам его не нужно»). В обществе жёсткой регламентации он воплощал в себе судьбу личности, подвергшейся процессу огосударствления. Государство назначило его быть «маленьким человеком», рядовым армии безымянных и бесправных граждан.

Рисуя подобное положение своего героя в мире Петра, Пушкин прозорливо

предвосхитил реальное, а не декларативное место личности в жёсткой системе

тоталитарного государства ХХ века, где ей были определены властью функции



винтика (пользуясь широко известным официальным уподоблением) в государственной машине. Поэт показал полную беззащитность личности перед

вторжением роковой силы в её жизнь, воплотил мотив преследования властью

человека в символике знаменитой сцены. В советский период до оттепели,

смягчившей положение вещей (но не отменившей полностью), эта расстановка

сил проявляется в предельно обнажённом виде, способствуя естественной

узнаваемости пушкинских смыслов.

Можно сопоставить гармонию личности и государства, изображаемую

Пушкиным среди других признаков воплощённой утопии, в «Люблю-фрагменте» Вступлении, и декларации новой власти о том, что всё делается «во имя человека и для блага человека». Характерна знаменитая песня советской эпохи, в которой были строки: «Я другой такой страны не знаю / Где так вольно дышит человек»; «Человек проходит как хозяин / Необъятной Родины своей» [187, 13-14]. Они заключали в себе ту же иллюзию гармонии личности и государства, тот же знакомый одический стиль, что и в «Медном всаднике». И если оборотная, антиутопическая сторона пушкинского мифа воплотилась в трагической судьбе бесправного, беззащитного и буквально раздавленного сверхчеловеческой государственной мощью Евгения, то в эпоху создания песни «Широка страна моя родная» в реальности был широко распространённым в своих вариациях подобный тип человеческой судьбы. В этом в истории России ХХ века находили очередное подтверждение смыслы великой поэмы.

Узнаваема в советской реальности была ещё одна важнейшая смысловая

грань «петербургской повести», выраженная бросающимся в глаза отсутствием

в описании города каких-либо признаков христианского начала, что наводило

на авторскую мысль о безбожной сущности мира Петра, в котором он предстаёт «горделивым истуканом». После октябрьской революции, составной частью которой был мировоззренческий бунт, на территории России утвердилось государство с идеологией воинствующего атеизма, или, другими словами, безбожное царство, которое уничтожало священников и разоряло не только храмы, но и боролось с верой в душах людей, стремясь заместить её различными идеологическими подменами, включая ложных кумиров и

истуканов. И в этом случае пушкинские смыслы оказывались точны, позволяя

за своей узнаваемостью увидеть трагическую для нации связь времён.

Следует отметить, что после деспотизма и массового насилия нескольких первых десятилетий советской эпохи, пушкинские смыслы, распространяясь на

этот, интересующий нас в первую очередь период, своеобразно продолжали «работать» до самого её окончания. Однако рассмотрение этого финального исторического этапа в избранном аспекте не входит в нашу задачу и может стать предметом отдельного изучения.

Для подведения итогов повторим ещё раз важную мысль. Пушкин был первым в России, кто совершил художественное обобщение эпохи Петра с её генезисом, революционными преобразованиями, величием, насилием, иллюзиями и избавлением от них, национальными угрозами, попранной идеей

человека, развитием фактора массовидности, катастрофизмом и трагической перспективой. В произведении подобного уровня провиденциальности и философского масштаба с неизбежностью возникла особая насыщенность архетипическими моделями, начиная от космогонии в её российском варианте, которые оказались устойчивы в самом историческом бытии России. В своих различных проявлениях и сочетаниях они способствовали сохранению узнаваемости общей смысловой структуры поэмы. Время показало, что Пушкин создал уникальный тип литературного текста, выходящего за пределы литературы и оказавшегося способным выступать в роли национального мифа.



Совершенно очевидная повторяемость в новой исторической конкретике художественных смыслов (отдельных мотивов и одновременно семантических узлов, каким, например, является образ Медного всадника и шире – многосоставный образ власти) литературного произведения со свойствами мифа носит системный характер. Пушкин в своём историческом времени постиг в поэме «Медный всадник» главные факторы российского бытия так глубоко, как никто другой. Этим он фактически предсказал будущее России в следующую эпоху, проницательно определив движущие силы её исторического процесса в их явных и скрытых сущностях и диалектике взаимоотношений. Именно в результате этого поэма стала носителем всепроникающих образных смыслов или мотивов. Она явила собой текст особой семантической концентрации, несущий в себе бытийную модель, которая, как оказалось со временем, вступила в специфические резонаторные отношения с развивающейся реальностью до и после новой эпохи революционных преобразований, ставших переломным и катастрофическим моментом российской истории. Благодаря этому возник эффект реализации семантического потенциала текста «Медного всадника» как инварианта исторического процесса, в чём и проявилась его аналогия с мифом.

Подобные специфические особенности поэмы выступают отражением неповторимого своеобразия творческого гения Пушкина, особых свойств его художественного сознания. Более детальное исследование в подобном ключе может открыть новые аспекты резонирования мотивики произведения с послеоктябрьской реальностью.

Представления об основных параметрах движения российской истории в семантическом русле «Медного всадника» позволяют прояснить уникальное место поэмы в русской культуре. Знаменательные сами по себе, они одновременно выступают основой для понимания одного из важнейших факторов формирования широкого дискурса «Медного всадника» в литературном развитии ХХ века, и в том числе того русла русской послеоктябрьской литературы, которое можно назвать литературой катастрофического художественного сознания. Это явление, позволяющее предельно глубоко проникнуть по принципу обратной связи в историософскую, эстетическую сущность пушкинского произведения и осмыслить мифологическую природу его неисчерпаемого потенциала, имеет и свои внутрилитературные закономерности. Они своеобразно проявляются уже в

литературном развитии начала ХХ века, о чём обзорно будет сказано ниже, и обретают новые качество и масштаб в послеоктябрьской литературе.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет