социума как семьи, присущую мифопоэтической картине мира и свойственную мировосприятию поэта. Одновременно эта семантика выступала нравственным критерием различения добра и зла, занимала одно из ведущих мест среди наполняющих творчество поэта сущностных смыслов Дома и «домашнего» человека, невесты (жены), поисков утраченной возлюбленной, потопа (бури, бурана, метели), Пути, статуи, власти, жизни и смерти и других. Всё это выступало проявлением свойств универсализма пушкинского сознания и созданной им художественной системы.
В современной науке сложилась тенденция различать у Пушкина три чётко определившихся цикла крупной формы: «Повести Белкина», «маленькие трагедии» и сказки*. Однако наряду с ними есть все основания особо выделять и так называемую пушкинскую «петриаду» – группу произведений, в центре которой стоит фигура Петра, образующую в творчестве поэта своеобразный контекст. В нём развивается важнейшая для него, неотступно владеющая его мыслями тема власти в России, связанная прежде всего с личностью царя-реформатора, но и не только с ней. Примечательно, что в своих заметках «О народности в литературе» (1825) среди факторов, определяющих «особенную физиономию» каждого народа, поэт называет «образ правления» [21, 125].
В «петровском контексте», состоящем из «Стансов» (1826), «Арапа Петра Великого» (1827), «Полтавы» (1828), «Моей родословной» (1830), «Медного всадника» (1833), «Пира Петра Великого» (1836) семантика «отца и сына» достигает особой концентрации, оказываясь в основе всех входящих в него произведений и обретая в каждом из них свои индивидуальные черты. Они складываются в соответствии с тем, о чём поэт каждый раз хотел сказать своим современникам, среди которых был и Николай І, посредством очередной художественной версии образа Петра. В осмыслении фигуры царя, в самом генезисе своей государственной деятельности определившего многие стороны дальнейшего развития России, и в том числе лицо её власти, Пушкин проявился и как историк, и как художник-мыслитель, причём одно было неотделимо от другого. В этом контексте особое место занимает изображение Петра в «Медном всаднике», который по общему мнению исследователей предстаёт вершиной его художественного постижения Пушкиным, шедевром словесного искусства, и, добавим, своего рода «энциклопедией русской жизни», правда, иного плана, нежели роман «Евгений Онегин».
Это поэма, где по удачному замечанию С.Г.Бочарова, «фасад и внутреннее человеческое пространство, петербургское и человеческое… несоизмеримые величины» [56, 138], резко выделяется из всего контекста его произведений о царе своей всеобъемлющей концепцией власти и судеб города-мира, носящего имя своего создателя и изоморфного России.
В семантический комплекс или образ власти «петербургской повести» входит в качестве его неотъемлемой грани образ Петербурга как воплощение державного замысла, эманация Петра, детище его созидания. Причём, среди видимых деяний творца присутствует ещё один мощный стимул, не сразу бросающийся в глаза, но не случайно находящий в поэме текстуальное выражение – «Петра творенье», «град Петров», «Петроград», «Петрополь». Этим многовариантным использования имени создателя в названии города Пушкин передаёт явление, получившее название культурного бессмертия, когда смертный человек стремится перейти в свои дела духом и именем, и обречь себя на посмертную славу. В поэме есть две строки, в которых
пушкинское перо невероятно лаконично и точно передаёт особое единство
Петра и его города, мелькнувшее в момент изображения катастрофы:
И всплыл Петрополь, как тритон,
По пояс в воду погружён (V, 140).
Здесь важна вторая строчка, на которую, что весьма важно подчеркнуть, не распространяется смысловое поле сравнения с мифическим существом тритоном. Погружённый по пояс в воду город предстаёт на мгновение изоморфным гигантской фигуре самого Петра, который как бы терпит бедствие вместе с ним.
Это далеко не все особенности поэмы «Медный всадник», которыми она резко выделяется из всего контекста произведений Пушкина, где фигурирует
Пётр. Художественная концепция подобного масштаба, по силе своей проникновенности в природу явлений и философской глубине сопоставимая с шекспировским мировидением, до «петербургской повести» была неизвестна русской литературе.
О произведениях «петриады» и их связи с поэмой «Медный всадник» написано поистине огромное количество исследовательских страниц, вектор развития пушкинской мысли о царе-реформаторе, изменившем историческую судьбу России, подробно и многопланово изучен. И, тем не менее, за пределами сложившихся в пушкиноведении парадигм с неизбежностью остаётся много нюансов, открывающихся в свете обновлённых подходов.
Рассмотрение «петровского контекста» с позиций воплощения в нём отношений «отцовства и сыновства» расширяет поле его интерпретации, позволяет уловить новые стороны мировидения Пушкина, которые таятся в формах поэтики входящих в него произведений. Отметим, что каждое из них изучалось и само по себе, и в сравнении с другими. Так, например, роман «Арап Петра Великого» сопоставлялся с поэмой «Полтава» [286, 60-77], изображающей апофеоз Петра, которая, в свою очередь, осмыслялась в качестве поэтической предтечи «Медного всадника», как это находим у Ю.М.Лотмана [193, 330] и целого ряда учёных.
Вместе с тем, системное исследование эволюции темы Петра в движении к «Медному всаднику» как её художественной вершине в сегодняшнем пушкиноведении продолжает оставаться актуальным. Не претендуя на полноту изучения этого пути и его результата, настоящее исследование стремится увидеть его под изменённым углом зрения. Одновременно это приводит и к углублению понимания таких извивов собственной судьбы поэта, от которых он в письме к Н.Н.Пушкиной предостерегал своего сына-тёзку: «Не дай Бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями» [21, 418].
К художественному изображению образа Петра Пушкин обращается в 1826
году в «Стансах» – первом произведении, стоящем у истоков поэтической пушкинской «петриады». Оно не случайно было создано в такой исторический момент, когда у художника появляются благие надежды на очередного наследника первого императора – Николая I и на возобладание в жизни России идей просветительства. По мнению С.А.Фомичёва, именно в середине 1820-х годов стали складываться не только исторические, но и этические концепции поэта, которые «зиждились на признании политической целесообразности просвещённого и милосердного самодержавия» [359, 114].
Стихотворению оказывалось присуще важнейшее свойство, которое затем будет развито поэтом в других произведениях о Петре, и в переосмысленном, трансформированном с годами виде отзовётся в «Медном всаднике». Мотив надежды на славу и добро, связываемых Пушкиным с Петром, выступающим в качестве модели совершенного правителя, проецировался им на Николая I в прямом призыве к нему:
Семейным сходством будь же горд;
Во всём будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд,
И памятью, как он, незлобен (ІІІ, кн.1, 40).
Новый царь как носитель фамильных черт и преемник на троне великого предшественника, осмысляется поэтом в семантическом пространстве сына, должного уподобиться достойному отцу, наследовать ему в лучших проявлениях. В стихотворении таким образом подспудно торжествует преобразованная «мысль семейная», обретающая в поэтическом видении Пушкина государственный масштаб, а само оно предстаёт своеобразным побуждающим диалогом поэта с самодержцем. Отметим, что именно здесь в «петровском контексте» завязывается идея отношений властного «отцовства и сыновства» по линии Пётр І – Николай І, которая в своём гармоничном и сюжетно развёрнутом виде предстанет у Пушкина через пять лет за видимыми пределами темы Петра, в «Сказке о царе Салтане» (1831), сигнализируя об устойчивом компоненте художественного сознания своего творца. Стоит добавить, что стихотворение явилось следствием разговора поэта с императором и своим пафосом соотносимо с кругом идейно близких ему произведений [360, 114], находящихся, тем не менее, вне темы Петра, хотя и связанных с новым царём.
Стоит обратить внимание и на следующую особенность «Стансов». Пётр здесь изображается в качестве идеального монарха, во всех своих проявлениях достойного подражания для нового царя. И это происходит несмотря на то, что поэт уже много знал о его негативах, включая деспотизм. Дело, как представляется, заключается в том, что в этот период Пушкин именно с «личной нравственной высотой» [303, 246] монарха связывал возможность достижения в России свободы и просвещения. В прошлом поэт-историк по своим «предварительным, не углублённым на тот момент представлениям» [303, 245] в качестве прогрессивного деятеля видел только Петра, в настоящем мечтал о подобной венценосной личности в лице Николая I. Поэтому идеализация царя-реформатора в поэзии, при которой отбрасывался всякого рода негатив как нечто несущественное, второстепенное, была не только проявлением взглядов Пушкина, но и способом для него вступить в побудительный диалог с Николаем посредством позитивной модели монаршего поведения. Заметим попутно, что вступать в подобный диалог с Александром I поэт, относившийся к нему резко отрицательно, по-видимому, считал невозможным.
У «Стансов» есть ещё одно очень важное свойство, получающее в «петриаде» дальнейшую динамику, которое нуждается в специальном исследовательском внимании. В этом стихотворении выраженной гражданской направленности государственные проблемы изображены сквозь призму глубоко личного авторского переживания, явленного царственному адресату. Здесь возникает присущая роду лирики сюжетная ситуация непосредственного авторского присутствия в лирическом пространстве. Государственное дело, благо России предстаёт как кровное дело поэта, болеющего за судьбу отечества. Данная особенность «Стансов», как будет показано ниже, имеет самое непосредственное отношение к предмету разговора.
Роман «Арап Петра Великого» (1827) ощутимо продолжает авторскую установку на идеализацию Петра. В этом эпическом повествовании она доходит до уровня откровенной условности в изображении образа царя, распространяясь и на членов царской семьи. «Женщина лет 35, прекрасная собою, одетая по последней парижской моде» (VШ, кн.1, 10-11), с проницательными глазами – названная Пушкиным в «Некоторых исторических замечаниях» «безграмотная Екатерина I» (ХI, 14). Одна из двух юных, стройных и свежих как розы красавиц, покрасневшая от смущения от встречи с Ибрагимом – обозначенная в том же историческом сочинении «сладострастная Елизавета» (ХI, 14). Идиллически-условными выглядят и супружеские, и в целом семейные отношения Петра вопреки известным фактам.
Образ самого царя по воле пушкинского замысла выступает средоточием черт идеального прогрессивного монарха – благого преобразователя России. Он предстаёт внутренне непротиворечивым, нравственно цельным в своей основе, полностью лишённым реального исторического негатива и двойственности, которые в тех же «Некоторых исторических замечаниях» осознавал и сам поэт. Приведём очень характерную в этом плане оценку качеств Петра, хорошо известных в эпоху Пушкина в обход официальной идеологии, данную русским историком В.О.Ключевским: «С детства плохо направленный нравственно и рано испорченный физически, невероятно грубый по воспитанию и образу жизни и бесчеловечный по ужасным обстоятельствам молодости…». При этом энергией, чувством царственного долга «несколько сдерживались недостатки и пороки, навязанные ему средой и жизнью» [155, 50].
В романе Пётр предстаёт как ласковый и гостеприимный хозяин, мудрый
и многогранный государственный деятель, великий во всех своих проявлениях. Даже принуждение нарушившего этикет Корсакова пить на ассамблее печально знаменитый кубок орла, что, как известно, было жестоким испытанием, в произведении выглядит лёгкой безобидной шуткой. И в то же время в «Арапе Петра Великого» исследователи отмечают глубокое реалистическое изображение атмосферы Парижа и Петербурга, много точных характеристик различных сторон российского бытия на переломе эпох, социально-психологических портретов целого ряда персонажей.
Таким образом, Пушкин создаёт в «Стансах» условное представление о Петре. Его идеализацию можно рассматривать как художественный приём, позволяющий поэту выразить своё отношение к исторической роли и личности создателя новой России, и одновременно использовать позитив созданного художественного представления о царе-реформаторе для диалога с Николаем I. Обращаясь к эпосу, великий художник в своём неоконченном романе идёт тем же путём. Он манифестирует в образе царя только созидателя, труженика, великого человека, предельно трансформируя исторический прототип для продолжения попыток диалога с правящим самодержцем, поскольку время упований поэта на власть в тот исторический момент ещё не окончилось. Поэтому следующее за лирическими «Стансами» в развитии темы Петра эпическое повествование «Арап Петра Великого» содержит в своём сюжете развёрнутые идеальные отношения «отца и сына», лежащие в основе взаимодействия образов Ибрагима и царя. В авторском выражении пушкинского произведения они проявляются в виде заботливого, великого отца и уважительного, послушного единомышленника-сына.
Эта позитивная семантика «отцовства и сыновства» во взаимодействии двух главных героев исторического романа хорошо ощутима, хотя ни разу не получает прямого словесного обозначения. Пётр неизменно заботится о крестнике во время его пребывания во Франции, встречает на дороге в столицу и заключает в объятия, тепло вспоминает детство арапа, вводит в домашний круг и оставляет ночевать в своём доме, привлекает к важным делам, стремится устроить семейную жизнь Ибрагима. Последний, в свою очередь, провёл детство рядом с Петром и многие годы, пребывая вдали от царя, постоянно ощущал его опеку и писал ему письма. Оставив парижские соблазны, вернувшийся в Россию и приветливо встреченный государем, Ибрагим в известной мере заключает в себе вариацию семантики блудного сына. Здесь арап испытывает обаяние личности и дел царя, включается в нужную ему деятельность: «Он день ото дня более привязывался к государю, лучше постигал его высокую душу. Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная» (VIII, кн.1, 13).
Логика контекста, в котором оказывался «Арап Петра Великого», заставляет думать, что помимо чисто исторического интереса к семейному преданию и судьбе своего предка, а также петровской эпохе в целом, о котором пишет Н.Н. Петрунина [260, 52], Пушкин в замысле романа преследовал, наряду с этими, прежде всего другие, современные задачи. На это указывает тот факт, что в своём произведении он изменяет ряд реальных обстоятельств биографии Ибрагима и создаёт достаточно условный образ Петра. Главной задачей поэта, как представляется, было изображение системы отношений с очень важной для него семантикой: Ибрагим, предок – образованный сподвижник и любимец Петра. «Мысль быть сподвижником великого человека и совокупно с ним действовать на судьбу великого народа возбуждала в нём в первый раз благородное чувство чистолюбия» (VIII, кн.1, 15). Заметим, что здесь имела явное художественное продолжение та устремлённость поведения, которую Пушкин ещё в своей записке «О народном образовании», составленной для Николая І, намечает для «молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою» (ХI, 332), на которой лежит печать «сыновства» в его государственном изводе.
Ещё С.Н. Карамзина заметила в образе Ибрагима черты самого Пушкина [269, 202], на что обращают внимание некоторые исследователи. В этом явлении, на наш взгляд, нашла своё выражение и дальнейшее продолжение позиция личной заинтересованности поэта в благих государственных делах, прозвучавшая в «Стансах». В свете её развития в «Арапе Петра Великого» происходит смена внутреннего состава в присущем ему архетипе «отца и сына» по сравнению со стихотворением. Здесь Пушкин, несомненно, тонко создаёт художественную ситуацию своей скрытой причастности к образу «сына» в данной системе отношений с Петром.
В «петровском контексте», таким образом, возникает вторая линия «отцовства и сыновства», связанная с царём-реформатором и имеющая для поэта глубоко личное звучание. И если идеализированное изображение Петра в его человеческой простоте, «домашним образом», и одновременно на фоне величия его дел служило в романе Пушкина современной задаче преподать «урок» Николаю I в развитие концепции «Стансов» [286, 66], то можно предположить, что изображение в нём Петра и Ибрагима с печатью семантики «отца и сына» подспудно выступало художественной моделью желаемых для поэта его собственных отношений с Николаем I. Царствующий император в случае обретения им в той или иной степени положительных черт пушкинского литературного мифа о Петре явился бы тогда великим человеком и деятелем, продолжателем на новом этапе необходимых судьбоносных преобразований, служащих укреплению расшатавшейся государственности и снятию для России внутренних угроз. Одновременно это подтвердило бы правоту дела императора, устойчивость и жизнеспособность созданной им цивилизации. И своё место Пушкин видел рядом с таким царём-созидателем, а наиболее удобным руслом для выражения этой мысли была художественная история его предка со скрытым значением «сыновства» и проекцией на современность.
Так в творчестве Пушкина в отражение его сложных размышлений о власти, судьбе России и своей собственной судьбе, неотделимой от них, в развитии темы Петра возникала семантика отношений «отца и сына», спроецированных поэтом, как есть все основания предположить, на себя самого и правящего царя. В этом, с очевидностью, проявился обострённо личностный фактор в отношениях художника с Николаем I, желание продолжить с ним побудительный диалог, оказаться востребованным для больших дел, что могло бы послужить благу России – это и было главной целью Пушкина. Он в этот период, несмотря ни на что, продолжает надеяться на лучшее, что, судя по всему, и отражается в поэтике текста «Арапа Петра Великого». И поэтому главным предметом изображения в романе выступает не двуединая, «домашняя» и государственная, сущность Петра, как это видится ряду исследователей, а скорее на фоне воплощения двуединой сущности Петра – «отцовство и сыновство» между ним и Ибрагимом, который по воле автора и призван осознать величие этого двуединства. Именно в этом семантическом узле своего исторического произведения Пушкин благодаря ассоциативности создаёт наиболее сильную пульсацию современности.
Подобный угол зрения позволяет назвать ещё одну из возможных причин неоконченности пушкинского романа, пришедшего к современникам в форме салонных чтений и двух опубликованных его автором фрагментов «Ассамблея при Петре I-м» и «Обед у русского боярина». По распространённому мнению, в «Арапе Петра Великого» поэт ещё не находит необходимого жанрового решения для подобного рода исторического повествования. «Но прозаически соизмерить великое с малым, историческое с домашним, – считает С.Г Бочаров,
– этой задачи роман о Ганнибале, по-видимому, не мог разрешить» [57, 123]. «Образ Петра… не вмещался в прозу, – пишет Н.Н.Петрунина, – он требовал стиха» [260, 59]. Л.С.Сидяков допускает мысль, что в отказе Пушкина «от продолжения его первого исторического романа не последнее место занимает … успешная разработка петровской темы в «Полтаве» [286, 68].
Принимая все эти и другие версии, в дополнение к ним выскажем следующее предположение. На решение Пушкина не продолжать роман в известной степени могло повлиять то обстоятельство, что самое главное для себя в неоконченном повествовании ему высказать удалось. Оно заключалось в выражении поэтом своей позиции языком гармоничных отношений «отца и сына» в образах Петра и предка поэта с проекцией на современность, выступало в подобной функции идейно самодостаточным, актуальным на
момент создания и, возможно, среди прочих причин, также и поэтому не
потребовало продолжения.
В описании Петра в семейном кругу, радушно привечающим Ибрагима,
есть строки, придающие повествованию в этом месте текста тот исторический объём, который непосредственно будет реализован в «Полтаве», а затем особым образом и в последующей за ней поэме «Медный всадник»: «…никто в ласковом и гостеприимном хозяине не мог бы подозревать героя полтавского, могучего и грозного преобразователя России» (VIII, кн.1, 11). Героической поэме также присуща оппозиция «отцовства и сыновства». Она в своеобразии своего предметного выражения характерна для обоих взаимопересекающихся пластов произведения – того, в котором изображена трагическая судьба Марии и предательство Мазепы, и того, в котором прославляется победоносный царь.
Пушкинская сюжетная интерпретация универсальной семантики архетипа применимо к Мазепе позволяет высветить всю глубину его нравственного падения. Настоящего отца и защитника своей дочери он предаёт и губит. «…Мазепа – кум Кочубею, то есть человек, крестивший его дочь, – ту самую, кого увлёк своею страстью. Тягчайшее, с точки зрения христианской морали преступление!» – точно обозначает суть происшедшего Г.Г.Красухин [172, 52]. Будучи крёстным Марии, гетман по отношению к ней по всем бытующим нормам должен был проявлять «отцовское» поведение. Однако злодей преступает через него, становясь лжеотцом и совершая разрушение ролевой святости семейных отношений и кощунство. При этом, будучи подданным Петра и в данном качестве его «сыном», Мазепа предаёт и венценосного «отца», разрушая идею семьи и в этом направлении, в результате по сути содеянного представая в художественной аксиологии Пушкина антигероем.
В одической апологетике образа Петра, средствами которой царь запечатлён поэтом как бы в профиль, одной стороной его реальной личности, Пушкин делает преимущественный акцент на первом компоненте оппозиции «отец и сын». На светлом победителе врагов «России молодой», с угрозой которых в повествовании связан мотив грозящего ей потопа, хаоса, лежит печать семантики «отца отечества», его созидателя и защитника. Отметим, что именно в «Полтаве» впервые в творчестве Пушкина Пётр предстаёт всадником, что является этапным моментом на пути художника к «Медному всаднику», и в финале поэмы в блеске славы «перетекает» в памятник – «Лишь ты воздвиг, герой Полтавы, / Огромный памятник себе» (V, 63). «Петербургская повесть» и её центральный интегральный образ, несущий печать уже другой авторской аксиологии, распространяющейся и на семантику «отцовства и сыновства», вырастают в большой степени из этих строк. На это обратили внимание исследователи. Как пишет Н.Я.Эйдельман, «… последние строки «Полтавы» внешне близки к будущему финалу «Медного всадника» [391, 312].
Связующая нить от Петра I к Николаю I, первоначально протянутая Пушкиным в «Стансах», а затем незримо присутствующая в подтексте неоконченного романа, где она находилась в ассоциативном русле многоплановых отношений «отца и сына» в варианте идеи преемственности, оказывалась ощутима и в «Полтаве». Она, напомним, являлась здесь продолжением пушкинского художественного способа вести побудительный диалог с правящим царём посредством аргумента в лице идеальной модели великого предшественника. Поэма-апофеоз «автоматически» отбрасывала отблеск изображённой в ней славы Петра I на Николая I как на преемника царя-победителя на российском престоле, хотя и находящегося вне сюжетного изображения, но современного его возникновению и ассоциативно досягаемого для его позитивного потенциала.
Г.П.Макогоненко, выражая достаточно распространённые представления, считал, что «в «Полтаве» проявились иллюзии Пушкина в отношении Петра, которые открыто корректировала поэма «Медный всадник» [203, 338]. Однако существующие свидетельства дают основания считать, что, как таковых, иллюзий по поводу царя у поэта никогда не было. Впервые в качестве историка Пушкин даёт краткую характеристику Петру, называя его «сильным человеком», «северным исполином» и отмечая его поистине огромную преобразовательную деятельность, в «Некоторых исторических замечаниях» в 1822 году. Здесь важно подчеркнуть существенный момент пушкинской концепции власти в России. Преемников Петра вплоть до Павла (по вполне понятным причинам не касаясь царствующего Александра I), включая Екатерину II, поэт-историк называет «ничтожные наследники» (ХI, 14). Говоря о величии царя и даже, по мнению С.Франка, восхищаясь им [362, 401], Пушкин одновременно отмечает его деспотизм и презрение к народу – «…впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкою. Всё дрожало, всё безмолвно повиновалось»; «Пётр I… презирал человечество, может быть, более чем Наполеон» (ХI, 14).
В подобной оценке проявилось не комплиментарное, а аналитическое и весьма критическое отношение поэта к представителям власти. Вместе с тем, в ней содержалось его двойственное отношение к этой судьбоносной для России «отцовской» фигуре: с одной стороны, как носителю положительного державного начала, образцу монарха, масштабу и истинному созидательному величию которого не соответствовали наследники, с другой – как «самовластному государю», около которого, по определению Пушкина, процветало «всеобщее рабство» (ХI, 15).
На наш взгляд, стоит говорить не об иллюзиях и обольщениях поэта, а о его достаточно рациональной надежде на возобладание идеи просвещённой монархии и совершенствование сфер российской государственности, что связывалось им некоторое время с фигурой Николая I. Отсюда в «Полтаве» и предшествующих произведениях «петровского контекста» торжествует позитивный аспект семантики «отца и сына», а вместе с ней – «мысли семейной», распространяемой Пушкиным на власть и государственное устройство и включающей его собственную готовность на сыновне служение. Поэтому «Медный всадник» не исправлял «идейные заблуждения» «Полтавы», а выступал художественной актуализацией существующей, но до поры «архивированной» стороны пушкинского мировидения в изменившейся ситуации полной утраты поэтом недавних надежд. Кроме того, на пути от «Полтавы» к последней поэме есть «промежуточное» произведение «Моя родословная», где происходит сдвиг художественной концепции в сторону «петербургской повести», отразившийся в двойственном варианте воплощённого здесь Пушкиным базового архетипа «петриады».
В «Моей родословной» (1830) во фрагменте отповеди «Фиглярину» проявляется та же узнаваемая типология «отцовства и сыновства» (правда, в сюжетно неразвёрнутом виде), что и в «Арапе Петра Великого». При этом Пётр, названный поэтом «шкипер славный», так же, как и ранее, представлен сквозь призму идеализации и уже непосредственно обозначен в качестве отца – «И был отец он Ганнибала». Важно отметить, что поэт особо подчёркивает принцип этих взаимоотношений, где сын предстаёт «царю наперсник, а не раб» (III, кн.1, 263). Однако, здесь есть ещё один очень интересный фрагмент, в котором воплощается история отношений пушкинского рода с властью и мелькает фигура Петра, изображённая уже без приёма идеализации, в чём заключался свой скрытый смысл:
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Его пример будь нам наукой:
Не любит споров властелин… (III, кн.1, 262).
Хотя произведение при жизни поэта напечатано не было, причём по воле «высочайшего цензора», оно отражало направленность его мыслей и адресовалась, конечно же, современникам. Тема отношений пращуров с властью оказывалась особенно важна для Пушкина, поскольку звучала актуально в свете его отношений с Николаем I, становившихся всё более и более непростыми, о чём написано достаточно много пушкинскими биографами. Возможно, поэтому не случайно в одном и том же тексте наряду с характерным для прежних произведений «петровского контекста» позитивом изображения царя появляются впервые в художественном творчестве великого поэта черты Петра-деспота.
Если исходить из того, что царь является отцом подданных – своих детей, то в ситуации наказания Петром несговорчивого пушкинского предка можно увидеть проявление всё той же воплощаемой художником мотивной схемы, но только уже с совсем другой семантикой внутренних отношений, прямо противоположной предыдущей: суровый отец наказывает непокорного сына. Имея свои аналоги в прошлом, она оказывалась в резонансе с пушкинской современностью, что остро и болезненно ощущал поэт.
К сложившимся в науке о литературе представлениям о воплощении темы Петра в творчестве Пушкина стоит добавить, что системная повторяемость архетипа «отца и сына» в произведениях его «петровского контекста», выступая устойчивым фактором авторского сознания поэта, во многом становится одним из ключей к пониманию «Медного всадника». Здесь иная, чем была ранее, художественная интерпретация данной семантической структуры в поэтике текста манифестирует важнейшие грани сложнейшей историософской концепции произведения. Именно в «Моей родословной», где в семейных отношениях «отцовства и сыновства» появляется дисгармония и
пропадает идеализация «отца», заключён текстуально зафиксированный исток
трагического конфликта «петербургской повести». В этой поэме Пушкин воплощает в одном тексте космогонию и эсхатологию мира, созданного
Петром, его альфу и омегу, мотивирует событиями прошлого катастрофу в настоящем и «конец времён» в будущем. Именно здесь ярко и полно проявляется такое свойство исторического мышления Пушкина, о котором очень точно писал в своё время Б.Д.Греков: «…далёкое прошлое, настоящее и будущее представлялись ему как нечто единое, непрерывное, одно из другого вытекающее» [99, 4].
Поэма «Медный всадник» знаменовала собой изменение художником-мыслителем типа изображения отношений «отцовства и сыновства» во всеохватном масштабе их действия в российской реальности и заняла совершенно особое место в «петровском контексте». Подчеркнём, что поэт создаёт единственное в своей «петриаде» и в русской литературе произведение, где вместо традиционных побед было показано поражение царя, угроза полного разрушения стихией созданного им града (в русле «семейной» семантики – Дома). Здесь нет ни одной безусловно положительной человеческой черты Петра («отца»), и не остаётся места какой-либо надежде на обновление мира, что выражается уходом из него Евгения («сына»). Неожиданный аспект проявления «отцовства и сыновства» в этом противостоянии видит Ю.П.Фесенко, отмечая, что «бедный чиновник, представитель порождённой петровскими нововведениями бесправной социальной группы сталкивается со своим… создателем» [356, 151].
В поэме картина мира, классическая и гармоничная в предыдущих произведениях «петровского контекста» (с учётом определённой «поправки» в «Моей родословной»), представала с противоположным знаком, фактически обретая свойства «антимира» с полной аксиологической переакцентировкой. Причём её обрушение на дистанции от величественного «Петра творенья» до катастрофического пейзажа происходило в рамках одного текста.
В соответствии с этой отличительной чертой «Медного всадника» в нём развивалась не встречающаяся ранее в творчестве Пушкина негативная сюжетная интерпретация «отца» государства и народа с его «уздой железной»; города-мира, который роковой для всех его обитателей «отцовской» волей был основан «под морем» и оказывался подвержен ударам стихии. Разительной была и отчуждённость в отношениях «отца и сына», совершенно лишённых идилличности и в этом состоянии выступающих средоточием идеи произведения.
Отметим, что в художественном пространстве «петербургской повести» очень своеобразно «присутствует» Николай I. Благодаря этому получает косвенное выражение инверсия властного варианта «отцовства и сыновства» по линии Пётр – правящий царь, проявившаяся в «Стансах», на чём остановимся подробнее.
Смысловой комплекс власти по своей структуре предстаёт в поэме сложным и многоплановым. Его составляют Пётр Вступления – живой и деятельный творец нового мира; Медный всадник – в одной из главных своих семантик выступающий инобытием Петра и носителем принципа власти; фигура «печального» царя – Александра I, воплощающего в себе бессилие власти. Однако в поэме семантически определяется ещё одна, не появляющаяся
в поле непосредственного изображения венценосная фигура, присутствие
которой, тем не менее, при определённом угле зрения на поэтику текста
«петербургской повести» становится ощутимым в подтексте, знаменательным и
важным для её понимания *.
Дело в том, что рассказ о потопе Пушкиным ведётся как о прошлом, в котором «покойный царь со славой правил», из того авторского настоящего времени, где уже правит не называемый в поэме (и не отмеченный исследователями) Николай I. Авторская логика выстраивается таким образом, что согласно неё теперь именно он, носитель всей полноты власти, стоит перед лицом неоконченной вражды воды и камня в российском бытии, доставшейся ему по наследству в «послепотопном» настоящем, которое в подобном случае предстаёт как неоконченное прошлое. И если Медный всадник в поэме – это одновременно и сущность Петра, и в более широком значении – символическое художественное выражение принципа деспотической власти, то подразумеваемый поэтом Николай I выступает продолжением этой власти в настоящем. Так из пушкинской концепции «петербургской повести» уходит прозвучавшая в «Стансах» идея позитивной царской преемственности, претворяясь на противоположную в сфере действия архетипа «отца и сына».
Пётр «Медного всадника» в обоих своих воплощениях вместе с идеализацией оказывается лишён и своеобразной скрытой дидактичности, которая была в других произведениях пушкинской «петриады» и предназначалась правящему самодержцу. Поэма явно свидетельствует о том, что период ожидания плодотворного, деятельного диалога с правящим царём для Пушкина в тот момент уже завершился, а прошлое в его сознании окончательно сомкнулось с настоящим в замкнутый круг деспотического правления. Поэтому в «Медном всаднике», предназначенном современникам, но обречённому не миновать высочайшего цензора, к чему его творец был
готов заранее и из чего исходил, создавая текст поэмы, по отношению к
Николаю І можно увидеть пушкинский «сыновний» вызов «отцу».
Художник снял с себя многие ограничения предыдущего периода общения с властью посредством творчества, мудро не выходя за рамки возможного. Он фактически говорил не оправдавшему его надежд на праведное державное и личное по отношению к нему «отцовство» царю о губительном наследии деспотизма Петра, об иллюзорном блеске державного великолепия, о подавленной в российском государстве человечности, о страшной силе народной стихии, о грядущих катастрофах и слабости власти перед их угрозой, выражая всё это языком событийно-образной системы своего произведения.
Поэт ставил правящего монарха, наследника царя-революционера, перед лицом негативных последствий его деяний, осмысляя их здесь глубоко критически, одновременно провидя трагическое грядущее города-государства и своей собственной судьбы. Об этом говорило развитие второй линии архетипа «отца и сына» в поэме «Медный всадник» по оси Пётр – «бедный Евгений», в новаторском образе которого заключались отмеченный в предыдущем разделе исследования глубокий пушкинский автобиографизм и гуманистическая идея ренессансного масштаба.
Диалог поэта и царя посредством «Медного всадника» состоялся, и со стороны последнего выразился в неприятии ряда принципиальных для Пушкина мест в рукописи, в чём отразилась скорбная для России ситуация внутреннего «семейного» отчуждения, когда «отец» не захотел и не сумел услышать «сына» – истинного патриота своего неблагополучного отечества. Это стало подтверждением того точного «диагноза», который Пушкин в своём проникновенном произведении поставил российской власти в её длящейся сущности. Подчеркнём, что образ Петра-Медного всадника совершенно лишён семантики света в отличие от конного царского образа в «Полтаве», сменившего её здесь на противоположную: «Ужасен он в окрестной мгле!»
Таким образом, семантический узел «отцовства и сыновства» в «Медном
всаднике», который выступает в произведении центральным звеном
пушкинской художественной концепции власти, приобретает здесь
непримиримо конфликтную направленность, отличаясь этим от предыдущих текстов пушкинской «петриады». Между «отцом и сыном» нет положительного взаимодействия. «Отец» не желает знать «сына», а последний терпит крушение в мире «отца» по его вине. И не случайно в краткой генеалогии «нашего героя» Пушкин мягко использует линию своей родословной, связанную с его отцовским родом, пострадавшим от Петра, а не с линией Ганнибала, знаменующей в его «петриаде» мотив наперсничества царю, которое для Пушкина не состоялось.
Если интерпретировать данную в поэме систему расстановки главных персонажей с позиций автобиографического фактора, то именно здесь, по-видимому, отразилось окончательно сложившееся к 1833 году (судя по смыслам «Медного всадника») понимание Пушкиным безысходности своих взаимоотношений с властью, несбыточности надежд на осуществление Николаем I просвещённых начинаний, милосердных поступков, и на свою роль его соратника (наперсника). В поэтике текста это выразилось в двух ипостасях пушкинского «сыновнего» присутствия.
Евгения – потомка славного древнего рода, с понятием о чести, невостребованного, униженного, погубленного как бы сменяет единожды упомянутый в поэме «бедный поэт», поселившийся в его опустевшем «уголке». Он, согласно стоящей за этой сюжетной деталью логике авторской мысли, в подобном случае становился двойником героя, преемником его судьбы, и наследовал от него особую связь с Медным всадником. Причём по закону аналогий с таким же, только отнесённым в затекстовое будущее, трагическим исходом для себя. Без подобной идеи преемственности эпизодическая фигура поэта и связанный с ней неразвёрнутый сюжетный ход не имели бы смысла. Он
подтверждает предположение, что Пушкин в «Медном всаднике» осознанно
провидел свою судьбу*.
Своеобразие отношений «отца и сына» в поэтике «петербургской повести»
явилось ярким показателем эволюции пушкинских представлений о генезисе власти в «новой России», и о власти, современной ему и выступающей её логическим продолжением. Власть не желала, да и не могла что-либо изменить в своей сущности, а также в устройстве государства. Она была обречена править под знаком заложенной Петром и непрекращающейся вражды стихийной и государствообразующей силы – воды и камня, губительной для страны и для неё самой. Подчеркнём, что в «петербургской повести» отныне и навсегда иссякает государственная «петербургская» ода, уступая место катастрофизму.
Последняя поэма Пушкина, таким образом, заключала в формах своей
поэтики глубину и полноту высокой правды о власти. В целом в «петриаде» художника-мыслителя, вершиной которой явился «Медный всадник», оказывалась реализована никогда не терявшая актуальности в отечественной истории поэтическая мысль, высказанная им ещё в 1818 году по другому поводу. Она может служить универсальным выражением пушкинской
художественной концепции деспотичного властного «отцовства» в диалектике
его восприятия, оставленной поэтом в наследство своим потомкам:
Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман… (І, кн.1, 207).
Возникает закономерный вопрос: не противоречит ли всё, сказанное выше, тому безусловному обстоятельству, что «…Пушкин в отношении русской политической жизни – убеждённый монархист… Монархизм Пушкина есть глубокое внутреннее убеждение, основанное на историческом и политическом сознании необходимости и полезности монархии в России…» [362, 417]? Тут стоит сегодня основательно задуматься, перечитать всё, написанное Пушкиным в разные годы о Петре и наследниках его престола, в том числе и как историка, вернуться к существующим исследовательским парадигмам и попытаться заново определить, с каким духовным грузом окончательного постижения власти он ушёл из жизни. Вспомним, например, что в своём стихотворном комментарии к картине Брюллова «Последний день Помпеи», созданном уже после «петербургской повести», он пишет: «Кумиры падают!» (III, кн.1, 332). Это ложные кумиры, не защитившие город-государство и народ от гибели. Также характер сделанных поэтом подготовительных записей с комментариями к задуманному им историческому сочинению о Петре в ряде случаев оказывался таким, что, как отмечает Б.В.Томашевский, уже после гибели Пушкина они давали основание правящему монарху говорить о невозможности издания рукописи «по причине многих неприличных выражений на счёт Петра Великого» [322, 360-365].
Вполне возможно, что «Медный всадник» знаменовал для поэта рубеж определённой внутренней коррекции первоначальных представлений о властном «отцовстве». Поэтому трудно принять точку зрения В.К. Кантора, считающего, что «всё художественное творчество поэта есть апофеоз Петровского деяния…» [148, 13]. Оставляя этот сложный вопрос открытым для будущих решений, стоит остановиться пока на том, что мировидение поэта выходило далеко за пределы политической плоскости бытия на совершенно иной его уровень, заключая в себе диалектику исторического и вневременного.
Продолжим развитие ранее высказанной мысли, что идея монархии в сознании Пушкина была связана с идеей семьи как оптимальной формы нравственного, совершенного общественного устройства жизни, где царь в идеале был заботливым и справедливым «отцом», а подданные – послушными «детьми». Этот идеал поэта во многом имел фольклорный исток, будучи связан прежде всего с картиной мира и народной моралью волшебной сказки, близкой своими гармонизующими свойствами пушкинской душе.
«Для Пушкина начала 1830-х гг. сказка – не только традиционный народно-
поэтический сюжет, но, в определённом смысле, своеобразный угол зрения на
действительность…», – считает С.А.Фомичёв [359, 190]. Поэтому c ним в соответствии Пушкин в «петровском контексте» до «Медного всадника» выстраивает по принципу пространства семьи не просто идеальную, назидательную, «учительскую», но прежде всего, по сути своей сказочную модель отношений «отцовства и сыновства». Заметим, что в подобном аспекте это явление ещё ждёт своего исследования. Здесь, отвлекаясь от текстуальной конкретики, в целом можно увидеть треугольник: идеальный «царь-отец» – предмет изображения; идеальный «царь-сын» (хотя и не везде текстуально проявленный) – адресат изображения, в свою очередь, заключающий в себе роль «отца»; выделяющийся среди других подданных идеальный наперсник-
«сын» и он же одновременно субъект изображения с сильнейшим присутствием
личностного авторского начала.
Так проявлялась свойственная Пушкину жажда гармонизации мира, его
конечного устроения по принципу справедливости и добра, присущего пространству сказки с её компенсаторной функцией и этической народной философией. Подчеркнём ещё раз: в основе пушкинской художественной модели мироздания на всех его уровнях была идея семьи. Недаром в «Арапе Петра Великого» есть сцены, где изображено идеальное семейное устройство Петра и царь стремится поскорее женить, и подспудно тем самым укоренить своего питомца-«сына», вписать его в «отцовско-сыновий» круг бытия. И наряду с этим, создавая диапазон действия сил добра и зла, в «Полтаве» поэтом даётся негативный, осуждаемый им пример Мазепы в качестве фигуры нравственного отталкивания, предательство которого в семантическом пространстве архетипа заключалось в эгоистическом посягательстве на устои семьи в её изначальном и государственном воплощениях.
В «петербургской повести» совершается в формах поэтики имеющий известное предварение в «Моей родословной» резкий мировоззренческий поворот. И если поэма предстаёт, по удачному определению Д.Н.Медриша,
«антисказкой», то «…смысл «Медного всадника» к противостоянию сказке не
сводится, но именно в процессе этого противостояния раскрывается» [216, 157].
Для нас важно то, что в «антисказочной» структуре поэмы* по многим внешним и внутренним для Пушкина причинам отразилось его горькое понимание неосуществимости в пространстве российской державности какой-либо гармонии, царящей в нём жесточайшей и дисгармонии, охватывающей широкий семантический спектр «семейных» отношений. Поэтому свойственные «Сказке о царе Салтане» (1831) благополучные «отцовство и сыновство», супружество, устройство дома в «Медном всаднике» предстают в их незавершенном, неосуществлённом, неподлинном, то есть, нисходящем, деструктивном выражении. Можно вспомнить угасший род Евгения, его бедность и невостребованность на достойное служение как результат отвержения «отцом», утрату им невесты, а вместе с ней потенциального супружества, отцовства – первичного семейного мира под домашней крышей, а в конечном итоге – онтологической полноты бытия. Можно вспомнить и Медного всадника, не сумевшего стать для порождённого им «града» со всеми обитателями подлинным отцом и защитником, а напротив – ввергшего его в гибельную катастрофу противостояния «земли и воды». «Союз земли и воды – пушкинская основа гармонии имперской культуры», – пишет А.И.Иваницкий [139, 38]. Подобный подход находится в русле присущему Пушкину мифопоэтическому пониманию мира как семьи с гармонией или дисгармонией в нём отношений «отца и сына». Именно Пётр, согласно художественной концепции произведения, явился властной первопричиной дисгармонии пространства российской государственности, доставшегося в наследство венценосному адресату поэмы и имеющему в ней косвенное присутствие благодаря ассоциативно возникающей дуге совмещения исторических времён.
В «Медном всаднике» отразился весь колоссальный, трагический масштаб
пушкинского разлада с властью и её мирозданием в качестве отвергнутого
«наперсника» в деле несостоявшейся «семейной» гармонизации «сверху». В
таком мире для светлого гения, великого сына своего отечества не оказалось
ни достойного его державного «отца», ни места.
Особо подчеркнём принципиально важный момент, выступающий, на наш взгляд, ключевым для понимания эволюции воплощения Пушкиным темы Петра. Его оценка сильнейшим образом была связана для поэта с возможностью найти общий язык с Николаем I как его преемником на российском троне. В пушкинской реальности судьба цивилизации Петра зависела от выбора правящего царя. Пойди он по пути смягчения, совершенствования, гармонизации грандиозного деспотического наследия – выиграло бы не только настоящее и будущее державы, но обрели бы утверждение ценности прошлого и получили оправдание его негативы как «болезни роста» и специфические личностные черты властителя, досадные, но не нарушающие общего прогрессивного начала.
Иными словами, речь шла о том, способна ли российская монархическая система к самореформированию, подтверждению жизнеспособности и доказательству своей нравственной легитимности, наличие которых всегда создаёт для подданных массовый стимул гражданского служения и искренней веры в будущее, выступающих признаками здорового социума. И в случае положительного царского выбора, всеми силами души желаемого поэтом, рядом с именно таким царём он видел своё место в качестве деятельного «наперсника», а не придворного камер-юнкера. Если бы новый монарх продолжил деспотическую линию правления Петра, оставив без изменений созданную им государственную систему, в основании которой лежало насилие, то прошлое, включающее его личные свойства, дела и их последствия, с неизбежностью предстало бы тогда как преимущественное зло.
Такой была альтернатива. Со временем Пушкину стало ясно, что Николай I сделал свой выбор и реальность развивается по второму, худшему варианту. Период ожидания, связанный с надеждой, отразился в «петровском контексте» до «Медного всадника», пришедшая безысходность – в этой последней пушкинской поэме. Между тем, идеализация в «петербургской повести» всё же присутствует, но исключительно в изображении «града Петра», как было уже показано ранее. Напомним, что этот приём способствовал художественному переходу к катастрофической модели мира в «Медном всаднике» и созданию
в нём антиутопической структуры, не присущих ни одному из
предшествующих произведений «петровского контекста».
Для полноты картины стоит вспомнить, что уже после «петербургской повести» в стихотворении «Пир Петра Великого» (1836) и «Капитанской дочке» (окончена в 1836 году) снова проявляется этот устойчивый архетип с использованием принципа идеализации царственного персонажа в «довсадниковой» художественной манере, которого он перед этим был совершенно лишён в «Медном всаднике».
В «Пире Петра Великого» архетип «отца и сына» изображён поэтом в вариации великодушного отцовского прощения, где в качестве сына выступали подданные, с которыми происходило примирение. Это стихотворение, глубоко исследованное в определённом ключе Г.П.Макогоненко [203, 323-338], – укор Николаю I с помощью хорошо знакомой по предыдущему пушкинскому творчеству фигуры идеализированного Петра. Однако такое изображение являлось уже не поощрением правящего царя-«сына» примером великого предшественника-«отца», как это было в «Стансах» и «Арапе Петра Великого», а жёстким укором ему за нежелание проявить милосердие к декабристам. А ведь в то время, помимо написанного «Медного всадника», Пушкиным уже была начата работа над «Историей Петра» [355, 13-216], в ходе которой он изучил масштабное историческое сочинение Голикова о царе и сделал подготовительные записи с комментариями. Это, на наш взгляд, ещё раз доказывает, что «петровский контекст» как смысловое единство в творчестве поэта был связан не только с фигурой Петра І, но также в полной мере и с Николаем I, но только с иным форматом его текстово-затекстового «присутствия». Динамика отношения к нему определяла эволюцию взгляда Пушкина на самодержца-реформатора и связанное с ним прошлое, на судьбу России и свою собственную судьбу.
В «Капитанской дочке» в сцене встречи в царском саду Маши с императрицей проявляется тот же архетип, только в его женской версии, и предстаёт идеализированный образ Екатерины II, о которой ещё в 1822 году в своих «Некоторых исторических замечаниях» поэт-мыслитель и историк
говорил: «…голос обольщённого Вольтера не избавит её славной памяти от
проклятия России» (XI, 16).
Совершенно очевидно, что идеализированное изображение царственных
особ, выступая продуманным пушкинским приёмом, откровенной художественной условностью, в «петровском контексте» складывается в особый тип изображения отношений личности и власти в семантическом пространстве архетипа «отца и сына». Он намеренно подвергается тенденциозной авторской интерпретации в поэтике каждого текста. Важно отметить, что внешне это не расходилось с государственной идеологией, согласно которой носитель высшей власти не мог заключать в себе негативных черт и совершать недостойных поступков.
Это внешнее следование Пушкина официальной идеологической модели монарха, который в ней выглядел без страха и упрёка как носитель только высоких качеств, открывало возможность для особого рода диалога с правящим царём. Он в каждом произведении создавался в определённой ситуации взаимоотношений поэта с современной ему властью и конкретного содержания его движущихся исторических представлений о ней, имея свой оттенок в общем семантическом векторе движения от надежды к разочарованию и упрёкам в царський адрес.
Так в вершинном произведении Пушкина возникла художественно-мировоззренческая формула, ощутимо перешедшая порог своего века, согласно которой на оценку власти прошлой влияет состояние власти нынешней. Под знаком этой формулы как заключительный аккорд её воплощения, как итог мучительного постижения поэтом-мыслителем пришедшейся на его короткий век исторической реальности в свете вечных ценностей и была создана «петербургская повесть». Ещё раз подчеркнём: Медный всадник в поэме – это принцип власти, истоком которого явилась личность Петра, спроецированная им на Россию и затем обретшая в ней инобытие, во все последующие времена активно влияющее на её настоящее и будущее. Ничего подобного этому изображению нет ни в одном другом пушкинском произведении, равно как и в произведении любого другого творца русской литературы.
Достарыңызбен бөлісу: |