Другое Слово о полку Игореве. В. П. Тимофеев предисловие два столетия прошло со времени опубликования «Слова о полку Игореве»



бет8/34
Дата14.07.2016
өлшемі2.29 Mb.
#198460
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   34

О ТРОФЕЯХ ИГОРЕВА ВОЙСКА
«...ипомчаша красный девкы половецкыя, а съ ними злато, и паволокы, и драгыя оксамиты, орьтъмами и япончицями и кожухы намяшя мосты мостити по болотомъ и грязивымъ местомъ, и всякыми узорочьи половецкыми».

Итак, первая победа Игоря позволила захватить половецкий обоз. Назва­ния трофеев сохранились отчасти в современных языках. Оксамит, например, непонятен сегодня великороссу, но все еще известен в украинском и в некото­рых западно- и южно-славянских языках в значении «бархат». Подобно наше­му былинному самитъ и немецкому Samt это слово произошло из греч. examiton (hex «шесть» и mhos «нить»). Что же касается выделенных в цитате слов орьтъма и япончица, то в таком виде они, кроме «Слова о полку Игореве», вообще нигде не зафиксированы. А это снова дает повод тюркологам предъявлять на них свои «родительские» права.

«Нельзя, конечно, сомневаться в том, что орыпъмы и япотицы являются подлинными тюркизмами, заимствованными русской дружинной речю из куманского (половецкого) языка или от родственных половцам торков, беренде­ев и прочих тюркских защитников границ Киевской и Черниговской Руси», — считают наши ученые современники и, кстати, не одни только тюркологи.

«Нельзя сомневаться»? Подобный апломб еще полтора столетия назад Ф.И. Буслаев отметил у «специалистов» по былинам, которые «все темное и неудобопонятное объяснили из татарщины... путем смелых, ничем не стесня­ющихся натяжек»!

Итак, начнем с орьтъмы. Считается, что речь идет о какой-то накидке, на­звание которой происходит якобы от тюркского орт — «покрывать». Такую эти­мологию обычно приписывают П.М. Мелиоранскому, наиболее известному к началу XX века знатоку турецких (по-современному тюркских) языков. Но, любопытно, что сам он, в отличие от охотно ссылающихся на него ученых, в таком объяснении абсолютно уверенным не был, ибо говорил более осторож­но: «Это слово хорошо объясняется из одного турецкого корня, хотя такого слова в турецком языке и до сих пор ни в одном диалекте и памятнике не найдено». «Не найдено»! Тогда ищите же! Но историк древнерусского языка Л.П. Якубинский уже не утруждает себя отысканием — ведь он нисколько не сомнева­ется: «Орьтъма — из тюрк, ortma покрывало». Тогда, будьте столь любезны, предъявите нам это тюркское «покрывало» из реального тюркского текста! Не предъявляют, но уверенно утверждают — все тем же «путем смелых, ничем не стесняющихся натяжек»!

Сегодня слово надежно схвачено в тюркологическую сеть и при нынешнем уровне исследований выскочить из нее ему не дадут. Почему? Да потому что, прежде чем замороченные «турецким корнем» исследователи успеют догадать­ся об одной фальшивой ячейке, слово постараются перебросить в другую, зара­нее сплетенную на аварийный случай. Об этой запасной ячейке можно судить из нижеследующихданных. Еще М.А. Максимович (с подачи О.М. Бодянского) обратил внимание в «Куманском (половецком) лексиконе» на словечко artmak в значении «переметные сумы», но лишь недавно тюркологи подыскали и не­сомненных родственников этого слова — чувашские уртмак, ортмак (перемет­ный кожаный мешок). Нет нужды отрицать очевидное — такое слово у тюрков действительно есть, однако нато, что именно оно является источником для ОРЬТЪМЫ, возразить конечно же следует.

Начальное русское «о-» вместо тюркского «а-» не вызвало бы удивления в этом слове, но вот отсутствие у него конечного «-к» наводит на серьезные сомнения, которое толкователи пытаются приглушить в свою пользу — «ана­логией» из «Слова о полку Игореве» с двояким написанием половецкого имени «Гзак» и «Гза». Такое объяснение опять же озадачивает: ведь, судя по летописям, исходно половецким было все-таки «Гза» (оно же «Коза»), а рус­ским производным — «Гзак» (вероятно, под влиянием имени «Кончак»). По­этому, если действительно имело место русское заимствование, то конеч­ное «-к» скорей бы добавилось к имеющемуся слову, чем утратилось из пред­ложенного «артмак».

Но если даже и «переметная сума» не пройдет, то слово все равно объявят «тюркским»! Для этого в ход будет пущено еще одно объяснение, найденное И.Г. Добродомовым: «орьтъма своим первоисточником имеет тюркский ко­рень ёр «плести, заплетать». Ср. казёр«плести»; ёрме «плетеный»; ёрiм «плетен­ка» и т.д.».

Так от чего же, все-таки, наша орьтъма — от «орт-» («покрывало»), от «ёр» («плетенка») или же от артмак («переметная сума»)? Думаю, что тюркистам все равно, от чего — главное для них то, чтобы слово оказалось «тюркским».

Так что же делать? Согласиться от безысходности под столь массирован­ным нажимом тюркских энтузиастов? Ну уж нет! Подвергая сомнению «тюркскость» орьтъмы, я вовсе не утверждаю ее исконность и самобытность именно в русском языке. Слово конечно же заимствованное, и остается только назвать его наиболее вероятный источник. Попробуем это сделать.

Орьтъма, как поняло большинство исследователей, представляет собой какую-то накидку или покрытие (или какую-то ткань — раз уж это слово приво­дится в одном ряду со словом оксамиты).
Ряд ученых прошлого века считали (а некоторые и сегодня счита­ют), что речь идет о греческом artema — «серьги, подвески, украше­ния». Однако возможно ли и логично ли «мосты мостить» по топким местам, забрасывая их под ногами у коней... серьгами-украшениями?
Примерно таким же значениям соответствует и другое слово, дважды встре­чающееся в произведении, — паполома, которое в древнерусском языке обыч­но употребляется в женском роде. Я не случайно ставлю орьтъма и паполома рядом — оба слова были заимствованы из одного и того же языка-источника, но, разумеется, не тюркского, да и не греческого (из которого оксамит). Увы, и здесь приходится идти против давно узаконенных «истин» — ведь родителем нашего паполома является не средне-греческая efaptoma (paploma), как по сей день считается, а латинский peplum («накидка, балахон, покрытие»). Именно средне-латинским источником вполне удовлетворительно объясняется не жен­ский (как в греческом), а сплошь мужской род этого слова во всех славянских языках, кроме древнерусского: poplum, paplun, poplun, paplon, pablon и т.д. На Руси же оно употреблялось и в женском, и в мужском: «Вьрху же мьртвьца простирается два паполома». При греческом источнике вряд ли стал бы возмо­жен этот преобладающий мужской род. Но, справедливости ради, следует все же отметить, что и в латыни это слово когда-то появилось в результате более раннего заимствования — греческого peplos. После заимствования из латыни славянизация слова сопровождалась, вероятно, усилиями «народной этимоло­гии»: «-плон» было воспринято как корень слова со значением «пелена, оболоч­ка, покров», а начальное «по-», «па-» — как приставка, указывающая на нало­жение, прилегание (ср. с по-пона, где пона — от пънути, пяти «натянуть»). По­казателен в этом отношении и чешский ра-blon, вполне сравнимый с русским блона («пленочная оболочка»), «сорочка», в которой вынашивается внутриут­робный плод».

С этим, как будто, ясно. Но причем же здесь орьтъма? А вот при чем. По­добно тому, как паполомъ и паполома произошли от латинского peplum, от тако­го же латинского слова artum «густой, частый (о ткани одежды!)» и «плотно об­легающая (тога)» образовались наши *орыпъмъ и орьтъма («густая, частая ткань» — вероятно, шерстяная, что-нибудь близкое к войлоку или толстому сукну). От него же возникли и уменьшительные слова — летописные орницъ и орница:


«В год студени ничьсо же боле дъвою ризу тълстии чьрнаго орниця свиты учящены. В них же ходяще и довъльно съгревающеся теми, ни единоя лютости зимьныя чювьства приимуть» (1193); «И повеле Володимер метати паволокы, фофудыо, и орниче, бель»; «Повеле Володимер, режючи, паволокы, орници, бель розметати народу» (1115).

Вероятно, того же самого — отнюдь не тюркского — происхождения было и староболгарское слово ортома «толстая веревка» — т.е. частая, плотная, свитая из множества нитей.

Artum =орьтъмъ, орътъма > *орьтъмица > ормица > орница — таковы видоизменения исходного латинского слова. Перегласовки а > о, и > ъ типичны именно для письменной передачи иноязычных слов соответ­ствующими гласными в русском Средневековье, а «ь» в корне возник, вероятно, под влиянием слова орь «конь, жеребец» («учащенной» тка­нью, вероятно, не только одевали монахов, но и покрывали лошадей). Объяснимо и превращение уменьшительного *орьтмица в орница, если учесть следующие два обстоятельства:

1) характерное выпадение «т/д» перед согласными: др.-рус. берце «голень» — из бедрьце < бедро, общеслав. вемъ «знаю» — из ведмь «ве­дать, ведьма», др.-рус. свиснути, если — из «естьли», нужно — из «нуж- дно», осерчал — из «осердчал», простореч. празник и охолонуть «ос­тыть» — из «охолоднуть», укр. чесный, и т.д. Процесс преобразования РЬТЪ > Р в словах ОРЬТЪМА > ОРМИЦА — тот же самый, что и в ЧЕТВРЬТЪКЪ > ЧЕТВЕРГ;

2) частая в русском речевом обиходе взаимозаменяемость «м» и «н» (ср. др.-рус. жеНьчюгъ и жеМчуг, Мурманъ — сканд. Norman «норвежец», былин, имя БерМята вместо БерНята — отмечено в русских актах XV—XVI веков, диал. корМица и корНица «гибкий прут для пе­реноски сена», просторечн. коНфорт, коНфорка, сиНфония и т.п.).
Паполом(а) из орътъмы, т.е. теплый шерстяной балахон с капюшоном, пе­режил длинную историю, прежде чем стал, как мы видим из примера 1193 года, излюбленной одеждой русских монахов. Из-за нее и путешественников в Иеру­салим, идущих к Гробу Господню, позже стали называть паломниками — по­добно тому, как по другой характерной детали одежды их же назвали словом калики — от такого же латинского caliga («легкая походная обувь»).
Во всех энциклопедиях слово паломники объясняют понятием «не­сущие пальмовую ветвь», но никто на Руси не встречал пилигримов с такой ветвыо. Для чего же было приносить ее, иссохшую еще вблизи Гроба Господня, и, тем более, называть странников на основании при­знака, какого никто и не видывал? Ведь не случайно же, что в соответ­ствующем обряде пальмовая веточка была заменена на веточку вербы («Вербное Воскресенье»). Но вот одеяние у этих странников было весь­ма примечательным, сильно отличавшимся от привычной одежды. По признакам именно такого рода монахов и священнослужителей назы­вали на Руси чернецами, черноризцами и белоризцами, а также балахонниками («Из той же из-под северной сторонушки, а стоят же мужики да балахонники»; былина), а воинов-наемников — черными клобуками, «черными шапками» (ср. этимологически аналогичное название бой­цов из отрядов Гарибальди — краснорубашечники). Прозвища такого рода возникают очень естественно: магистра Тевтонского ордена про­звали «Ватмал» по названию шерстяного плаща, который он ввел в ка­честве форменной одежды «братьев». Так неужели ж наше паломники от иноземной «пальмы»? «Но если не так, тогда почему же от слова паполомники осталось лишь па-ломники?» — спросит недоверчивый чи­татель. О том, как повторяющиеся в словах созвучия выпадают в ре­чевом обиходе, можно привести многие примеры, но достаточно со­слаться хотя бы на один. Ведь по той же причине латинский peper, пройдя у нас через уменьшительно-ласкательную форму пеперець (пе-пе-р-ець), превратился в русский перец и украинский перець.

Такая латино-славянская преемственность позволяет считать, что понятия орьтъма и паполома (artum, peplum) могли быть рядом еще во времена Древнего Рима. Если в «Слове о полку», обращаясь к Богу с предсмертной молитвой, князь Святослав «одевах темя чръною паполомою», то, как рассказывает Тит Ливий, в критический момент объявления войны посол Рима тоже обращается к богу (Юпитеру) и «покрывает голову (покрывало это из шерсти)...»

Перейдем теперь к япончице. Приходится с сожалением констатировать, что едва ли не все лингвисты безоговорочно согласились с тюркским происхождени­ем этого слова. Из-за епанчи, несомненно, ей родственной, утверждается даже, что перед нами чуть ли не самое «бесспорное» свидетельство тюрко-половецкого влияния на лексикон «Слова»: «Что касается слова япончица, то оно, несомнен­но, происходит от указанного П.М. Мелиоранским глагола japtak, дающего це­лый ряд производных имен, имеющих значение плащ, покрывало, бурка, чеп­рак, попона», — пишет А.И. Попов, которому принадлежит и сакраментальное «нельзя, конечно, сомневаться», цитированное в начале этой главы.

Было бы, однако, небесполезно конкретизировать такие утверждения от­ветом на вопрос: от каких именно тюрков мы его получили? От половцев, печенегов, волжских булгар или «от родственных половцам торков, берен­деев и прочих тюркских защитников границ Киевской и Черниговской Руси»? Но ведь ни в одном из языков признанных наследников указанных этносов слова епанча нет и в помине! Не обнаружить его и в дошедшем до нас куманском лексиконе, как не отыскать и в сводном древнетюркском словаре.


Настаивая на русском заимствовании многих слов от куманов-половцев, тюркологи скромно умалчивают об одном, так и оставшемся без достойной оценки, обстоятельстве, на которое в 1901 году указы­вал П. В. Владимиров: именно в этом, то есть в самом почитаемом ими словаре (Codex Cumanicus) имеется ряд несомненных заимствований, произведенных самими половцами, причем не из какого-то, а конк­ретно из древнерусского языка: пэц — «печь», самала — «смола», са­дам — «солома, изба (крытая соломой)», цэри — «царь», трапэз — «стол», торба — «мешок», сара — «заря» и т.п.
И это на фоне того, что, как мы видим, слово япопчица было в ходу у рус­ских по меньшей мере не позже того самого XII века, до которого, при всем желании, не дотянуться с первой письменной фиксацией турецкого япунджа. Именно япопчица, а не епанча (которая в русском языке, как отмечает этимолог Н.М. Шанский, фиксируется только с XVI века).

Тогда как же именно от нее — от епанчи — могла возникнуть япопчица аж в веке двенадцатом? И если епанча встречается сегодня во всех без исключения славянских языках, то почему же из многочисленных языков тюркских пред­полагаемый «первоисточник» япынджа уцелел только в турецком, да еще в крым­ско-татарском?


О том, как нам объясняют, можно судить хотя бы по выдержке из словаря М.Фасмера: «епанча «накидка, капюшон» — из тур. japunza «накидка с капюшоном»; попона», крым.-тат. japynzy — то же и т.д.». Не любопытно ли, что этого самого «и т.д.» нет и в помине! А без него все повисает в воздухе.
И если в последнем спорное слово легко объясняется как длительной, но более поздней вассальной зависимостью Таврического полуострова от осма­нов, так и его территориальной близостью к более ранней Киевской Руси, то не парадокс ли это — при столь неблагоприятном для тюркистов раскладе воин­ственно утверждать, что именно славяне заимствовали слово у тюрков? А не может ли случиться, что всё обстояло как раз наоборот?
При эйфоричной и беззастенчивой дележке иноземцами словаря «Слова о полку Игореве» туркам особенно не повезло — от щедрот «старателей», из года в год добывающих в его драгоценной руде свои «восточные элементы», им пе­репали только яруга и япончица. Но могут ли турки реально претендовать на роль «родителей» даже этих слов? Что касается яруги, то рекомендую интересующим­ся прочесть о ней не у Менгеса, чья тенденциозная книга по лексике «Слова» была восторженно принята в нашей стране, а у блестящего отечественного ис­следователя — тихо забытого Б.А. Ларина. Он указывал, например, что у сосе­дящих с нами тюрков соответствующее слово почему-то начинается не на «й» («йар»), а на «дж» («джар»); а там, где имеется корневое «йар», слова имеют со­всем другое значение.
К сожалению, именно «тюркизмами» наши слова воспринимают даже наиболее известные отечественные языковеды. В.В.Колесов, на­пример, в своей работе об ударении в «Слове» не сомневается в этом: «Япончица... такое ударение закономерно в заимствованиях из тюркс­кого...; яруга, заимствованное из тюркского слово». Еще в 1902 году тюрколог П.М. Мелиоранский писал: «Возможно, что слово это за­имствовано в весьма древнее время из турецкого языка, где... japyг зна­чит «трещина, расселина, щель»... Слово «яр» крутизна, пропасть, об­рыв, овраг тоже несомненно заимствованное турецкое слово... ар». О Господи, и здесь «тоже несомненно»! И опять же, как в нашем тек­сте: «рекоста бо брат брату: «Се мое, а то — мое же!» Считаю, что наши яръ и яруга родственны др.-греч. харадра и харагма — «расселина, ов­раг, водороина», где соотношение яр- и хар- примерно такое же, как в румынско-молдав. ярбэ и в лат. херба (оба в значении «трава»).

Что же касается япончицы, то тут уж действительно следует говорить о явном и несомненном заимствовании... самими турками. Удивительно все же, сколь глу­боко в нас вколочено представление, согласно которому недотёпа-народ наш по­стоянно что-то заимствовал от соседей, а уж они-то, доноры-альтруисты, вообще от нас ничего не брали. Ведь для подтверждения славянского лексического заим­ствования всегда было вполне достаточно обнаружить похожее слово в языке лю­бого народа — даже такого, чье и название-то мало кто слышал! Наоборот не быва­ет! А дальше уже «дело техники» — при желании всегда найдутся пустопорожние, но достаточно паукообразные «доказательства», воспринимаемые доверчиво и бла­госклонно, особенно если они приводятся титулованными авторами.

Турки тоже заимствовали чужие слова в любые времена, будь то древность или недавние столетия. Заимствовали, например, французское фонт, когда почему-то не обнаружили у себя «исконно тюркского» слова чугун (но русские, как утверждается, все же позаимствовали его от «своих» тюрков — от поддан­ных Российской империи). Заимствовали турки и древнерусское слово ковъ в зауженном значении «оговор, злословие, клевета», образовав от него собствен­ное kovcu (интриган, клеветник). Заимствовали слово самовар (появилось у нас двести пятьдесят лет назад), но я помню, как пылко мой стамбульский друг, блестящий, кстати, лингвист, отстаивал его турецкую самобытность, ссылаясь на древность тюркской культуры чаепития.

Нельзя забывать и о так называемых европейских турках, через которых сла­вянские слова могли попадать в турецкий язык. Сигизмунд Герберштейн, об­разованнейший австрийский дипломат начала XVI века, написал примечатель­ные строки: «Европейские турки, которые употребляют славянский язык, назы­вают Константинополь Царьград, т.е. как бы Королевский город». Так что нельзя исключить и обратное направление заимствования спорных слов. Но именно сегодня, во времена катаклизмов, когда русский народ не пинает разве только очень ленивый, у бывалых тюркистов появился доселе новый энергич­ный союзник — наш соотечественник Мурад Агджи. Отрицая даже само суще­ствование русских как народа, он вдохновенно и не стесняясь доказывает «тюркско-кипчакскую самобытность» таких наших слов, как самовар, избушка, со­кол, колокол, сапог, бог, икона, алтарь, аминь, и др.

Итак, в любом словаре утверждается, что русское епанча есть искаженное турецкое япунджа (япынджа), образованное от глаголали (укутывать, закры­вать). Вполне убедительно — если учесть, что наша же япончица представлена в старосербской песне как япунджеца, да и саму епанчу в сербских и болгарс­ких словарях встречаем именно в форме япунджа. Конечно, убедительно — если забудем, что такое произношение (с дж вместо ч) встречается только на Балканах, которые несколько столетий находились под мощным османским прессом. Не случайно ведь, что сельские грамотеи-писари в Болгарии стали называться турецким словом китип, и можно ли сомневаться, что очень мно­гие китипы не только писали под диктовку, но порой и говорили, копируя произношение своих поработителей. Однако у тех славян, что находились вне турецкой сферы влияния, это же слово почему-то сохранилось в других, на­водящих на размышление формах: опонча (ц.-слав., др.-рус.), епанча, епанца, опанча (рус.), опанча, опонча (укр.), опонча, епонча (ст.-блр.), апанча (блр.), опонча (oponcza — польск.) и японча (japoncza — ст.-польск.).

А наводят эти формы на размышление из-за того, что при сравнении «ЕпАнча — ЕпОнча — ОпОнча» заметны две важнейшие детали:

1) характерное для славянских языков колебание начальных «о» и «е» (олень-елень, озеро-езеро, осень-есень, одъва-едва, ож-еж);

2) наличие в слове корня *роп (pen, pan) — одного из самых продуктивных не в тюркских, а во всех индоевропейских языках.

Смею утверждать, что и начальное «о-» при этом корне является ничем иным, как обыкновенной славянской приставкой «о-» («об-»).

Однако, прежде чем обсудить эти три момента, предлагаю вернуться к фор­ме япончица — слишком уж многое мешает признать ее производной от турецкого япынджа, дай вообще считать ее уменьшительным именно от епан­ча. И это при том, что Словарь-справочник B.Л. Виноградовой, к сожалению, тоже утверждает, что «япончица — уменьшительное от япанча, епанча» и приводит слово, действительно являющееся уменьшительным от указанного — епанечка («Епанечка камчатая, мех белей хребтовый», XVII в.).

Следовательно, исходным все авторы считают именно слово япанча, «заим­ствованное из турецкого». Поразительно, если учесть, что япончицу мы встре­чаем в период, когда сами турки, еще не сформировавшиеся как нация, были надежно отделены от Руси кавказскими народами и греками-византийцами. Можно бы, кажется, посчитать какой-либо из этих народов посредником, но ведь у них самих это слово почему-то не отмечается. Есть слишком много вся­ческих «но», не позволяющих признать русское слово производным от турец­кого япунджа. Начнем с простейшего.

Всегда ли ласкательно-уменьшительные существительные являются про­изводными, то есть вторичными — как стульчик от стул? При всей очевиднос­ти утвердительного ответа в некоторых случаях можно опростоволоситься, на­пример с объяснением зонтика и фляжки от зонта и фляги: еще при Петре I вошло в наш язык голландское зондек (zonne — «солнце» и deck — «тент, покры­тие»), да и фляжка происходит не от фляга, а от польского фляшка (flaszka) — уменьшительного от немецкого Flasche (бутылка). Вопреки формальной логи­ке в этих случаях получается, что уменьшительные существительные являются первичными для образования слов. Не могла ли и япончица быть первичной по отношению к более поздней епанче?

Итак, утверждается, что заимствование происходило следующим образом: япунджа >япанча >япончица. Но ведь это же чистая двойка по русскому языку! Следуя этой логике (точнее, схеме), горЧица произошла от горЧа, волЧица — от волЧа, владыЧица — от владыЧа, клюЧица — от клюЧа и т.д. Между тем русско­му языку свойственны иные чередования: волЧица — от волК, игольЧатый — от иголКа, кольЧуга — от кольЦе (коло), мальЧик — от мальЦь (малец), колокольЧик — от колокольЦь (колоколъ) и т.п. Да и небольшая речка Глубочица, проте­кавшая в Киеве во времена «Слова», называлась от «глубоКа», а не от «глубоЧа». То же относится и к старославянским паниЦа и паниЧица, из коих второе явно произошло от первого (оба в значении «чан, сосуд»). Что в таких случаях пер­вично — как в современном, так и в средневековом русском языке — в таких случаях предельно ясно. Таким образом, «ч» в японЧица могло возникнуть только из славянских «к» или «ц», но никак не из русского «ч» или — еще более невероятного — турецкого «дж»! Разве не примечательно, что в архангельских говорах сохранилась именно епапЦа — «женская нарядная, вроде мантильи, одежда, женская одежда, завязываемая у шеи шелковыми лентами».

Поэтому, восстанавливая исходную форму, приходим к примечательной цепочке: япончица <японка (епонка, опонца) < опона. Исходное для этой цепоч­ки слово опона широко представлено в древнерусском и церковно-славянском языках в значениях «покрытие, занавес, попона».

Разве ж не показательно, что едва ли не все мыслимые значения епанчи-епончи («накидка, плащ, покрытие, попона») перекрываются соответствующи­ми значениями древнерусских опона, попона, запона, не только родственных, но и синонимичных между собой — ср., например, во фразах, относящихся к XII и XVI векам: «Смерть — греху попона»; «Смерть — грехом опона».
В библейском «Исходе» (25:1 — 13) слово опона употребляется око­ло тридцати раз: «Скинию (шатер) же да сотвориши от десяти опон — от виссона сканаго, и синеты, и багряницы, и червленицы сканыя»; «И да сотвориши опоны власяныя в покров над скиниею»; «И да подложиши излишнее от опон скинии, полуопоною оставшеюся да покры­вши излишнее опон скинии».

Если принять, что опона и япончица — одно и то же, сопоставимое с библей­ским «опоны от виссона сканаго, и синеты, и багряницы, и червленицы сканыя» (канонически переводится как «покрывала крученого виссона и из голубой, пурпуровой и червленой шерсти»), то было бы интересно сравнить Игоревы трофеи с теми богатствами, которые Моисей повелел евреям принести Богу (Исх. 35:5-7):



«злато, и паволокы, и драгыя

оксамиты; орьтъмами,

и япончицами, сканый...

и кожухы начяшя мосты

мостити...»
«злато... синету, багряницу,

червленицу сугубо спрядену, и виссон

и кожы овни очервлены,

и кожы сини...»




Оба перечня состоят из золотых вещей и тканевых покрытий, оба заверша­ются кожей. Поэтому нет нужды, как сегодня иногда делается, сомневаться в том, что «кожухи» представляют собой именно кожаные, а не тканевые пред­меты одежды. Речь, возможно, идет не о современных тяжелых «кожухах» (ту­лупах с шерстыо вовнутрь), а об одежде без шерсти — из тонкой и легкой кожи (поэтому рядом с ними не грубые опоны, а уменьшительное — япончицы). Одна­ко возможно и другое объяснение (см. ниже). Интересно, не является ли наша

«учащенная» орьтъма и библейская «сугубо спряденая» (т.е. двойного прядения) черленица одним и тем же, но по-разному называемым тканевым материалом? Здесь у нашего слова совершенно очевидно значение «покров, покрытие».

То же можно сказать о словах запона и пона: «...и церковьная зако­на раздрася надвое»; «И се рек, показа Володи меру запону, на ней же написано судище Господне» (Радз., 986); «Полату... каменьем драгым и женчюгом украси ю, и попами безценьными» (Лавр., 1175). Но поче­му же в «Слове» употреблена не эта опона (опонца), а япончица? Да по­тому, что для него вообще характерны подобные ласкательно-уменьшительные: «брешут» не лисы, но лисици; «кычеть» не зегза, зогза (загоска), но зегзица (ср. с названием детского хора в Латвии dzeguzite «кукушечка» — при dzeguze «кукушка»). Что же касается уменьшитель­ных опонка и опонца, то они подтверждены современным общеславян­ским опонки, опанки (рус. диал. опонки, с.-хорв. опанци) в значении «чулки или легкая летняя обувь (чувяки, сандалии)».

Слово это, происходящее от глагольной основы *пон- (пен, пан, пин — о-пън-у-ти «обтянуть, натянуть»), буквально означает «нечто об­тягивающее — ср. с чеш. pnouti se и словац. pnut'sa «виться (о расте­нии)», укр. опонець «вьюнок (растение)», болг. апынуцца «накрыться, одеться», др.-рус. и общеслав. понява и опона «покрывало, одеяло», словен. оропа «одеяние, обтягивающее покрытие». В «Изборнике Свя­тослава 1073 года» имеется близкое по значению понявица — «плаща­ница», примечательное столь же сходным образованием: (о) пона > понява > понявица. Слово опонца-опанца —также, как и опона — функ­ционально вполне соответствовало бы и понятию «епанча», а реально имеющееся сочетание «панца-епанча» (из русских былин) не оставля­ет уже никаких сомнений в истинном происхождении этого якобы «ту­рецкого» слова.

Опона > опон-ца > опон-чица — о характере образования уменьшительных из других уменьшительных можно судить по аналогии с колоколъ > колоколь-ць> колоколь-чикъ. Потому-то и сегодняшняя, довольно поздняя епанча, воз­никла либо из усеченной опончицы (с промежуточной формой опонча-епонча), либо непосредственно из опонца, но никак не наоборот! Тем более что соответ­ствующее устаревшее сербское, да и болгарское название было janyime, а вовсе не япунджа. Неслучайно и мастер, ее изготовляющий, последовательно назы­вался по-русски опонник, опонечник и епанечник: «А новгородьць убиша насъступе: Онтона котелника, Иванъка Прибышиниця опонъника» (1216); «Огороды с садки и с пашенною землею, пустые и задворочные от Мосятина огорода Ивановской опонечника, да Шестаковской сапожника, да Гаврилы хлебника»(1583); «дано епанечником от тридцати епонечь отдела три рубли двадцать алтын» (1600).

«Япончица, вероятно, — плащ, попона. Еще в недавнее время женщины но­сили «епанчи», плащи с рукавами. В частных письмах XVII века «епанчею, япанчею» называлась конская попона», — писал в 1881 году Д. Прозоровский. Но Г. Дьяченко, ссылаясь на «Домострой», утверждает в своем Церковносла­вянском словаре (1900), что опонча, епанча есть «широкий, длинный плащ без рукавов». С рукавами или без таковых, нояпончицу (опонцу) вполне можно при­нять и как облачение воина, его плащ, называемый также опоною, который лишь в позднем Средневековье получил сегодняшнее название епанча. Это вполне прослеживается на примерах.


«Тут Добрыня раздевает епанчу буевую, раздевавет он платье да бо­гатырское, он снимает нательную верно рубашечку» (былина); «Не по плечам епанча. Не по плечику епанечка» (Даль, рус. послов.); «Они дей пред ся, гонячи за мною, два разы мне на хрибет через епончу кордом тяли» (ст.-болг., 1555); «Взяти опончю, чтобы ся окрыти» (ст.-болг.); «Примчаша к нима (князьям) половцина дикого, емше у Переяславля... Изяслав же... повеле половцина перетяти (зарубить), так с опо­ною» (лет. под 1149 г.); «Одежинами, та опоньчами, та кожухами поча­ли мости мостити...» (укр. пер. В.А. Кендзерского, 1875).
Если опона-япончица считалась желанным трофеем, то в предпоследнем примере именно ее, не пожалев, разрубили вместе с несчастным пленником. Однако могли к ней относиться и иначе. В первой половине XVI века старобе­лорусским словом епанча называли и подстилку в телеге: «Епанча моя под ними у возе»; «Взяли... з воза кожух, епанчю, чотыры стрелы». Как видим из второго примера, именно в телегах находились епанчи и кожухи. Как тут не сравнить их с тем же самым, взятым в половецких телегах: «япончицами, и кожухы начяшя мосты мостити...»? Толстые «учащенные» орьтъмы тоже лучше подходили для гатей, чем какая-нибудь иная одежда тонкой выделки. Следует заметить, что японча — как подстилка в телеге — своим назначением полностью соответству­ет понятию «попона». Да и еще одна епанча в первой половине XVI века переда­вала понятие «чепрак», т.е. «попону под седлом»: «Тот человек его вкрал ми коня с седлом и з епанчою»; «Зъгинуло... седло с коня и корватка сукна ческого, епан­ча и сабля». Любопытно, что и А.И. Попов, убежденный в «тюркскости» слова, тоже переводит: «вьюками и попонами и кожухами начали мосты мостить...» При чем же здесь турецкое яп?

«Опоны», «епончи» или «епанчи боевые» иногда представляли собой кафтан, обшитый защитными металлическими пластинами — «чешуей»: «Четыре травы розных цветов лыка, чешуя стопка, кусок, походило на винную ягоду, жилы» (1647). В этом качестве они соответствовали и спорной (по значению слова) «луде» шведского конунга, приходившегося шурином Ярославу-Мудрому (1024): «и бе Якун сей леп и луда бе у него золотом истъкана» (если у Г. Дьяченко «луда = панцирь, доспехи луженые, броня», то у большинства исследователей о ней же — «плащ, накидка»).

Но продолжим наши рассуждения. Слово епанча-япопчица, как и орьтъма, тоже имеет явное отношение к коню и всаднику. Более того, не исклю­чаю, что это очень близкие понятия — т.е. япончицы делались из орыпъмы, тем более что и «учащенную ткань», подобную орницу, тоже называли опоной: «У XIII стopiччi виникае ремicниче виробництво сукняноi тканини — «опони» («В XIII веке возникает ремесленное производство суконной тка­ни — «опоны», укр.). Поэтому, если считать слово тюркским по происхожде­нию, крайне удивительно, почему, кроме турок, оно совершенно не извест­но среди других тюркских народов, которые, вне всякого сомнения, крепко дружили с конем. И, с другой стороны, совсем неудивительно, что оно по­всеместно распространено именно среди славян — ведь у всех их имеется его исходная форма — опона.

Причем эта форма все еще продолжает оставаться в русских говорах слово­образующей: «Опонник красный на коне, значит, свататься приехали»; «Коня в опонник нарядили, жениха — в новую шинель»; «Без опонника ехать вроде бы неловко, скажут: бедный». Показательно, что востоковеды, не видящие здесь корня «пои-», по-разному дают «исходное турецкое» слово: «Япончица проис­ходит от турецкого «япунча», которое имеет корень и производство втуразском» (И.П. Березин, 1854); «Слово это есть заимствованное турецкое...jaпанча... что значит «накидка, капюшон, род верхней одежды» (П. Мелиоранский, 1902). Тогда откуда же у турок появилось слово япунджа? Конечно же не от глагола яп. Не погрешу против истины, если скажу, что оно было ими взято у славян. При этом возможны три версии заимствования: 1) через «европейскихтурок», упот­реблявших славянский язык и называвших Константинополь Царьградом (Герберштейн); 2) через янычар, ядро которых в отдельные периоды состояло из славянских воинов; или же 3) через казаков, выдвинутых в XIV—XVI вв. на крымско-кавказские рубежи и временами даже служивших султанам и крым­ским ханам в качестве их личной гвардии.

Не показательна ли в нашем слове и типичная именно для Востока переда­ча славянизмов посредством «дж» вместо «ч»? — например, у Масуди (X в.) дулебский князь назван «Вянджслав» вместо «Вячеслав».
Итак, подведем итог вышеизложенному:

1. В славянских, не испытавших турецкого влияния, языках епанча назы­вается также опонча и епопча, в староболгарском она же — janynцe, а в старо-польском — японча, в русских говорах — епанца, а былинах — панца-епанча, а полным аналогом ее является опона.

Мастер, ее изготавливавший, назывался опоночник.

Для многих славянских слов характерны колебания начального «о» (озе­ро-езеро, одинъ -единъ -ядинь).

Поэтому происхождение слова япончица-епанча никак не может быть тюр­кским. Возникло же оно следующим образом:

О ПО НА


опонка, опонца, епонца

опончица, епончица, япончица

опонч а, епонча, епанча, япанча.
Предлагаемая нами этимология подтверждается также замечательным белорусским исследователем Н.П. Анцукевичем: «Это слово (япончица) тоже считают тюркским. А я его считаю чисто славянским. Ср.: др.-рус. опона «покрывало», польск. оропа «покрывало», oponcza — «плащ», бело­рус. апнуцца «окрыться, накрыться, одеться»; пяцъ, напяцъ, нагшнаць «на­тягивать, одевать». В польском оропа дала уменьшительное oponcza, в рус­ском — епанча. От русских его могли заимствовать восточные народы в виде japunca. Для названия плаща у турок имеется свое, коренное слово: ямурлук». Свои рассуждения исследователь подкрепляет старинными при­мерами: «Взяти опончю, чтобы ся окрыти»; «Увы мне, яко в небо засмотрихся! Опончи, шапки чрез воров лишихся».

Хотелось бы добавить, что именно белорусский язык позволяет вполне сносно объяснить Япанча и Япончица как отклонение от нор­мативного Епанча-Епонча. Для этого достаточно сравнить русские сло­ва, начинающиеся на «Е», с соответствующими им белорусскими ана­логами: яго, яму, яна, яе, ядок, язда, ялей, янот, яршовы, яхидна, яшчэ и т.п. Ср. также в Радзивилловской летописи под 986 г. и в Онежских былинах: «Благослови Бог, руце свои распростер Спас из Ярусалима»; «в граде Иярусалиме»; «А ядино дерево — не тёмен лес».

Все еще имеются сомнения? Или же возникли какие-нибудь новые возра­жения, которые можно представить в пользу тюркского происхождения этого слова? Тогда пусть они будут более аргументированными.

Для того чтобы избежать двусмысленностей, предлагаю следующий пере­вод отрывка:

...повезли красных девиц половецких, а с ними золото, и ткани, и драгоценные бархаты! Сукном и опонами, кожухами и всяким убранством половецким стали гати наводить через грязи и топи...



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   34




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет