199
Затем он сравнил науки, с давних пор нашедшие свое место в университетах, с представленной им и его братом германистикой, тогда еще молодой наукой, и высказал такую точку зрения: «В завидном положении находятся те науки, для которых проводившиеся в течение столетий исследования уже подготовили основу, на которой они могут уверенно продолжать свое развитие. Они похожи на человека, который бросает семена в доставшуюся ему по наследству, давно перепаханную землю и с уверенностью может дожидаться урожая, не беспокоясь, будет ли он хорошим каждое лето; он знает: если один год урожая не даст, то следующий принесет вдвое больше. Исследователи немецкой древности пока еще не находятся в таком счастливом положении. Им предстоит тяжелая работа — пахать и поднимать целину».
В этой связи он коснулся и работы брата по подготовке «Словаря немецкого языка»: «Пусть Академия окажет свое посильное участие в осуществлении этого замысла. Я имею в виду труд, который обобщит немецкий язык последних столетий, начиная с того времени, когда он, разбуженный жизнеутверждающим духом Лютера, вышел из оцепенения и начал пускать новые корни. Какая будет от этого польза, как наша эпоха будет способствовать повышению чистоты, благородства, правдивости, чувственной силы языка, укрепится ли благодаря этому чувство родины — это будет зависеть от духовной свободы и активности современности. Колос созревает и превращается в питательный плод только в том случае, если его освещает солнце и овевает свежий ветер».
Уже вскоре братья Гримм убедились, что здесь, в Берлине, заниматься одновременно преподавательской и основательной исследовательской деятельностью не так-то просто. Якоб привык размышлять над своей работой по вечерам. А как раз в эти часы приходили знакомые и незнакомые люди просто поговорить или посоветоваться с ними. Большей частью это были пустые разговоры, которые лишь отнимали время у ученых и сердили их, в особенности Якоба. На длительные переходы по улицам большого города тоже уходило много времени. Даже собрания в академии были в тягость, ибо, по мнению Якоба, здесь тратились многие часы на маловажные дела. «Дни пролетают в работе и заботах, — жаловался Якоб, — а вечера, когда я по старой привычке только и пишу, тратятся на бесконечные визиты».
200
С одной стороны, братья Гримм были довольны, что нашли наконец тихую пристань, с другой — они постоянно ощущали груз многочисленных обязанностей. Якоб говорил: «Внешне мы снова чувствуем себя уверенно и пользуемся уважением». Но: «Внутренне я чувствую себя часто неуютно». Одновременно он жаловался на «усталость и резко ощущавшуюся разбитость». Да, удары судьбы не прошли бесследно — уже не было той почти нечеловеческой работоспособности. Все чаще задумывался он, хватит ли ему отпущенного времени на решение многочисленных задач, которые поставил себе.
Еще в 1838 году в Геттингене, когда Якоба мучили мысли о близкой смерти, он составил завещание. Думая, что многие из его трудов останутся незаконченными, он распорядился, чтобы «все тетради с литературными записями были сожжены». Исключение он сделал только для сборника «Судебных приговоров» и для дополнений к уже изданным книгам. Все имущество должно перейти к брату Вильгельму или его детям.
В сентябре 1841 года это завещание он повторил, дополнив письмом-обращением к Вильгельму и Дортхен. Из письма видно, что этому ученому, производившему впечатление предельно собранного человека, не чужды были приступы меланхолии и мысли о неотвратимом конце. В письме к брату и невестке ему в первую очередь важно было сказать, что никто не должен пострадать из-за его незавершенной работы: «Если «Словарь» остановится из-за моей смерти, то я хочу, чтобы издателям Хирцелю и Раймеру были возмещены убытки». Что же касается его пожелания сжечь после смерти все прочие научные разработки, то он на этом настаивал, считая: «С моими записями кто-либо другой вообще ничего не сможет сделать». «Мои мысли и рассудок, — писал он дальше, — в эту минуту спокойны и светлы, но мое тело в последние дни снова охватила такая тяжесть и усталость, что я жажду предстать перед богом, раствориться в нем, который примет меня таким, каким он меня создал, который знает, почему он хочет, чтобы наши глаза закрылись, наши руки застыли, а наши сердца остановились. Поверьте мне, любовь к близким — самое святое на свете, и не забывайте меня, как я не забывал о своей дорогой матушке».
Но пока не было необходимости вручать это завещание Вильгельму и Дортхен, так как Якоб чувствовал себя уже лучше. Однако и в последующие годы еще не раз у
201
него случались подобные приступы меланхолии. Так, в 1843 году врачи не только прописали ему водолечение, но даже временно запретили чтение лекций. Он писал тогда: «В груди большая слабость, легкие пока не затронуты, но, когда я говорю, появляется боль и хрипота».
Еще хуже было у Вильгельма, который с детства болел. В феврале 1842 года он почувствовал себя плохо. Обеспокоенный Якоб писал Дальману: «Недавно опять, кажется, наступило ухудшение, пульс увеличился до 130 и больше ударов в минуту, в то время как ноги и руки стали почти холодными, и вместо лихорадки наступило состояние, похожее на паралич». Болел он в этот раз несколько месяцев, исхудал — опасались, что чахотка. Слабость была на протяжении всего лета. Казалось, что эти месяцы он прожил в каком-то мраке, иногда терял сознание, приходил в себя и жаловался на сильнейшие головные боли. «Я не мог вспомнить даже самое известное, — говорил Вильгельм, — и мне ничего не оставалось, как отдаваться фантазии, которая, подобно летящей над морем птице, нигде не может найти хоть клочок суши и отдохнуть». Позднее он пришел к выводу, что остался жив только благодаря силе духа. Лишь осенью Вильгельм смог наконец выйти из уютной квартиры у Тиргартена и отправиться, опираясь на трость, на прогулку под старыми дубами и буками.
Болезни братьев доставляли много хлопот Дортхен, которая и сама не отличалась особым здоровьем. Заботясь и ухаживая за больными, она тем не менее держалась и оставалась душой семьи.
Конечно же, когда состояние здоровья братьев Гримм ухудшалось, они уже не могли трудиться с прежней отдачей. Но чуть становилось лучше, тотчас брались за работу.
По своему внутреннему складу Якоб меньше подходил для преподавательской деятельности, чем его брат. Он был прирожденный исследователь, отнюдь не оратор, блистающий своей речью перед слушателями. Он признавал это и сам: «Готовясь (к лекциям), я замечал, насколько больше мне нравится спокойная, тихая разработка той или иной проблемы, чем изложение перед публикой поверхностных результатов. Мне кажется, что я по природе, или же будучи избалован обстоятельствами, способен больше к труду в одиночку, а перед людьми же у меня не хватает смелости и самоуверенности». Как-то он произнес: «Как часто я
202
тоскую по уединению в моей старой гессенской комнатушке».
Но человек привыкает ко всему, и он привык к преподавательской деятельности. Ежедневно проделывал путь пешком от Тиргартена до университета, встречался в приемной со своими коллегами; через двадцать минут начиналась лекция, которая заканчивалась с громким звоном колокольчика. Лекции были посвящены тем же темам, что и в Геттингене, и затрагивали вопросы, которые он исследовал сам: «Германия» Тацита, мифология, памятники древнего права и немецкая грамматика.
О Якобе как о преподавателе говорили, что читал он лекции неровно, скачками, и слушателям нелегко было следить за изложением.
Вильгельма же, напротив, хвалили как прирожденного педагога. Правда, он учил предметам более наглядным, доходчивым. Вильгельм тоже брал большей частью те темы, которыми занимался в Геттингене. Трактовал произведение Фрейданка «Разумение», читал лекции по эпосу «Гудрун», а также о романе Гартмана фон Ауэ «Эрек», увлекая слушателей в средневековый рыцарский мир — мир приключений, сложных и запутанных жизненных судеб, мир рыцарской чести, рыцарской любви к даме сердца, мир благородных качеств женщин и мужчин. Идеалы древней эпохи живо и реально представали перед студентами XIX столетия.
Во вступлении к лекции по эпосу «Гудрун» Вильгельм сказал: «Мое толкование поэмы должно быть точным, филологическим. Но если бы я поставил перед собой только филологическую цель, то я не избрал бы для толкования поэму «Гудрун». Поэма о Гудрун вышла непосредственно из самой глубины, из самой сущности немецкого народа, жизнерадостный образ которого предстает перед нами как в чистом зеркале. Вновь познать и наглядно показать давно затерявшийся в океане времени дух народа — это задача истории древнего мира, а филология здесь служит лишь средством, хотя и прекрасным и благородным, более того, она по сути является для нас единственным путем, который может привести к цели».
Он говорил, что для написания поэмы о Гудрун, как и для «Песни о Нибелунгах», потребовалось продолжительное время. И для наглядности привел такое сравнение: «Благородные деревья растут медленно, и требуется длительное время, прежде чем они зацветут, в то время как
203
мелкие растения покрывают целые поля и их примитивные цветы появляются каждое лето».
Он восхищался песней о Гудрун: «Она вводит нас в родное тепло домашней жизни; она раскрывает душу благородных женщин. Не герой, каким бы великолепным и прекрасным он ни описывался, является центральным образом повествования, а его жена; и я не знаю, где бы еще с таким совершенством, глубиной и правдивостью было бы описано величие души, предстающей перед нами среди унижения».
Разумеется, Вильгельм мог бы читать курс лекций и о большом периоде средневерхненемецкой поэзии, но, как говорил он сам, в этом случае многое пришлось бы пропускать или сокращать. И тут он был похож на своего брата: ему больше нравилось уходить в глубину, чем шагать по верхам. Для него было гораздо ценнее досконально исследовать одно крупное произведение поэзии, чем скользить по поверхности целого столетия.
Ученый, такой чувствительный к языку, сразу оценил величие поэмы «Гудрун» и не переставал ею восхищаться. «Поэзия, — говорил он, — похожа на чистое золото, которое не портится ни при какой погоде; и это потому, что она исторгла из себя все случайное, ложное и преходящее. Она выделяет события из действительности, поднимая их к чистому свету идеи и обеспечивая тем самым им более возвышенное существование. Объединяя мыслимое и пережитое, поэзия отделяется от внешнего проявления, от того, что мы называем действительностью. Она отличается от этой действительности, как отливка в форму отличается от настоящего, свободно вырубленного мраморного изваяния».
Подобное идеалистическое понимание поэзии Вильгельм обнаружил и в произведении Гартмана фон Ауэ «Эрек». Он охарактеризовал это эпическое произведение из числа романов о короле Артуре как «одно из лучших произведений рыцарской поэзии». Одновременно он не раз подчеркивал, что для него важное значение имеет также постижение настоящего через прошлое. И приводил такое сравнение: «Загрязненный колодец очищают не для того, чтобы кто-то мог с наслаждением любоваться своим лицом в его зеркале, а для того, чтобы в нем вновь забил источник, и напитал, и сделал плодотворной землю, ставшую сухой и бесплодной».
Кроме лекций в университете, в эти берлинские годы
204
братья Гримм читают доклады на заседаниях в академии. Это были в полном смысле научные сообщения по самым разнообразным вопросам, которые затем публиковались в трудах Академии наук.
Но при всей занятости братья не забывали и о начатых ранее исследованиях. Якоб продолжал трудиться над сборником «Судебных приговоров». В 1842 году вышел третий том. В 1844 году он подготовил второе издание двухтомной «Немецкой мифологии». «Если я стараюсь, чтобы молодой побег немецкой мифологии уже сейчас смог вторично покрыться листьями, — писал он образным языком, — то это делается с еще большей надеждой на его будущий, ничем не стесненный рост». Якоб был убежден, что обращение к старине имеет не только академический интерес. Свет прошлого должен отражаться в настоящем, любая же недооценка прошлого отрицательно скажется на будущем.
В новом издании «Немецкой мифологии» он хотел показать, что каждому народу вера в богов была так же необходима, как язык. И вновь раскрывая перед читателями богатство мира, наполненного богами и духами, говоря о вере прошлых поколений в сверхъестественные явления и видя в ней проявление творческой силы воображения, Якоб отрицал существовавшее мнение, будто «жизнь целых веков проходила в сумерках тупого и безрадостного варварства». «Это противоречило бы духу любви и доброты нашего творца, — писал он, — который заставлял солнце светить всем временам и всем людям, таким, какими он их создал, одаривая их высокими качествами тела и души, вселял в них сознание высшей власти; всех времен, даже тех, что объявлялись самыми беспросветными, касалось божественное благословение, которое сохранило народам с благородными задатками их обычаи и право».
Желая отдать справедливость прошедшим векам, он выступал против мнения о якобы «темном средневековье»; для него любое время, любое столетие было преисполнено творческих сил.
Сам факт появления второго издания «Немецкой мифологии» говорит о возрастании интереса к мифологическим, а также героическим и легендарным образам.
Одновременно Якоб занимался переработкой «Грамматики», а также «Словарем немецкого языка». Объем работы
205
был столь велик, что он иногда терял веру в себя и в свои силы: «Мы, люди, ввязываемся в такие планы, которые потом не в состоянии осуществить так, как это представлялось нам в тот момент, когда они составлялись». Но опять, как то видно из его письма к Дальману, приходила уверенность: «В моем сознании зреют еще пять или шесть книг, которые я с удовольствием бы написал и для которых уже собран материал».
И Якоб трудился, незадолго до знаменательной даты в его жизни он сообщал Виганду: «В следующем месяце (4 января 1845 года) мне будет шестьдесят, но я чувствую себя, как и всегда, готовым к новым исследованиям».
В качестве свидетельства неустанных поисков стареющий ученый послал другу две новые свои работы, появившиеся в академическом сборнике; одна из них была посвящена «Немецким древностям», а другая — средневековым «Стихотворениям о короле Фридрихе I Гогенштауфене».
Первые пять лет пребывания в Берлине Вильгельм, как и прежде, издает произведения средневековых поэтов, чтобы сделать доступными для всех новые тексты. Вновь занимается творчеством Конрада Вюрцбургского и вслед за «Золотой кузницей» публикует работу «Сильвестр» — легенду в стихотворной форме о римском папе, носившем это имя. В 1844 году Вильгельм выпустил новым изданием опубликованного ранее «Графа Рудольфа». И, конечно, продолжает работать над «Сказками», шлифует их, улучшает и дополняет.
Вновь потребовалось издание сборника сказок, приобретающего все большую известность и признание. Речь шла о «большом» издании, но пользовалось спросом и «малое».
И вот весной 1843 года пятое издание «Сказок» увидело свет, и Вильгельм опять посвятил его Беттине фон Арним. Почти ровесница братьев Гримм, она была дружна с ними на протяжении десятилетий, жила в добром соседстве в Берлине и делила все радости и заботы. И опять Вильгельм нашел прекрасные слова для дарственной надписи: «Я не дарю Вам одно из тех роскошных растений, которые пользуются здесь, в Тиргартене, особым уходом, не дарю золотых рыбок из темной воды, над которой стоит изваяние улыбающегося греческого бога, по почему бы мне еще раз не преподнести Вам эти скромные цветочки, которые снова и снова свежими появляются из земли?
206
Я же сам наблюдал, как Вы тихо стояли перед каким-то совсем обычным цветком и с радостью ранней юности рассматривали его».
Год спустя Якоб писал о сказках и преданиях, что они «до сегодняшнего дня дают молодежи и народу здоровую пищу, от которой никто не откажется, сколько бы ни подавали других блюд». Именно сказкам и преданиям Якоб предсказывал долгое будущее.
Таким образом, первые годы жизни братьев Гримм в Берлине были заполнены преподавательской деятельностью, научной и литературной работой. При таком обилии обязанностей работа над «Словарем немецкого языка» несколько затормозилась. О нем, конечно же, не забывали. Однако о редактировании и печатании первого тома пока думать было рано — не собрали еще весь материал.
Это, однако, никоим образом не отразилось на отношении общественности к братьям Гримм. Они по-прежнему пользовались высоким авторитетом в Берлине, получали приглашения к королевскому обеду в Шарлоттенбург; их величества вели с ними долгие беседы — король и королева были заинтересованы в том, чтобы братьям-ученым понравилось в Берлине.
Особенно их любили студенты. 24 февраля 1843 года, в день рождения Вильгельма Гримма, а также по поводу выздоровления их профессора после тяжелой болезни молодежь устроила факельное шествие. В этот день братья никого не приглашали. И все-таки в дом в Тиргартене пришло столько друзей и знакомых, что в комнатах стало тесно.
Дворник подметал улицу перед домом. Поползли слухи, что студенты задумали что-то. Они появились, когда уже стало смеркаться, образовали возле дома полукруг. Темноту ночи разрезали горящие факелы. Братья Гримм вместе с гостями вышли на балкон, и молодежь начала петь. В этот час по улице не ездили кареты. Чистые и звонкие голоса далеко разносились вокруг, из окон выглядывали жители соседних домов. В доме появилась своего рода делегация студентов — представителей от различных немецких земель, чтобы вручить поздравительный адрес. В адрес были вложены торжественная песня и стихотворение, которое один норвежский студент написал на датском языке в знак признания заслуг братьев Гримм в области изучения скандинавской литературы. Звучали приветствия,
207
обменивались рукопожатиями. Снизу раздавались громкие заздравные возгласы.
Вильгельм обратился к студентам со словами благодарности за их любовь и участие. «Год назад, — сказал он, — я лежал тяжело больной и не надеялся, что вновь буду стоять перед вами и трудиться для вас. Я только мог просить, чтобы небо сохранило мне жизнь. Но я получил гораздо больше и могу сегодня, находясь среди вас, радоваться знакам вашего дружеского расположения к нам. Мы не хотим присваивать его только себе, а видим в нем выражение вашей любви к нашим трудам и нашим исследованиям. Эти труды посвящены изучению нашего отечества. Изучение германской древности требует серьезного и искреннего к себе отношения. Здесь нужен и энтузиазм, которого у вас хватает и с которым вы за все беретесь, — это прекрасный дар вашего возраста, на котором покоится будущее».
Притихшие студенты спели «Gaudeamus igitur» 1, погасили факелы и отправились через Тиргартен по домам.
БОЛЬШОЙ И МАЛЫЙ МИР
С появлением железных дорог и пароходов стал манить далекий и великий мир. Для поколения, выросшего вместе с почтовой каретой, новые средства передвижения таили в себе новые, необъятные возможности. Сеть сообщений не была еще такой разветвленной, чтобы вовсе отказаться от почтового экипажа, и все же работу по перевозкам на большие расстояния вместо лошадей взяла на себя сила пара.
Поездка через Альпы по городам Средиземноморья по-прежнему была далеким путешествием и доступна далеко не всем. Невозможно было быстро съездить в Рим или Неаполь; для такого путешествия, чтобы хоть что-нибудь увидеть, приходилось тратить недели или даже месяцы.
Болезненного Вильгельма Гримма не тянуло в далекие края. Он оставлял Берлин лишь ради небольших путешествий. Так, в 1841 году вместе с женой он провел несколько дней в Ханау, постоял перед домом, в котором родился, но когда заглянул через открытое окно в квартиру,
1 «Гаудeамус» — название старинной студенческой песни на латинском языке.
208
то из-за новомодной элегантной обстановки она показалась ему совершенно чужой. А вот в Штайнау все осталось по-прежнему. С волнением шагал он по старым переулкам, постоял около лавки булочника, из которой когда-то сестра Лотта, одетая в белую курточку, приносила сдобный хлеб; прошел мимо дома, в котором работал его отец; на кладбище за городом прочитал полустершуюся от непогоды надпись над могилой деда. Прогулкой по Рейну Вильгельм и Дортхен завершили путешествие в Кёльне.
Во время каникул они отправлялись с детьми в Гарц и Тюрингский лес. Там, в летней свежести листвы, его манили идиллические места. Холмистая местность и чистый лесной воздух благотворно влияли на здоровье профессора. Вильгельму дорога была природа немецкой земли, а в чужих краях он так и не побывал.
Якоб — иначе. Еще будучи совсем молодым дипломатом, он познакомился с блеском Парижа и очарованием Вены, в 1831 году побывал в Швейцарии, в 1834 — в Бельгии. Часто приходилось трястись в почтовых экипажах в зимний холод. Были знакомы и примитивные речные суда на Дунае.
В 1843 году наконец осуществилась его давняя мечта — он побывал в Италии. Иногда приходилось нанимать почтовую карету, но на большие расстояния отправлялся по железной дороге; железнодорожные вагоны не были, конечно, такими комфортабельными, как сейчас. Якоб жаловался на сквозняки во время поездки. Часть пути можно было проехать и на паровых судах, например, от Майнца вверх по Рейну до Мангейма или же по Фирвальдштетскому озеру и Лаго-Маджоре. Жарким августовским днем с помощью самых различных средств передвижения через Франкфурт, Базель, Сен-Готард, Милан Якоб прибыл наконец в Геную. Здесь он сел на пароход и после четырех ночей и трех дней пути прибыл в Неаполь. Поездка в почтовом экипаже от Милана до Генуи оказалась гораздо утомительнее, чем это морское путешествие.
Из-за палящего летнего зноя пятидесятивосьмилетний Якоб Гримм отказался от восхождения на Везувий, но зато осмотрел Геркуланум и Помпею. В один из дней сентября дилижанс привез его в Рим. Следующими остановками были Флоренция и Болонья. Поездка по Апеннинам в почтовом экипаже опять была утомительной. На
209
крутых дорогах пять лошадей не могли справиться с тяжелой каретой, и к ним иногда приходилось пристегивать быков.
Северянина поразил южный ландшафт. По дороге из Генуи в Неаполь Якоб любовался картинами побережья, целыми днями смотрел на безоблачное небо, на синеву моря с белыми пенистыми брызгами перед носом корабля, по вечерам, прежде чем отправиться в свою каюту, вглядывался в усеянное звездами небо. На берегу во время экскурсий он восхищался южными растениями. Гулял по оливковым зарослям, останавливался перед пиниями, рассматривал виноградные лозы, тучные поля и тенистые сады. «Над всем простирается власть природы, — заметил он, — перед вечной юностью которой исчезают наши поколения».
Во время таких путешествий воображение уносило его в далекое прошлое. Рим, существовавший уже несколько тысячелетий, был для него «гордым городом». Он шел по Аппиевой дороге, приближался к развалинам арок водопровода, трогал древние камни и думал: «Сколько бы они могли рассказать, если бы ожили». Потом он скажет: «В Риме нет ничего лучше вида форума». Ему представлялось, как между взметнувшимися ввысь колоннами римляне вели диспуты, торговали, разбирали судебные дела. Он писал: «Как часто я спасался от тревог и волнений на римском форуме, где на меня смотрели полуразрушенные постройки древних римлян в их неописуемом тихом величии, храмы, колонны, арки, Колизей — все стоит на своем месте и само себе служит мерой. Я мог бы здесь бродить месяцами».
Разумеется, он осмотрел дворцы знаменитых патрициев, церкви и храмы; произведения Микеланджело, Рафаэля, Леонардо да Винчи, Тициана вызвали восторг: «Меня захватывает полнота жизни их картин». С одинаковым чувством радости он гулял по многолюдным неаполитанским улочкам и любовался флорентийскими родовыми замками и венецианскими дворцами.
Природа, история и искусство объединились в удивительное созвучие, особенно в Риме.
А вот впечатление от Неаполя и его окрестностей: «В этом городе при виде близкого моря, дымящегося Везувия и гор, доходящих до самого центра города, смолкают любые неодобрительные слова. Кто поднимался на холм Камальдоли и видел оттуда город, озера и море,
Достарыңызбен бөлісу: |