Критическая проверка оснований, на которых Бультман строит свое субъективистское учение, выявляет их сомнительность, показывая, что они отчасти недостаточно определены, отчасти же суть результат неприметного смещения смысла. Во-первых, следует, конечно, согласиться с тем, что картина истории обусловлена перспективой историка, и что всякий исторический феномен может быть рассмотрен с разных точек зрения, — однако из историчности позиции историка невозможно вывести сколько-нибудь убедительное возражение против объективности исторического истолкования. Историческое суждение, обусловленное разнообразными интересами, есть не более, чем ответ, который историк может дать на ту или иную духовную ситуацию и на вырастающий из нее “исторический вопрос” (Дройзен). Но для каждой позиции и точки зрения в пределах соответствующей перспективы становится зримой объективная истина51: полученная картина оказывается ложной только тогда, когда отдельная точка зрения претендует на то, чтобы быть единственно оправданной и допустимой52. Во-вторых, что касается возражения против объективности исторического истолкования, связанного с положением о так называемой “экзистенциальной (existentiellen) встрече с историей”, то здесь можно указать на небольшое смещение смысла, возникающее из-за того, что условие возможности исторического познания, а именно необходимый ноэтический интерес и обусловленная им ответственная причастность историка к истории53 смешивается с самим предметом познания, и вопрос о значении (Bedeutung) исторического феномена в аспекте его следствий и отдаленных воздействий смешивается с совершенно иным вопросом, а именно с вопросом о его нынешней значимости (Bedeutsamkeit) и релевантности в трансформации исторических эпох и в исторической смене способов постижения одного и того же феномена, когда он вовлекается в контекст самопознания и самовоспитания.
Значение и современная значимость исторического феномена
Подмена понятий, указанная в первом пункте [нашей критики], становится очевидной, когда утверждается54, что “объективность исторического познания недостижима в смысле абсолютного и окончательного познания” (конечно, в силу неисчерпаемости герменевтической задачи это утверждение следует признать правомерным); ибо здесь же говорится: “также и в том смысле что невозможно познать феномены в их собственном самобытии”. На самом деле в этом втором, добавочном утверждении подразумевается нечто совершенно иное, нежели в первом, поскольку в нем отвергается само-по-себе-бытие исторических феноменов. Это уже, очевидно, чересчур сильное утверждение. Действительно, задачу истолкования, всегда зависящую от актуальности понимания, нельзя рассматривать как замкнутую в себе и завершенную; ни одно истолкование, сколь бы убедительным оно ни казалось на данный момент, не может быть окончательным на все времена55. Но эта невозможность завершения герменевтической задачи — по причине которой тот смысл, что несут в себе тексты, памятники и остатки прошлого, возрождается в постоянном жизненном действии и постоянно преобразуется в цепи таких возрождений — отнюдь не исключает того, что объективированное в них смысловое содержание остается объективацией именно чужой творческой силы, связь с которой интерпретатор не может установить произвольно, но должен искать и находить, руководствуясь контролируемыми принципами. Тот факт, что здесь говорит чужой дух, причем не лицом к лицу с нами, но через пространство и время, через преобразованную, одухотворенную материю, дает нам возможность приблизиться к смыслу чужого произведения, ибо он есть дух от человеческого духа и (говоря словами Гуссерля) порожден той же самой трансцендентальной субъективностью, — но при этом, коль скоро этот чужой дух объективировал себя в смыслосодержащих формах, сохраняется противостоящее нам, неизбывное, покоящееся в себе инобытие56.
Названное во втором пункте смысловое смещение, — когда упускается из вида различие между значением отдельных исторических феноменов и их значимостью для нашего настоящего и в плане ответственности за будущее, — не менее очевидно в утверждении57 о том, что “исторические феномены суть то, что они суть, не в изоляции, но только в их отношении к будущему”. При этом подразумевается “будущее, в котором феномен впервые являет себя как то, что он действительно есть”; ввиду отдаленных воздействий феномена58 это утверждение могло бы иметь корректный смысл, однако тут же говорится, что вопрос-то состоит в том, каково “значение (строго говоря: какова значимость) исторических событий нашего прошлого для нашего настоящего — для настоящего, на которое возложена ответственность за его будущее59”. Ибо (подразумевается) “понять историю способен только тот историк, открытость которого по отношению к историческим феноменам основана на его ответственности по отношению к будущему60” (видимо, именно в этом смысле “наиболее субъективная интерпретация оказывается и самой объективной”) Что ж, этот неразрешимый парадокс уже известен нам из прежних рассуждений.
Диалог и монолог
В противоположность этому следует, я думаю, заметить вот что: хотя значение представляет собой ценность, которой исторический феномен обладает не как нечто изолированное и существующее для себя, но которую он обретает (сообразно упомянутому герменевтическому канону целостности истолкования) только в смысловой взаимосвязи с его следствиями и отдаленными воздействиями, насколько они поддаются обозрению, т.е., собственно, в контексте смысла, — однако в любом случае это смысл, который, при соответствующем временном отстоянии от историка, предстает перед ним как нечто замкнутое в себе, что только еще должно быть раскрыто. В утверждении61 же о том, что собственная сущность феномена, напротив, “покажет себя лишь тогда, когда история достигнет завершения”, смешиваются, по моему мнению, точки зрения исторического истолкования и эсхатологического наделения смыслом. На самом деле только с позиций такого рода наделения смыслом значимость для настоящего существенным образом зависит от точки зрения (standortgebunden): ибо только для настоящего, “на которое возложена ответственность за его будущее”, имеет смысл задаваться вопросом о нынешней значимости и рассматривать ее как продукт оценивающего наделения смыслом, продукт, обусловленный точкой зрения исследователя. Но если мы отождествляем замкнутое в себе, пред-лежащее в качестве самого по себе значение исторического феномена (как такого, каким он, собственно, был), которое нам только еще предстоит отыскать, — с его значимостью для нашего настоящего и будущего, обусловленной наделением смыслом, то тотчас становится ясно, в чем “секрет” этой “экзистенциальной встречи с историей”. Тот диалог, что должен состояться между историком и объективированным в источниках духом, обрывается и превращается в чистый монолог; ведь партнера по диалогу здесь просто нет — того самого собеседника, который должен присутствовать в тексте как неизбывно чужой дух, без которого процесс истолкования вообще невозможно себе представить. Таким образом, диалог превращается здесь в разговор с самим собой: интерпретатор, который должен был бы опрашивать феномены (смыслосодержащие формы) на предмет их смысла, действительно позволяет текстам опрашивать себя! Но можно ли такой образ действий назвать интерпретацией? Пока я ставлю здесь знак вопроса.
Достарыңызбен бөлісу: |