Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма 32



бет16/44
Дата17.07.2016
өлшемі3.22 Mb.
#204431
түріПрограмма
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   44

[174]

Впоследствии, пересмотрев порядок зависимостей, предписан­ный Соссюром, и как бы перевернув отношения между частью и це­лым, Барт, по сути, осуществил замысел "Курса":

"В общем, отныне необходимо признать саму возможность когда-нибудь взять и перевернуть высказывание Соссюра: лингвистика не является час­тью, хотя бы и привилегированной, общей науки о знаках, скорее семиоло­гия является частью лингвистики"15.

Этот последовательный переворот, подчинивший семиологию «транслингвистике», заставил лингвистику понять, что исторически она была подчинена логоцентрической метафизике, для которой фак­тически не существует и не должно — не должно было бы — сущест­вовать иного смысла, кроме «именованного». Она была подчинена так называемой "письменной цивилизации", в которой мы живем, цивилизации так называемого фонетического письма, цивилизации логоса, в котором смысл бытия, его цель, определяются как явленность (parousia). Осуществленный Бартом переворот плодотворен и необхо­дим для описания самого факта означения и его миссии в границах этой эпохи и этой цивилизации, которая распространяется на весь мир и тем самым встает на путь, который приведет ее к гибели.

А теперь попробуем выйти за рамки формальных и структурных соображений. Поставим вопрос конкретно и изнутри: почему, соб­ственно, язык является не только чем-то вроде письма, тем, что "можно сравнить с письмом", как любопытно выражается Соссюр (с. 33), но именно разновидностью письма? Или, скорее, посколь­ку речь здесь не идет о протяженностях и о границах, почему сама возможность языка основывается на более общей возможности пись­ма? Показать это значило бы тем самым понять и пресловутую "узур­пацию", которая не могла быть лишь несчастливой случайностью. Ведь она предполагает наличие общего корня и тем самым исклю­чает "образное" подобие, производность, мысль как изображение. Таким образом мы вернулись бы к ее подлинному смыслу, к ее из­начальной возможности, к той по видимости невинной дидактиче­ской аналогии, которая позволила Соссюру утверждать:

"Язык есть система знаков, выражающих понятия, а следовательно, его можно сравнивать с письменностью, с азбукой для глухонемых, символиче­скими обрядами, формами учтивости, военными сигналами и т. д. Он толь­ко наиважнейшая из этих систем" (с. 33. Курсив наш).



15 "Communications", 4, р. 2.

[175]

Не случайно, что через сто тридцать страниц, объясняя, что зву­ковое различие есть условие лингвистической значимости ("взятой в ее материальном аспекте"16), Соссюр вновь обращается к письму, чтобы извлечь из этого полезный урок:

"Поскольку такое же положение вещей наблюдается в иной системе знаков, а именно в письменности, мы можем привлечь ее для сравнения в целях луч­шего уяснения этой проблемы" (с. 165).

Далее следуют четыре раздела, в которых доказательства строят­ся на схемах и материале, связанных с письмом".

Итак, опять нам приходится противопоставлять Соссюра ему же самому. Прежде чем быть или же не быть «записанным», «представ­ленным», «изображенным» в некоей «графии», лингвистический знак уже предполагает некое первописьмо (une ecriture originaire). Затем мы непосредственно обратимся уже не к тезису о произволь­ности знака, но к другому утверждению, которое Соссюр считает его необходимым следствием, а мы — его обоснованием: это тезис о различии как источнике лингвистической значимости".

16 "Подобно концептуальной стороне значимости, и материальная ее сторона об­разуется исключительно из отношений и различий с другими элементами языка. В слове важен не звук сам по себе, а те звуковые различия, которые позволяют отличать это слово от всех прочих: именно они являются носителями значения... любой сегмент языка может в конечном счете основываться лишь на своем не­совпадении со всем остальным" (р. 163).

17 "Поскольку такое же положение вещей наблюдается в иной системе знаков, а именно в письме, мы можем привлечь ее для сравнения в целях лучшего усвое­ния этой проблемы. В самом деле:

1) знаки письма произвольны; нет никакой связи между написанием, напри­мер, буквы t и звуком, ею обозначаемым;

2) значимость букв чисто отрицательная и дифференциальная: в почерке од­ного и того же человека буква t может выглядеть по-разному, если при этом со­блюдается единственное условие: написание знака t не должно смешиваться с на­писанием l, d и прочих букв;

3) значимости в письме имеют силу лишь в меру их взаимного противопос­тавления в рамках определенной системы, состоящей из ограниченного количе­ства букв. Это свойство, не совпадая с тем, которое сформулировано в п. 2, тес­но с ним связано, так как оба они зависят от первого. Поскольку графический знак произволен, его форма несущественна или, лучше сказать, существенна лишь в пределах, обусловленных системой;

4) средство изображения знака совершенно для него безразлично, так как оно не затрагивает системы (это вытекает уже из первого свойства): я могу писать бук­вы черными или красными чернилами, вырезать их выпуклыми или вогнутыми и т. д. — все это никак не сказывается назначении графических знаков" (р. 165-166). 18 "Произвольность и цифференциальность суть два взаимосоотнесенных свойст­ва" (р. 163).

[176]

Каковы, с точки зрения грамматологии, следствия интереса к этой теме, ныне столь широко известной (о ней Платон неоднократ­но говорит в "Софисте")?

Поскольку различие как таковое, по определению, никогда не является чувственно данной полнотой, постольку необходимость различия противоречит ссылкам на естественную звуковую сущ­ность языка. Но она противоречит одновременно и мысли о якобы естественной вторичности, зависимости графического означающе­го. И это выводимое Соссюром следствие фактически восстает про­тив предпосылок построения внутренней системы языка. Отныне ему приходится отказаться от того, что ранее позволяло ему устра­нять письмо: от звука и его "естественной связи" со смыслом. На­пример:

"Сущность языка (langue), как мы видим, не связана со звуковым характе­ром лингвистического знака" (с. 21).

И в абзаце, посвященном различию:

"К тому же звук, элемент материальный, не может сам по себе принадлежать языку (langue). Для языка он вторичен: это лишь используемый языком ма­териал. Вообще, все условные значимости характеризуются именно этим свойством не смешиваться с чувственно осязаемым элементом, который служит им лишь опорой... В еще большей степени это можно сказать об оз­начающем в языке, которое по своей сущности отнюдь не является чем-то звучащим; означающее в языке бестелесно, и его создает не материальная субстанция, а исключительно те различия, которые отграничивают его аку­стический образ от всех прочих акустических образов" (с. 164). "И понятие, и звуковой материал, заключенные в знаке, имеют меньше зна­чения, нежели то, что есть вокруг него в других знаках" (с. 166).

Без такой редукции звуковой материи решающее для Соссюра разграничение между языком и речью не могло бы быть сколько-ни­будь строгим. То же относится и к противопоставлениям, отсюда вы­текающим, таким, как код и сообщение, схема и употребление и проч. А вот заключение: "...фонология же (и мы на этом настаиваем) для науки о языке - лишь вспомогательная дисциплина, которая и затра­гивает только речь" (с. 56). Речь, следовательно, черпает из того ис­точника письма (записанного или не записанного), каковым являет­ся язык, так что именно здесь следует осмыслить соучастие двух форм "устойчивости". Редукция phone подчеркивает это соучастие. То, что Соссюр говорит, например, о знаке вообще, и то, что он "подтверж-

[177]

дает" посредством письма, относится также и к языку: "Непрерыв­ность знака во времени, связанная с его изменением во времени, есть принцип общей семиологии: этому можно было бы найти подтверж­дения в системе письма, в языке глухонемых и т. д."(с. 111).

Редукция звуковой субстанции, таким образом, не только позво­ляет четко разграничить фонетику, с одной стороны (и тем более акустику или физиологию органов речи), и фонологию — с другой. Она превращает фонологию во "вспомогательную дисциплину". И здесь указанный Соссюром путь выводит тех, кто считает себя его последователями, за пределы фонологизма. Якобсон, например, счи­тает невозможным и неправомерным пренебрежение звуковой суб­станцией выражения. Он также подвергает критике глоссематику Ельмслева, которая требует отвлечения от звуковой субстанции и реально от нее отвлекается. В уже приводившемся тексте Якобсон и Халле заявляют, что "теоретическое требование" исследования ин­вариантов, которое заключало бы в скобки звуковую субстанцию (как эмпирический случайный момент), оказывается:

1) неосуществимым, поскольку, как "подчеркивает Эли Фишер-Йоргенсен", "звуковая субстанция должна учитываться на всех эта­пах анализа". Можно ли, однако, считать это "тревожным противо­речием", как полагают Якобсон и Халле? Нельзя ли просто учесть его как фактический пример, что и делают феноменологи, которые всегда нуждались в зримом наличии некоего эмпирического содер­жания как образце при анализе сущности, по праву от этого содер­жания независимой?

2) неправомерным, поскольку нельзя считать, что "в языке фор­ма противоположна субстанции, как постоянная величина - пере­менной". В процессе этого второго доказательства вновь появляют­ся едва ли не дословные соссюровские формулировки по поводу отношений между речью и письмом; порядок письма - это порядок внеположного, "случайного", "добавочного", "вспомогательного", "паразитичного"(с. 116—117. Курсив наш). В своих доводах Якобсон и Халле ссылаются на обстоятельства фактического появления пись­ма - обыденного, вторичного: "Лишь после того, как мы овладели устной речью, можно научиться читать и писать". Даже если бы это высказывание обыденного здравого смысла можно было строго до­казать, что сомнительно (поскольку в каждом понятии тут заключе­на огромная проблема), то и тогда нужно было бы еще убедиться в его значимости для данного рассуждения. Даже если бы мы могли легко представить себе это "после", даже если бы мы хорошо пони­мали, что собственно мы думаем и говорим, утверждая, что мы на­учаемся писать лишь после того, как овладеваем устной речью, — до-

[178]

статочно ли всего этого для того, чтобы сказать: все, что «после», -паразитично? И что такое паразитичность? Не заставляет ли нас именно письмо пересмотреть логику паразитичности?

В другой части своей критики Якобсон и Халле напоминают нам о несовершенстве графического изображения; это несовершенство связано с "фундаментальным несходством структур букв и фонем":

"В буквах никогда не воспроизводятся полностью те различительные при­знаки, на которых строится система фонем, и никогда не учитываются структуральные отношения между этими признаками" (с. 116).

Выше мы поставили вопрос: разве глубинное несходство между графическим и звуковым элементами не исключает производности одного из другого? Не относится ли упрек в неадекватности графи­ческого изображения лишь к обычному буквенному письму, на ко­торое глоссематический формализм по сути своей и не опирается? Наконец, если согласиться с представленными таким образом дово­дами фонологизма, придется также учесть, что они противополага­ют "научное" понятие речи обыденному понятию письма. Нам бы хотелось показать, что письмо невозможно устранить из общего опы­та "структуральных отношений между этими признаками". А это, ра­зумеется, требует пересмотра понятия письма.

Наконец, если Якобсон в своем анализе идет за Соссюром, то не относится ли это прежде всего к Соссюру как автору гл. VI? До ка­кого момента Соссюр мог бы поддерживать тезис о нераздельности материи и формы - этот важнейший довод Якобсона и Халле (с. 117)? Этот вопрос можно было бы повторить и по поводу Мартине, кото­рый в этом споре буквально следует гл. VI "Курса"19. И только ей, по­скольку он отделяет мысли, выраженные в гл. VI, от той части «Кур-

 

19 Эта приверженность соссюровской позиции находит свое текстуальное выра­жение:

1) в критическом изложении проекта Ельмслева ("Au sujet des fondements de la theorie linguistique de L.Hjelmslev", в "Bulletin de la societe de Linguistique de Paris", t. 42, p. 40): "Ельмслев следует собственной внутренней логике, заявляя, что письменный текст имеет для лингвиста ту же значимость, что и устный, по­скольку выбор субстанции здесь не важен. Он отказывается даже признать, что субстанция речи первична, а субстанция письма производна. Однако стоило бы, наверное, указать ему на то, что, за исключением некоторых патологических слу­чаев, все люди умеют говорить, но лишь немногие умеют писать, а также на то, что дети научаются говорить раньше, чем писать. Таким образом, мы бы не стали на этом настаивать" (курсив наш).

2) в "Elements de linguistique generale", где доводы, приводимые в главе о зву­ковом характере языка, дословно повторяют доводы из гл. VI "Курса": "Мы науча­емся говорить раньше, чем читать: чтение — это двойник речи, но никогда не наоборот". (Курсив наш. Это высказывание представляется нам в высшей степени спор­ным, причем даже на уровне обыденного опыта, который имеет для этих доводов силу закона.) А.Мартине заключает: "Изучение письма есть дисциплина, отлич­ная от лингвистики, хотя практически и дополняющая ее. Лингвистика отвлека­ется от способа написания слов (р. 11). Мы видим, как функционируют эти поня­тия - "присоединение" и "отвлечение": "Письмо и наука о письме чужды лингвистике, но в какой-то мере связаны с ней, а можно сказать и иначе: они находятся внутри лингвистики, но не затрагивают ее сущности. Находясь "вовне", они не затраги­вают целостности языка как такового в его чистой изначальной самотождествен­ности, в его самобытности, а находясь "внутри", не имеют права на независимость в практическом или эпистемологическом смысле слова. И наоборот.

3) в "Le mot" (op.cit.) мы читаем: "Чтобы понять реальную природу челове­ческого языка, всегда следует исходить из устного высказывания" (р. 53).

4) наконец, и в особенности, в "La double articulation du langage" в "La linguistique synchronique", p. 8 sq. и 18 sq.

[179]

са», где речь о преимуществах звуковой субстанции уже не идет. Объ­яснив, почему "мертвый язык с совершенной идеографией", равно как и общение, использующее обобщенную систему письма, "не могло бы быть реально самостоятельным" и почему все же "подоб­ная система представляет собой нечто столь своеобразное, что ста­новится понятно стремление лингвистов устранить ее из области своей науки" ("Синхроническая лингвистика", с. 18, курсив наш). А. Мартине подвергает критике тех, кто, до известного предела сле­дуя Соссюру, сомневается, однако, в звуковой природе лингвисти­ческого знака:

«Многим захочется попытаться подтвердить правоту Соссюра, полагавшего, что "сущность языка не зависит от звукового характера лингвистического знака", и пойдя дальше учителя, объявить, что лингвистический знак не обязательно является звуковым» (с. 19).

Но как раз здесь речь идет не о том, чтобы "пойти дальше" учи­теля, но о том, чтобы следовать его учению и развивать его. А ина­че мы окажемся в плену всего того, что в гл. VI серьезно ограничи­вает формальные или структуральные исследования и противоречит наиболее бесспорным достижениям соссюровского учения. Однако, отказавшись "идти дальше" учителя, не окажемся ли мы среди тех, кто просто до него не дорос?

Мы полагаем, что письмо в обобщенном виде — это не просто по­нятие внутри системы, которую еще только предстоит изобрести, не просто гипотеза или будущая возможность. Напротив, мы считаем, что устный язык уже заведомо включен в область такого письма. Правда, это предполагает новое понимание письма, которого у нас пока еще нет. А если у нас нет такого обновленного понятия и если

 

 



[180]

система письма предстает перед нами как дело будущего или просто как рабочая гипотеза, значит ли это, что лингвист должен отказать­ся от осмысления этой гипотезы, от ее включения в свои теоретиче­ские размышления? Хотя многие лингвисты de facto так и поступа­ют, можно ли теоретически, de jure, обосновать это? Мартине, по-видимому, считал, что это возможно. Выдвинув гипотезу о чис­то "дактилологическом" языке, он заявляет:

"Необходимо признать, что между этой "дактилологией" и фонологией на­лицо полный параллелизм как на синхроническом, так и на диахроническом уровне и что, следовательно, можно использовать в первой терминологию, обычно используемую во второй, - за исключением, конечно, тех случаев, когда эти термины относятся к звуковой субстанции. Ясно, что если мы не стремимся исключить из области лингвистики системы, подобные тем, что мы гипотетически вообразили, то нам нужно изменить традиционную тер­минологию, относящуюся к артикуляции означающих, дабы избежать, вслед за Луи Ельмслевом, который ввел термины "кенема" и "кенематический" вместо "фонема" и "фонология", какой-либо ссылки на звуковую субстанцию. В любом случае понятно, что большинство лингвистов не реша­ются полностью перестроить все здание традиционной терминологии ради . единственного теоретического преимущества — возможности включить в об­ласть своей науки чисто гипотетические построения. Для того чтобы они со­гласились на подобный переворот, нужно было бы убедить их в том, что в рам­ках существующих лингвистических систем им совсем не обязательно изу­чать звуковую субстанцию единиц выражения" (с. 20—21. Курсив наш).

Итак, мы не сомневаемся в значении доводов фонологизма, пред­посылки которых мы попытались показать выше. Если принять эти предпосылки, тогда покажутся нелепыми попытки заново ввести письмо в поле устного языка, в саму систему этой вторичности и производности. А если бы это удалось, то мы и этноцентризма не из­бежали бы и, кроме того, перепутали бы все межевые знаки внутри той области, где он вполне правомерен. Ведь дело не в том, чтобы вер­нуть законные права письму в узком смысле слова или перевернуть, казалось бы, очевидный порядок зависимостей. Против фонологиз­ма нечего возразить, если мы сохраняем обыденные понятия речи и письма, из которых сплетается плотная ткань его доводов. В этих по­вседневных обыденных понятиях к тому же живет и прошлая исто­рия, и в этом нет противоречия: границы между ними едва различи­мы, но от этого они становятся еще более непроницаемыми.

Скорее приходится предположить, что "производность" письма как реальный и полновесный факт возможна лишь при одном усло-

[181]

вии, а именно, что "первичного", "естественного" и прочего языка никогда не существовало, что он никогда не был чем-то цельным, свободным от письма, напротив — что он всегда уже был письмом. Или прото-письмом (archi-ecriture) — мы хотели бы здесь указать на его'необходимость и очертить это новое понятие, продолжая назы­вать его письмом, поскольку по сути оно связано с расхожим (vulgaire) понятием письма. Письмо смогло укрепиться лишь посколь­ку прото-письмо скрывалось, а речь стремилась изгнать своего другого, своего двойника, всячески преуменьшая различия между ним и собой. Мы упорно называем эти различия письмом, посколь­ку в процессе истории как подавления именно письмо стало обозна­чением различия, вызывающего наибольший страх. Оно предстало как прямая угроза желанию живой речи, как то, что изнутри и изна­чально ее починало (1'entamait). Различие, как мы постепенно уви­дим, не может мыслиться без следа.

Хотя понятие прото-письма вызвано к жизни темами "произ­вольности знака" и различия, оно не может и никогда не сможет стать предметом науки. Прото-письмо нельзя свести к форме нали­чия. Ведь именно она управляет любой объективностью объекта и лю­бым познавательным отношением. Вот почему все то, что мы поста­раемся увидеть и понять, продолжая чтение "Курса", как "шаг вперед", колеблющий некритические утверждения гл. VI, никогда не приведет нас к новому "научному" понятию письма.

Относится ли это и к алгебраизму Ельмслева, который несомнен­но сделал наиболее строгие выводы из этого шага вперед?

В "Началах общей грамматики" (1928) Ельмслев, анализируя уче­ние, изложенное в "Курсе", отделяет принцип фонологизма от прин­ципа различия, выявляя понятие формы, позволяющее отличать формальное различие от звукового различия даже внутри "устного" (с. 118) языка. Грамматика независима как от семантики, так и от фо­нологии (с. 118).

Эта независимость является главным принципом глоссематики как формальной науки о языке. Ее формальность предполагает, что "между звуками и языком нет никакой необходимой связи"20. Эта фор­мальность сама является условием чисто функционального анали­за. Понятие языковой функции и чисто языковой единицы - глоссемы - исключает, таким образом, не только рассмотрение субстанции выражения (материальной субстанции), но и субстанции содержа­ния (нематериальной субстанции). "Так как язык есть форма, а не



20 "On the Principles of Phonematics", 1935, "Proceedings of the Second International Congress of Phonetic Sciences", p. 51.

[182]

субстанция (Ф. де Соссюр), глоссемы, по определению, независи­мы от субстанции, будь то нематериальной (семантической, психо­логической и логической) или же материальной (фонической, гра­фической и т. д.)"21. Чтобы понять функционирование языка, его игру, требуется заключить в скобки субстанцию смысла и (в числе про­чего) субстанцию звука. Единство звука и смысла здесь было бы, как мы уже предположили выше, успокоительным концом игры. Ельмслев считает понятия схемы или игры языка наследием Соссюра, его фор­мализма и его теории значимости (valeur). Хотя он предпочитает сопоставлять лингвистическую значимость скорее с "меновой сто­имостью в экономических науках", нежели с "чистым логико-мате­матическим значением", он ставит предел этой аналогии:

"Экономическая стоимость (valeur), по определению, имеет две грани: по отношению к конкретным суммам денег она выступает как постоянная ве­личина, а по отношению к определенному количеству товара, служащего ей эталоном, — как переменная. В лингвистике, напротив, нет ничего такого, что соответствовало бы эталону. Вот почему для Соссюра наиболее точным образом грамматики оказывается игра в шахматы, а не экономика. Языковая схема — это, в конечном счете, всего лишь игра"22.

В "Пролегоменах к теории языка" (1943) Ельмслев вводит в дей­ствие оппозицию выражение/содержание, заменяя ею различие оз­начающее/означаемое: оба термина этой оппозиции могут рассма­триваться и с точки зрения формы, и с точки зрения субстанции. Тем самым Ельмслев подвергает критике идею языка, естественным образом связанного со звуковой субстанцией выражения. Было бы ошибкой считать, как это до сих пор делалось, что "субстанция вы­ражения устной речи должна состоять исключительно из "звуков".

"Как показали прежде всего Э. и К. Цвирнер, при этом упускалось из виду, что речь всегда чем-то сопровождается, что некоторые ее компоненты могут подменяться жестами и что в действительности, подчеркивают эти авторы, в "естественной" речевой деятельности участвуют не только так называемые органы речи (гортань, рот и нос), но также почти все поперечнополосатые мышцы. Более того, при иных внешних обстоятельствах привычная нам субстанция жестов-и-звуков может быть заменена любой другой субстанци­ей. Так, одна и та же языковая форма может быть представлена и посредст-

21 L.Hjelmslevel H.J. Uldall. "Etudes de linguistique structurale organisees au sein du Cercle linguistique de Copenhague" (Bulletin 11, 35, p. 13 sq.). 22 "Langue et parole" (1943) в "Essais linguistiques", p. 77.

[183]

вом письма, как это происходит при фонетической или фонематической за­писи, и посредством так называемой фонетической орфографии, как, на­пример, в датском языке. Здесь мы видим "графическую" субстанцию, ко­торая воздействует исключительно на зрение и не требует - для своего вос­приятия и понимания - перевода в фонетическую "субстанцию". И эта гра­фическая "субстанция" преполагает использование самого разного матери­ала"23.

Отказываясь от понятия "производности" субстанций, их выво­димости из звуковой субстанции выражения, Ельмслев выносит эту проблему за пределы поля структурального и собственно лингвис­тического анализа:

"Кроме того, мы никогда не узнаем наверняка, что первично, а что производно, поскольку открытие буквенного письма скрыто в предыстории чело­вечества (Б. Рассел совершенно прав, подчеркивая, что мы не можем окон­чательно установить, что именно - письмо или речь — было древнейшей формой языкового выражения), так что утверждение о том, что письмо ос­новано на фонетическом анализе, это лишь одна из возможных диахрониче­ских гипотез: ведь оно вполне могло бы основываться и на формальном ана­лизе языковой структуры. Однако в любом случае, как считает современная лингвистика, диахронические соображения не имеют значения для синхро­нического описания" (с. 104-105).

X. И. Ульдалль прекрасно показал, что глоссематическая крити­ка стала возможной одновременно и благодаря Соссюру, и вопреки ему, и что, как уже предполагалось выше, "Курс общей лингвисти­ки" одновременно и открыл, и замкнул собственное пространство грамматологии. Показывая, что Соссюр не развил "все теоретичес­кие следствия своего открытия", он пишет:

"Это еще более удивительно, если учесть, что практические выводы из все­го этого большей частью уже были сделаны, причем на целые тысячелетия



23 "Omkring sprogteoriens grundlaeggelse" (p. 91—93) (tr. angl. "Prolegomena to a the­ory of language" (p. 103-104).

Ср. также "La stratification du langage" (1954) в "Essais linguistiques" ("Travaux du cerele linguistique de Copenhague", XII, 1959). Здесь уточняются замысел и тер­минология графематики, или науки о графической субстанции выражения (р. 41). Предлагаемая для этого сложная алгебра должна устранить ту путаницу, к кото­рой подчас приводит неясность соссюровской терминологии в вопросе о разли­чии между формой и субстанцией (р. 48). Ельмслев показывает, как "одна и та же форма выражения может проявляться посредством различных субстанций -звуков, письменных знаков, сигналов флажками и проч." (р. 49).




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   44




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет