Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма 32



бет34/44
Дата17.07.2016
өлшемі3.22 Mb.
#204431
түріПрограмма
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   44

[396]

такие утверждения в "Опыте": "С течением времени все люди упо­добляются друг другу, но направленность их развития различна. В юж­ных широтах, где природа щедра, потребности рождаются из страс­тей; в холодных странах, где она скупа, страсти рождаются из потребностей, и в языках, унылых сынах необходимости, чувствует­ся отпечаток их сурового происхождения" (гл. X).

Даже если преобладание северного полюса над южным, потреб­ности над страстью, членораздельности над интонацией наступало постепенно, оно все равно имеет смысл подмены. Как мы уже неод­нократно отмечали, постепенное стирание - это одновременно и утверждение замены как восполнения. Человек с севера заменил "лю­би меня" на "помоги мне", энергию - ясностью, интонацию - чле­нораздельностью, сердце - разумом. Формально эта замена, несо­мненно, означает уменьшение энергии, теплоты, ослабление жизни, страсти, но она выступает и как преобразование, как решительное изменение формы, а не просто ослабление. Однако эту замену вряд ли можно объяснить как упадок, ибо она предполагает также сдвиг и превращение, связанные уже с совсем иной ролью потребности. При обычном порядке (перво)начал (возникновение на юге) тезис гл. II ("О том, что изобретение языка вызвано не потребностями, а страстями", и что "естественное действие первых потребностей со­стояло в отчуждении людей, а не в их сближении") имеет абсолют­но универсальное значение. Однако этот обычный порядок пере­вертывается на севере. Север - это не просто "отдаленное другое" юга, не просто некий предел, которого можно достичь, исходя из единственного в своем роде южного (перво)начала. Руссо вынуж­ден в некотором смысле признать, что север - это также и другое (перво)начало. Этим первоначалом является смерть, ибо абсолют­ный север - это смерть. Обычно потребность разъединяет, а не спла­чивает людей, на севере же она лежит в основе общества:

"Вместо праздности, питающей страсти, здесь выступает труд, который их подавляет; прежде чем жаждать счастья, надо было позаботиться о том, что­бы выжить. Общие потребности теснее сплачивали людей, чем это сделало бы чувство, и общество образовалось здесь только благодаря труду; постоян­ная угроза гибели не позволяла ограничиться языком жеста, и первыми сло­вами этих людей были не "полюби меня", а "помоги мне".

Эти два выражения, хотя они довольно схожи*, произносятся, однако, совсем различным тоном; прося о помощи, требовалось не внушить какое-

* Непереводимая игра слов, основанная на сходстве звучания "aimer-moi" и "aider-moi" (примеч. перев.).



[397]

либо чувство, но добиться понимания; поэтому ясность здесь была важнее энергии. Интонацию, которая не шла от сердца, заменили сильными и отчет­ливыми артикуляциями, и если в форме языка и был какой-то отпечаток ес­тественности, то он еще более способствовал суровости" (курсив наш).

На севере страсти не исчезают: происходит их подмена, а не от­мена. Страсти не изживаются, а подавляются тем, что встает на ме­сто желания, - трудом. Труд же скорее вытесняет, нежели ослабля­ет силу желания. Он смещает эту силу. Вот почему "люди с севера не лишены страсти, но она у них другого рода": гнев, раздражение, ярость, беспокойство - все это сдвиги южной страсти. На юге же страсть не подавляется, и отсюда - некоторая изнеженность, неуме­ренность, которые неприемлемы для человека из областей с умерен­ным климатом:

"Страсть в жарких странах - это сладострастие, рожденное любовью и изне­женностью; природа здесь столь щедро одаряет людей, что им уже почти ни­чего не остается делать, и если у азиата есть женщины и покой, он доволен. Но на Севере, где жители потребляют много продуктов неблагодатной поч­вы, люди находятся во власти различных потребностей и потому легко раз­дражаются; все происходящее вокруг их беспокоит, и с трудом выживая, они чем бедней, тем сильней привязаны к своему скудному достоянию; прибли­зиться к ним - значит посягнуть на их жизнь. Отсюда вспыльчивый темпе­рамент, столь быстро обращающийся в ярость против всего, что их оскорб­ляет; самые естественные для них звуки - это звуки гнева и угроз, а они все­гда сопровождаются сильными артикуляциями, придающими им суровость и жесткость...

Таковы, по моему мнению, наиболее общие природные причины разли­чия в характере первоначальных языков. Языки Юга должны были стать жи­выми, звучными, интонационно богатыми, красноречивыми и часто темными из-за избытка энергии; языки Севера — глухими, жесткими, резко артикули­рованными, крикливыми, монотонными, ясными скорее благодаря отдельным словам, нежели благодаря удачному построению фразы. Современные языки после стократного смещения и перестройки сохраняют кое-что из этих раз­личий..." (Гл. X, XI. Курсив наш.)

Итак, полюс языковой членораздельности - это север. Членораз­дельность (или, иначе, наличие различий в языке) - это не просто отрицательное действие; она не стушевывает энергию желания или интонации - она смещает желание, подавляет его трудом. Она во­все не является знаком некоего ослабления - вопреки тому, что под­час кажется Руссо: напротив, она выражает конфликт противобор-



[398]

ствующих сил, различие в силе. Сила потребности и свойственная (propre) ей "экономия" - та, что делает труд необходимостью, - на­правляется как раз против силы желания и подавляет ее, разрушая пение членораздельностью.

Этот конфликт сил отвечает такой "экономии", которая уже не ограничивается упорядочением потребностей, но становится систе­мой силовых отношений между желанием и потребностью. Тем са­мым взаимно противопоставляются друг другу две силы, которые можно рассматривать и как силы жизни, и как силы смерти. Удов­летворяя свои неотложные потребности, житель севера спасает се­бя не только от нищеты, но и от смерти, к которой привело бы его резкое высвобождение южного желания. Он оберегает себя от угро­зы сластолюбия. Однако он борется против одной смертельной си­лы с помощью другой смертельной силы. С этой точки зрения, жизнь, энергия, желание - все это находится на юге. Северные языки ме­нее живые, менее одухотворенные, менее певучие и более холодные. Сражаясь со смертью, человек с севера умирает несколько раньше, причем "люди считают... что северянам, как и лебедям, не свойст­венно умирать с песней" (гл. XIV).

Итак, письмо приходит с севера; холодное, скудное, рассудочное, оно обращено к смерти, это верно, посредством такого проявления силы или силового маневра, которое силится сохранить жизнь. Чем больше в языке членораздельности, чем строже и сильнее его арти­куляции, тем лучше язык подготовлен к письму, тем больше он в нем нуждается. Таков главный тезис "Опыта". Исторический путь языка и упадок, который следует за ним в соответствии со странной графикой восполнительности, ведут нас к северу и к смерти: исто­рия стирает голосовую интонацию или, скорее, подавляет ее, про­кладывает борозды расчленений, расширяет власть письма. Вот по­чему опустошение, произведенное письмом, больше дает о себе знать в современных языках:

"Современные языки, после стократного смешения и перестройки, сохра­няют еще кое-что из этих различий. Французский, английский и немец­кий - это речь отдельных групп людей, помогающих друг другу и хладно­кровно беседующих между собой, или людей вспыльчивых, которые сердят­ся. Но служители богов, провозглашая священные тайны, мудрецы, давая законы народу, и вожди, увлекая за собой толпу, должны говорить по-араб­ски или по-персидски43. Наши языки в письменном виде лучше, чем в устном, и читать нас приятнее, чем слушать. Напротив, восточные языки на письме

43 Турецкий язык относится к северным языкам (примеч. Руссо).

[399]

теряют свою живость и пылкость; там смысл заключен в словах лишь напо­ловину, и вся сила - в интонации. Судить о духе жителей Востока по их кни­гам - все равно что рисовать портрет человека по его трупу" (гл. XI. Курсив наш).

Труп Востока - книга. Наш труп - наша речь. Даже если огра­ничиться устной речью, все равно избыток интонаций уже давно сменился избытком артикуляций, отчего язык потерял живость и пылкость и оказался весь поглощен письмом. Его напевность уже разъедена согласными.

Расчленение языка на слова, хотя оно и не является для Руссо един­ственной ступенью артикуляции, уже вычеркивает из него энергию интонации ("вычеркивает" во всех двусмысленностях его значения -стушевывание, зачеркивание, ослабление, подавление, — которые у Руссо наличествуют все одновременно). Северные языки достигают ясности "скорее благодаря словам", а в южных языках "смысл лишь наполовину содержится в словах, вся их сила — в интонации".

Вычеркивание в конечном счете порождает восполнения. Одна­ко, как и всегда, восполнение неполно: его недостаточно для вы­полнения своей задачи, ему чего-то не хватает для устранения нехват­ки, оно соучаствует во зле, которое призвано уничтожить. Потеря интонации - это зло, восполняемое артикуляцией - "сильной", "же­сткой", "шумной", влюбом случае - ненапевной. И поскольку пись­мо — это попытка восполнить интонацию знаками акцентов, оно оказывается лишь маской, скрывающей смерть интонации. Письмо как запись интонации не только скрывает язык под покровом сво­их ухищрений: оно маскирует уже разложившийся труп языка. "У нас [современных людей] нет никакого представления о звучном и гар­моничном языке, который говорил бы столь же высотой звука, сколь и его качеством. Те, кто считает, будто выравнивание интонации можно восполнить знаками акцентов, ошибаются: их изобретают лишь тогда, когда интонация уже утеряна44 (гл. VII. Курсив наш). Знаки акцентов, как и вообще пунктуация, - это зло письма: это не просто изобретение переписчиков, это изобретение тех, кто перепи­сывает тексты на чужом для них языке; и переписчик, и читатель по сути своей оторваны от живого использования языка. Они хлопочут вокруг умирающего слова, пытаясь его приукрасить: "Когда римля­не начали изучать греческий язык, переписчики, дабы показать пра­вильное произношение, изобрели знаки ударений, придыхания, дол-

44 Слово "suppléer" встречается и в тексте "Prononciation" в связи с интонацией (р. 1249).

[400]

готы; из всего этого вовсе не следовало, что эти знаки были в ходу у греков — им они были совершенно не нужны". По понятным при­чинам личность переписчика неизбежно привлекала Руссо. Момент переписки особенно опасен в музыке (хотя и не только здесь), как, впрочем, и обычное письмо, в известном смысле уже являющееся пе­репиской, подражанием другим знакам; при воспроизводстве знаков, при использовании знаков других знаков у переписчика всегда воз­никает искушение внести добавочные знаки, дабы лучше воспроиз­вести оригинал. Хорошему переписчику приходится бороться с ис­кушением вставить дополнительный (supplémentaire) знак. Напротив, он обязан экономно пользоваться знаками. В прекрасной статье "Переписчик" из "Музыкального словаря" Руссо с обстоятельнос­тью словоохотливого ремесленника, рассказывающего о своем деле подмастерью, советует "никогда не писать ненужных нот", "не ум­ножать без необходимости число знаков"45.

Пунктуация — это прекрасный пример нефонетического знака в письме. То, что она неспособна передать на письме интонацию и мо­дуляции голоса, выявляет все убожество письма, ограниченного сво­ими собственными средствами. В отличие от Дюкло46, который по-прежнему остается для Руссо источником вдохновения, Руссо подвергает здесь критике не столько пунктуацию как таковую, сколь­ко ее несовершенство: так, следовало бы придумать особый знак зва-тельности, чтобы "отличить на письме человека, которого называют, от человека, которого призывают". А также знак иронии, поскольку, несмотря на все недоверие к письму (или, скорее, как раз из-за это­го недоверия), Руссо стремится полностью использовать все ресур­сы однозначности, ясности, точности. Все эти значения отрицатель­ны, когда они ослабляют выражение страсти, но положительны, когда они позволяют избежать беспорядка, двусмысленности, лицемерия, искажения изначальной речи и изначального пения. "Музыкальный словарь" советует переписчикам строго соблюдать отношения [меж­ду знаками] и четко писать сами знаки (см. статью "Переписчик").

45 Ср. также "Projet concernant de nouveaux signes pour la musique" (1742), "La Dissertation sur la musique moderne" (1743), "Emile", p. 162 (см. экскурс, который начинается так: "Полагают, что если мне нет нужды учить его читать книги, то тем более нет нужды учить его читать ноты"), атакже J. Starobinski. "La transparence et l'obstacle", p. 177 sq.

46 Относительно ораторской интонации, которая "изменяет само содержание ре­чи, не меняя сколько-нибудь ощутимо способ произношения", Дюкло в заклю­чение пишет: "...мы отмечаем на письме знаками вопрос и удивление, но как могли бы мы запечатлеть движения души и, следовательно, ораторские интона­ции, которые лишены какого-либо знакового изображения на письме и которые можно уловить лишь умом и чувством? Таковы, например, интонации, выража­ющие гнев, презрение, иронию и т. д." (р. 416).

[401]

Разница между интонацией и знаками ударений разделяет речь и письмо как качество и количество, как сила и пространственность. "Наши так называемые акценты - это лишь гласные или знаки их долготы, они не обозначают оттенков звука". Долгота связана с ар­тикуляцией, причем в данном случае имеется в виду расчленение на звуки, а не на слова. Руссо здесь учитывает то, что А. Мартине позже назовет "двойной артикуляцией" языка (расчленения между звука­ми и расчленения между словами). Оппозиция между "гласными" (или "голосами") и интонацией ("разнообразием тона") с очевидно­стью предполагает, что гласная — это не голос в чистом виде, но го­лос, уже претерпевший артикуляционную проработку. Голос или гласные не противопоставляются здесь, как в других местах, соглас­ным.

Вся глава VII "О современной просодии", которая посвящена критике французских грамматистов и играет в "Опыте" решающую роль, написана под сильным влиянием Дюкло. Заимствования из Дюкло четко обозначены, весомы и существенны. Значимость этой главы в общей структуре работы очень велика, и потому с трудом ве­рится, что фрагменты из Дюкло могли быть внесены в текст позднее.

Впрочем, идет ли здесь речь о заимствованиях? Как обычно, Рус­со включает заимствованные отрывки в совершенно новую структу­ру. Конечно, он цитирует - и не раз - те или иные отрывки из "За­мечаний" (гл. IV). Однако, даже и не прибегая к цитированию, он нередко опирается на отрывки, вроде нижеследующего, в котором, как и во многих других, мысль развивается вполне по-соссюровски (выше, с. 57).

"Предрассудки этимологии порождают в ее скромных владениях не меньше несообразностей, чем собственно предрассудки порождают в более серьез­ных областях. Наша орфография - это собрание странностей и противоре­чий... И однако все попытки обозначить просодию на письме вряд ли мож­но счесть хотя бы сколько-нибудь успешными, не говоря уже о неопрятном зрелище страницы, испещренной значками. Есть вещи, которым можно на­учиться только на практике: они имеют чисто органическую природу и столь плохо осознаются умом, что их совершенно невозможно охватить единой теорией, которая к тому же оказывается ошибочной у тех авторов, которые стремятся об этом размышлять. Я чувствую, что понять то, что я здесь пишу, очень трудно; все это стало бы гораздо понятнее при устной беседе" (с. 415-416).

Однако Руссо пересматривает эти отрывки, перетолковывает их как переоценщик, и это для нас небезразлично. Он говорит, напри-



[402]

мер, о том, что интонация вычеркивается знаком, а речевая практи­ка - ухищрениями письма. Устраняется скорее вычеркиванием и подменой, чем забвением, стушевыванием, обесцениванием: "Все просодические знаки древних, - говорит г-н Дюкло, - не годились для повседневной практики. Я бы добавил: так они и нашли им замену". Руссо прослеживает далее историю внесения в древнееврейский язык акцентов и пунктуации.

Таким образом, конфликт здесь возникает между силой интона­ции и силой артикуляции. Нам необходимо сосредоточиться на этом понятии артикуляции, членораздельности. Оно уже помогло нам ра­зобраться с прото-письмом, которое всегда-уже пронизывает речь. Соссюр, противореча своим собственным фонологическим прин­ципам, считал, как мы помним, что именно способность к членораз­дельной речи, а не просто устная речь, "естественна для человека". Однако, будучи условием речи, не остается ли членораздельность сама по себе чем-то несловесным?

Руссо вводит понятие членораздельности в гл. IV "Об отличи­тельных чертах первичного языка и его изменениях, которым он должен был подвергнуться". В трех первых главах речь шла о про­исхождении языков. Глава Vназвана "О письме". Артикуляция есть становление языка как письма (devenir-écriture du langage). Итак, Руссо, который хотел бы сказать, что становление письма внезапно врывается в (перво)начало, нападает на него, преследует его, факти­чески описывает, что это становление письма, его вторжение изна­чально. Это становление языка как письма есть становление языка языком. Руссо открыто заявляет то, что он хочет сказать, а именно что членораздельность и письмо — это не изначальная болезнь язы­ка, но при этом он описывает то, что вовсе не хотел бы говорить, а именно что артикуляция, членораздельность и само пространство письма существуют в языке изначально.

Как и в случае подражания - и по тем же самым глубинным при­чинам - значимость и воздействие членораздельности двояки: это основы жизни и основы смерти, а тем самым - двигатели прогрес­са в том смысле, который придает этому слову Руссо. Он хотел бы ска­зать, что прогресс двусмыслен, ибо направлен либо к худшему, либо к лучшему и осуществляется либо в хорошем, либо в дурном. В пер­вой главе "Опыта" показано - на примере понятия языка животных, которым иногда пользуются и поныне, - что естественные языки жи­вотных исключают развитие. "Лишь человек может пользоваться ус­ловным языком. Вот почему человек развивается, к лучшему ли, к худшему ли, а животные этого не могут". Однако Руссо описывает и то, о чем ему не хотелось бы говорить: а именно что это развитие

[403]

(progrès) и в самом деле может приводить и к лучшему, и к худшему. Причем одновременно. А это упраздняет как эсхатологию, так и те­леологию, подобно тому, как различение, изначальная членораздель­ность отменяет археологию.



III. Членораздельность

Все это проявляется в обращении с понятием членораздельности (артикуляции). Нам придется пройти долгим и окольным путем, что­бы показать это. Чтобы понять, как действуют членоразделы, арти­куляции, "порождаемые условностью" (гл. IV), нам придется еще раз рассмотреть понятие природы. Чтобы не попасть в само средо­точие трудностей, которые уже были хорошо показаны многими комментаторами Руссо, мы попытаемся пока проследить — в его гра­ницах и на его границах — использование этого понятия в "Опыте". А оно уже и здесь вызывает тревогу.



"Это движение палочки... "

Начнем с нескольких простых очевидностей и выберем несколько вы­сказываний, которые при буквальном прочтении кажутся совершен­но ясными. Мы находим их в первой главе.



Первое высказывание. "Речь отличает человека от животных". Та­ковы самые первые слова в "Опыте". Речь - это также "первое со­циальное установление". Следовательно, речь не является природ­ным явлением. Она естественна для человека, она принадлежит его природе, его сущности, которая, в отличие от сущности животных, не является природной.

Речь присуща человеку, сообществу людей. Однако Руссо различа­ет язык и речь. Речевая практика для человека всеобща, а конкретные языки - разнообразны. "Народы различаются между собой по языку; мы узнаем, из какого края человек, лишь после того как он заговорит. Обычай и потребности заставляют каждого обучиться родному языку; но почему этот язык принят именно в его стране, а не в какой-либо дру­гой? Чтобы объяснить это, придется найти причину, коренящуюся в местных условиях и предшествующую даже нравам: речь как первое об­щественное установление обязана формой своей лишь природным причинам". Тем самым природная причинность языка раздваивается.

1. Речь, возможность дискурсивной речи как таковой, будучи первым социальным установлением, должна иметь лишь общие при­чины в природе (например, отношения потребности и страсти).

[404]

2. Однако по ту сторону существования речи как таковой необ­ходимо учесть, обращаясь к тем же природным причинам, и ее фор­мы ("речь как первое социальное установление формируется лишь под влиянием природных причин"). А это значит, что разнообразие языков объясняется физическими, географическими, климатически­ми и прочими причинами. Это двоякое объяснение через природу предвещает, уже в первой части "Опыта", разделение на язык как та­ковой (langage) и отдельные конкретные языки (langues). В семи пер­вых главах природными причинами объясняется язык как таковой (langage) (или первобытный (primitive) язык), его происхождение и его упадок. Начиная с восьмой главы мы переходим от языка как та­кового (langage) к конкретным языкам. Здесь общие и местные раз­личия между отдельными языками объясняются природными при­чинами.

Как понять это объяснение через природу?

Второе высказывание. "Как только человек признал в Другом су­щество чувствующее, мыслящее и подобное ему самому, тотчас же­лание или потребность сообщить свои чувства и мысли побудили искать для этого средства". Желание или потребность: пристанище этим двум (перво)началам — южному и северному — уже обеспече­но. Как и во "Втором рассуждении", Руссо не ставит вопроса о том, язык ли предшествует обществу как его условие или наоборот. Оче­видно, он не видит в этом неразрешимом вопросе никакого смыс­ла. Во "Втором рассуждении", столкнувшись с огромной труднос­тью вопроса о происхождении языка и фактически отказавшись от объяснения только через природу или только через человека, Руссо говорит (причем все это скрыто присутствует и в "Опыте"): "Что до меня, то, устрашившись всевозрастающих трудностей и убедившись в том, что языки нельзя изобрести и установить средствами, нахо­дящимися в распоряжении человека (это можно считать почти до­казанным), я решил оставить обсуждение этой трудной проблемы то­му, кто отважился бы за нее взяться: в самом деле, что нужнее — чтобы общество изначально было связано с установлением языка или чтобы языки были изобретены в момент возникновения обще­ства?" (с. 151).

То же мы видим и в "Опыте": здесь нам дается одновременно и язык, и общество - в тот самый момент пересечения границы, ког­да естественное, чисто природное состояние уже осталось позади, и широкое рассеяние [людей по земле] впервые потерпело пораже­ние. Мы пытаемся уловить происхождение языка (langage) как раз в момент этого пересечения границы. Во "Втором рассуждении" мож­но установить то место, где требуется примечание, — то пространное



[405]

отступление, каковым должен был стать "Опыт". Оно находится в первой части, сразу за критикой Кондильяка и тех, кто, "рассуждая о природном состоянии, переносит в него идеи, взятые из общест­ва". Руссо знает, как трудно увидеть возможность происхождения языков в чисто природном состоянии, когда люди рассеяны по зем­ле. И он побуждает нас к прыжку: "Предположим, что первая труд­ность преодолена. Пересечем на мгновение то огромное простран­ство, которое отделяет чисто природное состояние от возникновения потребности в языках, и подумаем о том, как начали образовывать­ся языки, предполагая, что этот процесс был необходимым. Но тог­да возникает новая проблема, еще сложнее предыдущей..." (с. 147). "Пересечем на мгновение то огромное пространство..." Но где же мы остановимся? Не там, где общество уже существует, но там, где лишь сложились условия его возникновения. Между чисто при­родным состоянием и этим моментом прошли "долгие века", рас­члененные на отдельные периоды47. Однако осуществить такую пе­риодизацию далеко не просто. Различие между всеми текстами Руссо по этому вопросу очень невелико, нечетко и всегда сомни­тельно. К уже проведенным разграничениям придется, рискуя лишь усложнить спор, добавить еще одно уточнение, касающееся "Опы­та" в его отношении к "Рассуждению". Согласно "Рассуждению" и "Опыту", естественное, чисто природное состояние отделяется от общественного эпохой хижин. И поскольку этот период в IX гла­ве "Опыта" назван "древним временем", было бы заманчиво пред­положить, что естественное состояние закрепляется за каким-то определенным временем лишь в первой части "Второго рассужде­ния", причем то, что в "Опыте" называлось эпохой хижин, связы­валось во второй части "Рассуждения" с периодом, наступившим после естественного состояния. Хотя эту гипотезу нельзя назвать ложной - по сути, ее можно подтвердить большим материалом описательного характера, — ее необходимо уточнить и усложнить. Эпоха хижин, как она представлена в "Опыте", оказывается бли­же всего к естественному состоянию. Говоря о тех "древних време­нах", "когда у людей, рассеянных по земле, не было иного обще­ства, кроме семьи, иных законов, кроме законов природы, иного языка, кроме жестов и нескольких нечленораздельных звуков", Руссо добавляет в примечании: "Я называю древними те времена, когда люди были разобщены, - к какому бы возрасту человеческо­го рода ни относить эту эпоху". Фактически общества-семьи (so­ciétés familiales) здесь не то же самое, что во второй части "Рассуж-



47 Cf. R. Derathé. "Rousseau et la science politique de son temps", p. 175.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   44




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет