Бартлбут, 1
Прихожая Бартлбута.
Это почти пустая комната, меблированная лишь несколькими плетеными стульями, двумя трехногими табуретами с красными круглыми сиденьями, украшенными мелкой бахромой, и длинной банкеткой с прямой спинкой, обитой зеленоватым молескином, какие некогда стояли в залах ожидания на вокзалах.
Стены окрашены в белый цвет, на полу толстое покрытие из пластика. К большому квадратному пробковому стенду, расположенному на дальней стене, приколоты почтовые открытки: поле боя при Пирамидах, рыбный рынок в Дамьетте, старая пристань китобоев в Нантакете, английская набережная в Ницце, высотное здание «Hudson’s Bay Company» в Виннипеге, солнечный закат на Кодкапе, Бронзовый павильон Летнего дворца в Пекине, репродукция рисунка, на котором Пизанелло вручает Лионелю д’Эсте футляр с четырьмя золотыми медалями, а также уведомительная открытка с черной каемкой:
В прихожей трое слуг Бартлбута пребывают в ожидании возможного звонка хозяина. Смотф с поднятой рукой стоит у окна, в то время как Элен, домработница, зашивает правый рукав тужурки, на котором под мышкой слегка разошелся шов. Клебер, шофер, сидит на одном из стульев. Он одет не в ливрею, а в вельветовые штаны с широким поясом и белый свитер с высоким воротом. На молескиновой банкетке он только что разложил пятьдесят две карты (в четыре ряда) картинками вверх и теперь собирается раскладывать пасьянс, который заключается в том, чтобы, изъяв из расклада четырех тузов и используя пустые места, разложить карты по масти в четыре правильные последовательности. Рядом с картами лежит открытая книга: это американский роман Джорджа Бретцли, озаглавленный «The Wanderers», действие которого происходит в нью-йоркской джазовой среде в начале пятидесятых годов.
Как мы уже знаем, Смотф состоит на службе у Бартлбута пятьдесят лет. Когда Бартлбут и Смотф вернулись из своего кругосветного путешествия в 1955 году, Клебер, шофер, был нанят одновременно с поварихой, мадам Адель, ее помощницей Симоной, метрдотелем-сомелье Леонаром, кастеляншей Жерменой, подсобным работником Луи и выездным лакеем Тома. В то время Бартлбут часто выезжал в свет и охотно принимал, устраивая не только свои знаменитые ужины, но и предоставляя приют дальним родственникам, а также лицам, с которыми познакомился во время путешествий.
С тысяча девятьсот шестидесятого года этот праздничный ритм начал замедляться, и слуги, покидавшие место, уже не заменялись новыми. Три года назад, когда мадам Адель вышла на пенсию, Смотф нанял Элен. Элен, которой недавно исполнилось тридцать лет, заведует всем: она отвечает за белье, питание, уборку, а в тяжелых работах ей помогает Клебер, которому теперь почти не предоставляется возможности воспользоваться машиной.
Бартлбут уже давно не принимает и за последние два года почти не выходит из квартиры. Большую часть времени он сидит, запершись, в своем кабинете, раз и навсегда наказав, чтобы его не беспокоили, пока он не вызовет сам. Иногда он сутками не подает признаков жизни, засыпая одетым в кресле двоюродного дедушки Шервуда, питаясь гренками или имбирными галетами. В своей большой и суровой столовой ампир он ест лишь в исключительных случаях. Тогда, заручившись его согласием, Смотф напяливает свой старый фрак и подает, удерживая дрожь в руках, яйцо всмятку, немного копчёной пикши, обданной кипятком, и чашку вербеновой настойки, что, к большому огорчению Элен, уже многие месяцы составляет единственную пищу, которую Бартлбут соглашается принимать.
Валену потребовалось несколько лет на то, чтобы понять, чего именно добивался Бартлбут. Придя к нему в первый раз, в январе тысяча девятьсот двадцать пятого года, Бартлбут сказал лишь, что хочет в совершенстве овладеть искусством акварели и желает брать ежедневные уроки в течение десяти лет. Услышав о частоте и длительности этих занятий, Вален изумился: он бывал счастлив, если ему удавалось набирать восемнадцать уроков за триместр. Но Бартлбут, кажется, всерьез решил посвятить этому ученичеству все необходимое время и, похоже, не испытывал финансовых затруднений. Хотя, пятьдесят лет спустя, Вален иногда говорил себе, что в итоге этот десятилетний курс оказался не таким уж затянутым, учитывая полное отсутствие естественных склонностей, которое продемонстрировал Бартлбут.
Бартлбут не только ничего не знал о таком тонком искусстве, как акварель, но никогда не притрагивался к кисти и почти никогда не держал в руке карандаша. Первый год Вален преподавал ему рисунок и предлагал углем, графитом и сангиной перерисовывать модели с помощью квадратной сетки, делать постановочные эскизы, штрихованные по светлым меловым пятнам этюды, растушёванные рисунки, наброски перспективы. Затем он задавал ему раскрашивание и размывание тушью и сепией, утомительные упражнения по каллиграфии, показывая, как смягчать мазки, чтобы накладывать валеры различных тонов и получать полутона.
Через два года Бартлбут сумел овладеть этими предварительными операциями. Остальное — как утверждал Вален — дело техники и практики. Они начали работать на пленэре, сначала в парке Монсо, на берегах Сены, в Булонском лесу, а затем и в парижских предместьях. Каждый день в два часа за Валеном заезжал шофер Бартлбута — это был не Клебер, а Фосетт, служивший еще при Присцилле, матери Бартлбута; в большом черно-белом лимузине «Chenard et Walker» находился его ученик, предусмотрительно экипированный в брюки для гольфа, гетры, шотландскую фуражку и жаккардовый свитер. Они ехали в лес Фонтенбло, в Сенлис, в Ангьен, в Версаль, в Сен-Жермен или в долину Шеврёз. Встав рядом, они раскладывали треногие стулья марки «Pinchart», втыкали острые наконечники зонтиков с согнутой ручкой и устанавливали хрупкие мольберты на шарнирах. С маниакальной, почти неловкой от чрезмерной старательности точностью Бартлбут прикалывал кнопками к своей планшетке из волокнистого ясеня лист тонкозернистой бумаги ватман, предварительно увлажненный с изнанки, — чтобы убедиться в выборе правильной стороны, следовало посмотреть на свет и найти фабричную марку, — открывал свою цинковую палитру, внутренняя эмалированная поверхность которой была тщательно очищена в конце предыдущего сеанса накануне, и расставлял в ритуальном порядке тринадцать маленьких чашечек с красками — черная кость, цветная сепия, сиена жженая, охра желтая, желтая индийская, светло-желтый хром, киноварь, краплак, зеленая веронская, зеленая оливковая, ультрамарин, кобальт, синяя прусская, а также несколько капель цинковых белил мадам Мобуа, — наливал воду, готовил губки, карандаши, проверял еще раз, чтобы кисти были правильно закреплены, их кончики четко обрезаны, середины не слишком раздуты, волоски приглажены, и, решившись, набрасывал легкими карандашными штрихами крупные участки, горизонт, первый план, уходящие линии, после чего пытался уловить, — во всем великолепии их сиюминутности, их непредсказуемости, — эфемерные превращения облака, рябь от бриза на глади пруда, закатный сумрак над Иль-де-Франс, пролетающих скворцов, пастуха, загоняющего свое стадо, луну, поднимающуюся над уснувшей деревней, дорогу, обсаженную тополями, собаку, остановившуюся на краю чащи и т. д.
Чаще всего Вален качал головой и — небрежно очерчивая и перечеркивая — тремя-четырьмя краткими фразами (небо слишком густое, нет равновесия, эффект не удался, не хватает контрастности, атмосфера не передана, нет полутонов, нет глубины и т. п.) безжалостно разносил работу Бартлбута, который молча срывал лист с ясеневой планшетки, прикалывал другой и начинал все заново.
Помимо этой лаконичной педагогики, Бартлбут и Вален почти не разговаривали. Несмотря на то, что они были сверстниками, Бартлбут, похоже, совершенно не интересовался Валеном, а Вален, хоть и заинтригованный эксцентричностью персонажа, чаще всего не решался задавать ему вопросы. И все же несколько раз, на обратном пути, он спрашивал, почему тот так упорно стремится овладеть акварелью. «Почему бы и нет?» — обычно отвечал Бартлбут. «Потому что, — подхватил однажды Вален, — на вашем месте большинство моих учеников уже давно бы бросили». «Неужели я так плох?» — спросил Бартлбут. «За десять лет можно научиться всему, и у вас получится, но почему вы хотите так глубоко познать искусство, которое, на первый взгляд, вам совершенно безразлично?» — «Меня интересуют не акварели, а то, что я собираюсь из них делать». — «А что вы собираетесь из них делать?» — «Разумеется, пазлы», — не задумываясь, ответил Бартлбут.
С того дня у Валена начало складываться более четкое представление о том, что замыслил Бартлбут. Но только после знакомства со Смотфом, а затем Гаспаром Винклером, он сумел оценить масштаб амбиционного проекта англичанина.
Представим себе человека, чья обеспеченность может сравниться лишь с безразличием к тому, что обычно обеспеченность гарантирует, и чье неимоверно амбициозное желание заключается в том, чтобы уловить, описать, исчерпать, но не всю полноту мира, — одного заявления подобной цели уже достаточно для того, чтобы проект провалился, — а один из составляющих его фрагментов: речь идет о том, чтобы запутанной хаотичности мира противопоставить несомненно ограниченную, но полную и цельную программу, которая будет реализована с неумолимым совершенством.
Иначе говоря, Бартлбут однажды решил, что вся его жизнь будет строиться вокруг единственного проекта, обоснованием которого станет одна лишь произвольная необходимость его свершения.
Эта идея у него возникла, когда ему было двадцать лет. Сначала эта идея была расплывчатой; на сформулированный вопрос: «Что делать?» намечался ответ: «Ничего». Бартлбута не интересовали ни деньги, ни власть, ни искусство, ни женщины. Ни наука, ни игра. От силы — галстуки и лошади или, если угодно, то, что скрывалось за этими ничтожными внешними признаками (хотя тысячи людей весьма эффективно выстраивают свою жизнь вокруг своих галстуков, а еще большее количество — вокруг своих воскресных лошадей), а именно некая неопределенная, но волнующая идея совершенства.
За последующие месяцы и годы она развилась и оформилась на основании трех главных принципов.
Первый был этического порядка: речь шла не о подвиге, не о рекорде, не о покорении вершины, не об исследовании морского дна. То, что собирался сделать Бартлбут, не представлялось бы ни зрелищным, ни героическим; это был бы простой и скромный, разумеется, трудный, но осуществимый, контролируемый с начала и до конца проект, который в свою очередь управлял бы до мельчайших деталей жизнью того, кто ему себя посвятил.
Второй был логического порядка: исключая любую поправку на случай, проект заставлял бы время и пространство функционировать как абстрактные координаты, в которые с неизбежной повторяемостью вписывались бы одинаковые события, непреклонно происходящие в нужном месте и в нужный час.
И, наконец, третий был эстетического порядка. Бесполезный проект, — ведь лишь бесцельность гарантировала его неукоснительную обязательность, — сам бы себя аннулировал по мере своей реализации; его совершенство было бы цикличным: последовательность событий, которые, выстраиваясь в цепь, сами себя упраздняли бы: исходя из ничего — через выверенные преобразования конкретных предметов — Бартлбут к ничему бы и пришел.
Таким образом, определилась конкретная программа, которую можно вкратце представить следующим образом:
За десять лет, с 1925 по 1935-й, Бартлбут приобщается к искусству акварели.
За двадцать лет, с 1935 по 1955-й, он объезжает весь мир, рисуя, из расчета одна акварель в две недели, пятьсот морских пейзажей одинакового формата (65х50 или 50х65) с изображением портов и гаваней. Всякий раз, по завершении, акварель отправляется мастеру-специалисту (Гаспару Винклеру), который ее приклеивает на тонкую деревянную пластину и разрезает на пазл из семисот пятидесяти деталей.
За двадцать лет, с 1955 по 1975-й, вернувшийся во Францию Бартлбут по порядку восстанавливает приготовленные пазлы, из расчета один пазл в две недели. По мере собирания пазлов пейзажи, проходя стадию «ретекстуризации» и отклеивания от основы, доставляются на то самое место, где двадцать лет назад они были нарисованы, и погружаются в стирающий раствор, из которого выходят чистыми и нетронутыми листами ватмана.
Таким образом, не осталось бы никаких следов от проекта, который на протяжении пятидесяти лет полностью занимал его автора.
Достарыңызбен бөлісу: |