Брюсова с этим последним; до ссоры с ним Брюсов мирился; но я не сдавался: а
в чем корень ссоры? В том именно, чтобы прилично поставить журнал.
Так во многих вопросах журнальной политики мы разошлись; и решили, что
мы - в разных группах; и, в них оставаясь, мы будем друг друга всегда
уважать.
В разговоре опять перешли незаметно друг с другом на "ты".
Уже было одиннадцать ночи, когда мать нас вызвала к чаю; и было за чаем
уютно втроем; Блок смешил юмористикой; часов в двенадцать вернулись опять в
кабинет: говорили о личном; в четыре утра он поднялся; и мне предложил
погулять; я его провожал на вокзал; его поезд шел в семь, как мне помнится;
медленно шли по светавшей Москве; близ вокзала сидели в извозчичьей чайной:
за чайником; после разгуливали по перрону; поезд: пожали друг другу с
сердечностью руки; он на прощанье сказал еще раз:
- "Никому не позволим стоять между нами".
Свисток: поезд тронулся по направлению к Клину (сходил на
Подсолнечной).
Так сердечно окончился двенадцатичасовой разговор (от семи до семи); в
нем не все для меня разъяснилось; остались неясны детали вчерашнего
поведения Блока; но было ясно одно: он отныне хотел быть со мною отчетливым;
на прошлом поставил я крест; им зачеркнута, в принципе, Щ. для меня.
Оставаясь в разных сражавшихся станах, мы все ж перекликнулись дважды
до встречи; во-первых: Блок сам напечатал в "Весах" свой отказ от Чулкова; и
во-вторых: мы сошлися в симпатиях к Леониду Андрееву;18 с этим последним
встречался в Москве я; а Блок - в Петербурге; Андреев, вернувшись в Москву,
поделился со мной впечатленьем от Блока.
С Андреевым скоро мои отношенья окислились ["Золото в лазури"270].
Помнится, что в сентябре на гастролях театра Коммис-саржевской смотрел
"Балаганчик"; и удивлялся великолепнейшему оформленью спектакля; и все ж
писал я в газетах, что сомневаюсь в возможности существования театра
символов ["Золото в лазури"270]; Блок соглашался со мною и в этом;
Коммис-саржевская, передавали, читала внимательно оба мои фельетона19.
Тем временем в Киеве устроили вечер нового искусства;20 приглашены
были: я, Соколов, Иван Бунин; в последнюю минуту Бунин остался в Москве; я
просил телеграммою Блока: участвовать в вечере с нами; и получил телеграмму
ответную: "Еду"21. Устроители встретили нас на вокзале, и сразу же понял я:
вечер - дешевка; перепугал стиль афиш; а уже расхватали билеты; громадное
помещение в оперном театре, в котором должны были мы выступать, не на шутку
пугало; и кроме того: я, бронхитом страдая, охрип; Блок еще не приехал.
Приехал в день вечера он, чуть сконфуженный, и уверял: киевляне-де нас
погонят с эстрады; остановился со мной он в одном коридоре отеля;
раскладывался: сняв пиджак, он намылил лицо, руки, шею; и брызгался,
перетряхивая волосами; ко мне повернул добродушно-намыленное лицо свое:
- "Думаю, - кончится тем, что погонят с эстрады". За чаем сказал:
- "Я ведь ехал к тебе, - не на вечер".
И вот наступил час позора: карета за нами приехала с распорядителем;
Блок, сев в карету, стращал; привезли, протащили сквозь давку: к кулисам;
вот и фанфара - оповещающая о начале; я вышел на сцену и закарабкался на
какой-то высокий помост, на котором поставили кафедру; оповестив о заданиях
нас, символистов (вступление к вечеру), был награжден тремя нищенскими
хлопками, сконфуженно смолкшими в точно вещающей нам тишине:
- "Провалился!"
Блок с перетерянным видом прочел "Незнакомку" 21; и - тоже молчание;
тут Соколов взревел своей звонкой трескучею чушью; в Киеве говорили:
- "Красивый мужчина!" - таким он прослыл среди киевских дам.
Через день в том же Киеве я читал публичную лекцию; в ночь перед нею со
мною случился припадок; я думал: начало холеры (гуляла она); одевшись, я
бросился к Блоку; он лег уже:
- "Что?"
- "Да начало холеры".
Он сел на постель и открыл электрический свет, наблюдая меня:
- "Нервный припадок; останься со мною; садись: я - сейчас".
И он стал одеваться; ко мне подошел, взяв за руки; и тер их:
- "Я думаю, - доктора незачем звать; мы с тобой просидим эту ночь; я
тебя одного ни за что не оставлю в таком состоянии..."
И не забуду я ласки, которой меня окружил он; перед ним разливался
словами; он слушал меня, бросив локоть на стол, бросив ногу на ногу, вращая
носком и склоняясь щекою на руку; во всей его позе увиделась прежде ему не
присущая мужественность; видно: много он перестрадал; в память врезался
профиль: нос, выгнутый, четкий; лицо удлиненное; четкая линия губ:
аполлоновский профиль! Вздохнув, он сказал:
- "Тебе трудно живется". И вдруг:
- "Знаешь что? Едем вместе со мной в Петербург: я к тебе ведь приехал;
ну а почему бы тебе не поехать ко мне?"
Почему не поехать? А - Щ.?
- "Решено: едем вместе?"
Но я осторожно коснулся весьма деликатного пункта.
- "Все глупости: едем!"
И понял тут я: с тем и ехал он в Киев, чтоб звать меня; он уговаривал;
я - поддался; что касается лекции, то он советовал вовсе ее не читать.
- "А билеты? Распроданы".
- "Ты читаешь по рукописи?"
- "Да".
- "Прекрасно: прочту ее я за тебя".
Так решили; уж солнце вставало; и он настоял, чтобы я шел к себе и
разделся; меня проводил, посидел у постели: с покуром; потом, не ложась,
принялся изучать мою рукопись, чтоб не запутаться в чтении; мог он меня
заменить: коль не Белый, так - Блок; мы для публики были в те годы вполне
заменимы.
Я к вечеру справился с недомоганием и решил сам читать; все ж за мной в
этот день он ходил по пятам; сидел в лекторской рядом; сюда тащил чай; сел
при кафедре, зорко следя за моим выражением лица, чтоб меня заменить, коли
что; эта лекция прошла с успехом; с нее мы поехали на вокзал (вещи были
отправлены прежде); он кутал мне горло; следил за вещами; попавши в вагон,
мы свалились как мертвые; ночь предыдущая прошла без сна; и лишь к двум
часам дня мы, проснувшись, попали в вагон-ресторан; там весь день просидели
за тихой беседой, глотая рейнвейн; в окна сеяло дождиком; там проносилась
Россия - огромная, сирая, жалкая; утром же были мы в Питере;23 лично отвез
он меня в "Hotel d'Angleterre";24 провел в номер:
- "Тебе будет близко отсюда ходить к нам; ну, я иду к Любе; а ты к нам
часа через три заходи: будем завтракать" .
Блок жил тогда на Галерной25, в угольном доме, полувыходящем на
площадь, в которую упирается Николаевский мост: во дворе; Любовь Дмитриевна
вовсе не удивилась явлению моему в Петербурге; она, прежде тихая,
затараторила с нервностью и аффектацией, преисполненная суетой; Александр
Александрович же был охвачен заботами: не до меня; жизнь супругов текла
по-иному; они разлеталися, собираясь за чайным столом, за обедом; и вновь
разлетались; казалось, Л. Д. улетает на вихре веселья от жизни с А. А.,
увлекавшегося артисткой Волохо-вой; он был очень порывист, красив: в
сюртуке, с белой розой в петлице, с закинутой головой, с чуть открытым в
полуулыбке ртом над пышно повязанным черным шелковым шарфом.
Л. Д. говорила:
- "Переезжайте к нам: здесь будет весело".
Слово "весело" наиболее часто встречалось в ее лексиконе, не
соответствуя моему тогдашнему настроению.
Помню лицо А. А., строгое, с вытянутым носом, в тенях, когда он читал
мне надтреснутым голосом:
И болей всех больнее боль
Вернет с пути окольного26.
Он увлекался всецело театром; два раза мы были с ним у
Коммиссаржевской; раз вез он смотреть "Балаганчик" меня; но сперва затащил
он в буфет: пить коньяк; и меня удивил: опрокидывал рюмку за рюмкой; и -
стало мне ясно, что боль запивает; он был насквозь - боль.
Другой раз были мы на премьере, как помнится, "Пе-леаса и Мелизанды"
;27 его наблюдал издалека: в фойе; он стоял у стены и помахивал белою розой:
с какою-то дамою, на него налезавшей; он вскинул глаза в потолок,
обнаруживая прекрасную шею, с надменной полуулыбкой, которая у него
появилась в то время и так к нему шла; вырисовывался тонкой талией на
светлом фоне; и шапка дымящихся точно, курчавых волос гармонировала со
слегка розоватым лицом; став, блуждал он глазами, как будто кого-то ища, не
внимая прилипнувшей даме, и вдруг, во что-то вперяясь, переменился лицом, и,
откланявшись даме, он быстрыми, молодыми шагами почти бежал сквозь толпу
(развевая сюртук); мо?кет, издали ви-дел он Волохову.
Он напомнил мне портреты Оскара Уайльда; куда делись скромность и
детскость в тот вечер: совсем светский "лев".
Иногда мы сидели у Блоков в компании: он, Веригина, молодая артистка,
дружившая с Блоками, Любовь Дмитриевна, Волохова и я; Волохова была тонкая,
бледная, с черными, дикими и какими-то мучительными глазами, с худыми
руками, с поджатыми крепко губами, с осиною талией; черноволосая,
сдержанная, во всем черном, она импонировала; А. А. ее явно боялся; был дико
почтителен с ней; встав, размахивая длинной, черной перчаткой, она
повелительно, но очень тихо ему что-то бросила; он ей внимал, склонив
голову, руки по швам.
- "Ну, - пошла".
И, шурша черной юбкой, - в переднюю; Блок в той же позе за ней; ей
почтительно подал пальто; было в Волохо-вой для меня явно что-то лиловое
(может быть, - просто она, уходя, опустила со шляпы вуалетку лиловую).
Появлялся порой Ауслендер, с которым носились артистки28 и даже Л. Д.;
он ломался, картавил, изображая испорченного младенца; был в плюшевой,
пурпурной, мягкой рубашке; во мне создалось впечатление: дамы готовы
оспаривать честь: на колени сажать себе томного и изощренного "беби"; и даже
кормить своей грудью; признаться сказать: сочетание красного плюша, зеленых
кругов под глазами с истасканно-бледным лицом вундеркинда Ауслендера было
весьма неприятно.
Уж давно вызывали в Москву меня; Блок утверждал, что Москва мне
губительна: Брюсов меня-де затащит в "политику" группочки; Эллис,
Рачинский-де только нервят меня:
- "Переезжай сюда, Боря".
- "Истерика там у вас развелась".
Здесь ее - не было? Уж я не знаю, кто лучше: Ауслендер иль Брюсов; и я,
чтобы реже общаться с первым, себе выбрал участь: быть с Брюсовым; и не
раскаиваюсь.
Встреча с Блоком в действительности оказалась лишь радугой, -
предвозвещавшей о встрече, - а вовсе не встречей еще; настоящая новая
встреча осуществилась: три года спустя;29 встреча ж 1907 года скорее была
ликвидацией личной драмы меж нами; ее корень вырван был, - правда; но
разность во мнениях, в бытах, в обстаниях все ж перевесила готовность нас
лично друг с другом дружить; я, москвич, был притянут деталями умственной
жизни тогдашней Москвы, столь отличной в своем модернизме от
модернистических пошибов первой столицы; и искренно не понимал дружбы Блока
с людьми, мне враждебными, сам дружа с теми, кого Блок не мог выносить; так
судьба отношений была этим предрешена; социальные факторы все ж перевесили
личные.
В ноябре 1907 года я снова пожил в Петербурге;30 но с Блоком почти не
встречался я; ему было не до меня (мучительные отношения с женою и с
Волоховой); мне же - не до него: я опять имел встречи с Щ.; я, как Фома,
таки палец вложил в рану наших мучительных отношений; и я убедился, что суть
непонятного в Щ. для меня в том, что Щ. пониманья не требует: все - слишком
просто, обид-нейше просто увиделось в ней.
Я-то?
Последнее мое правдивое слово к Щ.:
- "Кукла!"31
Сказав это слово, уехал в Москву, чтобы больше не встретиться с ней;
все ж мы встретились лет через восемь; и даже видались, обмениваясь
препустыми словами; вопрос был решен; и, стало быть, надо было при встречах
с приличием лишь отбывать разговор, как при "даме"; известно, что их
пропускают вперед, подают стуло им.
Поводом же к прекращенью общения с Блоком служила неосторожно
написанная мною статья о трех драмочках Блока; он страшно обиделся на очень
резкую форму статьи, обусловленную ситуацией нашей полемики с литературного
группою Блока; ["Обломки миров". Перепечатано в "Арабесках"32] не обменялись
мы после нее ни единою строчкою и перестали встречаться;33 передавали мне,
что Блок нещадно ругает меня, отзываясь о нашей полемике:
- "Гадость!"
Без личных разрывов и без уговора опять мы при встречах не кланялись;
встретились раз мы на вечере памяти Коммиссаржевской: Чулков, Блок и я;34
случай в лекторской свел нас в минуту, когда пустовала она; кроме нас -
никого; мы преглупо шагали, насупяся; Блок и Чулков по взаимно
перпендикулярным стенам; я ж - по диагонали; Блок, кажется, был в это время
в разладе с Чулковым, - не только со мной; я был в ссоре с обоими; мы, не
подавши друг другу рук, мрачно шагали; вот - вышел Блок - на эстраду; Чулков
и я, вероятно, из чувства корректности вышли за ним; и толпа придавила
спиною к Чулкову меня; эта стиснутость, до ощущения тела, была столь глупа,
что я вдруг повернулся к Чулкову:
- "Георгий Иванович, не желаете ли со мной объясниться?"
Тот - с вежливой твердостью:
- "Я предпочел бы, Борис Николаевич, не объясняться" .
Мы встретились лет через семь; с Блоком - ранее.
Все-таки двенадцатичасовой разговор мой с поэтом через голову нас
разделившей трехлетки считаю - окном в будущее отношений, не омраченных
ничем уже.
Об этом - ниже.
БРЮСОВ И Я
[О Брюсове см. "Начало века"]
Прояснились мои отношения с Брюсовым; он - антипод во мне Блока; и тот
же все солнечный луч освещает ландшафт жизни Брюсова, перебегая от места, в
душе моей занятого А. А. Блоком; напомню, что первая встреча с поэтом в
Москве происходит тотчас после полного помрачения отношений с В. Брюсовым;
только что фигура последнего виделась ярко, протягиваясь с улыбкой и
открывая двери в литературу; и вдруг в этом месте души встал туман, среди
которого какая-то тень, а не Брюсов, стояла зловеще; [О Брюсове см. "Начало
века"] как бы возмещая его, предо мною явился осол-нечный Блок; я к нему
притянулся.
И вот наступает период, когда между мною и Блоком упала тень Щ.; то
совпало как раз с ликвидацией путаницы между мной, N и Брюсовым; и
непроглядным туманом окутан мне Блок; тот же солнечный луч, освещавший
нас, - вновь передвинулся к Брюсову; образ его, засиявши, добреет; теперь не
боится уже он влияний моих на несчастную N, ему ставшую в ту пору весьма,
весьма близкой35.
И кроме того: обрекала судьба нас на плавание; миноносец "Весы" пускал
мины в эскадру журналов; я был офицером команды его; Брюсов был капитаном;
нужна была четкость меж нами; и кроме того, Брюсов мне потому говорил, что
являл в эти годы собой удивительное равновесие; после и до никогда не был он
так красив, четко выкруглен в каждом своем выявленьи, в себе сочетая
уверенность с мягкостью, мало присущей ему; он не выглядел дико дерзающим
Брюсовым, точно присевшим в засаду, чтобы неожиданно выкинуться на тебя;
казался спокойным, поэтом в расцвете таланта, физических сил и ума; нас
пленял своим мужеством, стойкостью и остротою под-гляда в феномен искусства
и трезвою практикою, позволявшей ему управлять миноносцем "Весы", ведь
последствия злоупотребления морфием не сказались еще; и не выявилась его
загубившая страсть: покорять и какою угодно ценою господствовать - над кем
угодно; тот спорт его скоро довел до азарта: под ноги свои покорять
седоволосых, дряхлеющих кариатид, ему чуждых во всем; он над ними смеялся в
интимной беседе; но именно в силу того, что они далеко от него отстояли, ему
было лестно, взымая с них дань уваженья, держать их в оковах; что толку в
ценителях? Эти и так в полонении; спорт в покорении старцев поздней сослужил
ему очень плохую услугу.
Неравновесие подчеркнулось в нем скоро; пока же ход жизни его нами
виделся взвивом к зениту грохочущей Фаэтоновой колесницы; взлет в
классические небеса с превращением личности Валерия Яковлевича в пьедестал
для "поэта" - пленял.
Стремление выдвинуть Брюсова крепло и потому, что нам было нужно, чтобы
его так именно воспринимала публика36, и потому, что очаровывать нас из
недели в неделю, из месяца в месяц, поддерживая личное очарованье частыми
забегами, всегда ненароком, - ко мне, к Соловьеву, к Эллису; предлог -
корректура или - предложенье рецензии; над корректурой и над рецензией с
дымком папиросы взлетал разговор о поэзии, символизме и лозунгах школы, если
уж "таковой быть угодно": "угодно" - его выраженье; с лукавой улыбкой, сияя
глазами, откидывался он при этом, цепко ухватываясь руками за кресло,
ка-чаяся корпусом; делалось преуютно от знанья, что он понимал: никакой
"школы" нет (лозунг, им у меня взятый); в замене им своего недавнего тезиса
(символизм - как именно школа) моим - тонкая игра в непритязательность и
признание меня как теоретика группы; он шармировал переливами всех оттенков
ума: от трезвой четкости до лу-кавейших искр шаловливого смеха.
Бывало - звонок; и - громкий голос в передней: - "Борис Николаевич, я к
вам на минуточку!" Отворялась дверь; и протягивалась его голова в
широкополой шляпе, с лицом, дышащим и здоровьем и силой, с заостренной,
черной бородкой; глаза прыгали, как мячи, со стены - на тебя, с тебя - на
письменный стол, быстро учитывая обстановку: и выраженье лица, и листы
бумаги, и поворот кресла, и новую книгу на маленьком столике, и количество
окурков, и клубы дыма; он делал вывод: ага, - курил, был мрачен, писал
рецензию для "Весов", читал Бальмонта; и все это учтя, вводил в первом же
слове беседы тональность, ответствующую твоему настроению; эта приметчивость
придавала незначащим его репликам пленительную отзывчивость под формой
сухости; и ей противостоять было трудно; фраза звучала порой комплиментом
тебе.
Очень часто в пальто, в шляпе, с палкой в руке, в дверь просунувши
голову, он открывал в кресле лысину Эллиса:
- "Ах, и Лев Львович здесь?"
С несколько искусственной паузой и с несколько искусственным юмором
разводя руками и пожимая плечами:
- "Ну уж, - придется раздеться".
Мы, бывало, как школьники, вырывали из рук его палку и шляпу; он,
стремительно сдернув пальто, развертывал носовой свой платок (стереть с усов
сырость); и, сжавши пальцы, прижав их к груди, точно ими из воздуха что-то
выдергивал, он порывистыми шагами из двери - раз, два и три; руки быстро
выбрасывались, чтоб схватиться за кресло, над которым он, выгибая корпус,
раздельно докладывал о причине внезапного появленья; но Эллис выпаливал
шуткой в него; и он дергал губами, показывая свои белые зубы (улыбка);
глаза, оставаяся грустными, продолжали скакать по стенам, по предметам: с
меня - на Эллиса; с Эллиса - на меня; он парировал шутку и, отпарировав, -
дергал губами, кланяясь креслу, которое он сжимал; и возникал софистический
спор; в нем он бывал непобедимый искусник; спор возникал из защиты им не
убедительного на первый взгляд парадокса; словесно он побеждал всех, во
всем, если его, бывало, не взорвет бомба Эллиса в виде внезапного
изображения в лицах разыгранного парадокса; бывало, Эллис, ногою - на
кресло, рукой - к потолку, а глазами - в пол, изображает Блока, сжигаемого
на снежном костре (такова была строчка Блока);37 и Брюсов, сраженный
экспрессией позы, как раненый, падает в кресло, бросивши ногу на ногу и
вцепяся руками в коленку; припавши к ней носом, бородкой, хохлом, красный от
даже не хохота, а сиплого кашля - кхо-кхо, - бросит:
- "Вы победили, Лев Львович, меня".
Только Эллис один извлекал этот даже не хохот, - а - кашель; а то
вместо хохота - укус улыбки или - мгновенный оскал ослепительных, белых
зубов; глаза ж - строгие, грустные; я не видел у Брюсова смеха: вместо
него - Дерг улыбки; а в исключительных случаях лающий кашель, "кхо, кхо",
вызываемый Эллисом, за что последнему прощались грехи.
- "Удивительный человек, - мне говаривал Брюсов; и вдруг, взморщив
лоб, как обидясь: - А что написал опять? Плохо, ужасно!"
Нахохотавшися над "фильмою" Эллиса и бросив веселую тему, он, бывало,
пуская дымок, начинал воркотать: не то гулькать, не то клохтать; он
представлялся обиженным и безоружным:
- "Они обо мне вот что пишут".
"Они" - петербуржцы, Чулков, Тастевен из "Руна", Айхенвальд и т. д.
Посмотреть, так мороз подирает по коже: такою казанскою сиротою представится
он, что его оскорбивший Ю. И. Айхенвальд38, если б видел его в этой позе,
наверное б, кинулся, став "красной шапочкой", слезы его утирать; и тогда бы
последовало: рргам! и - где голова Айхенвальда? Съел "красную шапочку" волк;
это все знали мы; но вид Брюсова, жалующегося на беспомощность, в нас
вызывал потрясение; и вызывал механическое возмущение; мы, потрясая руками,
громили обидчиков Брюсова; он, изменяясь в лице, нам внимал во все уши; и
выраженье обиды сменялось в нем выражением радости; он наслаждался (иль
делал лишь вид, что в восторге) картиною декапитированного противника; он
начинал нам показывать зубы; и даже, став красным как рак, начинал он
давиться своим жутким кашлем, схватясь за коленку; и после с блистающими,
бриллиантовыми какими-то огнями больших черных глаз он выбрасывал руку от
сердца мне, Эллису:
- "Вот бы это вы и написали в "Весах"; мы отложим весь материал;
пустим в первую очередь вас: превосходно, чудесно".
И мы обещаем, бывало: а в результате - Иванов скрежещет зубами: пять
месяцев; Блок же заносит в своем "Дневнике": "Отвратительно: точно клопа
раздавили";39 а Брюсов, нас бархатно обласкавши глазами, пленит, уходя,
парадоксом, нарочно придуманным им; и мы долго еще шепчемся с Эллисом; Эллис
хватает руками меня:
- "Гениально!"
- "Достойно иссечь выражение это на мраморе!"
- "Как он при этом рукой схватил пепельницу!"
- "А как дергал губами?"
- "Как высморкался!"
В результате ж: я - с кафедры в уши бью публике: нет иного бога, кроме
символизма; и Брюсов - пророк его; Эллис - еще раз обходит всех Астровых,
сестер Цветаевых, знакомых партийцев, почтенных судейцев и Рубеновича,
Сеню, - с напоминанием: нет иного бога, кроме символизма; и Брюсов - пророк
его!
Брюсов же, бывало, нам дав свой заказ под утонченной формою искреннего
удивления нам, вдруг спохватится, схватываясь рукою за лоб:
- "Как! Уже три часа? В два меня ожидали у Воронова: в типографии..."
Вскочит; и, сунув нам руки с крепчайшим пожимом, - в переднюю;
молниеносно надето пальто; и - порывисто схвачена палка; и - след простыл.
Так вместо Блока в те годы передо мной стояла переосвещенная фигура
Брюсова, пленяя воображенье рельефом деталей; он их выбивал, как на мраморе,
в поте лица; и детали гласили нам: умница! Мысль, что та умница - крупный
Достарыңызбен бөлісу: |