века; начав с Ломоносова, я скрупулезно описывал строчку за строчкой
четырехстопный ямб по мной изобретенному способу, не имея при этом никаких
предвзятых суждений, дроме уверенности, что в данном участке работы меня
ожидает богатый улов;53 я, бывший естественник, - знал: всякий участок
природы, взятый в обстрел описанием, ведет к обобщениям; и далее: к
формулам; и я знал: до меня не разглядывалась природа русского стиха в его
строчках (таких, а не этих); руководились традициями, слагавшимися немецкими
профессорами; традиции античной метрики, условные и для немецкого языка, для
русского были сугубо условны. Не удивился я, что из материалов разгляда рос
вывод за выводом; я удивлялся тому, что такой плодотворной и легкой работе
никто до меня не отдался и что с Ломоносова проблемы стиха не брались под
углом зрения стиховедения54. Но задание первоположника русского стиха
сводилось к тому, чтобы появилась возможность к бытию русской стихотворной
строчки; до него не было ведь природы ее; не могло быть и ведения
отсутствующего объекта; прошло полтораста лет; шкафы ломились от материалов
в виде собрания сочинений русских поэтов, для изучения которых
практиковалось правило средневековой схоластики иль субъективные домыслы.
Не стыдно признаться: в начале своей работы я мало знал литературу
предмета и существующую терминологию, настоянную на схоластике; и мне
нисколько не стыдно: в описании никем еще не описанного сырья я делал ошибки
в классификации и в учете ритмических элементов; не до убора пылинок с
почвы, из которой надо было корчевать пни; эти пылинки с расчищенной мной
целины снимали позднее профессора десять лет, вдруг откуда-то, как сверчки,
прискакавшие на расчищенное им место: где они были сто лет?
Факт явления первого, более грамотного учебника стиховедения в виде
тома Шульговского55, рекомендованного профессорами, вскоре по выходе моих
работ, мне показал: победителя не судят; ведь могу ж я сказать теперь: том
Шульговского - снимание сливок со статей, напечатанных в "Символизме"56, при
неприлично туманном напоминании о них. Скоро и академик Лукьянов начал
описывать стихи моим способом57.
Описывая свойства русского ямба и не имея за собою ни одной работы (они
десятками наросли на моей), я не мог быть точен и скрупулезен; но я же
обратил внимание на свои погрешности - первых ритмистов, пришедших работать
в кружок, организованный при "Мусагете" (Ду-рылина, Шенрока, будущего
профессора Сидорова и других), - я, а не "пигмеики", в течение семнадцати
лет меня учившие, как надо работать над стихом.
Работа над ритмом, которой я в годах отдавался, была начата в Бобровке
как выход из тоски и как перенос внимания от пустот философского формализма
к конкретным деталям скромного участка культуры.
И там же, в Бобровке, я, наконец, по настоянию Гер-шензона, засел за
первый роман;58 сразу же выявилось: материал к нему собран; типы давно
отлежались в душе; мой обостренный интерес к религиозным искателям из
интеллигенции и народа оказался разведкой писателя, прослеживающего в
подоплеке исканий поднимающуюся тему хлыстовства; последнее, видоизменяясь,
просачивалось Отовсюду; эротика и огарочничество как следствие реакции,
разливаясь в интеллигенции, были почвой появления хлыстовской эпидемии в
столицах; я имел беседы с хлыстами;59 я их изучал и по материалам
(Пругавина, Бонч-Бруевича и других);60 но более всего интересовали меня
многовидные метаморфозы хлыстовства; я услышал распутинский дух до появления
на арене Распутина; я его сфантазировал в фигуре своего столяра;61 она -
деревенское прошлое Распутина; дух распутинства я наблюдал в селах; а дух
распутства - в столицах; и боролся с душком его в литературной полемике с
"мистическими" со-борниками еще так недавно. Когда же я, повернув спину им,
в уединеньи отдался оформлению романа, все, бессознательно мною изученное в
пятилетии, оказалося под руками; натура моего столяра сложилась из ряда
натур (из мною виденного столяра плюс Мережковский и т. д.); натура
Матрены - из одной крестьянки, плюс Щ., плюс... и т. д.62. В романе
отразилась и личная нота, мучившая меня весь период: болезненное ощущение
"преследования", чувство сетей и ожидание гибели; она - в фабуле "Голубя": в
заманивании сектантами героя романа и в убийстве его при попытке бежать от
них; объективировав свою "болезнь" в фабулу, я освободился от нее; может
быть, часть "болезни" - театрализация моих состояний, как макет будущей
постановки: в красках и в сценах.
"Серебряный голубь" - роман, неудачный во многом, удачен в одном: из
него торчит палец, указывающий на пока еще пустое место; но это место скоро
займет Распутин.
Пять недель, проведенных в Бобровке, видоизменили меня; формальные
интересы перетекли в работу, все-таки сдвинувшую стиховедение с мертвой
точки; реальные - захватились романом; времени для уныния не было; я усилием
воли отвлек от себя то, что разлагало сознание.
МИНЦЛОВА
Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим,
торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, - в
черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось:
ком толстого тела ее - пухнет, давит, наваливается; и - выхватывает: в
никуда!
А годами ком толстого тела ее между нами катился почти незаметно: до
1908 года; а в 1908-м встреча с ней отдалася поздней63, точно встреча
планеты с кометным хвостом, отравляющим воздух цианом; в момент же разрыва с
ней (в мае 1910) мы проходили под этим хвостом;64 шлиссельбуржец Морозов - и
тот ждал внезапного воспламенения атмосферы65.
Комета Галлея прошла; все осталось по-прежнему; в черных пространствах
исчезла она; ее яд был безвреден.
Исчезла и Минцлова.
Я помню, бывало, - дверь настежь; и - вваливалась, бултыхаяся в черном
мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами
тяжелая
головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась
причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и
щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, -
как два колеса: не глаза; и - темнели: казалось, что дна у них нет; вот,
бывало, глаза разорвет: и - застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния
степных скифских баб средь сожженных степей.
И казалася каменной бабой средь нас: эти "бабы", - ей-ей, жутковаты!
Кто ее в эти годы не знал - в Петербурге, в Москве? Фурьерист,
богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она
помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал
никого; Минцлова, "своя", - подпускалась; она же была дочерью его друга; и
умела вольно шутить.
Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю
Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова - на меня глядит юная,
грузная, желтоволосая его дочь.
Круг Танеева, Минцлова - круг вольнодумцев восьмидесятых годов;
вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А.
Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно, клевал и он на ее
"вольтерианские" шуточки; она постоянно общалась с доцентом Строгановым,
учеником Тимирязева.
В этом обществе ее брали как литературную остроум-ницу, настоянную на
французах; и теософские странности ей охотно прощались, как "муха"
чудачества.
- "Людям так скучно в полной действительности, что они чудят", -
бывало, плакал Танеев; что "теософка" - не важно; а важно - "своя".
Но "своей" она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто,
понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, -
чудачество, стиль.
В кругу Бальмонтов - "своя".
Помню - посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с
Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в
платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые
подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив
лорнетку и силясь подслушать беседу.
- "Кто?"
- "Анна Рудольфовна Минцлова".
- "Дочь адвоката?"
А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что
я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.
- "Откуда узнали?"
- "От Минцловой". Опять Минцлова!
- "Чем она занимается?"
- "Она оккультистка". Я ее обходил.
Попав в Петербург читать лекцию в первых числах 1909 года, я был с
лекции прямо-таки похищен В. И. Ивановым:
- "Ты у меня ночуешь: с тобою будет иметь беседу одно близкое мне
лицо".
Приехали; поднялись на пятый этаж; звонимся; дверь распахнулась; и
точно - в сознании моем брешь; из тяжелого коридора на меня покатился ком
тела в мешке: как, как, - Минцлова? И - здесь? Я же только что ее видел в
Москве!
Остановилась, слегка разведя руки, помахивая платочком, блистая
лорнеточкой; она-то и была тем, Иванову близким, лицом, меня требовавшим для
интимной беседы; я и не подозревал степени близости к ней Иванова66.
- "Ты удивлен?" - мне Иванов; а Минцлова засмеялася подслеповатыми
глазками, принимаясь шутливо и быстро вылепетывать что-то; и покатилася
передо мной в кабинет В. Иванова, приставляя лорнеточку и спотыкая-ся о
пыльный ковер; Иванов взял под руку, откинул коричневую портьеру, толкнув
под нее; внесли крепкий чай; Минцлова села в черного дерева итальянское
кресло, откинула голову и уронила на толстый живот свой короткую, толстую
ручку с лорнеткой; глазеночки, вдруг разорвавшись, как два колеса,
завращались перед гравюрою Пи-ранези, висевшей на красно-оранжевом фоне
стены; и я услышал ее совсем другой голос, - не лепет, а буханье, как из
бочки пустой; можно прямо сказать: она чревом вещала, - не горлом: о том,
что образы "Пепла", который тогда появился в печати67, действительно
отражают те ужасы, в которых живем; но ужасы эти-де посылаемы - все тем же
"врагом"; и два колеса - не глаза, перелетев с Пиранези, вращалися передо
мной.
И я - вздрогнул; она попала в точку моей тогдашней болезни.
- "Каким врагом?"
- "Тем, которого вы знаете!"
- "А есть такой?"
- "Вам ли спрашивать!"
Напомню читателю: мои химеры, таимые от всех, таки она унюхала.
- "Об этом нельзя говорить уже вслух. И надо - шептаться!"
Она замолчала: и два колеса, не глаза, перелетели опять на гравюру; мне
стало жутко. Еще напомню: я только что пережил дни ужасных растерзов, после
которых профессор Усов мне стал грозить:
- "Проживешь ты недолго!"
Напомню: через три недели случился меня добивший скандал в "Кружке",
после которого я переехал в Бобров-ку; в течение месяца между двумя валами
больших неприятностей в мое деформированное сознанье она сумела вложить свою
личинку бреда68.
Здесь должен сказать: раз признался я Эллису о меня посещающих мыслях,
напоминающих манию преследования; он передал Христофоровой, та - Минцловой;
с последней встречался я только что в теософском кружке, где ее - не любили,
боялись, но чтили; я не понимал, почему она, приставляя лорнетку, и там еще
щурила на меня свои глазки, их вдруг разрывая в глазищи; и ошарашивала
взглядами без единого слова; в теософский кружок я забрался сорвать маску с
Эртеля; [См. "Начало века", главка "Эртель"] она уже знала о крайнем моем
раздвоеньи; и, так сказать, издали прицеливалась ко мне.
Что-то было в серых ее глазах от Блаватской.
После встречи у В. И. Иванова, едва вернувшись в Москву, где и она
появилась, я стал объектом почти ежедневных экспериментов ее по умению
ослаблять волю; на болевых точках души моей ею брались прямо-таки виртуозно
аккорды:69
- "Вы - избранный!"70
И она трясла мою руку; и живот колыхался ее; и колеса разорванных глаз
начинали вращаться; она вылепе-тывала:
- "Руки, руки мои вы почувствуйте".
- "Вы - слышите?"
- "Что?"
- "Как струится от рук..."
Таким напутствием перед моим скандалом в "Кружке" она развинтила
сознанье; и после скандала меня провожала в деревню; прощаясь, сказала, что
едет она за границу; по возвращении-де будет у нас разговор, от которого
зависит вся моя будущность.
Появление Минцловой, просунутой в центр болезни сознанья, таимой от
всех, - в миг, когда интерес к полемике, к философии угасал, имело
последствия; я вперялся в картину растления и провокации, мне представшую
картиной России; я только что написал: "Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!"71 И не я один испытывал ужас: газетный практик
Виленский, с которым встретился в Киеве, - был напуган не менее моего; Блок
в то время набрасывал "Куликово поле", полное жутких предчувствий: "Доспех
тяжел, как перед боем"72. Лепеты Минцловой о борьбе ее с "черными"
оккультистами нашли-таки слушателя; ее дар волновать и подманивать к себе
признавали позднее - Иванов и Метнер. Она использовала и тему самопознания,
во мне заживавшую: самопознание-де есть доспех, ею готовимый для меня; ею
был использован ряд скандалов, как раз надо мной разражавшихся, как удары;
то удары-де без промаха, наносимые мне масонами; в их руках-де вся пресса; в
рисовке бредов она была ослепительна; и кроме того, она нажимала ловко
педали лести, подставив мне "миссию"; использовано было все, что нужно: и
нежная роль сиделки, и мгновенное излечение флюса рукой, от которой
струи-лась-де сила, и угад ото всех скрываемых настроений, и разрисовка
мифов, талантливо напеваемых в ухо; моя депрессия угашала сознанье;
догадываясь о ее душевной болезни, я все же не мог не внимать ей; склоняясь
большой головой, лепетала какие-то древние саги; это был ее пересказ
обыкновенной газетной хроники; но она лепетала порой и о том, как думают
скалы на острове Рюгене, и как растет цветик, и как шепчет струечка:
- "Все, все, все расскажу: все, все, все!"
Слова ее лились в ухо лепечущей струйкой о - всем, всем, всем, всем;
настоящий Пер Гюнт73, окрыляемый душевной болезнью; она была настолько
хитра, что не сразу вводила в сознанье гротески свои, наблюдая зорко, как
слушают; при первом же движении подозрения она с вольтеровским юмором
зашучивала себя самое, - но лишь для того, чтобы опять красться с бредом, но
оформляемым по-другому; в тот период она таки отколдовала меня от тоски; а в
деревне переход к работе над ритмом и над романом восстановил мои силы; я
чувствовал к Минцловой род благодарности: и таки она интриговала меня.
Не стану описывать печального продолжения наших с ней отношений; скажу:
тайно являясь ко мне раскрывать свои мифы, ходила и к ряду других, как
впоследствии оказалось, знакомых; и, нащупавши точку доверия, ста-ралася
каждому сделаться необходимой: по-своему; после уже, сведя каждого с каждым,
поставила каждого она перед фактом: она опирается на ряд людей, доверяющих
ее мифу о братстве, приобщенье к которому дает силу каждому обновить свою
жизнь.
Пока она говорила туманно, под формою сказок, ее слушали так же, как
слушают песенные легенды; когда же был поднят вопрос о том, кто уполномочил
ее создавать свою группу, она стала косноязычна, ссылаясь на то, что ее
руководители скоро появятся среди нас; они-де и объяснят; ее же задача - нас
подготовить к этой встрече; она требует лишь доверия к себе как к личности;
с недоумением некоторые из очарованных ею ждали; но раздавался и ропот на
то, что она ввела в свои сказки не сказки, а тенденцию связи через себя нас
с какими-то закулисными иксами; чаще из лепета ее песен выглядывал бред;
выяснялась картина душевной болезни; никто ей не верил уже текстуально; но
интриговала разгадка: бред ли в ней до конца заявление, что она состоит
ученицей каких-то таинственных магов; иль попалась она в чьи-то цепкие лапы;
наконец, я и Метнер решили прервать с ней сношенья; такое решение пережила
она как удар74.
Месяцев через семь уже, приехав летом в Москву, я насильственно был
опять с нею столкнут; сказали: она-де больная, беспомощная, умоляет меня к
ней прийти; с ней пришлось провозиться неделю;75 передо мною рыдала в
полнейшем растерзе она; я выслушивал просто уже абракадабру какую-то: де
она, не сумевши свершить "светлой" миссии, данной ей "руководителями",
устраняется ими навек от общенья со всеми знакомыми, с чем-де согласна она;
я слушал, не веря ей (пергюнтизм иль - увертка); позвать психиатра? Но бреды
ее развивались -лишь нескольким лицам; и во-вторых: брала клятву она, чтоб о
мифах ее мы молчали; а для Танеевых и Тимирязевых и т. д. - она оставалася
все тою же, с вида здоровой, нормальной и даже веселой.
Мне казалося: ее миф, что исчезнет она76, - ложь иль предлог отделаться
от векселей, ею данных (море зажечь) ;77 уедет куда-нибудь; потом появится у
Танеевых, где не нужно ей будет рассказывать мифы; Эртель, когда уличили его
в шарлатанстве, ведь так поступил: объявился в Демьянове и картаво
поддакивал материалисту Танееву, бросив места, где втирал он очкл; но
Минцлова была крупнее его; она, по-моему, была искренна в бредах;
последствия доказали: в то время, когда мы считали ее шарлатанкою, может
быть, она, скрывшись от всех, скажем, бросилась в море в Норвегии, которую
так любила она; ее след затерялся на севере: по направлению к Скандинавии;
ведь нельзя допустить, что ее так-таки насильно куда-то убрали; живой
человек - не платок: из кармана его не утащишь; ее знали сотни людей, из
которых десятки считали "своей".
Она, так-таки, совершенно исчезла!78
Первое время этому не удивился никто; ведь все время переезжала она:
оказываясь то - в Москве, то - в Крыму, то - в Норвегии, то - в Петербурге;
в каждом городе имела друзей, ей дававших приют. Но - прошел год, другой;
спохватились: где Минцлова? Нет нигде; наводили справки: в Москве, в
Ленинграде, в Крыму, в Норвегии. Там тоже недоумевали. Прошло девять лет:
никто ее больше не видел; ходили слухи: в каком-то монастыре иезуитском; но
и этот слух был лишь досужей догадкою.
Двадцать три года прошло: и за двадцать три года никто из знававших
когда-то ее не сумел объяснить, куда делась она; время же исчезновенья ее
для всех знавших - одно: август девятьсот десятого года.
Моя догадка, что она бросилась в море, основывается на ее лепете о
какой-то ее особенной связи с пучиною Атлантического океана; в последнем
свидании с нею я обратил вниманье на. то, как прислушивалась она к каплям
дождя, бившим в стекла, к порывам свиставшего ветра; прислушивалась, и с
испугом шептала:
- "Пучина зовет".
- "Кто?" - ее переспрашивал я.
- "Атлантический океан: я с ним связана!" Встреча с Минцловой -
недоуменнейшее воспоминание, в результате которого у меня отложилось
недоверие и ненависть ко всему тому, что заводит речь о таинственных
братствах, хранящих в подспудных шкафах свою магию и эликсиры; от них бегу
прочь.
АСЯ
В первые дни по приезде в Москву из Бобровки я встретился с Асей
Тургеневой, приехавшей к тетке из Брюсселя79, где она училась у мастера
гравюры Данса; вид - девочки, обвисающей пепельными кудрями; было же ей
восемнадцать лет; глаза умели заглядывать в душу; морщинка взрезала ей
спрятанный в волосах большой, мужской лоб; делалось тогда неповадно; и вдруг
улыбнется, бывало, дымнув папироской; улыбка - ребенка.
Она стала явно со мною дружить; этой девушке стал неожиданно для себя я
выкладывать многое; с нею делалось легко, точно в сказке.
Она заслонила мне дикий бред Минцловой; она мне предстала живою весною;
когда оставались мы с нею вдвоем, то охватывало впечатление, будто
встретились после долгой разлуки; и будто мы в юном детстве дружили.
А этого не было.
Под впечатлением встреч я написал первое стихотворение цикла "Королевна
и рыцари", вышедшего отдельною книжкой позднее:
В зеленые, сладкие чащи
Несутся зеленые воды.
И песня знакомого гнома
Несется вечерним приветом:
"Вернулись ко мне мои дети
Под розовый куст розмарина"80.
Розовый куст - распространяемая от нее атмосфера.
Стихотворение написано в апреле 1909 года; оно - первое в цикле,
противопоставленном только что вышедшей "Урне":81 тематикою и романтикой
настроения; месяца полтора назад я заканчивал сборник "Урна" печальными
строчками:
Уныло поднимаю взоры,
Уныло призываю смерть82.
Строчки эти - отстой ряда перенесенных страданий, разрыва с друзьями,
тяжелых отношений с Щ. А тут вдруг - розовый розмарин!
Меж двумя эпохами моей лирики, определившими года, - всего четыре
недели: отдых в Бобровке; и - встреча с Асей, явившейся на моем горизонте
как первое обетованье о том, что какой-то мучительный, долгий период
развития - кончен; я чувствовал, что вижу опять нечто вроде весенней зари .
Восприятие мое тогдашней Аси - тотчас же отразилось в романе, к
которому вернулся по ее отъезде (Катя) ;84 и уже поднималась уверенность в
первых свиданиях наших, что эта девушка в последующем семилетии станет самой
необходимой душой.
Как нарочно, весна была ранняя, ясная, нежная; в марте уже тротуары
подсохли; напучились зеленью красные жерди кустов; я ходил, улыбаясь, по
улицам; птичьими перьями шляпок в моем восприятии барышни в синие выси над
серою мостовою неслись; в набухающих почках стоял воробьиный чирик; рвались
красные шарики, газом надутые, в ветер из ручек младенцев; вычирикива-ли,
как зеленою песенкой чижика, глазки летящей навстречу смешной гимназистки;
так все восприятия омоло-женно предстали; весна охватила: внезапно; по
логике, мною поволенной, ведь надлежало на смертном одре возлежать; а я,
вопреки ей, отдался вдруг радостно всем впечатлениям жизни.
Сестра Аси, Наташа, умная, сложная, очень раздвоенная, в черном
платьице, с глазами русалки, не то ангели-ца, не то настоящая ведьмочка, в
пору ту голову многим кружила; влюблялись в нее - тот, другой; хвост
поклонников, - драмы, вздыхания ревности; словом, "Дом песни" д'Альгеймов
наполнился этой весной специфической атмосферой влюбленности, глупой,
невинной и чистой; и сами д'Альгеймы, романтики, в той атмосфере, казалось,
добрели, с лукавым сочувствием щурясь на молодежь, наполнявшую комнаты их, -
место встречи с Тургеневвши (Оленина-д'Альгейм'была их тетка); они жили как
раз напротив д'Альгеймов - под Метнерами; с утра до вечера, перебежав
тротуар, пребывали у дяди, у тетки.
Я помню, как раз затрещал телефон; подхожу: голос Аси Тургеневой:
- "Вы согласились бы мне позировать для рисунка, который переведу я в
гравюру? Но предупреждаю: для этого вам придется бывать у д'Альгеймов с
утра - каждый день".
Достарыңызбен бөлісу: |