Литература нравственного сопротивления 1946-86 г г. Лондон, "overseas",1979. Москва, "



бет5/43
Дата18.06.2016
өлшемі2.2 Mb.
#144775
түріЛитература
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43

Вот так раз! Убило комиссара, а жалко не его, представителя партийного

руководства, а Максимова, который с головой был...

Уж лучше бы не вынуждали Виктора Некрасова к вставкам.

Но участие комиссара в боях -- требование не дискуссионное. Либо есть

комиссар, либо рукопись никогда не станет книгой. И вот снова обязательная

"галочка". Только комиссар, видимо, уже другой: "Я один как перст остался.

Комиссар в медсанбате, а начальник штаба ночью ничего не видит".

К тем же "галочкам" прибегает и Эммануил Казакевич. Комиссар, в сюжете

лишний, как и у Некрасова, встречает солдата с арбузами.

Ты куда?

-- Раненым.

А, раненым, это правильно, -- изрекает комиссар.

Итак, с ролью партии все в порядке. У Некрасова -- недоглядели малость

-- в могиле или в санбате. У Казакевича зато партийным глазом одобрен арбуз.

Но Виктору Некрасову этого мало. Не терпится Виктору Некрасову сказать

несколько слов по адресу "наблюдателей"...

Вот эта поразительная сцена:

"В подвале тесно, негде повернуться. Двое представителей политотдела

(они указываются прежде всего. -- Г.С.). Один из штадива. Начальник связи

полка. Это все наблюдатели. Я понимаю необходимость их присутствия, но они

меня раздражают".

В конце концов Керженцев требует, чтобы все, кто не будут принимать

участие в атаке, покинули землянку.

"Глаза у капитана (наблюдателя -- Г.С.) становятся круглыми. Он

откладывает газету.

Почему?

-- Потому...



Я прошу вас не забывать, что вы разговариваете со старшим.

-- Я ничего не забываю, я прошу вас уйти отсюда. Вот и все.

-- Я вам мешаю?

-- Да. Мешаете.

-- Чем же?

Своим присутствием. Табаком. Видите, что здесь творится? Дохнуть нечем.

-- Я чувствую, что начинаю говорить глупости..."

Капитан не уходит, но автор уж закусил удила:

" -- Значит, вы собираетесь все время при мне находиться?

-- Да. Намерен.

-- И сопку со мной атаковать будете?

Несколько секунд он пристально, не мигая, смотрит на меня. Потом

демонстративно встает, аккуратно складывает газету, засовывает ее в

планшетку и, повернувшись ко мне, медленно, старательно выговаривая каждое

слово, произносит:

-- Ладно. В другом месте поговорим.

И выползает в щель. По дороге цепляется сумкой за гвоздь и долго не

может ее отцепить".

"Они славные ребята, -- вскользь замечает автор о представителях

политотдела, -- понимают, что вопросы сейчас неуместны, и молча занимаются

своим делом".

"Славные ребята", естественно, смеются, видя, как капитан пытается

отцепиться от гвоздя. Живые люди!.. Они доедают свои консервы. "Я против них

ничего не имею -- торопливо добавляет Керженцев-Некрасов. -- Но не мог же я

одного капитана выставить". Они понимающе смеются и, пожелав успеха, уходят.

В подвале сразу становится свободнее..."

Вот что такое пусть и приневоленная, но точная и храбрая проза.

Инстинктивно, все той же "поротой спиной" советского человека

почувствовал Виктор Некрасов: акцентировать надо на штабном, а не на

"славных ребятах", Боже упаси!..

И по-доброму рассказал также о Сенечке -- полковом агитаторе. О самом

низовом работнике агитслужбы, таком же солдате, как и все. Сделал Сенечка

чучело Гитлера, выставил его над бруствером, немцы стреляют по Гитлеру, а

солдаты хохочут.

Говорили, не сойдет Виктору Некрасову изгнание представителей партии из

землянки. Сенечка не перетянет чашу весов.

В самом деле, никто из советских писателей на такое не решался.

Шестьсот советских писателей в те дни сидели в лагерях или были

уничтожены.

Виктор Некрасов решился...

И, наконец,

3. "Порок наказан, добродетель торжествует"


Или, как позднее простодушно сформулировала министр культуры СССР Е.

Фурцева: "Конец должен быть хорошим..."

Начштаба Абросимова, у В. Некрасова, судят и отправляют в штрафной

батальон.

Но -- для читателя -- всего этого как бы нет. Порок не искоренен: кого

не застрелили гитлеровцы, добивают абросимовы.

Такова сила повести "В окопах Стадинграда".

Прочтите эту бесстрашную книгу.

Как встретил Запад книгу, открывшую вместе с повестью "Двое в степи" Э.

Казакевича правду сталинской эпохи? Заметил ли хотя бы очевидное: в повести

сказалось больше, чем автор хотел или решился сказать; что, к примеру,

антиподы В. Некрасова -- и прекрасный Ширяев, и преступный Абросимов -- оба

обладают правом на бессудное убийство, "трясут пистолетами"? И отнюдь не

только в часы атаки... А трибуналами запугивают лишь второстепенных героев.

Фаворитом в те дни выскочил Константин Симонов. Его командировали в

Америку с его строго дозированной сталинистской прозой. Он собрал весь

газетный мед.

Это был удавшийся маневр агитропа ЦК: даже те в США, кто пристально и

доброжелательно следил за новинками советской литературы, заметили лишь

следующее: "Под конец года появился роман "Сталинград" В. Некрасова, хотя во

многом повторяющий и подкрепляющий настроения симоновских "Дней и ночей..."

(Точная творческая характеристика постоянного Секретаря Союза писателей

СССР К. Симонова, сложившаяся о нем за четверть века, такова: "Симонов

всегда первым выскакивает на разминированное поле...")

"... обе эти вещи, -- продолжим обобщающую цитату, -- посвященные

первому периоду войны, не могут претендовать на ведущее место в литературе и

-- главное -- ничего не рассказывают о том, о чем думают и что встретили

люди дома, вернувшись с войны".

Как говорится, отделили пшеницу от плевел...

4. "ЗАТЫЛКОМ К РОСТОМЕРУ"


"Помилованная" В. ПАНОВА и приговоренный В. ГРОССМАН.

Массовый расстрел еврейских писателей. Выбор Ильи ЭРЕНБУРГА.

-- Как живете? -- спросил у однажды зимой сорок девятого года вполне

благополучного писателя К.

-- Как? Как и все! -- отозвался он со своей одесской живостью. --

Затылком к ростомеру..

Мы шли по пустынному Москворецкому мосту; К. объяснил под свист

ледяного ветра, то и дело озираясь, не подслушивают ли.

В концлагере под Веймаром был ростомер с отверстием для дула.

Заключенного приставляли к нему затылком, будто бы измерять рост. И стреляли

в затылок.

Вот и я... Опубликуешь что-либо -- ставят к ростомеру. Ждешь в холодном

поту, то ли отмеряют, какую премию дать: первую -- вторую -- третью степень

признания. То ли грянет выстрел...

Ставили "затылком к ростомеру" и Веру Панову.

Ее роман "Кружилиха" вряд ли останется в истории литературы как

произведение искусства. Он останется памятником общественной мысли. Мысли

смелой и честной.

Веры Пановой уже нет, и некому отделить пшеницу от плевел -- рыхлых

публицистических глав-заставок, рожденных страхом, или от обязательного

соцреалистического хэппи-энда -- добродетель торжествует! Некому отбросить

то, что мысленно отбрасывал читатель.

А жаль!.. "Кружилиха" Пановой приблизила ее к Некрасову и Казакевичу.

Впервые мы разговорились с Пановой в ночном саду, в доме творчества в

Коктебеле, в 1966 году. У меня только что закончилась очередная схватка с

партийными властями Москвы, и дежурная принесла мне записку. Записка была от

Веры Федоровны. Я пошел в коктебельский парк, как на свидание.

"Что вы, что вы делаете?! Такая махина перед вами. переедут и не

оглянутся..." -- У Веры Федоровны тряслись губы. Лицо было белым. Ни

кровинки. Лицо перепуганного насмерть человека...

Это меня поразило. Да кого б не поразило?!

Вглядитесь в ее портрет. Фотография Веры Федоровны открывает почти

каждую ее книжку; вы поймете: это человек сложный, сильный. У Пановой

прямой, проницательный взгляд серых глаз. Неуступчивый взгляд, властный...

Что привело Панову в такое состояние? В 66-м году, когда время смело уж

и Сталина, и Хрущева, когда казалось -- и ей, и другим ничто не грозит.

Возможно, она и ранее была не столь отважна, как думали...

Но тем мужественнее ее стремление стучаться в запретные места.

Еще в 1948 году Вера Панова заставила мыслящего читателя задуматься о

новом классе.

Именно об этом "руководящем", губящем страну классе бюрократов впервые

зашептались тогда многие студенческие аудитории -- это закономерно в стране,

где выражения "классовая борьба", "классовая ненависть" полвека не сходят со

страниц газет, ежедневно гремят по радио. Слово "класс" в столь непривычном

контексте старались, правда, не произносить -- из предосторожности...

Я не буду останавливаться на повести "Спутники", действие которой

разворачивается в санитарном поезде. Это честная и талантливая книга Веры

Федоровны о героях и страдальцах; однако она не столь глубока, как социально

взрывная проза Некрасова и Казакевича.

Зато вторая книга Пановой поставила ее в один ряд с этими писателями.

В 1944 году Вера Федоровна жила на Урале, в городе, который всегда

назывался Пермью, а тогда -- Молотовом. В предместье Перми -- Мотовилихе

расположены гигантские заводы. Здесь, в Мотовилихе, Вера Федоровна и начала

свой роман "Кружилиха".

"И хотя я уже писала что-то на своем веку, -- говорила она в

автобиографии, -- здесь впервые узнала, как трудна писательская работа и как

она сладостна..."

Вот начало "Кружилихи": Уздечкин, руководитель профсоюза, заявляет в

присутствии всех городских властей: "Никакой согласованности у нас нет. А

есть... директорское самодержавие" *.

Это сказано о заглавном герое в годы сталинского самодержавия.

Нет, это не было случайным совпадением или намеком: все руководители

"Кружилихи" -- маленькие самодержцы.

Вот, к примеру, главный конструктор Владимир Ипполитович: "Он мог

уволить человека неожиданно и без объяснений -- за малейшую небрежность, за

пустяковый просчет и просто из-за каприза".

Но начнем все же с главного и почти легендарного героя Листопада.
Самодержавие Листопада освещается целенаправленно, с большим

мастерством, приемом всестороннего и многоступенчатого обнажения.


Он терпеть не может Уздечкина. Почему?

Процитируем Панову, чтобы не было ощущения своеволия комментатора:

"Листопаду говорили, что у Уздечкина большое несчастье: жена его пошла

на фронт санитаркой и погибла в самом начале войны; остались две маленькие

девочки, подросток, брат жены, и больная старуха-теща; Уздечкин в домашней

жизни -- мученик. Листопад был равнодушен к этим рассказам, потому что

Уздечкин ему не нравился".

Это легко понять.

Листопад равнодушен не только к неприятным ему людям. Казалось бы, он

любит свою молодую жену Клавдию. Но случается несчастье, Клавдия умирает во

время родов. После нее остаются дневники; она вела их при помощи

стенографии, чтобы никто не мог прочесть. По просьбе Листопада его

секретарша расшифровывает дневники. Оказалось, что Клавдия была бесконечно

одинока. Рядом с ней жил человек, для которого она, Клавдия, как бы не

существовала. "Я -- после всего, -- писала она для самой себя. -- Если я

умру, он без меня прекрасно обойдется".

Как-то, когда он пришел с завода и тут же заснул, Клавдия громко

спросила, любит ли он ее. "Я без тебя была счастливая, а с тобой

несчастливая... Для чего ты женился на мне? Кто ты мне?.. Прости меня, если

я требую больше, чем мне полагается, но я не могу жить без счастья...".

Этими словами и заканчиваются дневники Клавдии, которые секретарша Листопада

так и не показала властительному директору: зачем тревожить его

превосходительство?..

Кто знает, возможно, Листопад и в самом деле не очень любил свою

молодую жену, далекую от его всепоглощающих забот.

Однако мать свою он действительно любит, в этом нет сомнения: он часто

вспоминает детство, деревню, сенокос, мать, как праздники нелегкой жизни.

И вот любимая, с волнением ожидаемая мать приехала, сын просит ее

прожить у него все лето.

"Лето? Ловкий ты, Сашко! -- отвечает удивленная мать. -- Через две

недели жнитва начнется. Я ж теперь голова колхозу, ты и не спросишь. И про

Олексия не спросишь..." (Подчеркнуто мной. -- Г.С.)

Рассказ матери об Олексии, отчиме Листопада, -- один из самых поэтичных

в "Кружилихе". Слепой Олексии пытается помочь ей, чем может. Как-то

затачивал косы, порезал руки, а не видит, что порезал, спрашивает жену:

"Чого это кровью пахнет?"

Листопаду после попрека матери, -- сообщает автор, -- "до того стало

стыдно, даже покраснел". Остановимся здесь, поразмышляем.

Вера Панова от главы к главе как бы подводит к главному герою близких

ему людей.

К Уздечкину он, как мы знаем, нетерпим.

К жене -- равнодушен; дневник не случайно расшифрован посмертно.

Листопад бездушен и к самым близким людям.

Панова пристально вгляделась в положительного героя сталинской эпохи,

любимца партии и что акцентировала, что посчитала доминантой образа, его

стержнем?


Бездушие героя, бесчеловечность, нравственную глухоту...

Более всего рады Листопаду, тянутся к нему -- жулики (скажем, его шофер

Мирзоев, который "широко эксплуатировал" директорскую машину, жил

припеваючи).


И-- представители партийного аппарата, которые, как и жулик Мирзоев,

боготворят его, выгораживают, как могут. Живут при нем как у Христа за

пазухой.

Значит, и они преступно корыстны? Их устраивает его сила, пусть даже

безнравственная, бесчеловечная?

Смелая и глубокая книга Веры Федоровны подводит к этой мысли каждого,

кого еще не отучили думать...

Естественно, прямо сказать об этом Вера Панова не может. И потому

Рябухин, секретарь парткома, сила на заводе огромная, для порядка ругает

Листопада:

"Ты сукин сын, эгоцентрист проклятый, но я тебя люблю-- черт знает

тебя, почему". (Подчеркнуто мной. -- Г.С.)

Чтобы как-то пройти по минному полю собственных открытий, Вера Панова

придумывает смехотворную мотивацию: Рябухин на войне был контужен, на время

ослеп, а когда прозрел, "ему казались прекрасными все лица вокруг".

...Слепота партийной власти -- и это не предел глубины, а только веха

на пути исследования. Вера Панова идет дальше, посягая на неприкасаемое.

Отчего народ терпит Листопада и его холуев? Не справедливо ли

беспощадное выражение: каждый народ заслуживает то правительство, которое

имеет?


Вот он, представитель народа -- Лукашин, бывший солдат, честнейший

человек, тихий, работящий, обойденный наградами. Вера Федоровна постоянно

подчеркивает, что именно он, Лукашин -- олицетворение народа в "Кружилихе".

Гораздо позднее, в автобиографии, изданной в 1968-м, через двадцать лет

после выхода "Кружилихи", она прямо пишет об этом: "В схватке Листопада с

Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор,

напоминает: "Товарищи, товарищи, существую и я..."

Голоса его, конечно, никто не слышит. Лукашин -- это своеобразный

Теркин на том свете, явившийся в мир задолго до появления Твардовского.

Только не улыбчивый, а грустный Теркин. Подземный: у подземных жителей

голоса нет...

...Однако роман написан как бы по канонам социалистического реализма;

нужна, следовательно, реалистическая мотивация безгласия народа; почему, в

самом деле, Лукашин не борется со злом? Бессилен перед подлостью? Что

стряслось с героем, олицетворяющим народ?
"В детстве его корова забодало", -- отвечают односельчане.

Что имела в виду Вера Федоровна под этим: татарское нашествие,

революцию, годы террора и массовой высылки крестьянства?

Простор для мысли читателя...

Такова сила талантливого иронического подтекста в книге, написанной при

жизни самого кровавого самодержца, которого только знала земля!

Листопада и таких, как он, повествует автор, держит наверху народная

толща; деревенский и полудеревенский рабочий люд, наши вековечные

молчальники; привыкшая к произволу интеллигенция, неукротимый Уздечкин,

образом которого начинается и по сути завершается изобличение подлой эпохи.

...Выясняется вдруг, что героически честный, неподкупный Уздечкин, народный

страж, борец за огороды и пенсии, человек выборный и уважаемый, так же

черств, как и его антипод Листопад, сталинский герой.

Уздечкин черств, правда, не умом, не осознанно и цинично, как Листопад,

декларирующий: надо уметь жить так, чтоб "было сладкое", а черств сердцем,

измученным всеобщей дерготней, приниженностью, нищетой, деревенской и

фабричной. Черств даже к Толику, брату погибшей жены, который молча плачет

от безучастия родни, отвернувшись к стене.

Образ Уздечкина, больного человека, страдальца, заслуженно выдвинутого

народом, -- может быть, самый сильный удар Веры Пановой по системе,

иссушающей, мертвящей даже таких людей...

И "положительный" Рябухин, символ партии на заводе, говорящий на

чудовищном языке, где смешаны "харч" и "реноме", такой же. Все руководители

"Кружилихи", до единого, душевно черствы, бездушны, безжалостны к самым

близким людям своим...

По объективной сути они сближены жестоким временем, как и

герои-антиподы Виктора Некрасова.

Такова правда эпохи, какой увидела и описала ее в 1944-- 1947 годах,

годах массовых расправ, Вера Федоровна Панова.

Разумеется, расправиться с ней попытались немедля. В журнале "Крокодил"

появился издевательский фельетон " Спешилиха". От "Кружилихи" не оставили

камня на камне.

Вера Панова была лауреатом Сталинской премии (за повесть "Спутники");

таким тоном со сталинскими лауреатами не говорили -- было очевидно, что

погром инспирирован отделом культуры ЦК партии, по крайней мере.

Все работы Пановой были приостановлены. На публичных лекциях "люди из

публики" начинали задавать вопросы: "Доколе будут терпеть "очернительство

этой Пановой?", "Почему на свободе Панова, оклеветавшая народ и партию?"

Панова не стала ждать "черного ворона". Она знала, как в самодержавной

России дела делаются... Она написала письмо "на высочайшее имя" и сумела,

через Поскребышева* , это письмо передать.

Сталин не откликался на жалобы писателей (исключения единичны: Горький,

Булгаков, еще несколько имен). Но, случалось, бывал "отзывчив", когда писали

литераторы-женщины. Незадолго до Веры Пановой к нему обратилась за защитой

Вера Инбер, которую он тоже "оградил от посягательств"...

Восточный деспот, Сталин не считал женщин существами вполне

равноправными и уж конечно не боялся их.

...Однако В. Панову предупредили, как и Казакевича: "Смо-отрите, Вера

Федоровна..."

Казакевич, как мы знаем, был сломлен после повести "Двое в степи", Вера

Панова стала иной после "Кружилихи" I *...

Даже в шестидесятых годах у нее тряслись губы, когда она вспоминала о

тупой и жестокой государственной машине, которая возвеличила ее премией, а

одновременно спустила на нее с цепи всю свору лагерных овчарок во главе с

Кочетовым.

Да, странная это была победа... Спустя два года после присуждения

Сталинской премии за роман "Кружилиха" вдруг появляется в печати ругательное

"письмо читателя".

Была и такая форма расправы, она сохранилась и по сей день: "письмо

читателя". Это блистательно описано в стихотворении Александра Галича о

Климе Петровиче Коломийцеве, знатном рабочем, которому, помните, "чернильный

гвоздь" -- обкомовский порученец сунул в машине, по пути на митинг в защиту

мира, бумажку, чтоб тот познакомился наскоро "со своей выдающейся речью..."

21 сентября 1950 года в статье "Мастерство писателя" дважды лауреат

Сталинской премии Вера Панова все еще вынуждена отбиваться от подобных

"выдающихся речей" знатных токарей, которые почему-то не могли простить ей,

нет, не образ токаря, а образ сановного Листопада.

Странные токари, пекущиеся только о бюрократах!.. Выступать против

знатных токарей и весьма незнатного тогда Кочетова становилось все трудней и

трудней. Порой уж и головы нельзя было поднять. "Кружилиху" критиковали так,

словно книга стала другой.

* * *


...Не книга Пановой изменилась -- времена изменились, изменились

по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме

романа Василия Гроссмана "За правое дело", опубликованного журналом "Новый

мир" в 1952 году.

Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело

пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе

Верой Пановой, -- невыносимые Сталину темы социального размежевания

советского общества... Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами

судили об этом.

Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к

переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал,

"открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: "Куда

вы? Посторонитесь! Дайте проехать!"

И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно

добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину:

"Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, -- жить-то всем хочется"...

И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что

заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу".

Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов

хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось

предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.

Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий

Гроссман:
"На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два

красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и

регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и

осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих

осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.

Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму:

"Легкари!" Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых

машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на

свете.

Второй спокойно, без осуждения подтвердил: "Легкарик, торопится жить".



Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет

кричали: "На ложном пути!" Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе

Гроссмана Сталину.

(Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и

защиты.

Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и



большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор,

служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его

пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи

нераспечатанных конвертов с заветным адресом: "Москва, Кремль, товарищу

Сталину Иосифу Виссарионовичу" . )

...А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же

день.

В газете "Правда", куда письмо было сразу же переправлено, к тексту



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет