— Я вижу только одно решение, к сожалению: выдавливание русскоязычных в Россию. Пусть забирает своих.
— Но отчего среди вас, эстонцев, так мало сторонников хотя бы постепенной ассимиляции русского населения?
— К огромному огорчению всех эстонцев, и моему в том числе, существует недопонимание между Балтией и другими странами ЕС. Увы, нас, эстонцев, понимают только латыши, собратья по несчастью, даже литовцы демонстрируют слишком короткую историческую память. Вопрос с русскими совсем особый вопрос. Историческая вина русских оккупантов перед эстонским народом слишком велика, чтобы это удалось предать забвению. Мы ведь по сути гостеприимный сердечный народ. Разве мы не предоставляем приют множеству мусульман-мигрантов? А попробуй не предоставь. Такой вой по ЕС подымется. Но этого, конечно, говорить не нужно.
Девушка внимательно слушала Анне, однако что-то было не так. Но что? — Мы рады тем, кто не делал нам зла. Но сколько бы русские, такие есть, ни пытались забыть свой язык и приспособиться под наши требования бытовой культуры, разве мы можем забыть, как в середине прошлого столетия они навязали нам кровавый коммунистический режим?
Этот прием всегда проходит. Что тут можно возразить?
— Поменьше надо было с большевиками в девятнадцатом году сговариваться, как Юденича продать, глядишь и навязывать бы было нечего. Какой такой Юденич? Ах, девятнадцатый год!
— Но ведь большевики тогда уступили нам территории!
— И тогда были хороши.
Только сейчас Анне поняла, что девушка говорит по-русски.
— Mina ei raagi vene!* (Я не говорю по-русски (эст.).) — с непонятным для себя испугом воскликнула Анне. Подумаешь, распоясавшаяся русская девчонка, прикинувшаяся социологом. По юности лет русские любят выкидывать такие фортели, но их куда как быстро обламывают. Пустое брюхо только в восемнадцать лет романтично, в двадцать уже очень даже хочется кушать. Пара таких вот случаев, зафиксированных полицией, и проблемы с трудоустройством гарантированы. А родителям быстрей надоедает кормить взрослое дитя, чем ругать власти у себя на кухне. Потому что еды на этой кухне не так уж много.
Но, успокаивая себя, Анне продолжала нервничать. Вот глупость! Русская нахалка одна, хлипкая, щелчком перешибешь.
— Все вы очень даже рааги, когда вам надо. Девушка запихнула в карман уже ненужный ей компьютер. Вновь бросилась в глаза неловкость в движении ее левой руки.
— Что это за вторжение? Оно противозаконно! — Анне сделала три шага по направлению к окну, словно бы отступая от гостьи.
— Стоять на месте! — Из правого кармана просторной курточки выскочил револьвер. — Стоять и не сметь подходить к сигнализации!
Но не револьвер, еще неизвестно, настоящий ли, испугал Анне до дрожи в руках. Откуда этой малолетней негражданке знать, где расположены кнопки?! Это просто невозможно, такого не может быть! Случайное совпадение, болтает просто так.
— Какая сигнализация? Никакой сигнализации в доме нет.
— Нет, кроме кнопки рядом с кнопкой поднимающей жалюзи и фальшивого выключателя. В самом деле немного. А ты меня вправду не узнаешь?
Рука с револьвером стояла легко, без напряжения и без дрожи, уж Анне ли не разобраться. Левая рука между тем застегивала карман с компьютером, не без некоторого труда. Двигались всего три пальца. Два крайних, оцепеневшие в чуть согнутом положении, были странно неживыми
— Нет!! — На лбу Анне выступила ледяная испарина. — Это не ты!
Между тем она была она, даже не слишком изменилась внешне. Разве что волосы теперь длинные, а тогда была короткая стрижка, чуть начавшая отрастать, непонятного от грязи цвета. Такая же маленькая, лицо не слишком повзрослело. Тогда оно даже казалось старше, отекшее, больное. Рука, забинтованная серой тряпкой в пятнах засохшей крови, взрослый старый ватник поверх легкой футболки — ведь похищали-то ее летом, а на дворе стоял ноябрь. Плохое, глухое время — деревья лишились последней «зеленки», работать не сезон. Анне потому и приехала погостить к Ахмету. Девчонку она видела всего несколько раз, может, и больше, не обращала внимания. Но запомнила неплохо.
Но именно воспоминание о жалкой девчушке с испуганно втянутой в плечи головой и мешало отождествить ее с этой уж слишком спокойной девушкой.
— На нашем оккупантском языке ты и болтала с ним, когда трахались. И торговались вы на нашем языке.
— Но ты же не русская! — воскликнула Анне.
— Ты даже это вспомнила, — девушка улыбнулась почти приветливо. — Моя мать была русской, тебе не понять. В русской крови чего только не намешано, все в дело идет. Назови на спор хоть одного гениального эстонца, хоть ученого, хоть композитора. Только не надо мне Ристикиви впаривать, у нас таких классиков в каждом издательстве девать некуда. Квадраты вы моноэтнические, прямо как у Маркеса, что у таких в конце концов дети с хвостиками рождаются, как хрюшки.
Ладно, пусть плетет хоть про Маркса, хоть про Ленина, главное, что сама идет на контакт. Это азбука, чем дольше общение, тем труднее выстрелить. Невелик профессионализм натренироваться в тире, есть вещи поважнее. Заболтать, подойти поближе, раз уж она знает про сигнализацию, то просто сцепиться и выкрутить руку. В драке справиться с соплячкой будет легче легкого.
— Это все было так давно... А теперь вдруг претензии. Что же ты делала несколько лет?
— Я училась, — девушка покуда была настороже. Приближаться рано.
— Училась, вот как? — Анне изобразила доброжелательный интерес. — Чему?
— Чему я училась? — Девушка улыбалась. — Я училась квалифицированно ненавидеть. По усложненной программе. Года бы на такое не хватило. Чего стоил курс отслеживания всех возможных вариаций Стокгольмского синдрома. Я ведь думала, у меня его никогда и не было. Но это всего лишь самомнение неспециалиста. Был. Ох, и мало умеющих ненавидеть грамотно.
— Но почему меня? Почему ты ненавидишь именно меня?
Она сумасшедшая. Самая настоящая сумасшедшая. Это не очень хорошо, у сумасшедших иногда физическая сила не соответствует мышечной.
— Тебя? Вот еще глупости. Всех, кто там был. Всех, кто мог бы там быть, что в конечном счете одно и то же.
— Но пришла ты ко мне. А ведь я, в конце-концов, там была чисто случайно, я же не чеченка. Это всего лишь бизнес.
— И не самый убыточный, не так ли? — Девушка резким кивком указала на диван, покрытый стильной накидкой — ультрамариновой с геометрическими оранжевыми узорами. — Сто долларов рядовой, триста-четыреста — офицер. Если считать в рядовых, во сколько убитых обошлась эта тряпка? Человека в три, jа? Недешевая вещица. Сколько ребят не вернулось домой из-за того, что ты устроилась на деревце со своей оптикой. Ради того, чтобы ты обставила вот эту квартирку. Да тут крови по колено.
— Нет-нет, ты ошибаешься! — Анне следила за лицом, не позволяя выплеснуться страху, зная, что это равно несомненной гибели. Но пот стекал по позвоночнику под легким пеньюаром, крупными каплями проступал на ладонях. — Я совсем недолго была в Чечне! Я получила большие средства по реституции, на территории дома моей бабушки построили большой завод! Я могу возместить тебе моральный ущерб! У меня счет в банке!
— Это у меня счет в банке, дура хуторская. — Девушка на глазах делалась взрослее и увереннее, а главное, по-прежнему следила за дистанцией. — Ты мне вообще случайно попалась, но уж раз я здесь, значит, все о тебе знаю. Деньги ведь решают многие проблемы, не так ли? Но не все. Жизнь на них не всегда можно купить. За сигнализацией девушка тоже следила, вернее, следил ее револьвер. Анне отчего-то подумала о соломенной трапеции, которую хотела подвесить на Рождество в гостиной вместо установки банальной, слишком уж общеевропейской елки. Этого не будет, теперь она отчетливо понимала. Дело не в девчонке, не в ее револьвере, а в чем-то еще, в этом странном нелепом убеждении, что сопротивляться бессмысленно, потому что час настал. Так вот почему люди иногда так странно ведут себя перед смертью!
— Ты меня хочешь убить? — Анне не узнала своего голоса, уже мертвого, пустого.
— Я тебя убью. Совершенно бесплатно. Отойди-ка вон туда, к эстампу.
Снайперство вправду всегда было для Анне только бизнесом, она никогда не разговаривала со своими жертвами, никогда не видела их вблизи живыми. Но сколько раз ей доводилось слышать эту интонацию. Какое различие, где убить, посреди комнаты или у эстампа? Никакого. Но тот, кто убивает вблизи, отчего-то часто приказывает. Безо всякого смысла, или смысл все же есть?
Понять Анне не успела.
Девушка в розовой ветровке, вдруг вновь став очень невзрослой, подошла и внимательно наклонилась над телом рослой эффектной женщины в чернокружевном пеньюаре. Загорелые и накачанные ноги раскинулись в высоком, как газонная, травка ворсе ковра. Невзрачность пегих волос удачно скрыта хорошей стрижкой и мелированием.
Некоторое время девушка стояла и смотрела, а затем вытащила из еще одного кармана пластиковую плоскую баночку с мокрыми салфетками для монитора. Все, чего могли коснуться ее руки, она протерла быстро и очень тщательно.
— Вы слишком молоды, отец, чтобы понять, какая банальная мелодраматическая коллизия у нас с Вами получается сейчас! — Женщина затянулась своей привычной папиросой. — В годы молодости моих родителей снимали множество фильмов, в один из которых мы просто напрашиваемся в персонажи. Старая грешница, смягчившись сердцем, рассказывает историю своей жизни молодому целибат-ному священнику, исполненному самых высоких устремлений. Красивому, разумеется. В те годы кино необычайно романтизировало католический целибат. Это, конечно, было до того, как запретили снимать фильмы о христианстве, оскорбляющие чувства еврограждан-мусульман, а затем и кино вообще.
Священник не обратил никакого внимания на иронию ее слов. Это-то как раз было ему привычно и укладывалось в специальный психологический термин «ритуал защиты». Необычной, даже теперь, была история этой огромной души, обугленной в юности, способной находить жизненные силы лишь в ненависти.
— Вы сказали, что с этого дня произошла какая-то перемена? — негромко спросил он.
— Не в душе, должна Вас разочаровать. В теле.
— То есть?
— После плена я перестала расти. Чем меня только ни пичкали доктора! Уж само собой считалось, что я так и останусь ростом метр пятьдесят. А с восемнадцати до двадцати я вдруг махнула на пятнадцать сантиметров. Даже обмороки были от такого быстрого роста. Ну и потом еще сантиметра на три за полтора года.
— Хорошо хотя бы, что не каждая подобная история прибавила Вам росту, — священник улыбнулся и на мгновение стал моложе своих тридцати трех лет. — А то Вы были бы с Эйфелевский минарет.
— Они и без этого пугают мною своих младенцев, — женщина выпустила колечко дыма. — К сожалению, зря.
— Вы никогда не убивали детей? — интонации, заскользившие в голосе священника, походили на пальцы врача, осторожно приблизившиеся к предполагаемой опухоли. — Увы, хотя это «увы» Вас и шокирует. Глупо не убивать их, но я позволяла себе делать подобные глупости. Вернее — не делать.
— Все дети жестоки, — тихо сказал священник. Он сидел напротив Софии, привычно прикрывая глаза лодочкой ладони. На его шее не было ленты епитрахили, просто сработал въевшийся в плоть и кровь навык: когда рассказывают такое, он не вправе видеть лица.
— Это другое. Собственно говоря, они и не дети в нашем смысле слова. Просто особи, не достигшие взрослого размера и способности к регенерации. Душа и интеллект у них не растут лет с пяти, только увеличивается количество усвоенной информации. Впрочем, трудно сказать, дети у них не дети или же взрослые не взрослеют до различения добра и зла. Вы скажете, попади их ребенок в добрые руки, его можно воспитать нормальным человеком. Знаю, что скажете. Они рады-радехоньки, чтобы мы думали именно так. Сами-то они уверены в другом. Там, где я была в детстве, они почитают себя мастерами евгеники. Кого с кем скрестить для лучшего потомства. Храбрых с умными, скромных с жизнерадостными, все свойства тэйпов на учете. Только в итоге всех их генетических упражнений результат почему-то один — убийца и бандит. Эти евгенические шедевры надо душить в колыбели, а еще лучше — в утробе. А еще лучше — в семени.
Священник уже привык к этой странной манере своей собеседницы — наполненные яростной страстью слова она произносила спокойным прохладным голосом, голосом, вовсе лишенным эмоций. Чем горячее были слова, тем холодней делался голос.
— Но что же Вас удержало от греха, который Вы почитаете за благо?
— Мое собственное правило: нельзя уподобляться им, ни в чем. Я вот только что Вам рассказывала, как эстонка пыталась меня заговорить. Они знают: чем дольше с человеком говоришь, тем трудней в него стрелять.
— Но разве это не так?
— Так, для ей подобных. Логика наемного убийцы — нельзя видеть в жертве ничего, кроме неодушевленного предмета, абстракции, мишени. А моя логика обратная. Надо смотреть в глаза, надо видеть. Видеть, кого убиваешь. Только так можно взять на себя ответственность. А если ты не можешь убить, глядя в глаза — значит, и не стоит этого делать. Вообще не стоит, так ведь тоже случается.
— Но ведь это очень тяжело.
— Отец, да кто же сказал, что надо облегчать себе задачу убивать человека? — Старая женщина улыбнулась. — Но мы отвлеклись, логика той снайперши — действительно бизнес, наем. А тем-то как раз не трудно разговаривать с жертвами, они получают огромное удовольствие. Знаете, они ведь часто эякулируют, перерезая горло жертве. Возникни у меня самое большое желание им уподобиться — я не сумела бы испытать оргазм, выпуская пулю. Но коль скоро они могут убивать наших детей — мы не должны убивать их детей. Вопреки логике и здравому смыслу, себе в ущерб. Над чем Вы смеетесь, святой отец?
— Вы обидитесь, но мне решительно безразлична теоретическая надстройка там, где важен результат.
— Так говорил и отец моего мужа.
Электронные часы показывали час. Только по мелькающим зеленым циферкам и можно было узнать в подземелье — день или ночь снаружи.
— Правда ли, что он был православным священником, Софи? А Вы крещены в православии?
— Какой иезуитский подступ. Крестил меня не свекор, а тетка по матери, еще в младенчестве, отнесла в церковь. К великому неудовольствию еврейской родни,
— Они были иудеи?
— Они были советские люди, если природу этого исторического феномена можно объяснить. Они считали любую религию чем-то вроде блажи. Моя бабка, мать отца, к тому же была врачом. Ей вообще представлялось прежде всего негигиеничным куда-то ребенка носить и во что-то макать.
— Да нет, не так, чтобы я этого вообще не представлял. Но на Западе было хуже, был единый сплав материализма с религией. Но что Ваш свекор?
— Он был священником, и думаю, желал бы иной жены своему сыну, совсем иной. Леонид Севазмиос... он-то понял и принял, что детей не будет. Что я не могу иметь детей в мире, где не способна поручиться за их безопасность. Мой отец так и не пережил случившегося со мной — сгорел в сорок пять лет от какого-то града болезней. Они вспыхивали одна за другой, по две подряд, то сердце, то печень, то сосуды... А ведь он годами не болел даже гриппом. Словно организм сам себя подрывал. Мне безумно жаль его, но оказаться на его месте я бы ни в коем случае не хотела, нет. Не хотелось бы мне, впрочем, быть и на месте отца моего Леонида. Дело даже не во мне и не в нерожденных, незачатых внуках. Для отца Димитрия, так свекра звали, было страшным ударом обнаружить, что единственный сын, для которого он также желал духовного поприща, под вывеской торгового дома своего дяди занимается поставками вооружения. Очень, мягко скажу, нетипично для грека! Греки ведь в то время, как и почти всегда, вели себя довольно шкурно. И они несомненно полагали, что их- то исламизация Европы не затронет! Смешно, но по сути этот непрактичный вздорный мальчишка, как воспринимала Леонида родня, был попросту куда практичнее и разумнее их всех. Он имел личные средства, доставшиеся от матери, и все их, не спросясь, потратил. Скандал был еще тот, криминал в респектабельнейшей семье. По счастью, мы повстречались, когда это уже стихло. Ну да все это отдельная история, как-нибудь расскажу, может статься. Скажу одно только, свекор примирился с деятельностью Леонида, когда сын сказал ему всего одну-единственную фразу: «Если бы вчера ты миссионерствовал, сегодня мне не пришлось бы покупать оружия».
— Как католику, мне довольно горько об этом думать. Был момент, когда православие могло спасти Европу от ислама. Все те же грабли, на которые наступил Второй Ватикан: когда Церковь идет путем послаблений, чтобы удержать паству, люди в один прекрасный день начинают тосковать по жестким регламентациям*. (Только в одной Дании в период 1990— 2000 гг. ислам приняло, по самым скромным подсчетам, от 3 000 до 5 000 европейцев. Первый канал датского телевидения начал в 2004 году трансляцию пятничных проповедей из мечети Копенгагена. Последняя судорога духовности: скажите мне, чего нельзя! На Датском языке проповедует имам Абдольвахид Бедарссен, датчанин. В Германии число обращенных в ислам этнических немцев составляет от 13 000 до 60 000 человек, причем число обращенных за 2003 год вдвое увеличилось в сравнении с 2002 годом.)
Ну в самом деле, что это за Великий пост — не наедаться в Страстную Пятницу «до отвала»! Тут бы православию и перехватить уставших от вседозволенности католиков, никогда не знавших строгости протестантов! Но русской диаспоры было слишком мало, а греки действительно не миссионерствовали. А вот ислам, ислам наступал. Так, что упрек Вашего мужа был в известной степени справедлив, увы. Но в те времена еще были возможны Крестовые походы. Ведь он пришел не к безверию, а к воинствующей вере?
— Да, он оставался верующим.
— Но Вас не сумел обратить к Богу, — теперь отец Лотар уже не спрашивал, а утверждал.
— Что делать, он впитал веру с молоком матери, а я... Вы, отец, быть может, вообще не можете толком понять, отчего меня потянуло вдруг на подобные разговоры. Вы, конечно, слишком тактичны, чтобы сказать, такое, мол, со многими случается после семидесяти лет. Но разуверьтесь, если так. Я ведь всю жизнь иду со смертью под руку, нет, спасение собственной души мне по-прежнему довольно безразлично. — София поднялась и, скрывая волнение, начала стремительно мерить шагами маленькое помещение. Отец Лотар в который раз подивился тому, как юна ее порывистая походка. — Поймите, у таких старых солдат, как я, есть особое чутье. Я, быть может, думаю сейчас о вопросах веры больше, чем за всю предыдущую жизнь, единственно потому, что что-то чую... Мне это для чего-то нужно, вернее нет, скоро будет нужно, причем в самом конкретном смысле... Глупости болтаю, как можете понять Вы, если я толком не понимаю сама.
— Софи... мне не важна причина, — священник в свою очередь поднялся, и они стояли друг против друга в странном внутреннем напряжении, словно два дуэлянта. — Я рад, что к Вам приходят эти мысли потому, что Вам вправду есть о чем задуматься.
— Право? — Женщина усмехнулась.
— Вам не приходит в голову, Софи, что наличествует некоторый логический сбой? Смотрите, как все выглядит с Вашей стороны. Вы — по-прежнему материалистка, не думайте, я не обольщаюсь фактом наших бесед. Итак, Вы — материалистка. Я — идеалист, мистик, чем бы Вы там меня ни называли про себя, прежде всего человек, витающий в заоблачных абстракциях.
— Допустим, — женщина выбила из небрежно надорванной пачки новую папиросу. Она улыбалась.
— Но отчего же, в таком случае, из нас двоих я имею практическую цель, а Вы — нет? Я давно хотел об этом сказать, честно говоря, боялся.
— Господи, какой же Вы еще мальчик, Лотар. Неужели Вы думаете, что существуют такие слова, которые могли бы меня сломать? Говорите.
— Сколь бы иллюзорной ни казалась Вам моя цель, но она существует, она реальна, и, еще раз повторю, она имеет практическое свойство. Литургия должна быть. Покуда есть хоть один священник, хоть одна капля виноградного вина и хоть одна горсть пшеничной муки. Ради этого мы гибнем, ради этого идем на мучения. Но у вас, у всего Сопротивления, цели нет. Война не может быть целью, она может быть только средством. Но Вы не можете не понимать, что Европу уже не отвоюешь. Война, которую ведет Сопротивление, уже не одно десятилетие проиграна, проиграна полностью.
— Это правда, отец. Как видите, жестокие истины не заставляют меня рвать на себе волосы.
— У вас есть разветвленная конспиративная сеть, есть центры подготовки, есть каналы доставки боеприпасов. Есть, я так полагаю,
банковские счета за пределами Еврабии, не за красивые глаза же китайцы поставляют солдатам Маки свою пиротехнику. Но цели, цели у Маки нет! Война ради войны, и только. И на ней гибнут сотни людей. Этот мальчишка сегодня рисковал своей юной жизнью ради того, чтобы стало меньше всего лишь одним мусульманским мерзавцем. Но в конце концов счета истощатся, истощатся запасы военных складов, убежища будут раскрыты, последний из вас будет казнен. Мусульмане победят окончательно.
— В конце концов виноградники вырубят, убежища будут раскрыты, последний Миссал будет уничтожен, последнего священника убьют. Мусульмане победят окончательно. — В глазах Софии словно плясал веселый черный огонек.
— А вот и ничего подобного! — Серые глаза священника смеялись в ответ. — Когда прекратится Литургия, наступит Скончание Дней. И не победят они, а полетят кувырком в пекло. Это вас, по вашей логике, они переживут, а нас, по нашей, — нет!
— Ух, какая бездна католической гордыни! Вы еще мне скажите, что в Польше служат не традиционную мессу, а православная Россия с Афоном вовсе не в счет!
— Я не дерзну говорить ничего подобного, и Вы это знаете. В наши довольно-таки последние времена каждый отвечает за себя. Я не в России и не в Польше. Я служу во Франции. И я должен служить так, словно только от моих молитв и зависит срок Скончания Дней. Конечно, тут есть элемент гордыни. Но нас учили превращать пороки в движущие механизмы благого деяния.
— Я понимаю. — Черные свечки в глазах погасли, лицо Софии сделалось каким-то неживым. — Этот мальчишка, Левек, скорее всего не доживет не только до моих лет, но даже и до Ваших. Но отец, а какой у него есть выбор? Жить мусульманином?
— Вспомнить, что он рожден христианином.
— Ну уж тут Вы хватили. Дорогой отец, да он рожден в каком-нибудь тридцатом году. О каком христианстве может идти речь? Вам ли не знать, что реформы Второго Ватикана выхолостили католицизм? Задолго до официального падения Рима, да и не пал бы Рим иначе. Вы сами служите Литургию только потому, что Ваши предки принадлежали к жизнеспособному меньшинству. Но разве это Ваша заслуга?
— Не моя, Вы правы. И все же я стою на том, что моя деятельность имеет цель, а Ваша — нет.
— Умереть не на коленях — разве это нельзя назвать целью?
— Не знаю, Софи. Простите меня, но я действительно не уверен.
— Электронные часы показывали пятнадцать минут третьего, где-то снаружи подступало утро, весеннее, полное запахов клейкой распускающейся листвы. Трудно было поверить в это здесь, в мертвом механическом пространстве, лишенном времени года.
Контрабандные русские папиросы почти все перекочевали уже из своей картонки в обращенную пепельницей пластиковую баночку из-под кофе, где тихонько дотлевали, источая не самый приятный запах. Но последним двум еще не вышел срок превратиться в смятые окурки — София небрежно уронила пачку в свой глубокий карман.
— Это Вы должны простить меня, дорогой мой отец Лотар. Я ведь действительно благодарна Вам за то, что Вы копаетесь со мною вместе в пепле и лаве моего прошлого. Ну, а что касается практического смысла... Я ведь вправду ничего не делаю зря. Я чую что-то в воздухе. Что-то очень важное, что коснется в равной степени и меня, и Вас, и макисаров, и катакомбников. Быть может, это и станет обретением цели, не знаю.
Глава 7
Ахмад ибн Салих
С утра Жанна откуда-то притащила для Валери флакончик мыльного раствора, чтобы пускать пузыри. Девочка самозабвенно дула на пластмассовую розовую рамку и восхищенно смеялась радужным шарам. Жанна и Эжен-Оливье ловили их, то пытаясь сохранить в ладони мгновение разноцветной жизни, то нарочно громко схлопывая налету, радуясь веселью Валери не меньше, чем Валери радовалась пузырям. Но очень скоро девочка не то чтобы остыла к новой забаве, но как-то забыла о ней, забилась в угол о чем-то размышляя. Затем поднялась, с удивлением посмотрела на все еще зажатый в кулачке флакон, отставила как ненужное.
— Куда она? — спросил шепотом Эжен-Оливье, глядя в удаляющуюся по коридору немыслимо худенькую спину.
Достарыңызбен бөлісу: |