Методические рекомендации по курсу «История зарубежной литературы XIX века», составленные в соответствии с учебной программой и с учетом специфики заочного обучения



бет13/17
Дата15.07.2016
өлшемі1.15 Mb.
#200420
түріМетодические рекомендации
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   17

ВОПРОСЫ ДЛЯ САМОКОНТРОЛЯ

1. Каковы основные проблемы, затрагиваемые в эстетических трудах

немецких романтиков? Назовите дискуссионные, на ваш взгляд, вопросы

в развернувшейся полемике в связи появлением нового – романтического

искусства (литературы).

2. В чем выразилось влияние немецкой романтической эстетики на

культурную (литературную) жизнь Западной Европы?

ПРИЛОЖЕНИЕ 319
Ш.-О. СЕНТ-БЁВ
ИЗ РАБОТ РАЗНЫХ ЛЕТ
ШАТОБРИАН В ОЦЕНКЕ ОДНОГО

ИЗ БЛИЗКИХ ДРУЗЕЙ В 1803 г.
[Определение «биографического метода»]
I
В жизни всегда наступает минута, когда нужно – насколько это возможно – избавить окружающих от затруднительной необходимости гадать на наш счет, когда раз и навсегда нужно раскрыться перед ними полностью.
II

Литература, литературное творение неотличимы или, по крайности, неотделимы для меня от всего остального в человеке, от его натуры; я могу наслаждаться тем или иным произведением, но мне затруднительно судить о нем помимо моего знания о самом человеке; я бы сказал так: каково дерево, таковы и плоды. Вот почему изучение литературы совершенно естественным образом приводит меня к изучению психологии (40).


Познать и познать как можно основательней каждого нового человека, в особенности если человек этот – яркая и прославленная личность, – вот насущное дело, которым отнюдь не следует пренебрегать (41).
Великого человека можно наверняка узнать, «открыть» (по крайней мере частично) в его родных, особенно в матери <…>, а также в сестрах и братьях и даже в детях.

<…>

Возьмите, к примеру, сестер. Одна из сестер Шатобриана, о котором у нас речь, обладала, по его собственным словам, воображением, замешенным на глупости, воображением, которое, должно быть, граничило с чистым сумасбродством; в другой, напротив, таилось нечто неземное (Люсиль, Амели из «Рене»); она обладала утонченной восприимчивостью, мягким меланхолическим воображением, которое ничто не могло нарушить или отвлечь; она сошла с ума и покончила с собой. Свойства, соединившиеся и слившиеся в Шатобриане (по крайней мере в его таланте), пребывавшие в своего рода гармоническом равновесии, оказались разъединены и несоразмерно распределены между его сестрами (42).


После того как мы собрали все возможные сведения о происхождении, о близких и единокровных родственниках выдающегося писателя, а также познакомились с его образованием и воспитанием, необходимо определить следующее важнейшее обстоятельство, а именно то первое окружение, ту первую группу друзей и современников, в которой он очутился в пору раскрытия, становления и возмужания своего таланта (43).
Люди исключительного дарования не нуждаются в группе: они сами представляют собой центр, вокруг которого объединяются все остальные. Однако именно группа, союз, объединение, активный обмен идеями, постоянное соперничество равных, не уступающих друг другу личностей, – вот что позволяет таланту полностью выразиться вовне, до конца развиться и обрести всю свою значительность.

<…>

Любое сочинение любого автора обретает весь свой исторический и литературный смысл, обнаруживает подлинную меру своей оригинальности, новизны или подражательности лишь тогда, когда оно рассмотрено и изучено указанным образом, то есть полностью, когда оно помещено в соответствующую рамку, окружено обстоятельствами, сопутствовавшими его появлению, так что в этом случае, вынося о нем суждение, мы не подвергаемся риску приписать ему ложные красоты или совершенно невпопад прийти в восхищение, что неизбежно случается, когда мы руководствуемся чистой риторикой (44).


Тот, кто открыл для себя известный талант в его позднюю пору, сумел оценить его лишь в период зрелости или таким, каким он явился в своих последних произведениях; кто не познал этот талант в юности, в момент его раскрытия и роста, – тот никогда не сумеет составить полного и подлинного – единственно живого – представления о нем (45).
Но важно не только верно постичь талант в ту пору, когда он впервые пробует свои силы, впервые расцветает и, расставшись с отрочеством, является перед нами уже сложившимся и возмужавшим; есть и иная пора, которую не менее важно принять во внимание, – если только мы желаем постигнуть талант во всей его цельности: это время, когда он начинает подгнивать, портиться, слабеть, сворачивать со своего пути. К каким бы осторожным и деликатным выражениям здесь ни прибегать, а подобное происходит почти что со всеми.

<…>

Существует бесконечное множество способов и подходов, позволяющих познать человека, то есть нечто большее, нежели один только его ум. Пока мы не задались относительно того или иного автора известным числом вопросов и не ответили <…> на них, мы не можем быть уверены, что знаем этого автора всего целиком, даже если кажется, что вопросы эти не имеют никакого отношения к сути его сочинений. – Каковы были его религиозные взгляды? – Какое впечатление производило на него зрелище природы? – Как он относился к женщинам? к деньгам? – Был ли он богат? беден? – Каков был его распорядок? повседневный образ жизни? и т. д. – Наконец, каковы были его пороки или слабости? Ведь они есть у всякого. Любой ответ на эти вопросы небезразличен для оценки автора той или иной книги или же самой книги – если только это не чисто геометрический трактат, и в особенности когда это литературное сочинение, где личность писателя сказывается вся целиком (46).


До некоторой степени можно изучать таланты путем изучения их духовных наследников, учеников и подлинных почитателей. Это уже последнее – из доступных и удобных – средство наблюдения. Сродство душ в этом случае обнаруживает и выдает себя совершенно свободно. Гений – это владыка, собирающий вокруг себя своих подданных. Сказанное применимо к Ламартину, Гюго, Мишле, Бальзаку, Мюссе. Восторженные почитатели – это своего рода соучастники гения: в лице своего великого представителя они боготворят самих себя, свои собственные и недостатки. Скажи мне, кто тебе поклоняется и тебя любит, и я скажу, кто ты. Однако необходимо распознать подлинное, естественное окружение всякого знаменитого писателя и уметь отличать это самобытное ядро, отмеченное печатью учителя, от обычной публики, от толпы заурядных поклонников, лишь повторяющих то, что они услышали от соседей (47).
Но если справедливо судить о талантливом человеке по его друзьям и подлинным почитателям, то столь же правомерно судить о нем – судить от противного (ибо дело здесь идет о самой настоящей противооценке) – по его врагам, которых он, сам того не желая, восстановил и вооружил против себя; по его противникам и недоброжелателям, по всем тем, кто инстинктивно не может его переносить. Ничто не позволяет лучше очертить границы таланта, определить сферу и область его влияния, нежели точное знание тех пределов, где вспыхивает мятеж против него (48).
ТЭН
[Границы научной критики]
Всякий подлинный поэт неповторим.
Приведу … пример этой уникальной неповторимости таланта. Роман «Поль и Виргиния», несомненно, несет на себе следы своей эпохи; но если бы этот роман не был написан, то возник бы повод доказывать – при помощи целого ряда правдоподобных и убедительных аргументов, – что столь целомудренной книге и невозможно было родиться в развращенном XVIII столетии; создать ее мог один только Бернарден де Сен-Пьер (49).

Ибо, повторяю, нет ничего более неожиданного, чем талант, и он не был бы талантом, если бы не был неожиданным, единственным среди множества других, единственным среди прочих (50).


МЫСЛИ И МАКСИМЫ
***
Касательно критики у меня есть два соображения, которые кажутся противоречащими друг другу, но на самом деле таковыми не являются:


  1. критик – это человек, который умеет читать и учит этому всех остальных; (50)




  1. критика, как я ее понимаю и какой я хотел бы видеть ее на практике, есть неустанное изобретение и неустанное созидание (51).


ИЗ «ДНЕВНИКА»
***
Что я хотел сделать в критике, так это придать ей обаяния и в то же время больше – по сравнению с прошлым – реалистичности; одним словом, я хотел внести в нее поэзию вкупе с известной долей физиологии (51).
Критика для меня – перевоплощение. Я стараюсь раствориться в человеке, облик которого воссоздаю. Я вживаюсь в него, в самый его стиль, я перенимаю его слог и облекаюсь в него <…>.

<…>

Для меня становится почти невозможным писать о виднейших авторах нашего времени; уже давно я сужу не об их произведениях, а о самой их личности и пытаюсь постичь их последнее слово. Наблюдения такого рода слишком близко затрагивают человека, а потому и не могут быть опубликованы при нашей жизни.


Более всего очарования я нахожу в литературе тогда, когда она создана человеком, не подозревающим о том, что он занимается литературой.
Критическое дарование перерастает в гениальность, когда – в гуще революций, совершающихся в области вкуса, посреди развалин отживших, рушащихся жанров, посреди новаций, прокладывающих себе дорогу, – требуется ясно, уверенно, без всякого снисхождения выделить в литературе все удачное, все, чему суждена жизнь, и когда требуется понять, настолько ли велика подлинная оригинальность нового произведения, чтобы искупить его недостатки (52).

Я. ГРИММ
НЕМЕЦКАЯ МИФОЛОГИЯ
<…> Скандинавская мифология так же близка нам, как и скандинавские языки. В них долго сохранялись архаические черты, что позволяет глубже познать природу самого немецкого языка. <…> И если бы я в основу исследования положил скандинавскую мифологию во всей ее полноте, то возникла бы опасность недооценки немецкого своеобразия, которое все-таки в значительной степени должно быть объясняемо из самого себя и, хотя часто имеет общее со скандинавским, во многом противостоит ему. Думается, положение вещей таково, что с ростом наших познаний мы движемся навстречу скандинавской границе и наконец достигнем пункта, в котором можно будет проломить стену, – и обе мифологии сольются в одно большое целое. <…> Наши памятники беднее, но древнее, их памятники моложе и чище; смысл всего этого сводится к утверждению двух вещей, а именно: что скандинавская мифология является подлинной, а следовательно, и немецкая также и что немецкая мифология древняя, а следовательно, и скандинавская также (54).
Итак, многое из нашей мифологии пропало безвозвратно; теперь я обращаюсь к тем источникам, которые ее сохранили и представляют собой либо записанные произведения, либо воплощают и поныне живущие обычаи и предания. Первые непосредственно простираются в глубь веков, хотя являются обрывочными и фрагментарными; предания, бытующие сегодня в народе, также держатся на нитях, которые в конце концов непосредственно связывают их с древностью.

<…>

Совершенство языка готов, контуры их героических преданий позволяют догадываться о широчайшем развитии их древних верований, только что уступивших место христианству <…> По истечении нескольких столетий мы видим, как другие наречия, состоящие в родстве с готским, пришли в упадок, и поскольку с момента обращения большинства племен в христианство прошло уже достаточно длительное время, то, естественно, и в языке и в поэзии язычество оказалось оттесненным еще дальше (55).


Наряду с тем, что многочисленные письменные памятники содержат в себе отдельные остатки и осколки древней мифологии, их собственное содержание волнует нас потому, что в них сохранилось множество преданий и обычаев, которые в течение длительного времени переходили от отца к сыну. Насколько верно они передавались из поколения в поколение, насколько точно они сохраняли основные сюжетные нити, – это заметили все и постепенно осознали их огромную ценность <…>.
Народные предания нужно, однако, воспринимать целомудренным взором. Кто подходит к ним с предвзятостью, перед тем они сворачивают свои лепестки и их глубочайший аромат остается сокрытым. В них обнаруживается такая способность к богатейшему развитию и цветению, что даже фрагменты их, поданные в своем естественном убранстве, приносят истинное наслаждение, но инородные добавления разрушают их и наносят им вред. Тот, кто осмеливается на подобные добавления, чтобы не скомпрометировать себя, должен глубоко чувствовать невинность народной поэзии в целом, подобно тому как тот, кто намеревается придумать одно лишь слово, должен быть посвящен во все тайны языка (56).
Из народных преданий совершенно справедливо выделяют сказки, хотя они во многом перекрещиваются между собой. Более свободная и менее скованная, чем легенда, сказка не нуждается в привязке к определенной местности, которая свойственна легендам и преданиям, ограничивая их и в то же время придавая им черту достоверности. Сказка летает, легенда передвигается пешком, стучась в двери дорожным посохом, сказку можно сотворить свободно из одной поэзии, легенда же имеет наполовину историческое обоснование. Отношение сказки к преданию такое же, как отношение предания к истории и, можно было бы добавить, как отношение истории к действительной жизни. <…> Старинный миф до определенной степени объединяет свойства сказки и легенды, ничем не сдерживая свой полет, он в то же время может осесть в той или иной местности.

<…>

Не народные предания, а сказки заключают в себе множество черт, близких к мифам о богах, и там и здесь часто выступают звери, и мифы переходят в древний животный эпос (57).


Ядро всякой мифологии составляют божества: у нас они были почти утрачены, и мы буквально должны были выгребать их из земли. Их следы частично сохранились в дошедшую до нас рунах, которые представляли собой едва ли не пустой звук; частью же, в изменившемся виде, они сохранились в текучем, но более полном народном предании. В последнем сохранилось больше имен богинь, в первых – богов (58).
При более пристальном рассмотрении почти все отдельные божества выступают как порождения и расчленения одного-единственного: боги – в качестве неба, богини – в качестве земли, первые – как отцы, вторые – как матери, первые – творя, управляя, руководя, держа в своих руках победу и блаженство, воздух, огонь и воду, богини же – давая пищу, прядя, обрабатывая поле, прекрасные в убранствах, любящие (59).
У всех племен немецкого народа обнаруживаются многочисленные диалектные отклонения, которые все в равной степени достойны внимания; так же следует воспринимать и многочисленные расхождения в народных верованиях: здесь трудно лишь объединить отношения в пространстве с отношениями во времени.

<…>

Кажется, что по самой природе своей каждому народу дано свойство самоограждения и противостояния чуждым воздействиям. Языку, эпосу привольно лишь в родном кругу, и пока они соприкасаются со своими берегами, поток расцвечивает их краски. Из этой сердцевины исходит развитие, исполненное внутренней силы и глубочайших порывов, и в нашем древнейшем языке, поэзии и сказаниях мы едва ли обнаружим чуждые примеси. Но любой поток не только впитывает в себя ручьи, которые с гор и холмов несут ему свежую воду, он и сам в конце концов вливает свои воды в широкое море: народы граничат с народами, дружеское общение, войны и завоевания сплавляют их судьбы воедино. Из этих смешений может возникнуть нечто неожиданное, когда приобретения могут быть не меньше потерь, которые заключаются в подавлении отечественного элемента. Если язык, поэзия и вера наших предков ни в какое время и нигде не могли противиться чужеземному напору, то особо потрясающую перемену они испытали с переходом народа к христианству (60).


Наша ученость, изменившая родине, привыкшая к чужеземному блеску и образованности, перегруженная иностранными словами, очень скудно знала свое, отечественное, была готова подчинить мифы нашей древности греческим и римским, как более высоким и более значительным, и отрицала самостоятельность германской поэзии и саги <…>. Наблюдая подобные замечательные соответствия, истоки которых следовало бы искать в глубокой древности, ученые стремились, как бы искусственно все это ни выглядело, во что бы то ни стало найти следы позднейших заимствований и тем отказывали родине во всякой силе и всякой способности созидания (61).
Применительно к греческой и римской мифологии мы считаем очевидным, что при всем сходстве они не растворяются одна в другой, и это еще в большей степени применимо к отношению между германской и римской мифологиями, поскольку греческая литература и поэзия несравненно глубже проникла в римскую, чем латинская повлияла на нашу древность (62).
Я полагаю, что миф есть общее достояние многих народов и многие его пути нам еще не известны, но миф соответствует глубинной сути народа, чьих богов он соединяет в строгую систему, – так и слово в языке, общее с другими языками, как правило, можно принять во внимание, если отыскивать корни этого языка. Легенда о Телле не основана на конкретном происшествии, но, невыдуманная и непреложная, она заново возродилась на лоне Швейцарии как подлинный миф, чтобы украсить реальное событие, коснувшееся самых глубин народной жизни (64).
Следует отнести к древнейшему мотиву нашей мифологии, что бог, а то и два или три бога спускаются с неба на землю – затем, чтобы испытать нравы и поведение людей или в поисках приключений. Это, конечно, нарушает христианскую веру в вездесущего и всезнающего бога. Но все-таки в высшей степени привлекательна выдумка фантазии, благодаря которой живые и неузнанные боги бродят по земле и заходят к смертным (66).
Если все эти разъяснения не были напрасны <…>, то теперь, наконец, я могу попытаться ответить также на вопросы об основополагающих чертах германской мифологии, по крайней мере на некоторые из этих вопросов.
Если ее сопоставить с другими, кои прошли свой путь от начала до конца, а именно с греческой, с которой у нее есть существенные общие черты, то она уже потому не выдерживает никакого сравнения, что ее развитие было слишком рано прервано и она не сумела достигнуть того, чего могла бы достигнуть. Язык и поэзия были тоже заметно поколеблены и повреждены, однако они продолжали развиваться и могли возродиться снова; языческое же верование было обрублено в корне, и его остатки сохранились лишь в других обличьях. Оно кажется грубым и неотесанным, но в грубости есть своя простота, а в неотесанности – своя чистосердечность.
В нашей языческой мифологии живут представления, в которых прежде всего нуждается человеческое сердце, благодаря им оно остается справедливым, сильным и чистым. Высший бог для него – это отец, хороший отец, патриарх, дедушка, который обеспечивает живущим славу и победу, а умирающих принимает в свое жилище. Смерть – это возвращение домой, обратный путь к отцу. Рядом с богом стоит высшая богиня – мать, мудрая и чистая прародительница, бабушка. Бог величествен, богиня сияет красотой, оба не чуждаются людей: он обучает ведению войн и владению оружием, она учит прясть, ткать, жать, от него начинается поэзия, от нее – предание (68).
Среди всех форм божества достойнейшей является монотеистическая как наиболее отвечающая разуму. Она же представляется и самой древней, из чьего лона легко было похищено многобожие и возвышенные свойства одного бога сначала утроились, а впоследствии удвенадцатерились. Такого рода отношения наблюдаются во всех мифологиях <…> почти все боги не равны друг другу в ранге и власти, то превосходя, то уступая один другому, так что они, поочередно находясь друг от друга в зависимости, в конечном счете все вместе должны пониматься как расщепление одного-единственного высшего бога. Тем самым и смягчается то предосудительное, что содержит в себе политеизм. Даже в душе язычника с трудом угасало сознание первоначальной соподчиненности и постоянно оставалась способной пробудиться дремлющая вера в высшего бога (69).
Я считаю, что в нашем язычестве не было собственно дуализма. Дуализм, как мне представляется, возник позднее политеизма и не как следствие падения, а под воздействием сознательной и, возможно, нравственной рефлексии. Многобожие терпеливо и приветливо: кто видит перед глазами только небо или ад, бога или дьявола, тот любит сверх меры и жестоко ненавидит (70).
Приходится слышать всерьез задаваемый вопрос: существовали ли языческие боги на самом деле? Мне страшно отвечать на этот вопрос. Кто верит в доподлинного дьявола и в ад, те готовы приступить к сожжению ведьм, они же всегда близки к тому, чтобы одобрить подобные действия, потому что им мнится, что они укрепят веру в чудеса церкви доказательствами чуда, которое, как им кажется, состоит в победе над ложными богами как над самыми настоящими противниками и поверженными ангелами.
Мне хотелось возвысить отечество, потому что я осознал, что его язык, его право и его древность слишком низко ценятся. Одна работа дополняла другую; находя доказательства одного, я мог доказать и другое, что давало основания здесь, то служило подтверждением и в ином. Возможно, мои книги принесут лучшие плоды в спокойное, радостное время, которое наступит; но они должны были бы уже принадлежать и современности, которую я могу представить себе лишь освещенной лучами прошлого, ибо будущее отомстит ей за любую недооценку древности. Подобранные колосья я завещаю тому, кто, стоя на моих плечах, придет после меня во всеоружии для обозрения и жатвы огромного поля.
Берлин, 28 апреля 1844 г. (71).



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет