Научная тетрадь



бет11/15
Дата10.06.2016
өлшемі1.35 Mb.
#126731
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15

Список литературы

Ле Гофф Жак. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992.

Лотман Ю.М. О понятии географического пространства в русских средневе­ковых текстах // Лотман Ю.М. О русской литературе. СПб, 1997.

Памятники литературы Древней Руси. XII век, М., 1978.



Прокофьев Н.И. Русские хождения XII — XV вв. // Литература Древней Руси и XVIII века: ученые записки МГПИ им. В.И.Ленина. т. 300. М., 1969.

Сведения об авторе: Пауткин Алексей Аркадьевич, докт. филол. наук, проф. кафедры истории русской литературы филол. ф-та МГУ им. М.В.Ломоносова. E-mail: apautkin@yandex.ru.

    М. В. Первушин

    еретик, что «чреватая жонкА». по полемическим памятникам русской литературы

    XI—XVII вв.


В работе представлено исследование мотива «телесной толстоты» (об­раз еретика-толстяка) в полемических памятниках русской литерату­ры XI—XVII веков. Исследуемый образ не сводится к отдельному явлению, а выступает как обобщенное понимание писателем определенного кру­га явлений действительности. Можно сделать вывод, что те или иные гастрономические отклонения (или пристрастия) героев являются до­казательством того, что за этим стоит отклонение их от истины. Ключевые слова:литература, Древняя Русь, образ, символика, стилистика, поэтика, гастрономические пристрастия, латиняне, ересь.

The article explores the motive of "corporal obesity" (the image of a fat heretic) in the polemic texts of the Russian literature in the IIth — 17th centuries. The research concludes that some gastronomic passions and perversions of the characters prove

their perversions of the truth. Key words: literature, Old Russia, image, symbolism, style, poetics, gastronomic

tastes, Latins, heretics.

Образ еретика в полемических памятниках русской литературы XI— XVII вв. удивительно многообразен. Вместе с тем большинство граней это­го образа вполне традиционны и предсказуемы. Большинство, но не все! Нам хотелось бы поделиться своими наблюдения за одной из черт этого образа, назовем ее гастрономической («телесная толстота»). Сразу огово­римся, что всю полемическую литературу Древней Руси нельзя выделить в какой-либо отдельный жанр191. Полемика встречается во многих произве­дениях средневековой Руси, и, кроме специальных полемических посла­ний, она может присутствовать, например, в гомилетическом наследии, в эпистолярном творчестве, и даже в житиях. Не замахиваясь на многое, рассмотрим лишь некоторые, наверняка полемические, памятники древ­нерусской литературы, с целью отыскать нужный нам образ192.

Интерес к означенной теме проявился при чтении произведений протопопа Аввакума, в котором непременной чертой никонианских порт­ретов является их тучность. И сразу возник вопрос: действительно ли во времена Аввакума все приверженцы новых обрядов были как на подбор «толстобрюхие», или это лишь топос (общее место)? Если верно послед­нее, то тогда на каком основании оно формируется? Одно объяснение ни­конианской толстоты дает в диссертации Д. С. Менделеева: это «последст­вие светской жизни никониан, заполненной многочисленными пирами»193. Да, но не все же никониане посещали пиры! Мотив никонианской «телес­ной толстоты» чуть ранее Д. С. Менделеевой был исследован также и А. Н. Робинсоном194, и Д. С. Лихачевым195. Оба именитых ученых, судя по их выска­зываниям, вполне доверяли описаниям Аввакума196 и особо не задавались заинтересовавшей нас дилеммой.

Конечно, присутствие среди последователей новых реформ Никона, так скажем, людей «в теле» — бесспорно. Однако не все же его сторонни­ки имели, выражаясь аввакумовски, «брюхо на коленях». Для иллюстра­ции приведем несколько цитат из произведений огнепального протопопа (отметив в скобках: уже порядком «засаленных»): «Посмотри-тко на рожу ту, на брюхо то, никониян окаянный, — толст ведь ты! Как в дверь небес­ную вместитися хощешь! Узка бо есть. Нужно бо есть царство небесное, и нужницы восхищают е, а не толстобрюхие»197; «плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое пнул бы ногою!.. никониянин»6; «весь яко немчин брю­хат и толст»198 (т.е. как немец, который уже по определению толстый); «в ка­рету сядет, растопырится, что пузырь в воде»199; «подпояшется по титькам, воздевши на себя широкий жюпан!.. что чреватая жонка, не извредить бы в брюхе робенка»200; «шеи у них яко у тельцов в день пира упитаны»201. Еще рельефнее «упитанные» никониане проступают на фоне противопостав­ления их с древними святителями, которых отличала «бледость лица, и тонкость благовенства сухости плоти»202.

Итак, для решения поставленного вопроса обратимся к письменно­му наследию Древней Руси. Первые русские полемические произведения, которые появились еще в XI столетии, посвящены спорам с западными христианами — католиками или, по-другому, с латинянами203. Большинство авторов этих произведений были киевские митрополиты, возглавлявшие Русскую Церковь. Многим из них свойственен спокойный и рассудитель­ный тон, желание согласия, а не раздора. Однако одно из произведений, принадлежащее митрополиту Георгию (1062—1079), эмоциональнее про­чих204. Оно называется «Стязание с латиною».

В этом сочинении проглядывает чувство негодования автора на лати­нян, искажающих основы вероучения. В конце «Стязания» автор поместил гастрономический комментарий к обвинению латинян в употреблении их монахами сала («иже при кожи»). Отметим, что православные монахи мясо и сало не ели вовсе.

Комментарий этот оригинален205. Вопрос митрополита стоит просто: какая пища скорее подходит для монахов: яйца и молоко (латиняне гово­рили, что от одних «птицы ражаются», от другого «четвероножный скот» растет, а потому «тех бы не подобало ясти черньцом»). Или же — сало (ко­торое, согласно латинянам, «есть житьный и травный цвет», то есть нарас­тает от пищи растительной). Так вот, возражая латинянам, митрополит Ге­оргий заявляет: «.яйца кроме кръве мясныя зачинаются и ражаются и суть чиста. И молоко такоже от вымен скот четвероногых истекаяй кро­ме крове есть, и се есть чисто. Ваша же тучная сала процвитают с либевы- ми мясы (тонкими прослойками. — М. п.) и. вся сия тучная съквозе ли- бевых, и та либевая сквозе тучных проходять. и суть съединена обоя, и наричутся тучная мяса, и не имуть иного. имени. Сих бо тука не пове- леша Божественнии закони святых отець мнихом вкушати, яко кръви при- четалася суть и ражають стрась.». Затем митрополит Георгий предлагает поставить гастрономический эксперимент: «Вложим яйца в один горньць и вложим сала тучная в иный горньць, и си обоя особь варимы яиця и сало, да сереблемь же мы ухо яичную; нъ елма убо вариши яиця в чистей воде, абие та, якоже есть и бывает чиста вода, ака не варена, така же и ва­рена. Вы же пакы да сереблете ваших сал уху, да видимь убо кых (какие. — м. п.) завыици толъще будуть. Да разумеете, кое вздержанью есть и из- мъждить страсть тельсьную, или кое, утучнив тело, вздрастить на душу страсти и сквьрнить храм Божий». таким образом, поедание «тука» (сала) и, как следствие «толщина вый», в конечном итоге стоит у митрополита Ге­оргия в шаге от нравственного падения и ереси.

Современником эмоционального митрополита Георгия был не ме­нее эмоциональный игумен Киево-Печерского монастыря преподобный Феодосий. Его «Слово о вере крестьянской и о латынськой»206, как отмеча­ли многие исследователи, дышит враждой и ненавистью к вероотступни­кам. Кроме обвинений в неправославности латинян, Феодосий обращает­ся к практическому вопросу об отношении к ним всякого православного христианина. По его мнению, с латинствующими не следует иметь никаких отношений, в том числе и в жизни обыденной. Касаясь только нашего (гас­трономического) интереса, скажем, что Феодосий запрещал как есть, так и пить из одного сосуда с еретиками. Но «тем же паки у нас просящим Бога ради ясти и пити дати им, но в их судех, — аще ли не буде у них судна, в своем дати; потом измывши дати молитву (то есть освятить. — м. п.)»207.

Игумену Феодосию, с его нетерпимым отношением к инаковерую- щим, в древнейшем периоде русской литературы подобен только лишь митрополит Никифор, живший уже в XII в.. Ему принадлежат три полеми­ческих послания, в которых образ еретика, надо признать, написан соч­нее и колоритнее, чем у преподобного Феодосия.

Наиболее яркий образ у митрополита Никифора по отношению к ере­тикам в ключе интересующий нас темы — это образ латинян, подобных «гнилому уду» (члену тела), который нельзя исцелить, «но аки уд изгнил. отвергоша и отрезавшее от себе»208. Причем этот образ возникает у Никифо­ра вследствие гастрономических нарушений латинян: «чернецы их. по­велевают и мяса ясти». И делают это латинские монахи, как указывает Ни- кифор, точно следуя за своим епископом, который также «мяса ест» и, как следствие из этого, «вся прочая творит без боязни». Здесь опять наблюда­ется прямая зависимость еды и греха, даже ереси, в которую те самые ла­тиняне и впали. Вывод Никифора из этого обвинения столь же строг, как и у Печерского игумена: «Правоверным не достоит пити, ни ясти с ними.., но аще случится. поставити трапезу им и сосуд их».

* * *

Следующий период рассмотренных русских полемических сочине­ний датируется концом XIV — началом XV вв. В основном интересующая нас литература посвящена борьбе с ересью стригольников, а также во­просам юрисдикционно-канонического характера. Среди авторов преоб­ладают русские митрополиты (впрочем, так же, как и в первом периоде).



Один из них — Фотий (первая половина XV в.). В частности, в несколь­ких «Посланиях» о ереси стригольников209 он повторяет сравнение ерети­ков с «съгнилыя уды». Присутствует здесь также и гастрономический кон­текст, но, быть может, менее явно, чем у Никифора. После произведенных сравнений Фотий, как и его предшественник по кафедре, заключает: «Ни- како с теми соприобщайте собе в ястьи и питии, и да никако оскверните собе с таковыми». И далее дает совет: «предайте. таковых во изможде­ние плоти»210, словно намекая, что у того есть что поизмождать. В многочис­ленных грамотах и посланиях Фотий еще и еще раз повторял своей паст­ве: «Удаляйте собе от тех в ястьи и питьи»211.

Но наиболее последователен и конкретен митрополит Фотий в рас­крытии интересующих нас гастрономических образов в своем «Окружном послании православному духовенству и мирянам Великого княжества Ли- товского»212. Так, говоря об ушедших в канонический раскол пастырях, он подчеркивает: «Горе вам, вожди слепии, тучни суще. иже оставльшеи сло­во Божие и. чреву прилепистеся, им же Бог чрево. занеже млеко овец и волну (то есть шерсть. — М. П.), и мясо поядше, ни едино же попечение створисте о них, но и себе погубисте»213. То есть пастыри-раскольники высту­пают в роли реальных пожирателей собственной паствы. И далее Фотий де­лает вывод: «Ниже епископы, паче же чреву рабы, понеже чреву вся таковаа и творящи и глаголющи»214, — повторяя вновь: «Им же Бог чрево. сии же чреву угодници»215. Фотий раскрывает вверенной ему пастве и зависимость трапезы от спасения: «Весте колико от сластей пищножелаемых воздвиза- ются волны душегубныя на. многоядущих, чрево обрящеши гнуса и смра­да исполнена. отригающего на помрачение души. разъжежение. Тра­пеза преподобных к небсемь и к ангелом возводить, а сия же трапеза мно- горазличнаа гееньскому огню предаеть чреволюбных насыщению»216.

* * *

Следующий писатель-полемист, который затрагивает нашу тему, препо­добный Иосиф Волоцкий, живший на рубеже XV—XVI вв. В своей книге «Про­светитель», составленной против жидовствующих, о еретиках, в частности го­ворится, что не только «в великый пост и в вся святыя посты», но и «в среду и пяток мясо ядуще», непрестанно «пиюще и объедающеся»217, и еще «обьядаяся и упиваася, и свиньскым житием живыи»218, что в свою очередь подготавлива­ет «землю сердечную възорану (т.е. подняту, перепахану. — М. П.) и умягчену» для «прескверного сатаны»219, чтобы потом «изблева скверный яд свой. по- тонку исповедовать ереси»220. В отличие же от еретиков, указывает преподоб­ный Иосиф, правоверные отличаются «телесных потреб скудостью»221.



В XVI в. в сочинениях многих полемистов можно встретить пассажи, близкие цитированным и имеющими, безусловно, один общий источник — Священное Писание. Пожалуй, наиболее знаменитым из этих полемистов является Иван Грозный, который говорит о еретиках подобно митрополиту Фотию: «Глаголю о вразех креста Христова, имже Бог — чрево»222.

Еще один писатель XVI в., чьи образы для нас небезынтересны, —Зи­новий Отенский. В своем капитальном труде (а это тысяча страниц!) про­тив еретика Феодосия Косого «Истины показания» он особо подчеркива­ет связь между принимаемой пищей и «безумием и неистовством» Косо­го, который не только «в посты отай ядяше млеко и мясо», но и «по вся нощи ядяше мясо»223. Однако, описывая законченный образ Феодосия, Зи­новий не упоминает его «толстоты»: «Холоп, беглец, тать, оманщик, лжив, кос, прелагатай (лазутчик. — м.п.), законопреступник мног, грешник ве­лик, лукав, чюжепосетитель»224. Сюда же хочется добавить и обвинение в излишней полноте, но его нет! Зиновий знал Косого, и можно предполо­жить, что тот действительно был худ. Писать же явную неправду (уподоб­ляясь в лживости своему герою) он не мог хотя бы по той причине, что его полемические приемы «тоньше и вернее»225 его оппонентов. Зиновий «не ругается, не выходит из себя, не теряет самообладания»226 и уж тем более не противоречит явной истине, как предположительная худость Косого.

Яркие гастрономические описания встречаются у Зиновия и при за­щите им «любостяжания монастырей», то есть стяжателей-осифлян. На­брасываясь на нестяжателей в лице Максима Грека и Вассиана Патрикее­ва, Зиновий подробно описывает меню заволжских старцев: «Пшеничные хлебы чисты мягки, и икры белые и черные, и. белужие и острее (осет­ровые. — М. п.) белые рыбицы и иные, и паровые рыбы, и ухи белые и черные и красные; и овощи имут смоквы, стапиды (изюм. — М. П. ), рожцы, сливы, вишни . (и другие блюда, сдобренные разнообразными припра­вами. — М. П.) Пияше же нестяжатель романию, бастр, мушкатель, рен- ское белое вино»227. А чтобы еще более оттенить это, он указывает и на тра­пезу стяжателей-осифлян, которые питались черствым хлебом из ржаных колосьев без соли и пили простую воду228. Все это должно, по замыслу авто­ра, указывать на ошибочность мнения первых и правоту последних. Одна­ко и здесь Зиновий не упоминает о телесной полноте нестяжателей, хотя мог бы. Ведь по самым ранним рисункам преподобного Максима Грека

(конец XVI в.) можно сделать вывод об отсутствии у него худобы229.

* * *

Образ, в нашем случае образ еретика-толстяка, не сводится к отдель­ному явлению, а выступает как обобщенное понимание писателем опре­деленного круга явлений действительности. Авторы изображали не толь­ко качества присущие реальным лицам, но и те особенности, которые должны были бы у них быть как у представителей определенной катего­рии (князь, епископ, святой, еретик и т.п.). Таким образом, обобщенное понимание явлений в древнерусской литературе, согласно Д. С. Лихаче­ву, носит нормативный, типический характер230. Эту мысль в ином разрезе сформулировал Лессинг231. Он говорил, что для нас в произведении важно «не что сделал тот или иной человек, но что сделает каждый человек с из­вестным характером при данных условиях»232. И в этом смысле образ шире того явления, которое им осмысливается233.



Из сказанного можно сделать вывод, что те или иные гастрономиче­ские отклонения (или пристрастия) героев являются доказательством от­клонения их от истины. Так, например, у Зиновия Отенского чревоугодие нестяжателей влечет за собой неправое отрицание «любостяжания мона­стырей». И вместе с тем, Зиновий не может указать на «телесную толсто­ту» своих оппонентов (среди которых и его учитель — Максим Грек), так как именно она является символом окончательного отпадения от истины234. Вспомните у Аввакума: «Яко немчин брюхат и толст». Почему «как немчин»? Потому, что он еретик, и еретик наверняка! А уже «сами еретицы, — пи­шет протопоп, — возлюбиша толстоту плотскую и опровергоша долу гор- няя»235. Согласно Д. С. Лихачеву, «если автор употребляет сравнение, он не заботится о том, чтобы оно могло быть конкретно, зрительно воспринято. Для него важен внутренний смысл событий, а не его внешнее сходство»236. Именно поэтому для Аввакума так важна была толстота никонианина, что­бы подтвердить его окончательное отпадение в ересь. Ведь придраться к самому вероучению (то есть к догматике) было невозможно — и никониа­нин, и староверов идентичны с этой точки зрения. А раз так, то и еретиком в полном смысле этого слова ни тот, ни другой быть не может, только рас­кольником. А вот толстобрюхий никонианин уже наверняка еретик, «яко немчин», поскольку его Бог — чрево! Несмотря на всю догматику.

Правда, есть одно исключение, которое лишь подтверждает прави­ло. Из просмотренных полемических текстов одно послание, датируемое концом XIV в. и принадлежащее перу святителя Стефана Пермского237, со­вершенно нетрадиционно раскрывает образа еретика с гастрономиче­ских позиций — еретика постящегося. Святитель Стефан признает воз­можность их аскетичного вида, однако с оговоркой: «Фарисеи же таци же беша: постишася двожда на неделю, весь день не ядуща»238. И далее: «тако- выи же беша еретицы, постницы, молебницы, книжницы, лицемерницы. пред людми чисти творящеся: аще бо бы нечисто житье их видели люди, то кто бе веровал ереси их?». то есть здесь внешний подвиг нужен был еретику для привлечения последователей. Именно новоначальная ересь имеет аскетичное лицо. Стефан Пермский, ссылаясь на Священное Писа­ние, особо указывает, как впадают в ересь, и как еретик находит последо­вателей, будучи лицемерным. «Всяк бо, почитаа книжная писания без сми­рения и кротости, ища кого укорити чим, и тем впадает в ересь. а также о самопоставляющихся учетелех апостол рече.»239 (и т.д.). Это доказывает­ся и Зиновием Отенским, который описывая гастрономические пристра­стия Феодосия Косого (нового для Руси еретика), отмечает его тайнояде- ние («отай ядяше» или «по вся нощи ядяше»).

Образы, безусловно, важны для раскрытия той действительности, ко­торую создает древнерусский писатель в своем произведении. Именно в образ автор вкладывает свое отношение к жизни, которое хочет передать читателю. Их изучение, в свою очередь, позволит установить авторскую картину мира, отношение автора к его структуре, то есть даст возмож­ность определить тип, категорию литературного творчества как самую крупную область истории литератур, синтезирующую в себе идеологию, поэтику, текстологию, стилистику и т.п.

Список литературы

Бармин А. В. Полемика и схизма. М., 2006.

Белоброва O. A. К вопросу об иконографии Максима Грека // ТОДРЛ. М.; Л., 1958. Т. 15.

Будовниц И. У. Русская публицистика XVI века. М.; Л., 1947.

Еремин И. П. Из истории древнерусской публицистики XI века (Послание Фео­досия Печерского к князю Изяславу Ярославичу о латинянах) // ТОДРЛ, № 2. М.; Л., 1935.

Еремин И. П. Литературное наследие Феодосия Печерского // ТОДРЛ, № 5. М.; Л., 1947.

Житие протопопа Аввакума им самим написанное и другие его сочинения / Под ред. Н. К. Гудзия. М.; Л., 1934.

Житие протопопа Аввакума им самим написанное и другие его сочинения. М., 1960.

Отенский З.. Истинные показания. Казань, 1863.

Казакова Н. А., Лурье Я. С. Антифеодальные еретические движения на Руси. М.; Л., 1955.

Кириллин В. М. «Слово о вере христианской и латинской» Феодосия Печер­ского // Древнерусская литература: Восприятие Запада в XI-XIV вв. М., 1996.

Лихачев Д. С. Историческая поэтика русской литературы. Смех как мировоз­зрение и другие работы. СПб., 2001.

Лихачев Д. С. Человек в культуре древней Руси. М., 1970.

Макарий (Булгаков), митр. Истории Русской Церкви. Кн. II. М., 1995.

Менделеева Д. С. Протопоп Аввакум: литературные облики русского раскола // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 12. М., 2005.

Павлов А. С. Критические опыты по истории древнейшей Греко-русской поле­мики против латинян. СПб., 1878.



Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским / Подг. текста Я. С. Лурье и др. Л., 1979.

Попов А. Н. Историко-литературный обзор древнерусских полемических со­чинений против латинян (XI—XV вв.). М., 1875.

Прохоров Г. М. Стефан // СККДР. Вып. 2. Л., 1989. Ч. 2.

Робинсон А. Н. Борьба идей в русской литературе XVII века. М., 1974.

Робинсон А. Н. Жизнеописания Аввакума и Епифания: Исследование и тексты. М., 1963.

Роднянская И. Б. Образ // Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2003.

Русская историческая библиотека. т. 6. Памятники древнерусского канониче­ского права. Ч. 1. Памятники XI—XV в. СПб., 1908.

творения митрополита Никифора. М., 2006.

Тимофеев Л. Образ // Литературная энциклопедия в 11 т. [М.], 1929—1939. т. 8. М., 1934.

Фотий, митрополит Киевский и всея Руси. Сочинения. Книга глаголемая Фо- тиос / Подг. текстов А. И. Плигузов и др. М., 2005.

Чельцов М. Полемика между греками и латинянами по вопросу об опресно­ках в XI—XII веках. Опыт исторического исследования. СПб., 1879.

Сведения об авторе: Первушин Михаил Викторович; кандидат филологиче­ских наук; ст. н. с., ученый секретарь Отдела древнеславянских литератур Институ­та мировой литературы им. А.М. Горького РАН. E-mail: 1609pm@gmail.com


    О. А. Туфанова

    рассказы о смерти дмитрия самозванца: раскадровка и символика



В статье проводится сопоставление рассказов о смерти Лжедмитрия I в русских и иностранных сочинениях, посвященных событиям эпохи Смуты 1598—1613 гг. Выявляются основные принципы повествования: лаконизм,

«раскадровка» и религиозный символизм. Ключевые слова: Дмитрий Самозванец, рассказы о смерти, «Так называемое иное сказание», «Сказание о Гришке Отрепьеве».

The article collates the tales of the death of Dmitry I the Impostor in the Russian and foreign texts devoted to the events of the Smuta in 1598—1613. The main principles of the narration are revealed: laconic style, "storyboard" and religious symbolism. Key words: Dmitry I the Impostor, tales of death, "So called the other tale", "Tale of

Grishka Otrepyev".

Русские и иностранные авторы первой трети XVII в., писавшие о пе­риоде «междуцарствия» в России 1598—1613 гг., с разной степенью пол­ноты, точности и детализации отразили в своих сочинениях события, свя­занные с личностью Дмитрия Самозванца240. Не только личность Самозван­ца, но и первые военные победы и поражения вторгшегося в Северскую землю с польским войском Лжедмитрия I, и его въезд в Москву, и церемо­ния коронации, и манера поведения и т.д. получили различное освещение в публицистике современников, свидетелей и участников Смуты.

Сопоставляя рассказы русских и иностранных авторов о Дмитрии Са­мозванце, В. Ульяновский отметил, что «иностранцы (имеются в виду авто­ры большинства светских источников. — о. т.) описывают виденное (или передают рассказы очевидцев), русские авторы оценивают происшед- шее»241. Именно в таком ключе и прочитываются рассказы о смерти Лже­дмитрия I в публицистике первой трети XVII в.

В ряде русских и иностранных сочинений о Смуте содержится весьма лаконичное упоминание о смерти Дмитрия Самозванца. По форме изло­жения эти краткие, сжатые фразы напоминают погодные записи «Повес­ти временных лет», которые в основном только фиксируют сам истори­ческий факт, но, в отличие от летописи, содержат емкие авторские эмо­ционально-оценочные характеристики. Например, Жак Маржерет242 в сво­ем отчете королю Франции писал: «Наконец, 27 мая . В 6 утра царь Дмит­рий Иванович был бесчеловечно умерщвлен.»243. Столь же краток рассказ о смерти Лжедмитрия I в «Плаче о пленении и конечном разорении Мос­ковского государства»: «И душа его (Лжедмитрия I. — о. т.) злЬ исторгнуся от него, и срамною смертию от рукъ правовЬрныхъ сконъчася»244.

Ряд источников содержит более пространные рассказы о смерти Дмитрия Самозванца. так, рассказ С. И. Шаховского о погибели Самозван­ца в «Летописной книге» отличает от предыдущих примеров большее ко­личество деталей. Упоминается множество вооруженного народа, напав­шего на дом царя, используется прямая речь, мотивирующая поведение людей, кратко описываются надругательства над трупом убиенного. Нако­нец, убийство Лжедмитрия I приурочивается к немаловажному для мно­гих русских и иностранных источников событию — к его свадьбе с Мари­ной Мнишек245.

В Хронографе 1617 г. смерть Самозванца подается сквозь призму ре­лигиозных воззрений составителя: «Но возбранила ему всемогущаго бога непобЬдимая Христова сила и неистовое его стремление въскорЬ сокру­ши и изщезновениемъ возрази»246. также упоминается возмутившийся на­род с использованием широко распространенной метафоры: «возшумЬша многочисленаго народа волны». Появляется деталь — орудие убийства: «убиша его мечи». И акцентируется внимание на причине народного гне­ва: «разъярившись на мерзость его»247.

Арсений Елассонский в «Мемуарах о русской истории», очевидно не располагая подробностями убийства Лжедмитрия I, рассказывает о смер­ти последнего буквально в двух предложениях: «Через шесть дней боя­ре и весь синклит двора, устроивши совещание, предали сего царя Ди­митрия позорной смерти. Скинувши с него царские одежды, нагим тащи­ли его вон из дворца по улице и бросили его нагого на площадь»248. Здесь, как и в русском Хронографе 1617 г., содержится еще одна историческая подробность: вскользь упоминается заговор бояр против Самозванца. Но основное внимание архиепископ елассонский и димониканский Арсений уделяет все-таки не сцене убийства Лжедмитрия I, а насмехательствам на­рода над его трупом, хотя, справедливости ради, надо заметить, что и рас­сказ о манипуляциях с трупом Лжедмитрия выполнен архиепископом в той же лаконичной манере.

Чуть более подробно о финале царствования Дмитрия Самозванца повествует Элиас Геркман в «Историческом повествовании о важнейших смутах в государстве Русском.»249. Однако его рассказ расходится с боль­шинством и русских, и иностранных источников, поскольку Э. Геркман по­вествует о подмене Дмитрия Ивановича, которого он считал истинным сы­ном Ивана Грозного, подставным Димитрием. При этом Геркман обращает внимание не только на самый факт подмены царя и его спасения, но и на то, что ситуация с оставлением царства неизвестному рабу весьма сильно схожа с древним сюжетом о передаче царской власти ассирийским царем Нином своей наложнице и рабыне Семирамиде. Отыскиваемые Геркма- ном сходства и различия двух сюжетов занимают все его внимание. Чита­тель остается в неведении до следующей главы о том, как обличал под­ставного Димитрия один из главных, по словам Геркмана, заговорщиков, дьяк Тимофей Осипов, как был убит сначала дьяк, потом раб, как отличи­лись в борьбе с русскими братья Вишневецкие250 и т. д.

На этом историко-литературном фоне особый интерес, с филологи­ческой точки зрения, представляют пространные рассказы русских и ино­странных авторов о смерти Дмитрия Самозванца. При этом русские и ино­странные источники, о которых пойдет речь ниже, принципиально отли­чаются друг от друга манерой повествования. Если русским сочинениям присущ символизм, обобщенность, стремление придать религиозно-ми­фологический оттенок изображаемому, то рассказы иностранцев напоми­нают готовые картинки для видеокадров.

Одну из ярких «раскадровок» событий последних часов жизни Лже­дмитрия I дает Петр Петрей, шведский дипломат, агент личной канцеля­рии герцога-правителя Карла IX, четыре года прослуживший в Москве (ко­нец 1601 — конец 1605). Повествование о трагической участи Лжедмит­рия I в сочинении П. Петрея «История о великом княжестве Московском» можно условно разделить на несколько «видеокартинок».



Картина первая. Утро судного дня. Пробуждение.

Сон Лжедмитрия прерывает набат. П. Петрей точно фиксирует дату и время начала страшных для Лжедмитрия I событий: «... 17 мая, ранним ут­ром, около трех часов дня.»251.

Вся сцена строится на принципе контраста: великому князю252 и «вла­стям», пребывавшим в «самом сладком сне», Кремлю, «объятому пьяным сном», противопоставляется бегущий «изо всех домов и углов» народ. Контраст состояний углубляется за счет конкретных и символических де­талей. «Сладкий», «пьяный» сон Димитрия Самозванца — это не только конкретная деталь в повествовании Петрея, это еще и своеобразный сим­вол «беспечности» Лжедмитрия I, не помышлявшего «ни о чем вредном», не думавшего «ни о каком возмущении и измене», утопавшего в «сладо­страстии», несмотря на громкие толки народа о том, что «новый великий князь — еретик».

Статичной в этой сцене фигуре спящего великого князя, представлен­ного так, словно он один (о других спящих в Кремле Петрей упоминает вскользь, и всего один раз), противостоит динамичное множество наро­да, бегущего «без памяти». Данная деталь, как нам представляется, весь­ма значима в этом кадре: Петрей как будто рисует картину всеобщего бес­памятства, безумия — князь, одурманенный вином, беспечно спит, народ, озадаченный антиповедением нового царя, недовольный наглостью по­ляков, которые «напивались до бесчувствия, так что не могли и владеть собою», творили на улицах Москвы «разные . дерзости», «рубили, били, силою брали жен и дочерей у дворян из колясок, насиловали их»253, под­стрекаемый Шуйским254, бежит к Кремлю, вооружившись кто чем мог: «кто с плетью, кто с ружьем и длинною винтовкой, кто с обнаженной саблей, кто с копьем и колом, кто что схватил второпях»255.

Последняя деталь, касающаяся вооружения бегущего народа, осо­бенно примечательна, поскольку показывает, с одной стороны, всю спон­танность происходящих событий, с другой стороны, полное непонима­ние народом того, что происходит. Вся сцена сопровождается звуковым оформлением — звоном нескольких тысяч колоколов и криками толпы: «Кто хочет убить нашего великого князя?»

трагикомизм сцены углубляется за счет двойного обмана: и великий князь, и народ обмануты боярами и дворянами. Сначала думные бояре убедили Дмитрия ни о чем не беспокоиться, солгав ему о готовящемся «возмущении»256, а потом обманули бегущий в беспамятстве народ, сказав ему, что это поляки хотят убить великого князя. Парадокс сцены и после­довавших далее событий в том и состоит, что народ, хотя и возмущенный антиповедением царя и толкующий о том, что он не истинный сын Ивана Васильевича, а «еретик, хуже турки»257, бежал, вооружившись тем, что под руку попало, защищать великого князя, а в итоге — убил.

Далее П. Петрей скупыми мазками набрасывает картину пробужде­ния великого князя, кратко указывая на его психологическое состояние: «Проснулся и великий князь, перепугался и послал своего верного камер­гера, Петра Басманова, узнать, что такое происходит»258. Здесь же Петрей вводит еще одно, новое действующее лицо — Петра Басманова, также об­манутого собравшимися боярами и донесшего по незнанию Лжедмитрию ложную информацию о том, что в набат бьют, поскольку «где-нибудь по­жар в городе».

Картина вторая. Это не пожар!

Главные действующие лица — Лжедмитрий, Басманов, народ. Петрей довольно подробно перечисляет все дальнейшие действия великого кня­зя: «послал Басманова в другой раз разведать, что такое происходит . встал и оделся»259. Дальнейшая мизансцена имеет пространственную орга­низацию: Басманов выглядывает в окно и видит собравшийся народ, «в числе несколько тысяч, . с кольями и пиками, ружьями и саблями». По­трясенный увиденным, Басманов «очень испугался», но попытался выяс­нить, что «им надо». «Ему, — пишет Петрей, — отвечали красным словцом и требовали, чтобы он выдал им своего негожего и воровского великого князя.»260. Поражает в этой сцене прежде всего неожиданная перемена в настроении народа, ничем не объясняемая в повествовании Петрея: ве­ликий князь, которого народ собирался защищать, превращается здесь в «негожего и воровского».

Далее Петрей снова кратко, но в то же время скрупулезно фиксиру­ет последовавшие за этим разговором действия Басманова: «Басманов за­метил, в чем дело, рвал на себе волосы, велел телохранителям принять все предосторожности и не впускать ни одного человека, вошел к кня­зю и сказал: "Беда, всемилостивейший великий князь и государь! Ты сам виноват, великая измена: сословия и народ вызывают тебя. Ах, ты не хо­тел верить, что говорили тебе верные твои слуги!"»261. Примечательно, что, сосредоточивая внимание на фигуре Басманова, Петрей упускает из виду Лжедмитрия. Но зато для прорисовки образа верного ему камергера ино­странный автор не жалеет красок. Все повествование пронизывает глу­бокая эмоциональность: тут и авторский комментарий («рвал на себе во­лосы»), и прямая речь, насыщенная эмоционально-оценочной лексикой («беда», «великая измена», «ах»), и смена интонаций, прочитываемая кос­венно во фразе Басманова (и ужас, и бессильное обвинение в беспечно­сти, и сожаление, и сопереживание).

Наконец, последовавшая за этими словами мизансцена также выпол­нена с предельным сгущением эмоций. Во время разговора Басманова с Лжедмитрием в комнату через телохранителей «продрался» некий дворя­нин, бросивший ему гневливые слова: «Негожий великий князь! Что не вы­ходишь и не даешь ответа народу?» Басманов, услышав это, «в горячности и гневе схватил саблю . и отнес ему голову от туловища»262.

Завершается эта картина весьма странной мизансценой, выполнен­ной, с одной стороны, по контрасту с предыдущей, а с другой стороны, эмоционально ее продолжающей. Приведем ее полностью: «Великий князь прыгнул в переднюю, взял у одного телохранителя бердыш, пока­зал его простому народу и сказал: "Не думайте, что я Борис Годунов!" — и заколол некоторых, другие выстрелили по нем и вскоре до того прижали его, что он опять должен был ускользнуть в комнату»263. Удивителен подбор глагольной лексики, которую использует Петрей для характеристики сна­чала поведения Басманова, а затем Лжедмитрия I. Если в действиях пер­вого сквозит величественность, достоинство, осознание трагедийности происходящего, искреннее возмущение, что отражает соответствующая лексика («заметил. велел. вошел. сказал. схватил. отнес . голо­ву.»), то действия Дмитрия Самозванца схожи с поведением «продрав­шегося» через телохранителей дворянина: «прыгнул в переднюю, взял . бердыш, показал его. заколол. должен был ускользнуть.». Комизм сцены, мелкость фигуры Самозванца на фоне величественности личности Басманова становятся очевидны.

Картина третья. Убийство Басманова.

Благородство верного Димитрию камергера подчеркивается и в этой сцене, вновь выполненной в контрастных тонах. Переданной в косвен­ной форме возвышенной речи Басманова, умолявшего знатных бояр и со­ветников «Богом и ради Бога бросить злую затею и делать только то, что можно похвалить», противопоставлено поведение боярина Михайло Иг­натьевича татищева, в конце своей ответной бранной речи выхвативше­го «длинный нож» и «проколовшего» камергера «прямо в сердце». Дру­гие бояре сбросили тело Басманова с лестницы, чтобы «простой народ видел, что нет уже отважного боярина, которого мужества, доблести и ос­торожности боялись все»264. Завершается эта короткая мизансцена расска­зом Петрея о том, что народ, увидев Басманова мертвым, «ободрился» и «без страха» «большой толпой» вбежал в переднюю.



Картина четвертая. Попытка бегства.

Картина открывается рассказом об обороне Димитрия. И вновь Пет­рей меняет краски — от прежнего комизма не осталось ни следа: вели­кий князь «вышел со своим палашом, рубил во все стороны, сколько было у него силы, однако ж ничто не помогало против такого множества наро­да». Димитрий оказывается не в силах противостоять осмелевшей после убийства Басманова и озверевшей толпе. «Москвитяне» вырубили топо­рами доски в передней, разоружили телохранителей, и Димитрию только с 15 телохранителями удается уйти в «самую переднюю комнату», где они и оборонялись, сколько могли.

Мало прорисованной сцене обороны противопоставлена в этой кар­тине сцена бегства Самозванца: «Димитрий бросил свой палаш, рвал на себе волосы и, не сказав ни слова, выпрыгнул в окно на то место, где стоя­ли на страже стрельцы, надеясь найти у них защиту и помощь или же спа­стись бегством. Но как окно было 15 аршин вышины от земли, то он, вы­прыгнув, повихнул себе ногу, так что не мог сойти с места и оставался в лежачем положении»265. Редкие бытовые детали, такие, как окно «15 аршин вышины», дают пусть и скупую, но все-таки хорошо представляемую зри­мо картинку. Некоторые детали, не давая прямо изображение, тем не ме­нее предоставляют богатую возможность для режиссерской фантазии в организации мизансцены: чего только стоит сама сцена падения из окна Лжедмитрия I под ноги стрельцам!

Не менее зримой и одновременно не менее трагикомичной пред­ставлена у Петрея следующая мизансцена. Пока Димитрий спасался бег­ством, пока простой люд грабил царские палаты, знатные бояре и дворя­не «бросились в женские комнаты». Картина, представшая взору бояр, не только показывает расстановку действующих сил на сцене, не только ис­полнена драматизма для участников, но одновременно с этим носит гро­тесково-фарсовый характер. Возвышающаяся над лежащими «от сильного страха, отчаяния и ужаса»266 на полу девицами фигура престарелой гофмей- стерины, под юбку которой спряталась Марина Мнишек, — яркий обра­зец авторского приема Петрея, умеющего скупыми мазками создать сце­ну, поистине вызывающую смех сквозь слезы. Состоявшийся далее между русскими боярами и польскими дамами диалог оставим без внимания и в силу этических соображений (поскольку он носит скабрезный характер), и в силу того, что это отвлечет нас от темы статьи.

В то время как в женских комнатах разыгрывалась своя драма, стрельцы заметили великого князя и хотели ему, стонавшему и надавав­шему «больших обещаний», помочь, отнести в его комнаты. Но это увидел простой народ и побежал убивать Димитрия. Произошла перестрелка, но скоро «одолело множество дворян, граждан и черни», стрельцы оставили князя, и простой люд понес его в царские комнаты.

Вся сцена описана очень скупо, как почти и все сцены в рассказе о смерти Дмитрия Самозванца, где появляется много фигурантов. Как прави­ло, Петрей только называет основные действия, оставляя за текстом под­робности. В большей степени его как автора интересуют сцены, где мож­но крупно выделить какое-либо историческое лицо, представить его дей­ствия и речь, показать по возможности эмоциональное состояние. Данный эпизод не является исключением. Петрей описывает одного из телохрани­телей, по имени Вильгельм Фюрстенберг, который «продрался» в комнату, куда принесли Димитрия, и хотел узнать о его дальнейшей судьбе. Русские же «закололи его бердышом у ног великого князя со словами: "Посмотри­те, пожалуйста, какие верные собаки иностранцы! Они не могут еще оста­вить своего плутовского великого князя: надо перебить их всех"»267.



Картина пятая. Убийство Лжедмитрия I

Сцена открывается описанием переодевания великого князя и расска­зом о насмешках простого люда над ним. Обилие по сравнению с единич­ными фразами отдельных участников событий оскорбительных высказы­ваний из уст разгулявшейся черни, окружившей беспомощного Димитрия, создает эффект особого драматизма ситуации: один против толпы. Здесь же, в этой сцене, появляется и главный зачинщик мятежа, Василий Ивано­вич Шуйский, отправившийся по просьбе Димитрия в монастырь к его ма­тери узнать: действительно ли он сын Ивана Васильевича. Диалог Шуйско­го с «матерью» Димитрия остается за текстом; Петрей только констатиру­ет: мать «решительно отреклась» от него и «клялась торжественно», что ее сын был убит за несколько лет до этого в детском возрасте в Угличе. Ответ «матери», оглашенный перед толпой Шуйским, решил участь Самозванца.

С этого момента опять резко меняется манера изложения событий. Склонный к подробной прорисовке особо драматических, диалоговых си­туаций, П. Петрей и здесь остается верен себе. Он вводит в повествование фигуру некоего богатого (но безымянного!) купца, который, услышав ответ «матери» Димитрия, «тотчас же подбежал . с пистолетом в руке и вскри­чал: "Нечего долго толковать и ломаться с еретиком: я покончу с этим из­менником и соблазнителем народа!" — и всадил ему пулю в сердце, так что он тут же и протянулся.»268. Быстрота произошедшего подчеркивает­ся стремительностью действий купца посредством глагольной лексики: «подбежал», «вскричал», «всадил». Состояние аффекта купца передалось всем присутствующим, и началась вакханалия: «тут все подбежали к нему и кричали: "Распни, распни!", — "Не оставляй его живого!" Один рубил его по голове, другой по руке, третий колол его ножом, пятый по спине. Дру­гие потащили его за ноги из комнаты на площадь, где лежал его верный слуга и камергер Басманов, говоря: "За жизни вы были добрыми друзьями и собеседниками, будьте же вместе и по смерти!"»269. Удивительно ярко про­писано в этой сцене стремление каждого из присутствующих приобщить­ся к убийству Лжедмитрия I, а также стремление нанести уже убитому «ве­ликому князю» как можно больше увечий, как будто простой люд старался убить наверняка, чтобы не было возможно его новое воскрешение.

Завершая характеристику описания смерти Лжедмитрия I в сочине­нии П. Петрея, следует сказать, что мы намеренно оставляем без внимания дальнейший рассказ о манипуляциях с телом убитого, поскольку это требу­ет отдельного исследования. Подобный же принцип «раскадровки» событий можно наблюдать и в ряде других сочинений иностранных авторов: напри­мер, в «Летописи Московския, с 1584 года по 1612» Мартина Бера270, в «Крат­ком известии о Московии» Исаака Массы271, в «Рукописи Яна Велевицкого»272.

* * *

Иной тип подробного рассказа о смерти Дмитрия Самозванца дают русские авторы. Как правило, в русских текстах смерть Лжедмитрия I по­дается сквозь призму религиозных воззрений авторов и составителей. Поэтому немаловажной в этом контексте оказывается причина «народно­го гнева». Так, например, составитель «Так называемого иного сказания» (далее — «Иное сказание») связывает смерть Самозванца с его намере­нием «всЬхъ православныхъ хрислянъ побити»273, а «радостный день Хри­стова Воскресешя» «предложити въ день плачевный»274. Собственно гово­ря, именно это и стало причиной того, что Господь «обрати» «изостренный имъ мечь на его выю и на единомышленниковъ его»275.



Религиозная составляющая в трактовке и самого образа Самозван­ца, и его смерти предопределяет особенности повествования в русских текстах. Если иностранные авторы, в частности П. Петрей, стараются на­полнить свое повествование конкретными историческими подробностя­ми и дать развернутую картинку, чтобы можно было представить, как про­изошло то или иное событие, то русские авторы, в частности составитель «Иного сказания», отходят от конкретики описания произошедших собы­тий, приводя минимальное количество подробностей.

Например, в тексте «Иного сказания» содержится весьма краткий рас­сказ о том, как произошло убийство Лжедмитрия I, но даже в этом лако­ничном рассказе хорошо видна религиозная составляющая: «Въ десятый день послЬ своея женидбы, 114 году, мЬсяца ма1я въ 16 день, на четвер­той недЬ/ли послЬ Христовы ПасцЬ (выделено нами. — о. т.), въ суботу, ме- чемъ и прочимъ убшствомъ, оруж1емъ уб1енъ бысть, всяко влекомъ бяше исъ превысочайшихъ пресветлыхъ чертогъ своихъ по земли множайшихъ человЬкъ рукама, имъ же бЬ невозможно живаго и прямо лицу его зрЬти, не точ1ю самому ему касатися»276.

На фоне почти отсутствующих конкретных бытовых деталей в расска­зе о смерти Самозванца особо заметно становится символическое истол­кование произошедшего. Сама дата его гибели наделяется мистическим смыслом: составитель «Иного сказания» неоднократно подчеркивает, что все происшедшее с Димитрием — это следствие защиты Господом право­верных христиан, которых еретик хотел погубить. Поэтому день его смер­ти назван днем «излюбленным», а приписываемое составителем «Иного сказания» желание Самозванца «пребыти у древше злобы, у мерзости за- пустЬн1я, у возгордЬвшаго сатаны в нЬдрЬхъ»277 реализуется в тексте через библейскую цитату «ровъ изрый и ископай, впадеся въ яму, юже содЬла»278. Замысливший сотворити «злая» «зломысленный волкъ» в итоге сам «со всякою нуждею злосмрадную свою душу изовну злосмраднаго своего тЬлеси испроверже»279.

Аналогичный способ религиозно-символического истолкования (но не описания!) смерти Лжедмитрия I дается в «Сказании о Гришке Отрепье­ве». Доминантное восприятие личности Самозванца как средоточия зла и здесь обусловливает особенности рассказа о его гибели. Одной из главных причин народного возмущения автор «Сказания.» называет «злой» умы­сел «злого» еретика погубить знатных бояр и вообще искоренить в рус­ском государстве православную веру. Весь дальнейший рассказ о погибе­ли Самозванца подается сквозь призму религиозных воззрений автора.

Собственно говоря, религиозно-символическая тема становится ве­дущей в этом повествовании. так, Василий Иванович Шуйский, согласно тексту, мотивировал свой призыв к народу свергнуть еретика, «богоот­ступника» (!) «радением» о вере христианской: «Мы убо готови въ сш часъ пострадати за святыя Бож1я церкви и за православную истинную христ1ян- скую вЬру.»280. Рассказ об убийстве Лжедмитрия I обрамляют в «Сказа­нии.» пространные молитвы. Сначала народ московский «возопиша» «со слезами ко всемилостивому Спасу и со Пречистой Его Богоматери и ко всЬмъ Московскимъ чюдотворцомъ»281, прося о помощи в избавлении от «злаго законопреступника», от «поганые Литвы». Затем, по окончании за­думанного, вновь все принимавшие участие в избиении Лжедмитрия I и «Литвы» (бояре, и воеводы, и «все православное христ1янство») по всем (!) «святымъ церквамъ» пали на землю и сотворили благодарственное мо- лебное пение, воздавая хвалу «Спасу, и Пречистой, и Московским чюдо­творцомъ, и всЬмъ святымъ»282.

Дважды в тексте называется дата смерти Отрепьева, и дважды автор «Сказания.» напоминает читателю, день памяти какого святого прихо­дится на эту дату: «И свЬтающю утру ведряну ма1я въ 17 день, на память святаго отца нашего Андронника...»283; «Се же бысть побЬда и одолЬше на враги ... ма1я въ 17 день, на память святаго отца нашего Андронника.»284.

Рассказ о событиях 17 мая начинается с упоминания о молитве В. И. Шуйского и его брата в церкви св. Богородицы. Очень подробно перечис­ляются церкви, где ударили в колокола. Подробно рассказывается о том, какие сословия принимали участие в борьбе с «Литвой», как были оде­ты, чем вооружены, какими призывными возгласами обменивались (точ­нее, автор приводит только одну фразу-призыв, которая также носит сугу­бо религиозный характер: «Богъ намъ на помощь, и сила Пресвятыя Гос­поже Богородицы помогай намъ!»285).

Непосредственно же картина убийства представлена фрагментарно, ее практически приходится собирать по отдельным, разбросанным в раз­ных отрывках повествования фразам, которые оказываются как бы затуше­ваны текстами молитв, рассказами о звоне колоколов, о призывах к пра­вославным христианам князя В. Шуйского и т. п. Но и собранная воедино сцена не имеет целостности. В одном фрагменте автор говорит, что право­славные воины с оружием и в доспехах «поидоша во царскш дворъ къ Ро- стригЬ, и начаша его въ хоромохъ искати», «Онъ же окаянный нача утека- ти, бЬгати»286. В другом месте сказано, что благочестивые князья Шуйские, бояре и «всЬ православные хрисляне съ великимъ воинствомъ изымавше злаго еретика Ростригу и убиша его въ полатЬ за дворцомъ»287. Как искали в царских палатах Самозванца, как он «бегал» от воинства православно­го, как произошло убийство «законопреступника» — об этом не сказано ни слова. Вряд ли это можно объяснять исключительно отсутствием действи­тельных сведений о гибели Отрепьева у автора «Сказания». Скорее всего, для него важно было представить смерть еретика именно в символико-ре- лигиозном плане как наказание за содеянное. Не случайно, подводя итог лаконичному рассказу об убийстве Отрепьева, автор «Сказания.» пишет: «тутъ испроверже окаянный еретикъ Гриша Рострига окаянную свою тем­ную душу и злосмрадную, злЬ скончалъ и сниде во дно адово. И извлеча его злосмрадный трупъ изъ града на площадь среди народу. и сожгоша въ его же умышленш, въ древяномъ адЬ»288. таким образом, автор «Сказания о Гришке Отрепьеве», как и составитель «Иного сказания», рассматрива­ет смерть Самозванца как естественное восстановление порядка: сеявший исключительно одну злобу (в изображении данных авторов) должен был и действительно «злЬ скончалъ» свою жизнь. Отсюда художественно законо­мерно выглядят финальные строки «Сказания.» — это троекратное про­клятие «злонравному» еретику Гришке и его «злокозным умыслы».

Итак, сопоставление рассказов о смерти Дмитрия Самозванца в рус­ских и иностранных сочинениях позволяет сделать предварительные вы­воды об основных закономерностях описаний. Все источники условно де­лятся на три группы в зависимости от особенностей повествовательной манеры. Первую группу, самую многочисленную, отличает лаконизм пове­ствования, все авторы непременно отмечают особую жестокость убийст­ва Лжедмитрия I и обязательно упоминают множество людское, приняв­шее участие в избавлении от мнимого царя. Вторая группа источников, представленная исключительно текстами иностранных авторов, дает под­робнейшую «раскадровку» того, как произошло убийство. При этом выде­ление картин, отдельных мизансцен обусловлено сменой места действия, вводом нового действующего лица или уходом персонажа «со сцены»; многие картины строятся на принципе контраста, особенно заметном в диалоговых сценах. Кроме того, наблюдается также сочетание двух прин­ципов повествования в рамках одной тематической картины — сухое, но скрупулезное описание последовательных действий толпы, поданное сквозь призму взгляда стороннего наблюдателя, и драматургическое по­строение отдельных мизансцен, где в центре внимания оказывается один персонаж. третья группа источников, представленная сочинениями рус­ских авторов, как и первая группа, не дает подробных описаний сцены смерти Лжедмитрия I, но содержит более или менее развернутую оцен­ку происшедшего, поданную сквозь призму средневекового религиозно­го символизма, отличающего некоторой прямолинейностью.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет