Мифология кельтская? С налету также не разберешься. Но кое-что выявить удается. Вспомним о связи Кополо-Купалы с волком и собакой, о «волчьих» функциях Лно: лона. Особностях всевозможных волкодлаков-оборотней.
Постоянно рядом с божествами юных охотников-скотоводов, при случае исполнявших и воинские обязанности, присутствуют эти волко-собаки. Даже когда скотоводы (еще раз подчеркиваю — не кочевники іихдних времен, а именно индоевропейцы II ИХ ВС возможные потомки в моменты расселения. Ю./7.) оседали на земле, превращаясь уже по большей части в земледельцев, этот образ волко-собаки играл в их сознании огромную роль. Охранитель, бесстрашный, яростный воин? Наверное тралиционные маски с волчьими мордами и зубами. Не в этом ли и разгадка оборотничества? Не в ритуале ли превращения путем переодевания на какое-то время в волко-собаку? Например, перед боем, перед охотой, чтобы разъярить себя, поднять боевой дух? Во всяком случае, мы знаем, что племенная молодежь охотно сравнивала себя с волками и собаками, пыталась подражать этим хищникам. И в этом была очень схожа на больших пространствах, заселенных как славянами, так и германцами, кельтами, древними греками и прочими. Вожди и цари не гнушались носить имена «повелителей собак» или «хозяев молодых собак». Подразумевалось, конечно, что «собаки» — это и есть их смелые воины, бесстрашная племенная молодежь. Такие эпитеты носили и короли вандалов, и германо-скандинавские конунги, и... по мнению X. Коте, тот самый Колоксай, которого мы уже упоминали и в чьих землях обнаружены археологами в ритуальных кострищах волчьи и собачьи кости. Он тоже был «повелителем молодых собак», воинов-оборотней.
Мы видим, что все это не случайное совпадение. Не случаен даже такой, казалось бы, простенький факт, что железное, серебряное и золотое царства охраняют собаки, чудовищные псы, — по логике вещей, именно так и должно быть. Ну а кто же еще должен охранять золотые дары, полученные «царем-солнцем», как не его верные «молодые собаки», псы-оборотни?!
Наш Кополо, как и его «внучок» Аполло, одновременно и пес и повелитель псов. А у кельтов мы встречаемся с неким Ку Холином, то есть «псом Холина». Он исполняет при своем хозяине функции именно такого «пса-воина», «пса-охранника». Негусто? Но пока — то, что есть. Откуда же попал в мифологию кельтов этот герой, чье имя в подавляющем большинстве случаев пишется слитно, то есть как бы теряя смысловое значение: Кухолин, или Кухулин? Глубинным и самостоятельным этот герой быть не может, маловероятно. Во-первых, он приходит со стороны, как бы внедряется в мифы кельтов. Во-вторых, чисто кельтского прообраза у него нет, как нет и такого прообраза, вынесенного самими кельтами из времен общеиндоевропейского единства. В чем же дело?
Можно предположить, что теоним проник к кельтам из исходного места в ту пору, пока еще существовало носовое «н». Вспомним, Кополо(н) — Апол-ло-н. В этот ряд можно было бы поставить и подогнанное кельтами под привычное и понимаемое словосочетание имя Кухолин. Во всяком случае, основа каждого слова, согласные, не так уж и разнится: к-н-л-н и к-х-л-н. Но это может быть пока линия на уровне нашего предположения, не более. Не будем уподобляться тем исследователям, что выводят Искоростень из Йошкар-Олы, даже если наш случай вызывает сомнение одной лишь согласной.
Тут не столько лингвистика обращает внимание наше на сходство, сколько функциональное тождество. Кухулин — плод инцеста. Знакомый мотив, не правда ли? Он владеет магическими приемами, умеет перевоплощаться. О том, как способно преобразовываться имя, можно судить по его хозяину — Холину — Хулину — Куланну, кузнецу, которому служит «пес». Этот герой этимологически не так далек от наших старых знакомых. Да и на слух, которому, правда, не всегда доверяем, где-то совсем близко вертятся, если не в одном ряду, то неподалеку, Кополо(н) — Купавон — Аполло-н — О'Ку-ланн — Кухоланн — Кухолин.
«Пес» посещает загробный мир. Это тоже кое-что подсказывает нам. Но мало. Всего этого очень мало для более или менее сносных выводов. Может быть, есть еще хоть что-то, хоть какой-то признак, который если и не позволит нам провести отождествление, так хотя бы выведет на новый отрезок пути?
У кельтов есть легенды о «стране блаженных» — Аваддоне. Для греков, как мы знаем, Аполлон тоже выходец из страны особого народа — Аполлонии. Память о предках, о прародине? Аваллония кельтов — одно из наиболее архаических воспоминаний-легенд. Ирландское «абал». как и валлийское «афал», означает «яблоко». А сама страна — «яблочный остров», где обитают бессмертные, в основном почему-то женщины. Может быть, так трансформируются воспоминания о материнском крове, материнской земле. Гадать не будем.
Мы все время скользим рядом с чем-то нужным нам, но никак не можем уцепиться хотя бы за краешек — все настолько зыбко и призрачно, что рассыпается в руках. И все же мы видим, тут есть нечто. Но кельты — народ в индоевропейской семье настолько своеобычный и неповторимый, что, если к ним и попадало что-то — образы, мотивы, теснимы, все менялось до полнейшей неузнаваемости, даже вынесенное из общих глубин родства у них оказывалось настолько трансформировавшимся, что и концов не отыщешь. И все же...
В «Похищении быка из Куальгне» Кухулин описывается основательно. Есть, скажем, такие строки:
Во глубине его грозных очей Сверкают семь драгоценных камней... Когда над колесницей боевой Вздымает он лик искаженный свой.
Достаточно грозное, гневливое божество. Похоже на то, что описывает Гомер и приводим мы в эпитете к этой главе, взятом из «Илиады». Грозный бог! Гневный бог! Описание того, как Кухулин вводит себя в ярость перед сражением с четырьмя войскам и Ирландии, впечатляет и превосходит гомеровское — когда Аполлон в гневе бросается на помощь избранникам.
Многое есть в кельтской саге. Нам надо запомнить, что практически все страсти крутятся вокруг быков, коров и вообще стад — похищают ли их, охраняют, все одно. Этот «коровий» мотив очень важен для нас, и мы будем к нему постоянно возвращаться.
Сейчас же заметим, что воины-кельты были собирателями престижных трофеев — человеческих голов, черепов; исследователи допускают и распространение среди них людоедства. Но главное — черепа.
— Вижу безумца страшный улов: на подушках колесницы девять голов!
Так повествует сага. Помимо всевозможных прочих украшений Кухулин носил на себе связки черепов. Что поделать, таковы были вкусы. И нам это на руку.
Совершим небольшой экскурс во времена очень отдаленные. По мнению ряда ученых, еще задолго до отпочкования индоевропейской общности от чего-то более емкого в этническом плане, от какой-то предыдущей общности, существовала ностратическая языковая семья, включавшая в себя индоевропейскую группу или ее эмбрион.
Ностратическая, то есть «наша», включала также семито-хамитскую, уральскую, алтайскую и другие семьи или группы языков. По части терминологии, как и по самой проблеме, пока общего и единого мнения достичь не удалось. Иногда эта языковая совокупность называется надсемьей.
Мы не будем вдаваться в тонкости. Нам важно, что, реконструировав этот праязык, лингвисты установили: понятие «череп» на нем звучало как «к'ап'А». Не правда ли, кое о чем говорящее звучание?
Имея такой «корешок», мы можем смелее нащупать его побеги в индоевропейских языках. Латинское «капут» — голова, череп. А французское «купель» — чаша, купель. Это тот же округлый свод, сферическая полость. Тут же и — вспомним Аполло-Кополо — удвоение сонанты, ведь во французском «купель» пишется с двумя «л». Ну и, разумеется, «купол» — неважно какой, неба, храма или же отраженного в жаргонах «купола-кумпола» — человеческой головы. Мы приближаемся к глубинному значению первослова, основы многих поздних образований. Именно сфера, именно свод, заключающий в себе нечто — пусть то мозг или мир земной. Здесь сходились представления о едином строении человека и мира.
И по всей видимости, одним из первоначальных значений теонима Кополо было очень емкое понятие и о небесной сфере, наполненной светом, и о черепной коробке, под которой для каждого человека, включая и сказителей, мечтателей самого далекого прошлого, будто под небесным сводом, заключался целый мир. Звучит несколько идеалистично. Но человек не всегда был материалистом, да и ныне не везде им стал. Для него по-прежнему весь мир прежде всего заключается в нем самом, весь удерживается под его «куполом-сводом», ибо мри отсутствии такового пропадает и все остальное — пусть только для него, не для всех. Но для него и этого достаточно.
Не вдаваясь в философию, мы можем сказать, что нащупываем постепенно искомое. Надо проверить. Где? Как? На ком? А там, где не ощущалось влияния римлян и древних греков, где маловероятно воздействие кельтов. В Индии! В одном из удаленнейших обиталищ индоевропейцев, забредших туда задолго до возникновения мощной европейской культуры и не менее мощного мифологического древа. Проверим наши предположения на древних индийцах, не касаясь их поздних потомков, основательно пообщавшихся с иными народностями. И поможет нам в этом санскрит, один из древнейших языков индоевропейской семьи. Итак, череп — «капаа-лам». Листаем санскритско-русский словарь далее. «Капала» — сделанный из черепа.
«Капала» — блюдо, чаша, череп.
Мы можем сказать прямо, что, не зная исхода, попали в самую точку: сошлись удаленные друг от друга «чаша» и «череп» — со))ерическая оболочка!
«Капала-малин» — носящий ожерелье из черепов.
«Капалин» — носящий чашу (для подаяний), носящий черепа!
Капалин, грозное божество завоевателей Коиоло(н), гневный Аполлон, увешанный черепами Кухулин — случайные ли совпадения? Можно было бы сказать — да, всякое бывает. Но вероятность подобных совпадений для периода в шесть-семь тысячелетий на огромных пространствах, несших на себе — если брать период с V тысячелетия до н.э. по I тысячелетие н.э. — всего-навсего несколько миллионов человек, по всей видимости, исключается. Сомневающийся может сходить на купальский праздник, лучше где-нибудь в Белоруссии. Там сохранилось еще кое-что, и можно увидеть важнейший атрибут — конский череп на палке, украшенный цветами, гирляндами. Как мы уже знаем, прежде жертвоприношения и черепа были человеческими.
А если мы поговорим с антропологами, то они нам однозначно скажут, что такое внимание к черепам у древних не случайно. И свидетельств тому бессчетное множество — об этом говорят груды найденных в самых различных местах черепов. На протяжении десятков тысячелетий, если не сотен, излюбленнейшим кушаньем наших предков были человеческие мозги. Впрочем, если вспомнить историю с нашим современником, разжалованным африканским «императором» Бокассой, то и ныне они составляют рацион некоторых гурманов. Так было, и кое-где так еще есть. Мы не будем зарываться в самую глубокую древность. Но коснуться этого момента мы были обязаны для понимания процесса — без представления о корнях нам предстояло бы ловить призраков в тумане.
Итак, в основе первообраза грозного Кополо — охотники за черепами, обожествлявшие сам череп и его конструкцию, воплощавшую, в их представлении, мир или, попросту говоря, являвшуюся для них моделью мироздания и одновременно черепом-чашей.
С этим прообразом мы забрались значительно глубже, чем намеревались. К моменту оформления индоевропейской общности и расселения скотоводов-пастухов он не был таким ужасным, но он в несколько трансформированном виде сохранялся, обрастал мифологической плотью, поэтизировался.
Но только ли в этом суть образа? Лингвистические исследования показали, что рождавшиеся многие тысячелетия назад сочетания звуков, в основном согласных, то есть всевозможные варианты хрипов, шипов, цоканий, горловых щелчков и пр., разрастались в процессе развития речи пышными букетами и, в свою очередь, давали корневые основы для все новых и новых слов, понятий, обозначений. Так, по всей видимости, обстояло дело и с изначальным сочетанием согласных «кп-». Об этимологии индоевропейского корня «куп-» мы уже говорили, это — «кипеть, страстно желать». Образ Кополо, Аполло, Кухолина и пр. как гневных, кипящих яростью богов нами рассмотрен в достаточной степени. Но подтвердится ли он с помощью санскрита? Откроем словарь:
«куп» — 1. Гневаться, сердиться, ссориться.
-
Говорить.
-
Сиять, блистать.
Совсем неплохая этимология для гневного бога, покровителя поэтов и сказителей-говорунов, сияющего и сверкающего божества света — этакого древнего Феба. Но далее:
«купайа» — кипящий гневом;
«копа» — волнение, возбуждение, раздражение, ярость, гнев на кого-то;
«копай» — вызвать гнев, разгневать, волновать, колебать, потрясать.
Имеются и прочие производные. Но с нас достаточно.
Нет нужды пояснять, почему значения слов, послуживших основой для теонима Кополо(н) и его вариантов, сохранились лучше в далекой Индии. Тут сыграли роль: 1) письменность, появившаяся у индоариев значительно раньше, чем у праславян, славян; 2) время ухода — значения были унесены практически в чистом виде именно с прародины или, в крайнем случае, со второй, промежуточной прародины, не подвергаясь ни в малейшей степени обработкам в тех районах, которые мы признаем очагами цивилизации Европы, то есть захода в Средиземноморье не было. Это еще раз подтверждает наши догадки.
Правда, непонятно, куда подевался образ первичного божества во время переноса-перехода, занявшего, по всей видимости, не менее тысячелетия. В ведической мифологии или он не просматривается, или мы, как и в предыдущем случае, ищем его с завязанными глазами. В поздних мифологиях индийцев мы искать его не беремся, нас интересуют истоки. Вопрос остается пока открытым и ждет своего разрешения.
Мы же и так получили результаты более чем внушительные — докопались до глубинного ядра образа, включающего в себя соединение понятий «череп — чаша — свод — вместилище» и «кипение — гнев — ярость — возбуждение». Почему они оказались в одном ядре, в одной отправной точке? Видимо, на каком-то ассоциативном уровне мышления древний человек, предок праиндоевропейцев, знал или ощущал каким-то образом, что эмоции, в том числе столь важные, как гнев, ярость, возбуждение, зарождаются не в груди, не в сердце или еще каком-либо органе, а именно под черепным сводом, в этой самой «чаше — сфере — вместилище». Смелое предположение? Смелое! Но других пока нет. Да и вроде бы оснований отвергать его у нас нет тоже.
Вот в какие дебри мы забрались с нашим Кополо-Аполло. Основа для создания образа была, как выясняется, с самых древних времен. А вот когда появился сам образ, мы так и не ответили. Может, он не попал в Индию именно по причине того, что оформился достаточно четко уже после ухода переселенцев, то есть только во II тысячелетии до н.э.? Могло быть и так. Основа образа — это еще не сам образ. Но для нас важно, что к моменту вторжения «северных варваров» на Пелопоннес во II тысячелетии до н.э. он был уже достаточно «зрелым».
Ну а в заключение тех, кто еще сомневается, мы можем адресовать к книге Ю.В. Андреева «Раннегреческий полис», в которой, разумеется, нет ничего похожего на изложенное выше, но зато довольно-таки подробно, со ссылками на отечественных и зарубежных ученых говорится о том, что помимо более или менее известных дорийцев в XIII—XI веках до н.э. в Грецию вторгались никому не известные северные племена. Вели они себя странно: то громили все подряд, то мирно сосуществовали рядом с аборигенами, оказывая существенное влияние на последних. По словам автора, вторжение местами имело «характер постепенного просачивания в эти районы небольших разрозненных групп пришельцев». Одновременно он же пишет, что «на страну обрушились орды северных пришельцев». И о том, что «варвары» не оставили своих «визитных карточек». Сложнейшие процессы происходили. Ни в какие схемы они не укладываются и никогда не уложатся. Не будем говорить про всех «северных варваров». Но кое с кем мы разобрались, выяснили, что у них были за «визитки».
Глава ВТОРАЯ
ВЕЧНЫЙ БОЙ
И вот Владетель ваджры, поддерживаемый могучими божествами, настиг наконец Вритру, застившего собой небо и землю.
Махабхарата
Расшиби-ко ты, громова стрела, Еще матушку, мать сыру-землю. Развались-ко ты, мать сыра-земля, На четыре все на сторонушки.
Причитание
В этой главе речь пойдет об основном мифе индоевропейцев — краеугольном камне всех мифологий народов индоевропейской языковой семьи.
Сам миф и его основы изучены почти досконально. Но это не помешает нам приглядеться повнимательнее к стержневому и очень емкому мифосюжету хотя бы по той причине, что в школах и институтах нас не баловали его содержанием, да и вообще не намекали на существование такового. А стало быть, вперед!
Но для начала обратим свое внимание на одно немаловажное свойство всех индоевропейских мифологий, выражающееся в дуалистическом подходе к рассмотрению мира, Вселенной со всеми ее реальными и ирреальными областями, со всеми населяющими ее живыми существами и неживым веществом.
Дуализм — явление, нам очень хорошо всем знакомое, час-го встречающееся в быту, в житейских оценках, имеющих, как правило, черно-белую окраску: плохой — хороший, злой — добрый, негодяй — герой, вредный — полезный и в таком духе до бесконечности. Таким видим мир мы, когда не желаем задуматься над происходящим, таким видят его маленькие дети. Таким мир, Вселенную видели первобытные люди, еще не совсем разбиравшие оттенки и многоцветье жизни. Дуализм — это архаика, это раннее детство человечества.
Но мы знаем, что впечатления, полученные в детстве, необычайно сильны, они остаются на всю жизнь. То же и с дуалистическим мировоззрением. Мы развились, стали взрослыми, кое-кто считает даже, что человечество уже стареет, перешагнув рубеж своей зрелости, но черно-белое восприятие жизни бытует наряду со всеми иными, иногда и преобладая над ними. Во всяком случае, именно оно представляет собой тот стержень, на который накручивается все прочее. Дуализм — это остов, скелет мировосприятия, это архаичная диалектика.
Дуализм есть в ядре любой мифологии. Иногда он скрыт. Иногда, напротив, выставлен наружу, как, скажем, в китайской, где противостоят друг другу и дополняют друг друга два начала: мужское и женское — ян и инь. Они же, сплетаясь, образуют гармоничный круг. Но особенно свойствен дуализм индоевропейским мифологиям. Как бы ни были сложны и многоцветны эти мифологии, какими бы поэтическими чудесами не были они расцвечены, в основе, в начале, в архаике — все тот же дуализм.
Двойственность эта и полярность возникли, разумеется, задолго до сложения индоевропейской общности. Но почему-то дуалистические представления заняли особое место в ней и пронизали буквально все сказания, предания и легенды. И схема мира в начальных фазах была двучленной:
свет — тьма небо — земля
мужское — женское правое — левое
свой — чужой дом — лес
Ну а раз существовало два полюса, между ними должно было что-то происходить. И оно происходило. По крайней мере, было чревато происшествиями: лес таил опасности, зато дом служил убежищем, чужой нападал или собирался напасть, свой защищал и помогал, правое было правильным и правым, левое — искривленным и лживым. Но все взаимодействовало и нуждалось одно в другом: свет озарял тьму, небо орошало землю, мужчина оплодотворял женщину. В результате всегда что-то рождалось, появлялось на свет или просто попадало в руки. Даже таящий опасности лес одаривал, награждал смельчака.
Но любому «дару» предшествовали обязательная схватка или хотя бы противостояние, знаменующееся готовностью к борьбе. И если все происходившее на земле было делом житейским, а борьба — обычной, зачастую заурядной, то подлинные битвы происходили в пространстве между небом и землей: свет разрывал тьму, тьма пожирала свет, небо нещадно било землю молниями, в ответ земля «запиралась» — уходила под снежные покровы, переставала рожать, сковывала воды, не кормила зверей и скот и постоянно восставала против небес. Ну а раз шла битва, то должны были более четко определиться сражающиеся стороны, то есть заиметь свое лицо.
Не знаем, как там было в самом начале, но к моменту зарождения индоевропейцев как культурно-этнического сообщества две противоборствующие силы определились. Ими оказались бог-громовержец и олицетворение злых сил — змей. Бесконечный поединок с заведомой победой громовержца и составил из себя основной миф.
С личностями «громовержца» и «змея» мы разберемся в отдельных главах, а заодно постараемся выяснить, кто послужил им прообразами. Сейчас же нас интересует сам факт битвы-схватки и его проявления в разных мифологиях.
Попутно сообщим лишь то, что миф, зародившийся в рамках дуалистического мировоззрения, развивался вместе с развитием мировосприятия и, не утрачивая дуалистического «хребта», становился все сложнее и насыщеннее. Почему? Да потому, что его героям приходилось действовать уже не в дву-осной системе координат, а в трехосной, четырехосной, шести-, семи- и даже двенадцатиосных! Нелегко приходилось и исследователям, пытающимся всюду поспеть за своими героями. Даже, прямо скажем, совсем туго пришлось им — ведь герои начали ускользать, делиться, будто простейшие, до бесконечности, приобретать множество ипостасей и менять маску за маской. Но об этом позже.
А сейчас обратим внимание еще на одну особенность — на двойственность уже внутри самого мифа. Вечно длятся две схватки: неба с землей и громовержца со змеем. Что это — независимые сюжеты, малое в большом, случайное совмещение? В одном случае - поединок-оплодотворение. В другом — поединок-убийство. Добавим, убийство, носящее цикличный характер: убийство — воскрешение, убийство — и т.д. Что во всем этом: общий исток или наложение сюжетов? Поединок отца-неба и матери-земли не принято вводить в основной индоевропейский миф. Но без него, пожалуй, не возник бы и сам сюжет борьбы бога-громовника со змеем-чудищем. Или возник бы? Вот это мы и будем выяснять на протяжении этой главы и двух последующих, попутно разбираясь со множеством интереснейших и загадочных вещей.
Небесный отец, верховный бог, олицетворяющий само небо и все светлые начала, — главный объект индоевропейской мифологии. Лингвистически совершенно точно определено, что имена верховных богов славян, древних греков, римлян, иранцев, индийцев и других народов рассматриваемой языковой семьи происходят от праиндоевропей-ского понятия «деиво», что означает «дневное сияющее небо». И, уже исходя из этой первоосновы, мы можем наглядно проследить близость к древним индоевропейцам их расселившихся потомков.
Наиболее близки к первичной форме литовское «диевас» — бог, древнеиндийское «дева» — бог, авестийское «дэва», «дэв» — демон. Совсем первозданно звучит и славяно-русское Див, Диво.
Правда, имеются гипотезы, по которым славяне позаимствовали своих «дивов» у ираноязычных племен. Доказательств тому достаточных нет, и с неменьшей уверенностью можно утверждать обратное. Но мы этого делать не будем по очень простой причине — самое логичное предположение таково: и славяне и иранцы «позаимствовали» дэвов-дивов у предков своих, индоевропейцев. А кто к ним был ближе, мы еще разберемся.
Споры по части происхождения Дива начались не в наше время. Им столько же лет, сколько найденному списку «Слова о полку Игореве». Внимание исследователей привлекла строка: «Дивъ климеть връху древа, велить послушати земли не-знаеме». Исследователи сразу поняли, что имеют дело с каким-то мифологическим существом. Но с каким именно, в силу практически полной утраты исторической и мифологической памяти им было разобраться нелегко. Дело было решено просто: в соответствии с модным поветрием объяснять все сплошь и рядом привнесениями со стороны.
Модные поветрия дуют уже третий век и порой напоминают нам иные сходные ветры, нагнетаемые всевозможными псевдоисследователями типа Данникена, объясняющего чуть ли не все созданное на земле человеческим разумом привнесениями извне, из Космоса, от, так сказать, более разумных собратьев наших. Мы за модой гнаться не станем, потому что при тщательном подходе к предмету всегда находятся реальные причины его существования, реальные трактовки малопонятных вещей и т.д.
В русском же языке в корне «див» таится столько изначальных значений, что выискивать ему «потусторонние» объяснения нелепо и несерьезно. «Диво» — это и чудо, и необыкновенное явление, и диковина; «дивий» — это и дикий, и жестокий, и неосвоенный, незаселенный — совсем как небо, не заселенное и не освоенное (имеется в виду людьми); «диве-ние» — это исступление, молитвенный экстаз; «дивитися» — это удивляться, поражаться, заражаться каким-либо чувством и, наконец, просто смотреть, глядеть, что можно делать лишь днем, при дневном небе, свете.
Имеется и еще множество всевозможных слов и производных от рассматриваемого корня. У нас нет также основания отвергать возможность происхождения от индоевропейского «деиво» и таких основных в любом языке понятий, в том числе и в славянских, например русском, как «деяти», «деяние», «дей-» и пр. Ни о каких, разумеется, поздних заимствованиях речи быть не может, обойдемся без самогипноза и постараемся избежать воздействия гипнотизеров внешних.
Итак, Див, Диво — изначальное славянское верховное божество, обладающее всеми соответствующими регалиями и способностями и, что особенно важно для понимания глубочайшей архаичности образа, дающее возможность любоваться всем поднебесным миром. Не занесенное, в отличие от богов античных или древнеиндийских, письменами на бумагу, оно со временем уступало место божествам более молодым, а скорее всего, своим же собственным ипостасям. То есть, божество оставалось тем же самым, но его уже превозносили (или кляли) под другим или другими именами.
Это небольшое отступление мы сделали для того, чтобы стало понятным, в какой степени сохранялось изначальное у разных народов и было ли оно у них изначальным или же попало к ним чуть-чуть — этак на тысячу, а то и на две-три тысячи лет — попозже. Ведь, что важно понять, народы, вышедшие из единого материнского индоевропейского лона, являются братьями. Но все-таки одни «народились» пораньше, другие попозже, а третьи, возможно, так и оставались если не в самой материнской утробе, то где-нибудь поблизости от «мамаши» и, что пока для нас еще совсем невероятно, возможно, были самим материнским народом.
Латыши, например, уже в большей степени исказили первоначальное звучание — их бог звался «дебес». Римляне звали божество «деус». А день у них назывался «диес», и здесь трудно на первый взгляд определить, что ближе к истоку — латинский вариант или русский «день», но то, что корень один, бесспорно. Древние исландцы своего бога, а точнее, богов, звали «тивар», лувийцы — «тивас», «тинат», хетты — «сиват». Последние формы уже совсем близки к славянскому «свет, свят», уходящему в ту же индоевропейскую древность, к тому же корню.
Слава богу, некоторые исследователи пока еще не имеют смелости сообщить нам о том, что, дескать, «свет-свят» славяне позаимствовали от хеттов или лувийцев, хватает у этих * при в носителей» благоразумия, ведь по их хронологии, славяне появились не раньше двух тысяч лет назад, а следовательно, с хеттами не соседствовали и заимствовать ничего не могли у вымершего к моменту их зарождения народа.
Не сходятся у этих «исследователей» концы и никогда не сойдутся, ибо схема их есть лжесхема. Что же касается славян и хеттов, скажем, то все более или менее прояснится, если мы доберемся до заключительной главы данного труда.
Не сразу узнаешь индоевропейского «деива» и в древнегреческом Зевсе, однако это все тот же бог, в том же значении — «бог ясного неба». Зевс — божество негреческое, этого не отрицает ни один серьезный ученый. В основе теонима корень «Зев», а «-с» это типичное позднегреческое окончание. Основная функция Зевса — «дарователь жизни». Мы знаем славянских божеств Жива, Живу, Зиву, также олице-творяю-идих жизнь. Славянские божества исконны и архаичны. Зевс — персонаж поздней мифологии, олитературенный «греками» архаичный бог. Генезис Зевса очевиден — верховный бог «древних греков» по своему происхождению славянин-рус.
Совсем не похож на «предка» римский Юпитер. Но и он все тот же «деива», только с приставленным позади «патер», то есть отец: «Иу-патер», как говорили умбрийцы, соседи ла-тиноязычных римлян. Вот как можно скрыться, оказывается. Но приставка «отец», как мы видели по основе мифа, не случайна: в древнеиндийском мы знаем Дьяус-питара — все того же «отца небесного».
Во многих мифологиях прослеживается мотив супружества неба и земли — этаких древних прародителей, порождающих все сущее. Женское начало — земля. Это начало «темное», даже «черное», из ее чернозема или глины рождается все, вплоть до самого человека. И множество различных обозначений для нес существует в разных языках, разных мифо логиях. Почти везде она является «богиней-матерью». И опять тут наиболее близки древнеиндийские, иранские и славянские понятия. Повсюду у этих трех народов было распространенным словосочетание «мать-земля» во всей полноте этого очень емкого понятия. Скажем, авестийцы так и говорили: «мать сыра-земля» (Ардвисура Анахита), подразумевая, как и славяне, под «сыра-сура» влажный слой почвы, плодородный ее слой.
Гремели громы, сверкали молнии, шли дожди — в схватке двух начал, светлого и темного, мужского и женского, зарождалась сама жизнь. Но герои основного мифа действовали по прямому подобию с отцом-небом и матерью-землей лишь в самый архаичный период своего существования. Это видно, например, из «Ригведы» — древнейшего индо-арийского сборника гимнов и песнопений, где схватка Индры с Вритрой описывается вполне на «земном» уровне, без проникновения в таинственные сферы. Но уже чуть позже позиции усложняются, мир становится «многоэтажным». И нам надо его представлять.
Итак, дуалистические силы, имеющие архаическое происхождение, начинают действовать в многомерной Вселенной, порожденной уже достаточно развитым сознанием.
Вселенная эта выглядела в упрощенном виде так:
Три горизонта — трехчленное деление по вертикали со всеми промежуточными деталями. Отсюда три — сакральное число. Три царства, три молодца-сына, три попытки, триада богов, соответствующая, по Ж. Дюмезилю, трем основным социальным группам общества.
Но помимо этого мир, Вселенная имели четыре стороны: юг — север, восток — запад, также противопоставленные друг другу. Отсюда — поклоны на «четыре сторонушки», четыре заговора, четыре страны света, четыре времени года и т.д. Четыре — второе сакральное, или священное, число. Складывая оба первых таких числа, мы получаем третье — семь, а умножая три на четыре, получаем четвертое — двенадцать. Все эти четыре священных числа постоянно встречаются в сказаниях и легендах самых разных народов, в том числе славянских, русского.
Вот в такой довольно-таки сложной системе координат разыгрываются действия основного мифа индоевропейцев.
Змей хитер и коварен. Но основная его функция в мифе — похищение-воровство. Существуют три главные линии: воровство коров и быков, похищение небесного огня, Солнца, и затор вод. Во всех случаях громовержец добивается победы: он освобождает угнанных коров с быками, возвращает Солнце на Небо и открывает путь водам, разрушая построенные вероломным врагом плотины. Опять две силы, противостоящие друг другу. Но если одна по-прежнему занимает место на небе, то вторая — это не обитатель земли и тем более не сама мать-земля, а владыка подземного мира, властитель преисподней. Смещение происходит и за счет того, что громовержец иногда совершает свои подвиги в обличье, близком к человеческому, то есть почти на уровне так называемого культурного героя, не небожителя, но и не человека, а некоего существа, наделенного качествами того и другого, этакого бого-человека. И мотив смешения функций такого рода для нас очень важен.
Основной миф индоевропейцев реконструирован исследователями с поразительной верностью вплоть до восстановления первоначальной языковой формы на общеиндоевропейском уровне. Это очень короткие, но достаточно ясные фразы:
«поражает чудище скалой» (варианты — камнем, каменным орудием); «высекает меж двумя камнями (между небом и скалой) огонь»; «ударяет чудище громовержец-бог скалы (камня)». В реконструированном тексте, переводы которого приведены, читается совершенно четко и однозначно имя громовержца: Перу нт — Перун. Перевода, как говорится, не требуется.
Сюжет мифа возник, по всей видимости, на самой ранней стадии общеиндоевропейского единства или же до возникновения такового. В последнем случае он принадлежал, наверное, тому племени, которое стало ядром общности и сумело в дальнейшем распространить сюжет среди влившихся в него племен и этносов. И поначалу он был достаточно прост и понятен человеку прошлого, далекого прошлого, не обремененному еще в массе развитой, гипертрофированной фантазией.
Проследим трансформацию изначального сюжета, прошедшего первичную обработку в «Ригведе», предельно простого, в сложное, сказочное повествование «Махабхараты».
Итак, «Ригведа», из гимна Индре:
— Он убил дракона, он пробуравил воды, Он рассек чресла гор.
Разъяренный, как бык, он выбрал себе сому. На празднике напился выжатого. Щедрый взялся за ваджру. Он убил его, перворожденного из драконов.
Напомним, что «сома», или, как называли иранцы, «хао-ма», — это опьяняющий ритуальный напиток, выжимаемый из чего-то пока не слишком понятного исследователям. (Много было разных предположений, высказывали даже догадку, что «сома» — это сок мухомора. Но тут мы не будем вникать в топкости изготовления наркотизирующего зелья, нам это в расследовании не поможет.) «Щедрый» — один из многочисленных эпитетов Индры-громовержца, выглядевшего в данном гимне вполне человекообразным существом. «Ваджра», как переводят, метательный с наряд-дуби на, или же палица, каменный топор, а первоначально просто камень.
Все совершается довольно-таки буднично, без красивостей. Гимну этому не одно тысячелетие — наверняка он был сочинен еще до ухода индоариев с прародины. Но заметим, к слову, сочинен гимн, но не сам сюжет, имеющий более древние корни. Но далее! Переселенцы добираются до полуострова Индостан, точнее, до Северной Индии, оседают там, обустраиваются — промежуток примерно в две тысячи лет — и уже не сдерживают своей фантазии, дают волю ей. И в 98—99-й главах III книги «Махабхараты» мы читаем: «Наконец решились Тридесять богов действовать, дабы уничтожить Вритру. Во главе с Сокрушителем городов предстали они перед Брахмой».
Чувствуете, какой зачин? Здесь Инд ре явно маловато глотка-другого сомы. Да и не один он — целая армия богов, не считая помощников помельче! Да покровительство и советы самого Брахмы, верховного божества, без одобрения которого не берется за, казалось бы, нужное и полезное дело такое представительное полчище. А начало каково: «Наконец решились...»! Немало, видно, было обдумано, обмозговано! Непросто было решиться!
Но далее. «Им, как один сложившим в приветствии ладони, молвил Всевышний: «О, боги, известно мне все о задуманном вами деле...» И следуют советы, затем долгая и тщательная подготовка и изготовление «святым мудрецом Дадхичей» какой-то необыкновенной «грозной ваджры» при посредстве умельца Тваштри, которому Дадхича по сооственной воле для великого дела отдает свои собственные ^сости...
Но и Вритра-змей совсем не прост. Он окружен сонмом злобных демонов, великанов-калакеев и прочей нечистью. Его так просто не возьмешь! Это не то, что в «Ригведе» — взялся за ваджру и убил его»!
Вритра, как и положено повелителю нечистой силы и потустороннего мира, причем не только для древнеиндийского змея это характерно, а для всех его индоевропейских собратьев, могуч и силен, он владеет несметными богатствами, он колдун и чародей. С таким надо основательно побороться!
И поединок начинается: «...закипела у богов с данавами великая, повергшая в трепет мир битва...», то есть первыми сталкиваются младшие боги с нечистью, главные герои пока не вступают в схватку. Но... «тридесять богов, охваченные страхом, бежали». Близится кульминация. А нам передают душевное состояние героя: «Тысячеокий Разрушитель городов (это тот же самый Индра. — Ю.П.), видя, что они бегут в страхе, а Вритра торжествует, впал в глубокое уныние». Вот такие дела. Здесь мы совершенно явно видим, что пошла в чистом виде литература, а стало быть, приукрашивания и витийствования могут окончательно за-слонить основу или замаскировать ее до полнейшей неузнаваемости.
Происходят прочие чудесные дела, все добрые божественные силы вселяют в Индру свою уверенность и пыл, тот собирается с остатками мужества... Но в развязке тот же первичный поступок — «объятый ужасом», Индра бросает палицу в змея и убивает чудище! Причем тут же бежит, «гонимый страхом», бросается в озеро, чтобы скрыться — он не верит, что убил самого злодея Вритру, могущественного и злобного. Далее его боги-подручные добивают злых данавов, и все заканчивается благополучно. Задействованы все уровни мифологической Вселенной и по вертикали, и по горизонтали, и по прочим направлениям.
Как расцвечен миф по сравнению с первичным (мы называем текст из «Ригведы» первичным условно, не как первичный сюжет или первичное повествование, а как одну из первых записей). Как он красочен и насыщен персонажами! Но мы, как и в отрывочке из «Ригведы», улавливаем важное для нас — чисто человеческие переживания этого бога-громовержца, героя, мечущего во врага каменную палицу или камень. Он совершает подвиг в первую очередь вовсе не потому, что кого-то или что-то освобождает, возвращает на место, а потому, что он преодолевает тем или иным способом самого себя, заставляет себя решиться на мужественный поступок. И эта черта видится нам совсем даже не «божественной», а чисто человеческой. Недаром и сам-то этот бог при всех грозных и красивых эпитетах предельно приближен к человеку. В этом проглядываются не одна лишь фантазия или сопереживания, но и память.
Память о чем? Чья память? Не будем спешить. Подчеркнем лишь тот момент, что все эти мифологические истории отнюдь не имеют «богодухновенного» характера и в центре их, в какие бы он ни рядился необычайные и «божественные» одежды, стоит сам человек. «А как же отец-небо и мать-земля? — спросит читатель. — Уж в них-то ничегошеньки чело-вече-ского нет, да и быть не может?» В целом, да — в них ничего антропоморфного нет, хотя создатели мифов и легенд зачастую пытаются и их очеловечить. Но это уже обратный процесс, вторичный — от неживого к живому. И в этом нам видится некоторое очеловечивание грозных и могучих сил природы. Это базис основного мифа индоевропейцев, несмотря на то что многим исследователям кажется, будто существуют сами по себе два различных, отдельных мифа внутри общеиндоевропейской мифологии. Нет, скажем мы, миф об оплодотворении богом-небом матери-земли и основной миф очень, сильно проникают один в другой, они связаны и дополняют друг друга. Но если первый миф имеет вполне конкретную природную основу, то второй копирует его на бого-человеческом уровне. То есть, во втором делается попытка путем подражательства приподнять человека, а в ходе развития мифа — бого-человека и бога-громовержца до высот верховных, подлинно всемогущих богов, управляющих стихиями и жизнью на земле. И одним из доказательств служит то, что огонь (по мифу) высекается ударами двух камней, где один камень — небо, а другой — земная скала. То есть, как нам видится, в данном случае поведение или поступок самого человека, высекающего искру при помощи двух камней, проецируются на огромное поднебесное пространство, где то же самое делают всемогущие боги и один бог, но масштабнее, космичнее. Но тут же вступает в силу и обратная связь: человек, пораженный созданными им же космическими образами, делает попытку и самому вписаться в эту грандиозную картину бытия. Причем попытка, разумеется, имеет успех — человек вписывается. Но, вписавшись, постепенно теряет свои человеческие черты, приближается к небу.
Интересно то, что у всех народов рассматриваемой семьи этот герой при всей своей потрясающей карьере — от простого смертного до «громовержца» — отнюдь не забывает своего места — перед верховным божеством он стоит, как говорится, навытяжку и слушает его с почтением, несмотря даже на некоторые свои дерзкие поступки по отношению к «божественной высшей власти». А все это, такая вот расстановка и подобное соотношение сил, говорит за то, что при всех коллизиях в сознании человека-сказителя и человека-слушателя бог верховный, подлинный бог остается именно богом — Вседержителем, а все прочие божества — это всего лишь или обожествленные герои, или героизированные смертные (что не исключает перехода из одного ранга или касты в другой ранг или другую касту).
Остается только выяснить, кого же на самом деле убивает «громовержец» в той историческо-житейской ситуации, которая послужила основой для создания ядра мифа? И в каких отношениях находятся в этой ситуации «убийца» и «убиваемый»? Но это мы сделаем в следующих главах. Сейчас же вернемся к самому мифу в его историко-мифологическом развитии.
Как мы видели на нашей схемке устроения мира, противники занимают по отношению друг к другу всегда вполне определенные позиции. Громовержец наверху — не обязательно на самом небе. Он может стоять на горе, на скале, на каком-либо возвышении, очень часто на вершине дерева — среди деревьев предпочтение отдается дубу. Змей-чудище всегда внизу. Но опять-таки не обязательно в самой преисподней. Он может таиться в пещере, в расселине, в берлоге, в норе, под корягой, в воде, под деревом. Все распределено, все разыгрывается по определенному стародавнему шаблону.
О роли скалы, камня мы говорили. Не случайно и дерево в сюжете мифа. Мировое древо — как вселенская ось, как вертикаль, соединяющая три основных горизонта Вселенной, — это существенная деталь всей индоевропейской, да и не только индоевропейской, мифологии. Не надо быть слишком догадливым, чтобы сообразить — прообразом мировому древу послужило вполне обычное дерево, уходящее верхушкой и ветвями в небеса, стоящее на земле и как бы упирающееся в нее стволом, а корнями проникающее в подземный мир. В природе не найти лучшего действительно существующего примера связи трех уровней.
Не случаен и тот факт, что таковым священным мировым древом, а точнее, прообразом для него, стал дуб. Дубу поклоняются, дуб чтут. Он связан с изначальным сюжетом. Да и с прародиной самих индоевропейцев. Лингвисты едины в том, что нет смысла отыскивать эту прародину в тех местах, где не растет или, по крайней мере, не рос в свое время дуб.
Общеиндоевропейское реконструированное обозначение дуба — «перк-у». Опять знакомое что-то слышится, не так ли? Нет ничего удивительного в том, что стоящего или сидящего на вершине дуба «громовержца» называют Перуном-Перку-ном. Как видим, «небеса», на которых обитало «грозное, громовое божество», не так уж и удалены от земли. Примечательно и то, что опять наиболее близкими теонимами, практически сливающимися с изначальным обозначением, оказались славянский и литовский.
Характерен и тот факт, что следующими по близости звучания опять-таки идут обозначения ссютветствующих богов и священных предметов у народов, покинувших прародину в отдаленное время и ушедших далеко от нее. Словно бы существует некая незримая нить, связывающая какую-то часть оставшихся и самых первых переселенцев. Но эта нить явно истончается и слабеет, когда речь заходит о связях с переселенцами, уходившими позже и ушедшими сравнительно недалеко.
Мы все ближе и ближе подбираемся к предмету наших изысканий. Но до того, как забрезжит перед нами слабенький свет, намекающий на возможность разгадки одной из сложнейших и запутаннейших проблем, еще далековато.
Вернемся к теме главы. Что еще характерно для индоевропейской мифологии? Близнечность. О ней мы говорили вкратце в главе, посвященной генезису Кополо-Аполлона. Близнечность пропитывает все легенды и сказания индоевропейцев. И суть их в том, что от верховного бога, как от Неба-отца, происходят дети-близнецы. Это греческие Диоскуры, древнеиндийские Диво-Напата и многие другие пары, с некоторыми из них мы знакомы.
О близнечности разговор должен идти особый, ибо не все в этих мифах до конца удалось прояснить, в частности, те отголоски праиндоевропейского сюжета, что дошли до нас в простеньком повествовании об Иване да Марье, одновременно и наиболее сохраненные по части архаики, и очень засоренные поздними напластованиями, в том числе и имевшими язычес-ко-христианскую окраску. В истории о близнецах повторялось в какой-то мере основное положение о единстве и противоположности отца-неба и матери-земли, сквозили два начала: светлое и темное, мужское и женское, небесное и земное. Но на первое место уже выходил мотив инцеста — кровосмешения — со всеми последующими событиями. И как мы убедились, отсутствие этого мотива в отношениях между Аполлоном и Артемидой является убедительнейшим доказательством вторичное-ти, привнесенности образов, утративших частично мифологическую окраску, зато получивших чиєю литературігую.
Что же касается Ивана да Марьи, тема совершенно не разработана, несмотря на то что множество мифологов и фольклористов брались за нее. Иван приближается к образу ведийского Яма. Исходную форму имени мы пока не отыскали, но то, что оно не имеет ни малейшего отношения к, возможно, несколько сходному, но привнесенному Иоанну-Ивану, — это бесспорно. Ясно и то, что Иван олицетворяет собой жизнь.
А Марья в этом дуэте — олицетворение смерти. Легко реконструируется первоначальное имя, которое, вне всяких сомнений, к имени Мария также не имеет никакого отношения и невероятно далеко от него. Марья — это Мара, Мора, Морена — смерть или одна из ее опоэтизированных и даже антропоморфных ипостасей.
На Купалу сжигают именно Мару, ее чучело. Мы знаем самые различные производные от издревле бытовавшего обо-значения-теонима Мара. Это, например, «мор» — голодная смерть и «уморить» — умертвить. Но одновременно Мара является и олицетворением злого духа, способного «морочить», то есть обманывать, вводить в заблуждение, запутывать. Она наводит «морок» — наваждение, кошмар или заведомо ложное, сбивающее предсказание.
Образ Мары в глубине индоевропейской общности. Но сохранился как образ он лишь у славян, иные народы его утратили. Хотя у некоторых, например у французов, отзвук его остался в языке — в слове «кош-мар», понятном нам без перевода и по-настоящему заимствованном. Остается добавить, что заимствование в данном случае, видимо, имело круговой характер: с Востока на Запад, тысячелетия назад и с Запада на Восток в XVIII веке.
Да и вообще образ Мары-Морены невероятно глубок и символизирует не просто смерть, но вечно повторяющийся процесс циклического умирания и воскрешения. Поэтому-то он и неотрывен от образа Купалы-Аполлона. Но, в свою очередь, Мара-Морена, имеющая свои ипостаси во всех славянских мифологиях, лингвистически сопоставима, как нас уверяет энциклопедия «Мифы народов мира», с кем бы вы думали? С самим грозным и воинственным божеством, несущим смерть и страх, с италийским Марсом. И здесь впору задаться вопросом: кто первичен? Ответ будет однозначным: первичен всегда архаический образ. А литературный, что поделать, вторичен. Как бы ни был он красив и глубок, но есть закон, по которому не литература порождает мифы, а совсем наоборот.
По всей видимости, к италикам Марс пришел с индоевропейской прародины. Первоначально он имел вполне мирные, как и у Мары, аграрные функции... ну а потом расцвел, пошел в гору — сами италики или же племена, что принесли образ им, втягиваясь в военные предприятия и все более ощущая вкус в них, сменили пол своему божеству (если только пол был первоначально женским) и сделали из него «профессионального воина», позабывшего про посевы и зерна. Именно Марс — покровитель божественных близнецов Ромулаи Рема. Связь прослеживается абсолютно четкая. Но начало — в индоевропейском «мор», «мер», — смерть, и одновременно: море, водоем, то есть та же связь смерти — возрождения и сырости, влаги. Вспомним, «мать сыра-земля». Таково женское начало. И вновь соединение двух ветвей: первичной — Матери-Богини и вторичной — дочери-богини, одной из близнецов и, скорее всего, просто героизированной и обожествленной (как и сам «громовержец», что мы уже в общих чертах рассмотрели), земной женщины, человека.
Опять и опять мы возвращаемся к связи богов первичных, богов как таковых, и бого-людей. Но именно в этом видится разрешение также одного из основных сюжетов индоевропейской мифологии — противостояния и взаимодействия богов старых и богов молодых. Люди перекладывали свои человеческие отношения на богов, а потом божеские — на себя. Это многократное копирование, дублирование, происходившее в обе стороны, на каждом новом витке развития мифосюжета давало новый вариант.
Но все это вовсе не означает, что не существовало вторичных, третичных и прочих причин в процессе возникновения мифа. Как мы уже говорили, ни сам мир, ни его составляющие не желают укладываться в рамки какой-либо одной схемы, они всегда сложнее, многограннее и многовариантнее. И потому, как нам кажется, существовало параллельное влияние на сюжеты, причем по нескольким параллелям.
Возьмем тот же основной миф. В ядре его, как мы убеждаемся, лежит вполне реальный поединок человека с кем-то или чем-то, до чего мы пока не добрались. Но сходные мотивы могут быть вызваны сходными ощущениями в процессе восприятия мира. Более того, сходные ощущения, получаемые при совершении различных деяний, актов, образовывали один мотив, укладывались в один сюжет, отрицая схематизм.
Так, скажем, в последние пятнадцать лет среди специалистов по древним культурам и мифологиям стала довольно-таки популярной теория, связывающая космогонию с эмбриого-нией. Особенное развитие она получила среди западных ученых, и в, частности, у голландского ученого Ф.Б.Я. Кейпера, который считает, что древнейшие представления о мироустройстве и миросоздании теснейшим образом связаны и даже исходят из ощущений, получаемых при акте зачатия, причем не только зачинающих, и в первую очередь мужчины, но и самого эмбриона, обладающего определенной памятью на уровне даже еще не соединившихся яйцеклетки и сперматозоида. Вопрос этот сложный и далеко выходящий как за рамки нашего исследования, так и за рамки сравнительно-исторической мифологии вообще, находящийся где-то на стыке с генетикой, психоанализом и прочими науками. И потому вдаваться в него не будем. Желающие смогут сами узнать обо всем, прочитав книгу Кейпера «Труды по ведийской мифологии», выпущенную издательством «Наука» в 1986 году.
Мы же лишь сообщим, что Кейпер укладывает в рамки своей схемы и основной миф индоевропейцев — на примере из ведийской мифологии исследуя процесс схватки Индры с Вритрой. Многое у Кейпера звучит достаточно убедительно и может быть принято как одно из слагаемых, составивших основу ядра мифа, возникшую где-то на уровне стыка сознания и подсознания. Во всяком случае действия Индры, пробивающего своей ваджрой изначально дрейфующий в каких-то водах холм, который вместе с тем служит преградой водам (или спрятанным стадам), по Кейперу, соответствуют действиям сперматозоида, пробивающего оболочку яйцеклетки. И это вроде бы соответствует испытываемому спящим человеком ощущению качания на волнах. Ощущению, исходящему из области бессознательного, а может быть, и внесозна-тельной памяти, хранящей то состояние покоя в материнской утробе, пока его не нарушило оживляющее отцовское воздействие, после которого начинаются иные ощущения, появляется состояние напряжения, борьбы и соответствующего всему этому развития, роста.
Кейперовские объяснения мифа непросты и гипотетичны. Но и их отвергать не следует, ибо, как мы убеждаемся, любое явление прежде всего совокупность предшествующих явлений разного уровня и разных планов. Но вместе с тем нам представляется, что значительно ярче ощущений эмбриона те чувства, что сопутствуют самому половому акту. А стало быть, именно они в первую очередь — наряду с прочими причинами — могли повлиять на становление мифа. Ведь сюжет поединка очень доступно объясняется из самого факта соития: все эти пещеры и ваджры, сошествия и вознесения, «молнии» и броски — все укладывается в процессы, предшествующие оплодотворению и самому оплодотворению.
И тут мы вновь видим совмещение двух мифов: соития отца-неба и матери-земли, как первичного и глобального, и любовного «поединка» мужского и женского начала, заканчивающегося, естественно, победой «громовержца», как пер-вично-реминисцентного мифа, занявшего со временем вторичное место. Еще раз подчеркнем, накладывается множество составляющих. Все вычленить мы не сумеем, видимо, никогда. Но выявить основные сможем.
Что же касается самого акта соития-оплодотворения, то ему соответствует индоевропейское «иебхр-» с пропадающими двумя последними согласными (или изменяющимися в зависимости от ареалов употребления). Так, например, как считают некоторые исследователи, название реки Днепр состоит из двух частей: «Дану», что означает «река, вода»*, и «иебр-» в известном нам смысле. По этой версии Днепр имеет «небес* ное» происхождение. Но для нас тут главное — другое. Мы имеем перед собой еще один довольно-таки яркий пример сохранения именно славянскими племенами древнейшего созвучия в самом первозданном виде, в том, в каком не удалось сохранить его другим индоевропейским народам. И пусть оно дошло до нас, приняв несколько эмоциональную окраску, в качестве того, что принято называть бытовым ругательством, тем не менее само слово и все его производные в этом не виноваты — его звучание и смысл имеют от роду не менее шести-семи тысячелетий. Прямая передача — еще один факт прямого наследования, пусть и не слишком по нынешним меркам пристойный, но факт, оспорить который невозможно.
Мы постоянно в той или иной мере затрагиваем аспекты древнеиндийской и, в частности, ведийской мифологии. И здесь мы должны сделать одно очень важное отступление, необходимое для понимания существа многих вопросов.
Трудно найти более близкие в языковом и культурном плане группы в индоевропейской семье, чем балто-славян-ская и древнеиндийская, если, разумеется, последнюю очистить, по мере сил, от наслоений поздних времен и вливаний автохтонного населения Индии.
• Фактически «дон-», а точнее, корневая основа «дн-», «дно-», означает не «река» и не «вода», а понятное нам и без перевода «дно», «русло». Именно так и называли реки наши предки, потому что «водой» могли быть и дождевая вода, и талая, и морская, и колодезная, а вот река — это всегда «русло» или, архаический вариант, — «дно». Отсюда и Дон, Днепр, Дунай, Днестр, Иордан и сотни других рек. - ЮЛ.
Но мы бесконечно далеки от подлинного понимания психологии древнего индоария, его мифологии. Причин этому много. Одна из главных заключается в том, что в течение долгого времени, не меньше двух столетий, мы смотрим на древнеиндийскую культуру через английскую призму. И потому мы ну никак не можем узнать того, что не только нам родственно, но и просто наше. Первоначальные переводы с санскрита делались на английский — тому тоже есть причина, хотя бы длительная колонизаторская в самом широком смысле этого слова деятельность англичан в Индии, — а с английского уже на русский. Утрачивалась суть понятий, утрачивалось подлинное звучание слов.
Надо отдать должное английским ученым, они проделали колоссальную работу. Но представьте себе, что мы знакомились бы с культурой и языком украинского народа посредством переводов сначала, скажем, на немецкий, а потом с немецкого на русский. Что бы произошло? А то, что мы могли бы и не узнать очень многого.
Английская призма или английское зеркало, в котором отражается искаженная для нас древнеиндийская культура, преломляет все по-своему, на свой манер. Это касается даже фундаментальных элементов, из которых состоит все, языковых частиц. Например, мы говорим «ра-дж-а», «ва-дж-ра», повторяя за англичанами. Но у индусов нет этого «дж», у них есть «ж», а точнее «тыц». И мы сами громоздим ошибку за ошибкой, пытаясь понять индоария по-аглицки.
А ведь в звучании многих слов заключено для нас почти все. Какой нам, например, смысл повторять вслед за англичанами, что Агни — это «персонифицированная передача жертвенного пламени, жертвенного костра», когда достаточно сказать: Агни — «огонь» и «бог огня», а образ его дать чистым переводом с древнеиндийского, без искусственных усложнений (типа той же «ваджры» — метательного снаряда-дубины).
Не надо ставить искусственных барьеров. Если какое-то слово можно перевести с санскрита на русский одним словом или словосочетанием, а в большинстве случаев это можно сделать, так зачем же огород городить из английских калек и накручивать многосложные, путаные и совсем не древнеиндийские и не русские в итоге «пояснения»-ребусы. Многое прояснится, если мы не будем, выражаясь попросту и по-русски, мудрить излишне.
Нам без перевода понятно, что «Ваю» — это ветер, что это родственно нашему «веять». Что самоназвание «арии» — это не нечто полуфантастическое и непонятное, а производное от балто-славянского «арии-орачи», то есть мы с большой долей уверенности можем сказать: переселенцы отделились от основного массива в пору, когда уже было в какой-то мере освоено земледелие.
Любой желающий, взявший и руки текст, отпечатанный на латинице или на кириллице, обратит внимание на узнаваемость слов: главная книга ариев «Веды» — она и есть веды, поведанья, «свакир» — это свекр, «давар» — дверь, «тамас» — тьма, «вис» — весь, «дам» — дом, «гима» — зима, «гири» — гора, «бхага» — бог, «манса» — мясо, «ватар» — ветер, «вяк» — говорить, вякать, «сравас» — слава, «родас» — рожающая земля, «своям» — сам, «тода» — тогда, «прати» — против, «тано-ти» — тянуть, «грабх» — хватать (грабить), «жна, жнати» — знать, «вякати» — говорить, «жирати» — глотать, жрать, «ми, минати» — сминать, «ушас» — страх, ужас, «братар» — брат, «ятар» — ятровка, «матар» — мать, матерь, «кришна» — черный, коричневый, «свади» — сладкий, «прия» — приятная, «ни» — низ, «ади» — один, «два» — два, «три» — три, «ча-тур» — четыре и так можно продолжать очень долго.
Но главное даже не в словах, достаточно понятных для нас или совсем непонятных, но переводимых все-таки одним словом или словосочетанием, а в понятиях, играя на которых можно до бесконечности усложнять словесный образ, все дальше и дальше удаляясь от краткости и ясности, что, разумеется, исследователю не даст плодов помимо гонорарных, получаемых за распухшие, но по сути пустые рукописи, перерождающиеся в статьи, книги.
Здесь мы сталкиваемся с уже знакомым нам подходом, с поветрием-модой, имеющим глубокие корни и зиждущимся на двух китах: смотреть на все чужими глазами, ни в коем случае не напрягая свои, и объяснять все свое, местное привнесением извне, а все чужое, дальнее — таинственными и путаными словесами, ничего не передающими, но выглядящими достаточно весомыми. Прием старый, еще жреческий — так маги-жрецы, волхвы у тех же индоевропейцев, чтобы сделать знания недоступными для соплеменников и сохранить свой вес в племени, обществе, облекали их в туманные, многозначительные и глубоко зашифрованные фразы.
Завершая наше краткое отступление, надо признать, что часть нашей науки, занимающаяся изучением Древней Индии и индоарийской проблемы, связанной с общеиндоевропейской проблематикой, пребывает в удручающем состоянии — и это несмотря на подлинно подвижнические усилия отдельных титанов-исследователей, настоящих ученых.
Не следует, разумеется, и излишне упрощать подходы к исследуемым объектам, вдаваться в иную крайность, как не следует и впадать в наивно-ложную простоту «народной этимологии», выводящей все лишь из сходности звучаний, из созвучия иногда совершенно разносмысленных слов.
И для того, чтобы не удаляться от золотой середины, необходимо проверять себя: лингвистические находки — мифологическими образами, исторические данные — археологией и антропологией и т.д. во всех сочетаниях. И, многократно проверяя себя, свои полученные результаты, сверяя их с существующими данными, надо помнить и верить — случайности остаются случайностями до тех пор, пока из них не выстраивается логический ряд, последовательность.
Основоположник сравнительного метода в языкознании и сравнительно-исторической мифологической школе А. Мейе сказал как-то справедливые слова, которые мы обязаны привести:
«Отдельные мифологические или лингвистические совпадения могут быть случайными в силу конвергентного (сходного. — ЮЛ.) развития явлений или типологиче-ского характера, однако совокупность отдельных мотивов, внутренне не связанных, не может проявиться случайно» (А. Мейе. Сравнительный метод в историческом языкознании).
Памятуя об этом, надо учиться смотреть на мир открытыми глазами, видя причинно-следственные цепи и совокупноети объектов, процессов, а не просто пестренький калейдоскопический коллаж.
На многие тысячи километров разошелся в разные стороны от прародины облаченный в плоть сказания простенький сюжет. Не распылился, не забылся он, а, напротив, расцвел и неслыханно обогатился за тысячелетия своего существования. У каждого народа он приобрел свое звучание. В германо-скандинавской мифологии, скажем, в роли бога-громовпика, борющегося со Змеем, выступает бог-богатырь, бог-воин Тор, также явно приближенный к народу, как бы его защитник даже. Здесь мы видим отличное от основного индоевропейского имя-теоним, но тем не менее функции сохранены. А имя в какой-то степени сохранено в наименовании материнского божества — мать громовержца зовут Фьергун. На первый взгляд далековато от изначального «Перк-ун», но, как считают ученые, произошедшее от него. Германо-скандинавская мифология насыщена эпическими сюжетами и вставками, которые затуманивают основу, и потому она не всегда пригодна в качестве инструмента или объекта для исследования первичных мифов.
То же самое можно сказать и о скифо-сарматской мифологии, в которой основной миф просматривается крайне слабо, да и то в большей степени в мифе космогоническом. В иранской мифологии, которая реконструируется, в основном, по «Авесте», змееборчество имеет место. Но, видимо, некогда у предков иранцев были серьезные столкновения с предками индийцев: другим способом объяснить их «перевернутое» восприятие мира нельзя. У иранцев Дэвы и Индра — это злобные и злокозненные демоны, а ахуры-асуры, которые олицетворяют у индийцев все отрицательное, напротив, благие божества.
В греческой мифологии «громовержец» сливается с верховным богом, но лишь после того, как на Олимпе покончено со всеми дрязгами, а заодно и с богами старшего поколения, которые отходят на второй план. В греческой мифологии мы также сталкиваемся с необычайной разветвленностью сюжетов и, как говорилось, с бесчисленными напластованиями и литературными обработками, вставками, переработками и пр. Кроме того, греческая мифология наводнена неисчислимым количеством богов, попавших в нее из мифологий соседствующих, а то и дальних народов. Сам регион располагал к этому — ведь в Средиземноморье стекались представители чуть ли не всех земных рас и этносов, неся свои предания и легенды в это благодатное место.
Народы Земли изображают обычно антропоморфных богов по своему подобию. По вазовой живописи мы знаем, что греки были черноволосы. Однако Зевс, Гера, Артемида, Аполлон, Афина, Деметра, Лето, Дионис, Эрос, Хариты, как, впрочем, и многие герои типа Одиссея, Ахилла, Язона, Пилада, Ореста, Мелеагра, Менелая, Радаманфа и др., златовласы и светлокудры.
Странности происходят и с основными богами Греции. Они почему-то живут в иных местах: Посейдон — в Самофракии, Зевс — в Иде. А Олимп находится и вовсе в Южной Македонии. Что же остается на долю самих греков? Для этого надо выяснить сначала, кто именно подразумевался под «греками», а точнее, кто ими был на самом деле. Тут, похоже, в нас, да и не только в нас, срабатывал и продолжает срабатывать тот же механизм, который заставлял византийцев называть северных «варваров» без разбору «скифами», а нам позволяет всех жителей США, например, называть американцами, хотя кого там только нет!
Но нам потихоньку пора перебираться к нашим предкам — славянам и их мифологии. И для этого надо четко представлять их Вселенную, их мир.
Как мы видим, в жизни славян не последнее место занимали морально-нравственные представления. Во всяком случае, они их очень четко и с большой основательностью вписали в космографическую картину. Совершенно особое отношение к понятиям правды и справедливости во многом определило ход развития славянской истории.
И еще. Именно у славян с особой наглядностью прослеживаются дуалистические принципы и признаки. Дуализм — это характернейшая черта глубокой архаики. Из этого можно судить, что в славянской мнозологии сохранена практически в первозданном виде сама архаика — представления 8—7-ты-сячелетней давности. Эти представления — становой хребет славянской мифологии. Они сохранены, но вокруг этого «хребта» наросла могучая плоть, ибо дуалистические представления доведены до высокого совершенства именно с духовной и нравственной точек зрения. И сочетание этих черт, глубочайшей архаики и духовного совершенства, не случайно. У нас будет возможность убедиться в этом.
Достарыңызбен бөлісу: |