После заката (Just After Sunset)



бет25/32
Дата04.07.2016
өлшемі1.48 Mb.
#178635
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   32


3     Рассказ Н


По профессии я бухгалтер, по призванию — фотограф. После развода — а у нас к тому времени уже росли дети, и это, скажу я вам, куда как болезненно — я проводил выходные на природе, снимал пейзажи. У меня не цифровой, а пленочный «Никон». В конце каждого года я отбирал двенадцать лучших фотографий и делал календарь. Его печатали в небольшой мастерской «Виндховер пресс» во Фрипорте. Недешево, зато качественно. Календари я раздавал друзьям и коллегам на Рождество. Иногда и клиентам, правда, далеко не многим. Те, что размещают у нас заказы на десятки или сотни тысяч долларов, предпочитают подарки из драгметаллов. Для меня же нет ничего лучше хорошего пейзажа. Фотографий поля Аккермана у меня нет. Я снимал там, но ничего не вышло. Я даже брал цифровой фотоаппарат взаймы. С ним не только не получилось фото; у него что-то сгорело внутри. Пришлось покупать новый человеку, который мне его одолжил. Нет, мне не жалко денег. К тому времени я наверняка сжег бы все фото с поля, если б оно мне, конечно, позволило.

[Спрашиваю, что значит «оно». Н. не отвечает, словно не слышит вопроса.]

Я фотографирую везде: в Мейне, в Нью-Гемпшире. В основном предпочитаю «обрабатывать» собственную делянку. Живу я в Касл-Роке, точнее, во Вью; вырос в Харлоу, как и вы. Не удивляйтесь, доктор. Мой терапевт порекомендовал вас, и я сразу «погуглил», с кем буду иметь дело. Нынче принято всех «гуглить», согласны?

С вашего позволения, продолжу. Мои самые удачные снимки приходятся на Центральный Мейн — Харлоу, Моттон, Честерз-Милл, Сент-Айвз, Касл-Сент-Айвз, Кэнтон, Лисбон-Фоллз. В общем, там, где катит свои волны могучий Андроскоггин. Эти фото… какие-то настоящие, что ли. Удачный пример — мой календарь две тысячи пятого года. Я принесу вам экземпляр, сами посмотрите. С января по апрель и с сентября по декабрь я снимал неподалеку от дома. А вот с мая по август… сейчас вспомню… Олд-Орчад-Бич, Пемакид-Пойнт; конечно же, маяк; национальный Гаррисон-Стейт; Тандер-Хоул в Бар-Харбор. Я уж было решил, что у меня стало что-то получаться, когда делал снимки Тандер-Хоул. Правда, как только просмотрел первые отпечатки, понял, что все это ерунда. Так, туристическая возня с «мыльницей». Ну удалась композиция, и что? Хорошую композицию можно найти и в самом затрапезном самодельном календаре.

Хотите услышать мое непрофессиональное мнение? Я уверен, что фотография дает гораздо больше творческих возможностей, чем обычно считают. Говорят, что, если у вас «набит глаз» и есть чутье композиции, да еще если вы нахватались технических приемчиков на курсах фотографии, один милый уголок природы получается на фото ничуть не хуже другого. Тем более если вас интересует исключительно пейзажная съемка. И не важно, где снимать — в Харлоу, Мейне, Сарасоте или во Флориде. Не забывай лишь ставить нужный фильтр, наводи да щелкай кнопкой. Только все не так просто. Выбор места в фотографии так же важен, как в литературе или поэзии. Не знаю, почему это так, но…

[Долгая пауза.]

Нет, вообще-то я знаю почему. Потому что художник, даже такой непрофессионал, как я, вкладывает всего себя в то, что создает. Есть люди непоседливые, они таскают свою «цыганскую» душу, словно рюкзак за спиной. Мне же никогда не удавалось вывезти ее дальше Бар-Харбора. Фото, сделанные на берегах Андроскоггина… я их слышу. И другие тоже слышат и чувствуют. Парень из ателье «Виндховер» говорит, что я вполне мог бы получить контракт от какого-ни-будь нью-йоркского издателя и зарабатывать на календарях вместо того, чтобы платить за типографские услуги. Это как-то не по мне. Слишком уж… как бы выразиться… нескромно, что ли? Не могу объяснить; как-то так. Календари — это личное, для друзей. Кроме того, у меня есть работа. Я вполне счастлив со своей бухгалтерской цифирью. Хобби же привносит свет и радость. Так приятно знать, что друзья держат мои календари у себя на кухне и в гостиной. Да бог с ним, пусть даже в кладовке! Забавно, я ведь почти не снимал после того, как побывал на поле Аккермана. Похоже, с той частью моей жизни покончено; теперь она зияет дырой. По ночам оттуда слышатся завывания, словно где-то в глубине гуляет ветер. И ветер этот пытается заполнить пустоту. Я думаю порой, что жизнь — печальная и злая штука, док. Да-да, это так.

Во время одной из таких поездок прошлым августом я выбрался на грунтовку под Моттоном. Этой дороги я раньше не встречал. Я просто катил, куда глаза глядят, слушал радио и потерял реку из виду. Она была где-то поблизости, до меня доносился запах — сырости и в то же время свежести. Так всегда у реки пахнет, правда, доктор? Пахнет чем-то древним. Ну так вот, повернул я на ту дорогу.

Жуть, а не дорога — бугристая, смытая ливнями. Уже начало темнеть, было что-то около семи вечера, а я не успел поужинать. Проголодавшись, я уже было решил поворачивать, как вдруг дорога пошла ровнее и вверх, а не вниз. И запах усилился. Я выключил радио и даже услышал ее, а не только почувствовал — не то чтобы громко, просто поблизости.

Поперек дороги лежало дерево, и я чуть было не повернул назад. Не важно, что развернуться там было негде, я бы и так доехал. Дело было в миле от Сто семнадцатого шоссе, и я мог за пять минут добраться задним ходом. Думаю, что нечто, какая-то добрая сила, светлая сторона жизни, давала мне такую возможность. Эх, весь прошлый год был бы другим, дай я тогда задний ход! Да что теперь вспоминать… Меня удержал запах реки — вспомнилось детство. К тому же открылся вид на вершину холма. Вдоль дороги стояли деревья — сосны и в основном трухлявые березы; к вершине деревья расступались, и я подумал: «Там, наверное, опушка», и еще, что с опушки должен открываться вид на реку. В голове промелькнуло, что там наверняка есть где развернуться, хотя по сравнению с возможностью сделать снимок Андроскоггина на закате то была несущественная мысль. Не знаю, обратили ли вы в прошлом году внимание на августовские закаты; поверьте, они были живописны.

Я выбрался из машины и оттащил дерево. Береза была трухлявая, такая гнилая, что чуть не развалилась у меня в руках. Все же, сев в машину, я был готов ехать скорее назад, чем вперед. Верю, что есть в мире светлые силы, хранящие нас. Мне почудилось, что теперь, когда дерево больше не лежало поперек дороги, шум реки стал громче. Глупости, конечно, я понимаю, просто мне действительно так показалось. Поэтому, включив пониженную передачу, повел свою маленькую «тойоту» к вершине.

Проехал мимо приколоченной к дереву таблички: «Поле Аккермана. Охота запрещена. Проход закрыт», потом деревья расступились, сначала слева, а потом и справа. И передо мной открылся вид, от которого захватило дыхание. Уж и не помню, как я выключил двигатель и выбрался из машины, не помню, как схватил фотоаппарат; помню только, что он оказался у меня в руках, когда я вышел на край поля — ремешок и кофр с объективами стучали по ноге.

Я был пронзен до глубины души, пронзен в самую душу; мир вокруг меня полностью перевернулся.

Реальность — это таинство, доктор Бонсан; мы опускаем над ней завесу повседневных дел, чтобы скрыть игру ее света и тени. Я думаю, мы закрываем лица умерших по той же причине. Лица мертвецов — это врата. Пусть пока они закрыты для нас — мы знаем: им не вечно быть на замке. Однажды они распахнутся для каждого, и каждый пройдет в свои врата.

Есть места, где завеса рвется, а реальность истончается. И тогда из тени выглядывает лицо. Нет, не мертвец. Уж лучше бы то был мертвец. Поле Аккермана — одно из таких мест.

Немудрено, что хозяин, кем бы он ни был, повесил табличку «Проход закрыт».

День таял; на западном горизонте плавал в мареве багряный газовый шар, приплюснутый сверху и снизу. Длинной кроваво-красной змеей струился Андроскоггин, пламенея отражением солнца. Он поблескивал милях в восьми, а то и десяти от меня; вечерний воздух был так тих, что я слышал реку. Серо-голубые леса на том берегу вздымались грядами, уходя далеко за горизонт. Не было видно ни жилья, ни дорог. Не слышно пения птиц. Словно я провалился во времени на четыре сотни лет. Или на четыре миллиона. Белесые струйки тумана начинали подниматься от теплых налитых трав. И некому было скосить те травы с обширного поля, заготовить сено. Словно дыхание самой вдруг ожившей земли, поднималась мглистая поволока с темнеющей зелени.

У меня все поплыло перед глазами. Нет, не от того, что зрелище было неописуемой красоты. Все вдруг истончилось, словно было лишь видением. А потом я увидел эти проклятые камни, торчащие из нескошенной травы.

Их было семь, как показалось мне сначала. Два самых высоких — метра по полтора, самый маленький — с полметра, остальные где-то между ними. Я не забуду, как подошел к ближнему из них: сейчас все вспоминается как сон, тающий в утреннем свете — вы-то знаете, как тают сны. Уж кому, как не вам знать, доктор, ведь вам целыми днями приходится слушать рассказы о снах. Только это был не сон. Трава шуршала по коленям, брюки начали прилипать к коже на ногах, пропитываясь влажным туманным воздухом. Время от времени попадались кусты, целые заросли сумаха, беспорядочно раскиданные по полю. Они цеплялись за кофр, оттягивали его и отпускали; тогда объективы больно шлепали по ноге.

Я остановился у ближайшего камня, одного из полутораметровых, и вдруг четко увидел лица, высеченные на нем. Нет, не человеческие лица; то были какие-то чудовища и жуткие звери. Повернувшись, я понял, что свет закатного солнца сыграл со мной злую шутку — когда тени сгущаются, они становятся похожи… на что только они не становятся похожи! Вглядываясь в камень под другим углом, я увидел новые лица. Некоторые походили на человечьи… как это было отвратительно. Я бы даже сказал, отвратительнее; чудовище с человечьими чертам и отвратительнее просто зверя, вы не находите? Это потому, что мы знаем, что такое человек, понимаем человека. Или считаем, что понимаем. А эти… лица этих искажали либо вопли ужаса, либо хохот. Либо и то, и другое сразу.

Я было подумал, что у меня разыгралось воображение — от одиночества, от грандиозности открывшегося вида. Передо мной предстал целый мир! И время затаило дыхание. Словно все застыло и наступила вечность. До заката оставалось минут сорок, алое солнце присело на горизонте, а прозрачный воздух пропитывался мглой. Мне подумалось, что под воздействием этой красоты я и увидел лица в камне, что это лишь совпадение. Теперь я так не думаю. Хотя теперь слишком поздно.

Я схватился за фотоаппарат. Сделал, по-моему, пять снимков. Злое число, однако тогда я этого еще не знал. Отошел немного назад, чтобы все семь камней вошли в объектив, скадрировал снимок и вдруг заметил, что их на самом деле восемь. Восемь расставленных ломаным кругом камней. Если хорошо присмотреться, становилось заметно, что камни — навершие некой подземной геологической структуры, появившейся из-под земли в незапамятные времена. А может, и вымытой из почвы недавними дождями — поле протянулось по склону достаточно крутого холма, так что моя догадка была небезосновательна. Одно точно: камни не просто раскидали как попало, их расставили подобно камням в храме друидов. Никакой резьбы на них, правда, не было. Только естественная эрозия. Я знаю точно, потому как возвращался туда днем, специально, чтобы посмотреть. Естественные сколы и складки камня, вот и все.

Еще четыре снимка, девять в сумме — снова плохое число. Хотя, конечно, лучше, чем пять. Опускаю камеру и невооруженным глазом снова вижу злобные, ухмыляющиеся и хохочущие лица. Человечьи и звериные. Насчитываю семь камней.

Когда я смотрел в видоискатель, их было восемь.

Голова пошла кругом, стало страшно. Захотелось оказаться где-нибудь подальше от этого места до наступления темноты, подальше от поля, на Сто семнадцатом шоссе и чтоб по радио грохотал рок-н-ролл. Но не мог же я просто так уехать! Там, за гранью сознания, глубоко внутри, нечто, правящее вдохом и выдохом, потребовало, чтобы я остался. Я понял: уеду — случится жуткое, и, возможно, не только со мной. Вновь нахлынуло ощущение: я стою у тонкой завесы реальности, мир так хрупок здесь, в этом месте, что хватит одного необдуманного шага, и мироздание перевернется. Нужно быть предельно… нет, беспредельно осторожным.

Вот тут-то и начался невроз. Я шагал от камня к камню, трогая по одному и пересчитывая, отмечая, где они стоят. Хотелось сбежать — жутко хотелось припустить оттуда, однако от работы отлынивать нельзя, а я понял, что теперь здесь — моя работа. Я знал это так же, как знал, что надо дышать, чтобы жить. Обходя камни, я трясся, как лист; насквозь промок от пота, росы и тумана. Касаться камней всякий раз было… отвратительно. В голове проносились… разные мысли; перед глазами возникали картины. Мерзкие картины. На одной из них я кромсал топором свою бывшую жену и хохотал, а она визжала и закрывалась от ударов окровавленными руками.

Зато их стало восемь. Восемь камней на поле Аккермана. Хорошее число. Безопасное. Я знал, что хорошее. И уже не важно было, смотрю я на них сквозь видоискатель или невооруженным глазом. Касаясь руками, я исправлял их. Уже сильно стемнело, солнце наполовину опустилось за горизонт. Я, должно быть, пробегал между камнями минут двадцать или больше; пробегал по неровному кругу метров сорок в поперечнике. Видно было хорошо, воздух оставался жутковато-прозрачным. Ощущение жути не отпускало, что-то леденящее душу витало вокруг. Все вопило о кошмаре, даже тишина, в которой не слышалось и птиц. Зато как мне стало легко! Кошмар удалось приостановить, унять, когда я касался камней. И когда потом посмотрел на них снова. Очень важно, чтобы они правильно стояли на поле, вот что засело у меня в мозгу. Я понял, что это так же важно, как и касаться камней.

[Задумчивая пауза.]

Нет, пожалуй, важнее. Потому что порядок, баланс — вот на чем держится этот мир, вот что сдерживает тот мир и не дает ему прорваться сюда. Не дает ему поглотить нас. Думаю, все мы понимаем это где-то в душе, так или иначе.

Я повернулся и пошел… думаю, уже почти дошел до машины, может, даже взялся за дверную ручку, как что-то развернуло меня опять. Тогда-то я и увидел.

[Долго молчит. Вижу, что дрожит. Весь покрылся испариной. Пот росой блестит на лбу.]

Что-то появилось в центре каменного круга. В самой середине круга, появившегося в этом мире случайно либо по чьей-то прихоти. Оно было черным, как небо на востоке; зеленым, как трава вокруг. И оно поворачивалось, медленно поворачивалось, не отрывая от меня глаз. О да, у него были глаза. Жуткие розовые глаза. Я знал, то есть мой разум понимал, что это лишь отсветы вечернего неба; другая же половина меня понимала, что это нечто большее. Что-то питалось светом, видело наш мир с его помощью. И видело оно меня.

[Он снова рыдает. Я не предлагаю ему салфетки, не хочу разрушать чар колдовской сказки. Да и не думаю, что смог бы предложить ему салфетку — я сам околдован. Конечно, то, что он озвучивает — причудливый бред. Часть его сознания прекрасно это понимает — «тени, которые выглядят лицами» и все в таком роде. Уж очень этот бред живописен. А живописный бред передается как простуда при чихании.]

Я не помню, как пятился назад, не помню, когда начал двигаться. Помню только, что подумал: я смотрю на голову чудовища, пришедшего из тьмы, извне. И еще подумал: где появился один, там могут появиться и другие. Восемь камней удержат их, ну хоть как-то; а вот если камней останется семь, твари прорвутся, хлынут из тьмы, с той стороны реальности и заполонят наш мир. Я только знал, что смотрю на самого маленького и самого безобидного из них. Я только знал, что плоская змеиная голова с розовыми глазками и чем-то, похожим на здоровенные длинные перья, торчащие из его рыла, — это голова детеныша.

Мы встретились взглядом.

Оно ухмыльнулось, и вместо зубов я увидел головы. Живые человечьи головы. Я наступил на сухую ветку. Она треснула, как хлопушка, и оцепенение спало. Не исключаю возможности, что та тварь, клубившаяся в каменном круге, гипнотизировала меня. Ведь гипнотизируют же змеи птичек. Я повернулся и бросился бежать. Кофр бил меня по ноге, и каждый удар, казалось, говорил: «Проснись! Проснись! Беги! Беги!»

Я рванул дверь «тойоты» и услышал колокольчики — те, что напоминают: «Вы оставили ключ в замке зажигания». Вспомнилось почему-то старое кино, где Уильям Пауэлл и Мирна Лой звонят в колокольчик у стойки регистрации некоего фантастического отеля, вызывая прислугу. Забавно, что только не проносится в голове в такие мгновения. Я думаю, у нас в сознании тоже стоят какие-то врата. Они не дают безумию прорваться и затопить наш мозг. В нужный момент они распахиваются, и тогда какое только дерьмо в них не пролетает!

Завел двигатель, врубил радио на всю катушку, из динамиков загрохотал рок. Как сейчас помню, то были «The Who». И еще помню, что случилось, когда включил фары. Камни словно прыгнули ко мне, приблизились; я чуть не завизжал! Зато их было восемь, я пересчитал, а восемь — хорошо, восемь — безопасно.

[Еще одна долгая пауза, почти на целую минуту.

Дальше только помню, что ехал по Сто семнадцатому шоссе, Не знаю, как я туда попал: разворачивался или ехал задним ходом. Не знаю, долго ли я так ехал, помню, что песня «The Who» закончилась, и играли «Doors». Боже сохрани, то была «Прорваться на ту сторону». Я выключил радио.

Пожалуй, все на сегодня, док; больше ни слова не скажу. Я вымотался.

[Он выглядит крайне изнуренным.]


[Следующая встреча]


Я надеялся, что вся эта чертовщина пройдет по дороге домой; надеялся, что в лесу на меня что-то просто нашло, и что, добравшись до дома, включив свет и телевизор в гостиной, я стану самим собой. Как бы не так. Даже наоборот, у меня лишь усилилось ощущение того, что я побывал в месте, где пространство «свихнулось». Прикосновение к чуждой вселенной, столь враждебной нашей, не прошло даром. Я точно знал, что видел лицо… нет, хуже того, туловище чего-то огромного и змееобразного в каменном круге. Я чувствовал себя… зараженным. Словно инфекция шла от моего собственного сознания, отравляя мозг. Я сам стал угрозой, ведь я мог привлечь эту тварь одними своими мыслями. И она придет не одна. Сюда прорвется целый космос, как блевотина прорывает промокший бумажный пакет.

Обойдя весь дом, я запер двери. Затем решил, что не все, и обошел дом еще раз. На сей раз я считал: передняя дверь, задняя, кладовая, подвал, гаражные ворота, дверь между домом и гаражом. Дверей оказалось шесть, и появилась мысль: шесть — хорошее число. Как и восемь, тоже хорошее. Эти числа — друзья. Они теплые. Не холодные, как пять или семь, а теплые. Я немного успокоился, а потом все-таки прошел и проверил двери еще раз. Снова оказалось шесть. «Шесть — бьет звериную шерсть», — сказал я себе и подумал, что теперь удастся поспать. Не удалось. Не помог даже амбиен. Перед глазами стоял Андроскоггин на закате, превращающийся в алую змею. Туман, встающий мглистыми языками над травой. И эта тварь среди камней. Самое страшное. Я поднялся и сосчитал все книги на полках в спальне.

Их оказалось девяносто три. Число плохое, и не только потому, что нечетное. Разделите девяносто три на три и получится тридцать один — это тринадцать задом наперед. Поэтому я принес небольшую книжку из шкафа в коридоре. Девяносто четыре — не многим лучше, потому что сумма его элементов дает тринадцать. Число «тринадцать» в нашем мире повсюду. На него просто не обращаешь внимания. Итак, я добавил шесть книг на полку в спальне. Пришлось потеснить те, которые были, зато кое-как втиснул. Сто — хорошее число. Просто прекрасное.

Я отправился было спать, как вдруг задумался о книжном шкафе в коридоре. А не утащил ли я, скажем так, добра от добра? Пересчитал книги, оказалось пятьдесят шесть. Цифры складываются в одиннадцать, нечетное; что ж, не самое плохое нечетное. К тому же пятьдесят шесть делится на двадцать восемь — прекрасное числительное! После этого я заснул. Кажется, у меня были кошмары, хоть я их не помню. Шли дни, и мысленно я все возвращался на поле Аккермана. Словно тень накрыла мою жизнь. Я принялся считать все подряд и трогать все подряд, дабы удостовериться, что я понимаю значение этих вещей в мире — реальном мире, моем мире. И еще я начал расставлять все по местам. Чтобы все группировалось четно, стояло по кругу или по диагонали. Круг и диагональ — это как удерживающий барьер. Как правило. Правда, барьер этот не вечен. Стоит появиться небольшой бреши, и четырнадцать превращается в тринадцать, а восемь — в семь.

В начале сентября младшая дочь приехала в гости и сказала, что я выгляжу очень усталым. Спросила, не слишком ли много я работаю. Она обратила внимание, что все безделушки, стоявшие в гостиной — вся та дребедень, которую ее мать не забрала после развода, — расставлены, как выразилась дочка, «как круги на полях». Она высказала свое отношение так: «У тебя, па, с возрастом появляются заморочки, не замечаешь?» Тогда я решил съездить на поле Аккермана днем. Подумал, что, если увижу поле при дневном свете, там не окажется ничего, кроме бессмысленно раскиданных камней, заросших травой. И тогда я пойму, как глупы все мои измышления, а навязчивые идеи лопнут и разлетятся словно пух одуванчика на сильном ветру.

Мне это было необходимо. Потому что считать, трогать и расставлять все по местам — очень большая ответственность.

По дороге я заскочил в ателье, где обычно печатал фотографии. Выяснилось, что ни один из снимков поля Аккермана не получился — вместо изображения на фото был серый квадрат, как будто пленку засветило какое-то излучение. Я удивился и задумался, однако не остановился. Прихватив взаймы цифровую камеру у одного парня в ателье — ту самую, которую я впоследствии сжег, — я отправился в Моттон. Нет, не «отправился» — полетел! Сейчас скажу откровенную глупость: я чувствовал себя как человек, по уши вляпавшийся в ядовитый плюш и бегущий в аптеку за средством против зуда. Да, поначалу все это было похоже на зуд. Считать, трогать и расставлять по местам было болеутоляющим средством против зуда — как чесаться. Зуд проходит, лишь когда чешешься. Только вот когда чешешься, распространяешь по ране яд, а от этого чешешься еще больше. Мне было нужно лекарство. Вернуться на поле Аккермана — полная глупость, а не лекарство; тогда я этого не знал. Да и откуда мне было знать? Мудрецы говорят, пока не сделаешь — не узнаешь. А сколько мы узнаем, пробуя делать и ошибаясь!..

День был чудесный, на небе ни облачка. Листва еще зеленела, воздух уже стал прозрачен и ясен; так бывает лишь при смене времен года. Моя бывшая жена говорила, что ранняя осень послана нам в награду за туристов и прочих отдыхающих, которые толкутся в очередях с кредитками, чтобы купить пива. Как сейчас помню, погода подействовала успокоительно. Я знал, что приеду, вытрясу все дерьмо из головы и похороню его на поле. Ехал, слушал сборник лучших хитов «Queen» и поражался тому, как чисто, как прекрасно звучит Фредди Меркюри. Ехал и подпевал. Я пересек Андроскоггин в Харлоу — вода по обе стороны моста Бейл ослепительно искрилась, я даже увидел всплеск прыгнувшей рыбы и громко расхохотался. Я не смеялся с того самого вечера на поле Аккермана, и так мне понравился собственный хохот, что я не удержался и рассмеялся снова.

Перевалил Бой-Хилл — вы, конечно, знаете, где это, — затем мимо кладбища «Сиринити-Ридж». Я делал там удачные снимки, правда, в календарь они не попадали. До той самой лесной дорожки я добрался меньше чем за пять минут. Только повернул, и сразу по тормозам. Вовремя! Промедли я хоть секунду, порвал бы решетку радиатора «тойоты» надвое. Поперек дороги висела цепь, а на ней — новый знак: «ПРОХОД КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕН».

Я, конечно, мог бы сказать себе: «Это всего лишь совпадение, владелец этих лесов и поля — не обязательно парень по имени Аккерман, хотя, может, и он — вешает такую цепь и знак каждую осень, чтобы отвадить охотников». Потом подумал: оленья охота начинается первого ноября. Да и птицу нельзя бить до октября. Уверен, за полем кто-то приглядывает. Может, с биноклем; может, каким-то другим, необычным способом. И этот кто-то увидел, что я там побывал, и понял, что я вернусь.

«Ну и черт с ним, поехали отсюда! — сказал я себе. — Или ты хочешь, чтоб тебя арестовали за проникновение на частную территорию? Хочешь, чтоб в местной газете появилась твоя фотография? Хорошенькая реклама для бухгалтерской конторы!»

Но меня было уже не остановить. Если я доеду до поля и ничего там не найду, мне полегчает. С одной стороны, я понимал: если кто-то хочет, чтоб я не лез на частную территорию, необходимо подчиниться. С другой стороны — вы только вдумайтесь! — я стоял и считал буквы на знаке; получилось двадцать три, а это ужасное, ужасное число, намного страшнее, чем тринадцать. Безумием было так рассуждать, хотя так я и рассуждал. И часть моего сознания понимала, что это не безумие.

Я оставил внедорожник на парковке у кладбища и вернулся на проселок, перекинув цифровой фотоаппарат в маленьком чехольчике на «молнии» через плечо. Обошел цепь — это оказалось совсем не трудно — и дошел по дороге до поля. Не будь там цепи, мне все равно пришлось бы идти — поперек дороги лежало с полдюжины деревьев, и на сей раз не какие-нибудь полусгнившие березы. Дорогу преграждали пять здоровенных сосен. Шестым лежал толстый ствол матерого дуба. То был не валежник. Все деревья срезали бензопилой. Меня они не остановили ни на секунду. Я перешагнул через сосновые стволы и обошел дуб. Вот и холм, уже виднеется поле. Мельком заметил старый знак — «Поле Аккермана. Охота запрещена. Проход закрыт». Уже виднелись расступившиеся вершины деревьев, клубящиеся лучи солнца меж стволов на вершине и необъятные просторы голубого неба над полем, такого прекрасного и жизнерадостного. Стоял полдень, меня не ждала гигантская кроваво-алая змея у горизонта, лишь Андроскоггин, на котором я вырос и который всегда любил — голубой и чудесный, такой, каким и должно быть все в этом прекрасном мире. Я бросился бежать. Безотчетная, безумная радость толкала меня вперед и не оставляла, пока я не поднялся на вершину. Стоило мне увидеть камни — эти клыки, торчащие из земли, как от радости не осталось и следа. На меня нахлынули неописуемая жуть и ужас.

Камней стояло семь. Семь и все тут. А в центре круга — не знаю, как и объяснить, чтобы вы поняли — пространство поблекло. Это не совсем походило на тень, нет; скорее… знаете, со временем любимые джинсы изнашиваются, и краска выцветает. Особенно там, где ткань натягивается, — на коленях. Вот примерно так. Трава пожухла до засаленно-известнякового цвета; небо над каменным кругом не голубело, а серело. Я чувствовал, что стоит мне лишь войти туда — а часть меня рвалась, хотела именно этого, — мне достаточно будет лишь ткнуть кулаком, и ткань реальности разорвется. А когда она разорвется, меня схватит нечто… Нечто с той стороны. Я понимал, что так и будет. Только кто-то во мне жаждал этого. Жаждал… опять не знаю, как сказать… перестать ходить вокруг да около и броситься в пекло. Было видно, или мне так казалось, в этом я до сих пор не уверен, что место, где должен стоять восьмой камень… нет, я видел: блеклость тянулась туда, пыталась пробиться там, где защита каменных врат ослабла. О ужас! Если она прорвется, весь неописуемый кошмар с той стороны хлынет в наш мир. Небеса почернеют, взойдут новые звезды и безумные созвездия. Я сдернул с плеча фотоаппарат и уронил его на землю, пытаясь расстегнуть молнию, Руки тряслись, как в припадке. Подняв взгляд на камни, увидел, что центр круга уже не просто блеклый — он наливался чернотой. И из черноты, из тьмы на той стороне на меня пристально смотрели глаза — на сей раз желтые, с узкими черными зрачками. Кошачьи глаза. Или змеиные.

Я поднял было фотоаппарат, тут же снова уронил его. А когда взялся рукой, трава сомкнулась над ним, и пришлось тянуть, чтобы освободить аппарат от цепкой растительности. Нет, пришлось выдирать его. Я стоял на коленях, дергая за ремешок обеими руками. Из зияющего пространства, которое закрывал восьмой камень, потянуло ветерком. У меня волосы на голове зашевелились от этого ветерка. Он вонял; оттуда несло мертвечиной. Я поднял фотоаппарат и сначала ничего не увидел. В голове пронеслось:«Оно засветило пленку, оно как-то засветило пленку!» А потом вспомнил, что это цифровой «Никон» и его нужно включить. Так я и сделал — аппарат запищал, но все равно ничего не было видно.

Ветерок уже превратился в ветер, трава от него заколыхалась и пошла по всему полю крупными волнами, отбрасывая тень. Вонь стала невыносимой. Небо темнело — на нем по-прежнему не было ни облачка, оно почему-то просто темнело. Словно некая планета, огромная и невидимая, заслоняла солнце.

Я услышал голос. Говорили не по-английски, прозвучало что-то похожее на «Ктхун, ктхун, дииянна, деянна». Затем… боже, оно произнесло мое имя: «Ктхун, Н., дииянна, Н.». По-моему, я завизжал; не уверен в этом, потому что ветер уже ревел ураганом в ушах. Нет, я должен был завизжать, да и как иначе — оно знало, как меня зовут. А потом… фотоаппарат… угадайте, о чем я забыл?

[Спрашиваю, не оставил ли он крышечку на объективе; слышу в ответ визгливый хохот, пробирающий до костей; невольно думаю о крысах, носящихся по битому стеклу.)

Да! Точно! Крышка на объективе! Крышка, мать ее! Срываю крышку и смотрю в видоискатель. Каким чудом я не уронил «Никон» опять — не знаю. Руки у меня жутко тряслись, и второй раз трава бы его уже не отпустила, она бы уже приготовилась. Я его не уронил. Через объектив виднелось восемь камней. Восемь — мы врага оставим с носом. Тьма еще клубилась в центре круга, хотя и отступала. Стихая, вокруг метался ветер.

Я опустил аппарат, и их осталось семь. Что-то набухало во тьме, и я не берусь описать, как оно выглядело. Я вижу. Во сне я вижу это. Мне не подобрать слов, чтобы нарисовать эту проклятую тварь. Живой и пульсирующий кожаный шлем — вот на что оно похоже больше всего. И словно желтые выпуклые очки с обеих сторон. Только очки эти, я думаю, то были глаза, и смотрели они на меня в упор.

Я снова поднял «Никон» и увидел восемь камней. Щелкнул затвором раз шесть или восемь, чтобы разметить их положение, закрепить их на месте; ничего не вышло — я лишь сжег камеру. Стекла объективов видят эти камни, док, думаю, что человек тоже может увидеть их — в зеркале; может, даже через обычное стекло. Только вот фотоаппарат не фиксирует их. Единственное, что может «записать» их, удержать на месте — это мозг человека, память человека. Правда, как я уже успел выяснить, и на нее надеяться нельзя. Считать, касаться и расставлять все по местам — помогает, хотя бы некоторое время. Забавно, что на поведении, которое мы считаем психически нестабильным, на самом деле держится весь наш мир. Рано или поздно эффект этих простых действий сходит на нет, защита ослабевает. А ведь это так трудно, так утомительно.

Боже, как это тяжело.

Может, на сегодня хватит? Я безумно устал, знаю, хотя и знаю, время еще есть.

[Обещаю прописать ему успокаивающее, не очень сильное, если он желает, зато понадежнее, чем амбиен или лунеста; если не переусердствовать, говорю я, то оно поможет. В ответ мне достается благодарная улыбка.]

Вот здорово, вот спасибо. Только я вас попрошу, доктор, можно?

[Ну конечно, можно, говорю я.]

Выпишите так, чтобы таблеток было двадцать, сорок или шестьдесят. Все эти числа — хорошие.


[Следующая встреча]


[Говорю, что он выглядит значительно лучше, хотя это далеко от правды. На кого Н. действительно похож, так это на будущего клиента психбольницы, и если он безотлагательно не примется за поиски своего личного шоссе Сто семнадцать, чтобы уехать из кошмара, то не успеет и глазом моргнуть, как окажется в соответствующем заведении. Задним ли ходом, развернувшись ли, он должен выбраться с треклятого поля. Да и я тоже. Мне приснилось поле, о котором рассказывает Н., уверен, что смогу его легко найти, если захочу. Не то чтобы оно мне нужно — я не собираюсь принимать участия в безумии моего пациента; я лишь уверен, что знаю, где это поле. Ночью в прошлые выходные мне не спалось и вдруг подумалось, что я, должно быть, не раз и не два, а сотни раз проезжал по мосту Бейл, и тысячи — мимо кладбища «Сиринити-Ридж» с Шейлой на автобусе в начальную школу Джеймса Лоуэлла. Так что я уверен, что мог бы найти поле Аккермана. Будь оно мне нужно. Если оно вообще существует.



Спрашиваю, помогли ли ему препараты, спит ли он. По черным кругам под глазами вижу, что нет. Интересно, как он сам ответит.]

Намного лучше, спасибо. Да и невроз, похоже, отступает.

[Пока он отвечает, руки выдают хозяина с головой: украдкой расставляют вазу и коробку с салфетками по противоположным углам стола у кушетки. Сегодня Сэнди поставила розы; Н. укладывает их, соединяя коробку и вазу. Спрашиваю, что произошло после того, как он съездил на поле Аккермана с цифровым фотоаппаратом. Пожимает плечами.]

Ничего особенного. Ну, конечно, пришлось заплатить парню в магазине за «Никон». Вскоре действительно наступил сезон охоты, и бродить в тех лесах стало опасно, даже если одеться во все ярко-оранжевое. Хотя сомневаюсь я что-то, что в тех краях много оленей. Уверен, они обходят камни стороной.

Проявления невроза ослабли, и я снова начал спать по ночам.

Во всяком случае, иногда. Конечно, видел сны. Всегда снилось поле; я пытался вырвать фотоаппарат из травы, а та цепко его держала. Маслянистая тьма разливалась из круга. Поднимая глаза в небо, я видел, что оно треснуло с востока на запад, и жуткий черный свет лился из трещины. И свет был живой. И голодный. Вот тогда-то я и просыпался, обливаясь потом. Иногда с криками.

Затем, в начале декабря, ко мне в контору пришло письмо. На нем было написано: «Лично в руки», внутри лежало что-то маленькое. Я разорвал конверт, и оттуда на стол выпал ключик с биркой. На бирке стояло: «П.А.». Я сразу понял, что это такое и что это значит. Будь там записка, я бы прочел что-то вроде: «Пытался уберечь тебя. Не моя вина, да и не твоя, наверное. Теперь и ключ, и то, что он отпирает, — твое. Ты отвечаешь за все».

Я опять поехал в Моттон на следующие выходные, правда, на парковку к «Сиринити-Ридж» и не подумал заезжать. Не было смысла, понимаете? Портленд и другие маленькие городки, попавшиеся мне на пути, уже прихорошились рождественскими украшениями. Мороз стоял кусачий, снег еще не выпал. Обращали внимание, что перед тем, как снег ляжет на землю, всегда жутко холодно? И в тот день так было.

Небо обложило, и в конце концов пошел снег. Ну и пурга началась той ночью! Помните?

[Ответил ему, что помню. Я действительно помню, хотя и не рассказал И., почему так хорошо помню. Мы с Шейлой поехали проследить, как идет ремонт в родительском доме. Повалил снег, и мы остались. Слегка выпили и танцевали под старые записи «The Beatles» и «The Rolling Stones». Было здорово.]

Цепь все еще висела поперек дороги; замок открылся ключом с надписью «П.А.». Спиленные деревья лежали у обочины. Я ожидал, что так и будет. А зачем теперь перекрывать дорогу? Поле теперь мое, и камни теперь мои. И за все, что они там хранят, теперь я несу ответственность.

[Спрашиваю, не испугался ли он; ожидаю утвердительного ответа. Н. удивляет меня.]

Да нет, не особенно. Потому что место изменилось. Я знал об этом, еще не съехав на грунтовку со Сто семнадцатого шоссе, от самою перекрестка. Я чувствовал. Я слышал кричащее воронье, открывая замок своим новым ключом. Обычно этот звук кажется мне безобразным; в тот день не было музыки слаще. Боюсь показаться напыщенным — звучали они благой вестью. Я знал, что на поле Аккермана меня ждут восемь камней, и не ошибся. Знал, что они не будут лежать ровным кругом; в этом тоже не ошибся. То были камни, обнаженные тектоническим сдвигом либо ледовым оползнем восемьдесят тысяч лет назад, а может, каким-нибудь ливнем совсем недавно.

Понял я и еще кое-что. Я активировал поле, просто посмотрев на камни. Человечьи глаза убирают восьмой камень. Объектив фотоаппарата только ставит его на место, не закрепляя. Теперь придется восстанавливать защитную функцию разными символическими действиями.

[Он умолкает, задумывается, а когда снова начинает говорить, мне кажется, что Н. полностью сменил тему.]

А вы знали, что Стоунхендж мог служить и часами, и календарем для своих строителей?

[Отвечаю, что где-то об этом читал.]

Те, кто его построил и кто построил другие подобные сооружения, наверняка знали, что время можно отсчитывать и по обыкновенным солнечным часам. А календарь… да разве доисторические народы Европы и Азии не отсчитывали дни зарубками на каменных стенах пещер? Так что же такое Стоунхендж по сути дела, если это все-таки гигантский календарь с часами? Да не что иное, как памятник навязчивому неврозу, скажу я вам. Это такой гигантский невроз посреди равнины Солсбери.

Если только он не охраняет нас от чего-то. Держит на запоре вселенную безумия, которая располагается по соседству, буквально за дверью. Были дни — и немало! — прошлой зимой, когда я поверил, что снова стал самим собой. Я поверил, что мои видения и гроша ломаного не стоят, и все, что я видел на поле Аккермана, произошло лишь в моей голове. Все это невротическое недоразумение прошло; просто мозги «споткнулись».

А потом наступили дни — наступили вновь этой весной, — когда я понял: нет, это не видения, я что-то там включил, на поле. И после этого у меня в руках оказалась эстафетная палочка, я стал последним в длинной-предлинной череде тех, чей бег начался, наверное, еще в доисторические времена. Я знаю, это звучит безумно, — а иначе зачем бы я все это рассказывал психотерапевту? — и у меня до сих пор бывают дни, когда я думаю, что это действительно безумие, даже слоняясь ночами по дому, трогая выключатели и конфорки. Я склоняюсь к тому, что это просто… гм… неправильно сработавшие химические соединения у меня в голове; несколько таблеток — и все пройдет.

Почти всю зиму я думал так, и было хорошо всю зиму. Или, во всяком случае, лучше. Затем, в апреле этого года, все опять покатилось под откос. Я стал считать больше, стал больше трогать и расставлять в диагонали или по кругу все, что только не было приколочено гвоздями. Дочка — та, которая ходит в школу недалеко отсюда, — вновь заметила, каким усталым я выгляжу и каким нервным я стал. Представляете, спросила, не из-за развода ли это, а когда я сказал, что нет, похоже, не поверила. Спросила, «не хочу ли я об этом с кем-нибудь поговорить», и, Бог свидетель, так я попал сюда.

У меня, опять начались кошмары. Однажды ночью, то было в начале мая, я с криком проснулся в спальне на полу. Во сне ко мне явилось гигантское серо-черное чудище, крылатая горгулья с кожистой шлемообразной головой. Здоровенная тварь в милю высотой стояла на развалинах Портленда, я видел перья облаков у ее лап, покрытых чешуей, в когтистых кулаках визжали и бились люди. И я знал — знал — что тварь прорвалась сквозь расставленные камни поля Аккермана, что это лишь первое и наименьшее из уродств, которые прорвутся сюда из того мира, и вина за это лежит на мне. Ведь я не справился с работой.

Я бродил по дому на заплетающихся ногах, расставляя все кругами и пересчитывая предметы. Чтоб в каждом круге было только четное количество предметов. До меня вдруг дошло, что я еще не опоздал, что она лишь начала пробуждаться.

[Спрашиваю, что значит «она».]

Да сила же! Помните «Звездные войны»? «Да пребудет с тобой сила, Люк!»

[Он дико хохочет.]

Только в нашем случае не надо, чтоб она «с нами пребывала». Ее надо остановить! Запереть!.. Запереть тот хаос, что рвется здесь сквозь тонкую ткань, и сквозь истончения по всему миру, как я понимаю. Иногда я думаю, что эта сила прокатилась по бессчетным вселенным и уничтожила их, оставляя за собой чудовищные следы, что несть числа времени этой силе…

[Н. добавляет что-то еще, тихо-претихо, так, что я не слышу. Прошу повторить; он лишь качает головой.]

Дайте-ка бумагу, док. Я напишу. Если то, что я рассказываю — правда, а не плод моего больного воображения, произносить это имя небезопасно.

[На бумаге царапает большими заглавными буквами: КТХУН. Показывает мне, а когда я киваю, рвет бумагу в клочья, пересчитывает кусочки, и только (как мне кажется) насчитав четное их количество, бросает в мусорную корзину около кушетки.]

Ключ, что я получил по почте, лежал у меня дома в сейфе. Достав его, я покатил в Моттон — через мост, мимо кладбища, по проклятой грунтовке. Я не задумывался над тем, что делаю, это не тот случай, когда надо обдумывать решение. Это было бы все равно как сесть поразмыслить, стоит ли срывать шторы в гостиной, когда заходишь в комнату и обнаруживаешь, что они горят. Я не стал думать, я просто поехал.

Но фотоаппарат с собой прихватил, уж в этом не сомневайтесь.

Когда я очнулся от кошмара, было часов пять утра. На поле Аккермана я также застал еще раннее утро. Андроскоггин был великолепен — длинное сверкающее зеркало, совсем не змея; а над ним — тоненькие ростки поднимающегося с поверхности тумана, разбегающиеся в стороны. Как-то это называется… температурная инверсия, что ли? И туманные облачка в точности повторяли повороты и изгибы реки, так что над Андроскоггином висела река-близнец, река призрак.

Трава на поле вновь пошла в рост, заросли сумаха зазеленели. В этой зелени я и увидел самое жуткое. Возможно, часть моего кошмара — плод воображения, однако то, что я увидел в зарослях сумаха, было настоящим. Оно даже на фотографиях сохранилось. Изображение размыто, зато на нескольких снимках видно, как изменились кусты, что растут ближе к камням. Листья на них не зеленые, а черные; ветви же искривлены и похожи на буквы. Их можно разобрать, они складываются… Понимаете?.. В его имя…

[Он показывает рукой на корзину с клочками бумаги.]

Тьма вернулась в каменный круг. Камней, конечно, было только семь — потому-то меня и тянуло на поле; глаз не было. Боже всемогущий, я успел вовремя. Только тьма и ничего больше. Зато тьма ворочалась и клубилась, она глумилась над красотой спокойного весеннего утра, злобно ликуя хрупкости нашего мира. Сквозь нее виднелся Андроскоггин, правда, во тьме — почти библейской, словно столп дыма — он стал сероватой размазанной грязью.

Я поднял фотоаппарат — ремень висел на шее, так что если бы даже я его и выронил, ему не достаться цепкой траве — и заглянул в видоискатель. Восемь камней. Опускаю — снова семь. Смотрю в видоискатель и вижу восемь! Восемь их и осталось, когда я опустил аппарат во второй раз. Конечно, этого было недостаточно, уж я-то знал. И знал, что нужно делать.

Заставить себя подойти к каменному кругу оказалось самой трудной задачей. Трава шуршала по отворотам брюк, словно звала — низким, грубым, недовольным голосом. Предупреждала, держись, мол, от нас подальше. В воздухе потянуло чем-то болезнетворным — какой-то опухолью и еще более жуткой дрянью, микробами, которых в нашем мире и не водится. Кожа у меня… задребезжала, и я подумал — по правде говоря, и сейчас так думаю, — шагни я тогда меж двух камней в круг, плоть моя обратилась бы в жижу и потекла по костям. Мне послышались завывания ветра, что бродит там, в центре круга, подчиняясь лишь своим законам. И еще я понял: она идет. Эта тварь со шлемообразной головой.

[Он снова тычет пальцем в сторону мусорной корзины.]

Она приближалась; если я увижу ее так близко, сойду с ума! Я навсегда останусь в центре круга с фотоаппаратом, в котором не будет ничего, кроме размыто-серых кадров. Тем не менее что-то толкало меня вперед. А когда я подошел ближе…

[Н. встает, медленно обходит кушетку по неровному кругу. Он ступает как-то… по-взрослому и одновременно вприпрыжку, словно ребенок в хороводе. Выглядит это жутко. Обходя свой круг, касается невидимых мне камней. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь. Восемь — оставят врага с носом. Замерев, Н. смотрит на меня. Приходили ко мне пациенты в период обострения, и немало. Такого затравленного взгляда я не видел никогда. В глазах не безумие, а ужас. Взор скорее ясен, чем замутнен. Все, что он рассказывает, конечно, бред. Правда, нет сомнения: для него этот бред — реальность. Помогаю ему: «Вы подошли к камням и коснулись каждого».]

Да, я трогал их один за другим. Не могу сказать, что мир при этом становился безопаснее, устойчивее, реальнее с каждым камнем, которого я коснулся. Нет, далеко не так. А вот с каждым вторым — да. Понимаете? С каждым четным камнем. С каждой парой танцующая тьма таяла; я добрался до восьмого — тьма растворилась. Трава в центре круга пожелтела и пожухла, зато тьма исчезла! Откуда-то издалека донеслось птичье пение.

Я отступил. Солнце сияло вовсю, и река-призрак над настоящей рекой полностью исчезла. Камни вновь стали просто камнями — восемь гранитных глыб валялись посреди поля, и надо было обладать неплохим воображением, чтобы представить их, стоящими по окружности. Я же чувствовал себя… расщепленным. Половина моего сознания понимала, что все происходящее — не более чем игра воображения, и воображению моему нездоровится. Другая половина знала, что все происходит по правде. Эта другая половина даже могла объяснить, почему вдруг все наладилось. Все дело в солнцестоянии, понимаете? Некоторые явления затрагивают весь мир — не только Стоунхендж: и Южную Америку, и Африку, даже Арктику! Американский Средний Запад — не исключение. Да что там, даже моя дочка заметила, а ведь она ничегошеньки не знает об астрономии. «Круги на полях» — вот как она назвала мои «постройки». Да, Стоунхендж и другие, подобные ему — календари, они отмечают не только дни и месяцы, но и периоды повышенной и пониженной опасности.

Сознание мое раскололось, и как же от этого стало невыносимо тяжело. Мне и сейчас не легче. После того случая я приезжал на поле раз десять. И двадцать первого тоже — в тот день, когда мне пришлось отменить нашу встречу, помните?

[Отвечаю, что, конечно же, помню.]

Весь день я провел на поле Аккермана, наблюдая и считая. Потому что двадцать первого произошло летнее солнцестояние — день наивысшей опасности. В декабре, вдень зимнего солнцестояния — день наименьшей опасности. Так было в прошлом году, так повторится в этом, так было каждый год с начала времен. И на ближайшие месяцы — по меньшей мере до осени — у меня есть работенка. Двадцать первого… нет, я не смогу описать вам весь ужас того, что случилось. Разве словами передашь то, как восьмой камень растворялся, исчезал из бытия? И как трудно было заставить его вернуться в наш мир. Как тьма сгущалась и таяла, сгущалась и таяла… словно прибрежная волна. В какой-то момент я задремал, а когда проснулся, увидел прямо перед собой нечеловечий глаз — жуткий, трехстворчатый, — и он смотрел на меня! Я завопил, однако бежать не кинулся. Потому что я охранял весь наш мир. Мир зависел от каждого моего поступка, даже не зная об этом. Нет, я не побежал; вместо этого я поднял фотоаппарат и посмотрел в видоискатель. Восемь камней. Глаз исчез. После этого я уже не засыпал. Наконец круг укрепился, и я понял, что могу уйти — пока. К тому времени солнце уже клонилось к закату, огненный шар катился к горизонту, превращая Андроскоггин в окровавленную змею.

Док, мне не важно, правда все это или только мое воображение — для меня это тяжкий труд. А какой груз ответственности! Я так устал. Никто ведь не знает, что такое буквально нести весь мир на плечах.

[Садится на кушетку. Н. — крупный мужчина, хотя сейчас выглядит маленьким и усохшим. Неожиданно он улыбается.]

Что ж, хоть зимой отдохну. Если, конечно, дотяну до нее. И знаете что еще? Думаю, мы с вами на этом закончим. В смысле, совсем. Помните, как раньше по радио говорили: «Наша передача подошла к концу». Хотя… Кто знает? Может, я и приду. Или позвоню.

[Пытаюсь его переубедить. Объясняю, как много нам еще предстоит сделать. Соглашаюсь, что он несет тяжкий груз — невидимую гориллу с полтонны весом на своей спине. Вместе мы можем уговорить ее слезть. Убеждаю его, что мы справимся, хотя потребуется время. Говоря все это, выписываю два рецепта и сердцем чую: он уже сделал выбор — сдался. Вижу, что сдался бесповоротно, хотя и взял рецепты. Может, ему надоело лечиться, а может, и жить.)

Спасибо за все, док. Спасибо, что выслушали меня. И насчет вот этого…

[Он указывает на стол у кушетки, на вазу, коробку и цветы.]



Я бы на вашем месте оставил все как есть.

[Протягиваю ему талончик на следующую встречу. Аккуратно кладет бумажку в карман. Похлопывает ладонью по карману, проверяя сохранность талончика. Думаю, что, может быть, я и ошибаюсь, что увижу его пятого июля. Бывало ведь, что я ошибался в пациентах. Он стал мне нравиться, и я не хочу, чтобы Н. ступил в свой каменный круг и сгинул там навсегда. Круг существует лишь в его воображении, зато там он реален.]

[Здесь заканчивается запись о последней встрече]



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет