процентов от фабричной себестоимости обуви, если «аналогичная обувь»
не выпускается конкурентом в Соединенных Штатах. В этом же случае
пошлина должна составить 20 процентов от
продажной цены конкурента.
Поэтому все, что требовалось сделать нашим конкурентам, — это
выпустить немного обуви в Соединенных Штатах. Объявить ее
«аналогичной», загнать продажную цену на нее за облака — и бац! Они
могли также загнать за те же облака и наши импортные пошлины.
Как раз это они и сделали.
Один маленький грязный трюк, и им удалось
взвинтить сумму наших импортных пошлин на 40 процентов — задним
числом. Таможня сообщала, что мы задолжали с оплатой импортных
пошлин за прошедшие годы в размере 25 миллионов долларов. Грязный
это был трюк или нет, Штрассер сказал мне, что таможня не шутила. Мы
были ей должны 25 миллионов, и она хотела их получить. Немедленно.
Я положил голову на письменный стол. Несколько лет тому назад,
когда шла борьба с «Оницукой», я объяснял себе, что проблема кроется в
различии наших культур. Какая-то часть во мне, сформированная Второй
мировой войной, совершенно не удивлялась тому,
что мы не были в ладах
с бывшим врагом. Теперь же я был в положении японцев: в состоянии
войны с Соединенными Штатами. С правительством своей собственной
страны.
Это был конфликт, которого я никогда и представить себе не мог, и
отчаянно не хотел его, и тем не менее не мог его избежать. Проигрыш
означал уничтожение. То, чего требовало правительство — 25 миллионов
долларов, — почти в точности равнялось объему наших продаж за весь
1977 год. И даже если нам каким-то образом удалось отдать им весь наш
доход, мы не смогли бы
продолжать платить импортные пошлины,
которые повысились на 40 процентов.
«Поэтому оставалось одно, — сказал я со вздохом Штрассеру. — Нам
придется бороться с этим всеми нашими силами».
Не знаю, почему этот кризис ударил меня больнее морально, чем все
остальные. Я
пытался успокоить сам себя, повторяя снова и снова: у нас
бывали плохие времена, мы переживем и это.
Однако на этот раз ощущения были совершенно иными.
Я попробовал поговорить об этом с Пенни, но она сказала, что я
вообще-то не говорил, а только ворчал, мычал и пялился в пустоту. «Как об
стену», — говорила она с раздражением и с некоторым испугом. Я должен
был сказать ей, что как раз это и делают люди, готовясь к сражению. Они
возводят стены. Они поднимают подъемные мосты. Они заполняют рвы
водой.
Но, сидя за своей растущей стеной, я не знал, как быть. В 1977 году я
потерял способность говорить. Во
мне либо царило молчание, либо
бушевал гнев. Ближе к ночи, после того как я переговорил по телефону со
Штрассером, Хэйесом, Вуделлем или своим отцом, я приходил в выводу,
что выхода я не вижу. Я лишь видел, как сворачиваю бизнес, который с
таким трудом создал. После чего я взрывался и вымещал злость — на
телефоне. Вместо того чтобы положить трубку, я швырял ее, а затем бил
ею все сильней и сильней, пока она не разлеталась на куски. Несколько раз
я избивал свой телефонный аппарат до полусмерти.
После того как я сделал это три,
а может, четыре раза, я заметил, что
мастер, вызванный из телефонной компании, чтобы починить аппарат,
смотрит на меня. Он поставил аппарат на место, проверил, есть ли гудок, и,
убирая свои инструменты, тихо произнес: «Незрело… вот так… на самом
деле… поступать».
Я кивнул.
«Полагаю, вы же взрослый человек», — сказал он.
Я опять кивнул.
Если мастер по ремонту телефонов чувствует, что надо призвать тебя к
порядку, сказал я себе, значит, возможно, тебе следует изменить
поведение. В тот день я надавал себе обещаний. Я поклялся,
что с того
момента буду медитировать, считать в обратном порядке, делать вечерние
пробежки по двенадцать миль, делать что угодно для того, чтобы
собраться.
Собраться с духом и быть хорошим отцом — это не одно и то же. Я
всегда обещал себе, что буду лучшим отцом для своих сыновей, чем мой
отец был мне, имея в виду, что буду яснее выражать им свое одобрение,
оказывать им больше внимания. Но в конце 1977 года, когда я попробовал
дать себе честную самооценку,
когда я обнаружил, сколько времени я
проводил вдали от сыновей и насколько далеким я оставался, даже когда
бывал дома, я выставил себе низкие оценки. Если выражаться строго
математически, я лишь мог сказать, что был на 10 процентов лучше, чем
мой отец был по отношению ко мне.
По крайней мере, я лучший кормилец, говорил я себе.
И по крайней мере, я рассказываю им истории перед сном.
Достарыңызбен бөлісу: