Работа Сартра «Воображаемое»



бет15/18
Дата20.06.2016
өлшемі1.47 Mb.
#149794
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18
Глава 4. Сновидение

    Аналогичная проблема возникает и в случае сновидения. Декарт формулирует ее в своем первом «Размышлении»:

    «Однако надо принять во внимание, что я человек, имеющий обыкновение по ночам спать и переживать во сне то же самое, а иногда и нечто еще менее правдоподобное, чем те несчастные — наяву. А как часто виделась мне во время ночного покоя одна и та же картина — будто я сижу здесь, перед камином, одетый в халат, в то время как я раздетый лежал в постели! Правда, сейчас я бодрствующим взором вглядываюсь в свою рукопись, голова моя, которой я произвожу движения, не затуманена сном, руку свою я протягиваю с осознанным намерением — спящему человеку все это не случается ощущать столь отчетливо. Но на самом деле я припоминаю, что подобные же обманчивые мысли в иное время приходили мне в голову и во сне; когда я вдумываюсь в это внимательнее, то ясно вижу, что сон никогда не может быть отличен от бодрствования с помощью верных признаков; мысль эта повергает меня в оцепенение, и именно это состояние почти укрепляет меня в представлении, будто я сплю».[107]

    Эта проблема может быть выражена следующим образом: если справедливо, что мир сновидения дан как реальный и воспринимаемый мир, в то время как конституирован он ментальной образностью, то не отыщется ли хотя бы один случай, когда образ оказывается дан как восприятие, то есть когда порождение образа не сопровождается нететическим сознанием образной спонтанности? И если бы такой случай действительно отыскался, то разве тем самым не была бы полностью разрушена наша теория образа? Разумеется, относительно сновидения возникает и много других вопросов: например, вопрос о символической функции его образов, а также вопрос о грезящем мышлении и т. д. Но эти вопросы не относятся непосредственно к нашему исследованию: мы ограничимся здесь обсуждением проблемы присущего сновидению способа полагания, то есть такого интенционального утверждения, которое конституируется сновидческим сознанием (la conscience revante).

    Первое замечание к руководству таково: в приведенном отрывке из Декарта содержится некий софизм. Мы еще ничего не знаем о сновидении, повстречаться с которым непросто, поскольку мы можем его описать только пользуясь бодрствующей памятью. Напротив, существует установленный Декартом термин сравнения, с проявлением которого я легко могу встретиться: это бодрствующее и воспринимающее сознание. В любой момент я могу сделать его объектом рефлексивного сознания, которое достоверным образом раскроет мне его структуру. Так, это рефлексивное сознание сразу же поставляет мне очень ценное сообщение: возможно, что в сновидении я лишь воображаю, что воспринимаю нечто; однако достоверно, что во время бодрствования я не могу сомневаться в своем восприятии. Каждый может на секунду притвориться, что видит сон, что книга, которую он читает, ему снится, но он тотчас увидит что у него нет — возможности усомниться в этом и что его вымысел абсурден. И, по правде говоря, его абсурдность не меньше, чем абсурдность высказывания «возможно, что я не существую», — высказывания, которое Декарт считал воистину немыслимым. В самом деле, высказывание cogito ergo sum[108] — если оно правильно понято — происходит из интуиции, согласно которой сознание и существование суть одно и то же. Но это конкретное сознание, существование которого достоверно, существует и сознает, что существует, в той мере, в какой оно обладает индивидуальной и временнбй структурой. Это cogito, безусловно, может быть интуитивным постижением внутренней связи между определенными сущностями, и именно так оно понимается, например, в феноменологии, являющейся эйдетической наукой. Но для того чтобы оно могло быть таковым, необходимо сначала, чтобы оно представляло собой индивидуальную и конкретную рефлексивную операцию, которая всегда может быть нами выполнена. Однако думать, что я существую, когда мыслю, значит делать эйдетическое высказывание, разновидностью которого является высказывание «я существую, когда воспринимаю». Таким образом, когда я воспринимаю, я не уверен в том, что существуют объекты моего восприятия, но уверен в том, что воспринимаю их. Впрочем, нужно заметить, что Декарт не стал устанавливать сомнительный характер восприятия, обращаясь к нему напрямую, что он мог бы сделать, сказав себе: когда я что-либо воспринимаю, я никогда не знаю наверное, воспринимаю я это или вижу во сне. Напротив, он считает очевидным, что человек, который воспринимает, воспринимает осознанно. Декарт попросту замечает, что человек, который видит сон, в свою очередь обладает аналогичной достоверностью. Есть, конечно, расхожая формула: «надо себя ущипнуть, чтобы убедиться в том, что не спишь», но речь тут идет лишь о метафоре, которой в умах тех, кто ею пользуется, ничто конкретное не соответствует.



    Этой очевидности восприятия мы можем противопоставить прежде всего те нередкие случаи, когда спящий, внезапно переходя в рефлексивный план, во сне же сам констатирует, что видит сон. Вскоре мы увидим даже, что появление рефлексивного сознания во время сна соответствует моментальному пробуждению,[109] хотя часто груз сознания, которое пребывает во сне, таков, что он тотчас уничтожает рефлексивное сознание, как в кошмарных снах, когда спящий в отчаяньи говорит себе: «это мне снится», но не может проснуться, потому что его рефлексивное сознание тотчас исчезает и он вновь оказывается «захвачен» своим сновидением. Нескольких примеров было бы достаточно, чтобы показать нам, что полагание существования, как оно имеет место у спящего, нельзя уподобить полаганию существования у бодрствующего, ибо в первом случае рефлексивное сознание разрушает сновидение уже в силу того, что оно полагает его как таковое, в то время как в случае восприятия оно подтверждает и усиливает сознание, подвергаемое рефлексии. Но если мы захотим об этом поразмыслить, то заметим, кроме того, что нететические сознания сновидения и бодрствования должны различаться по тому, каким способом они полагают свои объекты. В самом деле, рефлексивное сознание черпает свою достоверность из того лишь факта, что оно развивает и полагает в качестве объекта имплицитную и нететическую структуру сознания, подвергаемого рефлексии. Рефлексивная достоверность того факта, что я вижу сон, проистекает, следовательно, из того, что мое первоначальное неотрефлексированное сознание должно было в самом себе содержать какое-то скрытое и непозициональное знание, которое затем было эксплицировано рефлексией. Впрочем, если бы дело обстояло иначе, то спящему приходилось бы выводить свое суждение «я вижу сон» из рассуждений и сравнений, которые продемонстрировали бы ему бессвязность или абсурдность его образов. Но в такой гипотезе есть что-то воистину неправдоподобное: для того чтобы спящий рассуждал и делал сравнения, нужно, чтобы он вполне владел своими дискурсивными способностями, то есть чтобы он уже проснулся. Ведь с его стороны было бы абсурдно говорить «я вижу сон» в тот самый момент, когда он уже в достаточной мере проснулся, для того чтобы формулировать правдоподобные суждения. Он мог бы сказать только: «Я видел сон». Впрочем, этот довольно часто встречающийся случай совершенно отличен от того, который нас занимает. Стало быть, являясь нам, сновидение уже отличается той хрупкостью, которая, по всей видимости, не может быть присуща восприятию: оно находится во власти рефлексивного сознания. Единственное, что его спасает, это то, что большую часть времени рефлексивное сознание бездействует. Мы должны будем объяснить, почему. Пока же следует отметить, что первоначальное и неотрефлексированное сознание, если оно — наряду с полаганием объекта — является нететическим сознанием самого себя, по-видимому, не может принимать форму суждения «я вижу сон». Прежде всего потому, что такое суждение предполагало бы некий тезис, а также потому, что такое тотальное определение сознания может быть дано лишь посредством рефлексии. Для того чтобы облегчить себе понимание, воспользуемся одним примером, который нам еще послужит. Если я говорю: я верю, что Пьер испытывает ко мне дружеские чувства, то такое суждение является рефлексивным. Оно тотчас влечет за собой сомнение в объекте веры. Я сразу могу сказать себе: это правда, я в это верю, но я этого не знаю, я никогда не получал доказательств этого. Будучи настроен скептически, я могу прийти к выводу, что Пьер вовсе не испытывает ко мне дружеских чувств. Действительно, если дружеские чувства Пьера ко мне выступают для меня объектом моей веры, это значит, что мое нерефлексивное сознание этой дружбы было нететическим сознанием самого себя как простой веры; но из этого не следовало бы заключать, что этот рефлексивный скептицизм представляет собой также некую непозициональную структуру неотрефлексированного сознания. Когда я сознаю те дружеские чувства, которые Пьер питает ко мне, я сознаю их как объект моей веры (un objet сги), но если я в это верю, то именно потому, что я в этом не сомневаюсь. Таким образом, именно потому, что я верю в дружбу Пьера, мое нететическое сознание веры не содержит ни малейшего сомнения касательно этой дружбы. Оно целиком есть вера. Следовательно, оно есть лишь слепое доверие, так как верить — значит доверять. Просто, поскольку оно является сознанием веры, оно не является сознанием знания. Но такое ограничение может быть выявлено лишь при рефлексивном рассмотрении. Мы ожидаем также, что нететическое сознание сновидения никоим образом не будет обладать тем ограничительным и негативным характером, который мы обнаруживаем в суждении «я вижу сон» («вижу сон», следовательно, не воспринимаю.) Нететическое сознание не может отрицать что-либо, ибо оно целиком наполнено собой и только собой.

    К чему же мы пришли — к той достоверности, что тезис сновидения, по всей видимости, не может быть тезисом восприятия, даже если на первый взгляд кажется, что он подобен ему. Впрочем, это можно вывести из простого рассмотрения рефлексивного сознания, направленного на сознание перцептивное. Утверждать, что я воспринимаю, значит отрицать, что я вижу сон, или, если угодно, это утверждение предоставляет достаточную и необходимую мотивацию для того, чтобы я утверждал, что не сплю. Но если бы сновидение утверждало, что оно является восприятием, тем же способом и с той же достоверностью, что само восприятие, то суждение «я воспринимаю» было бы лишь вероятностным, и мы должны были бы вновь подкреплять его сравнением воспринимаемых объектов, связностью увиденных сцен, их правдоподобием и т. д. В другом месте мы показали, что такое сравнение никогда не бывает дано сознанию как реально осуществленная операция и, кроме того, не позволяет отличить восприятие от образа. В равной мере было показано, что оно не позволяет отличить и бодрствование от сна. В действительности восприятие, как истина у Спинозы, есть index sui,[110] а иначе, по-видимому, и быть не может. Сновидение, в свою очередь, весьма напоминает понятие заблуждения у Спинозы: заблуждение может выдавать себя за истину, но достаточно обладать истиной, для того чтобы заблуждение рассеялось само собой.

    Однако этим мы не можем удовлетвориться. Если мы несколько глубже рассмотрим сновидение и восприятие, то увидим, что различие между ними подобно тому, которое отделяет веру от знания. Когда я воспринимаю стол, я не верю в существование этого стола. У меня нет нужды в это верить, так как он находится здесь собственной персоной. Не нужен какой-либо дополнительный акт, посредством которого, воспринимая этот стол, я придавал бы ему еще и такое существование, в которое я верил бы или мог бы верить. В самом акте восприятия стол раскрывается, разоблачается, он мне дан. И тезис воспринимающего сознания не надо смешивать с каким-либо утверждением. Утверждение относится к ведению произвольной спонтанности, в тезисе же представлен собственный оттенок интенциональности. Тезис есть то, что со стороны ноэзы соответствует ноэматическому присутствию объекта собственной персоной. Очевидность, присущая восприятию, никоим образом не является поэтому субъективным впечатлением, которое можно было бы уподобить некоей разновидности веры: очевидность есть присутствие для сознания объекта собственной персоной, «наполнение» (Erfüllung) интенции. Точно также для рефлексирующего сознания, направленного на перцептивное сознание, перцептивная природа сознания, подвергаемого рефлексии, является уже не объектом веры, а непосредственной и очевидной данностью. От нее невозможно укрыться. Очевидность есть присутствие. Там, где имеет место очевидность, вера бесполезна и даже невозможна. Сновидение, напротив, есть некая вера. Всему тому, что происходит в сновидении, я верю. Но я этому верю — и только. Это значит, что объекты не присутствуют в моей интуиции собственной персоной.

    Однако наша проблема оказалась несколько смещена. В самом деле, нам не преминут сказать: как вы можете верить в реальность образов сновидения, когда вы сами конституируете их в качестве образов? Их интенциональный характер должен был бы исключить всякую возможность верить в них как в реальность.



    Именно поэтому я и говорил, что сновидение является феноменом веры, но не веры в образы как в некую реальность. Чтобы узнать, как в точности обстоит дело, нужно снова обратиться к гипнагогической образности. Эта образность, основанная на образном схватывании фосфенов, мышечных сокращений, слов внутренней речи, достаточно богата для того, чтобы поставлять материю сновидения. Jlepya, как и многие другие авторы, отмечает, что переход от гипнагогической стадии к сновидению часто удается уловить. Образы остаются теми же самыми, говорит он, только наша установка по отношению к ним уже изменилась. Это подтверждается многочисленными наблюдениями: все, кто сталкивается с гипнагогическими образами, могут сказать, что они часто фиксируют момент погружения в сон, притом что в самом содержании гипнагогической образности не обнаруживается никаких изменений. Просто, внезапно пробуждаясь, они сознают, что видели сон. Ночью репрезентативный аналог, конечно же, будет обогащаться кинестетическими и в конечном итоге всеми теми ощущениями, которые достаточно сильны для того, чтобы переступить порог сознания, и слишком слабы для того, чтобы повлечь за собой пробуждение. Все они на самом деле схватываются не сами по себе, но в качестве аналога других реальностей. Так, например, Пруст, просыпаясь, вдруг сознает, что во сне он произнес слова «олень, олень, Франсис Жамм, вилка», но эти слова образовали связную и соответствующую увиденной во сне ситуации фразу. Иначе говоря, они подходили для других, реально не произнесенных слов. Точно так же красный свет солнца, проникающий сквозь шторы, схватывается в знаменитом сновидении как подходящий для крови. Слишком часто встречающееся заблуждение заключается, по-видимому, в убеждении, что сновидение слагается из ментальных образов. Но это вовсе не так: как можно допустить, чтобы ментальный образ крови был спровоцирован красным светом? Тогда нужно было бы, чтобы он оставался бессознательным, что абсурдно, — или же, чтобы он был схвачен как красный свет, что уже предполагало бы пробуждение. В действительности именно красный свет схватывается как кровь. Таков наш способ его схватить. Некоторые сновидения, приводимые Жане, хорошо показывают, как один и тот же непрерывный шум может последовательно схватываться сознанием как подходящий для множества различных объектов, но никогда — сам по себе: в сновидении сознание не может воспринимать, потому что не может выйти из образной установки, в которой оно замкнуто на себе самом. Оно полно образов, но именно по этой причине и не может располагать ментальными образами, которые хотя и несовместимы с восприятием, но, по всей видимости, могут возникнуть только в том случае, если возможен непрерывный переход от восприятия к воображению и, можно сказать, всегда только на фоне восприятия. Сновидение есть сознание, которое не может покинуть образную установку. Однако, поскольку благодаря рефлексии мы можем уловить переход от гипнагогической стадии к сновидению, гипнагогическая образность, очевидно, несколько модифицировалась. Должны ли мы допустить, что такая модификация состоит в изменении тезиса? Иначе говоря, погружаемся ли мы в сон, когда начинаем принимать гипнагогический образ за восприятие? Именно это мы хотим объявить невозможным de facto. Если бы сознание утверждало гипнагогические образы как некие реальности, то оно конституировалось бы по отношению к ним как перцептивное сознание, и непосредственный результат состоял бы в их исчезновении. Именно такая модификация часто приводит к пробуждению: звонок будильника схватывается сначала как аналог журчания родника, колокольного звона, барабанной дроби и т. д. Но, пробуждаясь, мы начинаем воспринимать именно звон будильника. Это не означает, что мы выносим суждение: «это звонит будильник», это означает лишь, что мы внезапно схватываем его звон сам по себе (то есть как серию высоких, вибрирующих звуков), а не как что-то иное. Неважно, сумеем ли мы впоследствии определить источник и причину шума: меня может разбудить просто какой-то треск, истинную причину которого я никогда не узнаю. Может быть, я даже не распознаю его при пробуждении как треск: возможно, это имя предполагает сложную игру операций по распознанию и идентификации. Просто, чтобы перейти из установки сновидения в установку бодрствования, мне достаточно схватить его как нечто существующее. И неважно, что я могу ошибиться: раздавшийся ночью треск мебели в моем сновидении может быть схвачен как звук шагов; после этого я могу проснуться и истолковать этот треск как звук чьих-то шагов этажом выше. Однако между этими двумя уподоблениями пролегает пропасть. В сновидении треск — это звук шагов в образе; в восприятии же он схватывается реально и сам по себе (хотя, может быть, и неверно) как звук шагов и ничего больше. Алэн говорит, что воспринимать — значит видеть сон и тотчас же просыпаться. Но это большое заблуждение: ложное восприятие не есть сновидение, корректировать свое восприятие — не значит просыпаться. Напротив, мы утверждаем, что мир сновидения можно объяснить, только если допустить, что сознание, которое видит сон, по существу своему лишено способности восприятия. Оно не воспринимает, не пытается воспринимать и не может даже понять, что такое восприятие. Однако не следует думать, что такое изолированное от реального мира сознание, замкнутое в сфере воображаемого, примет воображаемое за реальное, не имея возможности сравнить его с какой-либо реальностью, которая тем самым выполняла бы ограничительную функцию. Мы вовсе не разделяем эту мысль, прежде всего потому, что образ предстает тем, что он есть, и не нуждается в сравнении с восприятием, а также потому, что сознание, которое видит сон, характеризуется утратой самого понятия о реальности. Следовательно, оно не может придавать качество реальности какой-либо из его ноэм. Но нам хотелось бы показать, что сновидение представляет собой совершенное воплощение замкнутой сферы воображаемого, то есть такой сферы, из которой абсолютно невозможно вырваться и относительно которой невозможно занять никакую внешнюю точку зрения.

    Если мы прислушаемся к нашему сознанию в тот момент, когда после резкого перехода от гипнагогической стадии к стадии сновидения нас будит какой-то шум, то увидим, что к суждению «я видел сон» оно приходит в результате схватывания «интересного» характера гипнагогических образов. Чисто гипнагогической стадии такой характер вовсе не свойствен. Под «интересным» не следует понимать «связанное со мной», как, кажется, полагает Леруа. Мое присутствие в сновидении случается часто и бывает почти необходимым, когда речь идет о «глубоком» сне, но можно привести многочисленные примеры сновидений, появляющихся в первые моменты после отхода ко сну, когда «Я» спящего еще не играет никакой роли. Вот одно из них, о котором мне рассказала мадемуазель Б…: сначала появилась гравюра из какой-то книги, изображающая раба у ног своей госпожи, затем этот раб отправился искать гной, чтобы излечиться от проказы, которой он заразился от хозяйки; гной этот должен принадлежать той женщине, которая его любит. На протяжении всего сна у спящей было впечатление, что она читает рассказ о приключениях этого раба. Она ни разу не поучаствовала в событиях. Впрочем, зачастую — к примеру, у меня самого — сновидения предстают сначала в виде истории, которую я читаю или которую мне рассказывают. Позднее же я вдруг начинаю отождествлять себя с одним из персонажей этой истории и она становится моей. Сновидение мадемуазель Б… как и начало моих собственных сновидений, характеризуется нейтрализованным тезисом. Можно ли действительно считать, что тезис модифицируется и становится полаганием существования, потому что внезапно я становлюсь одним из персонажей сновидения? Но оставим на время роль Я в сновидении, и, поскольку некоторые сновидения проходят без участия Я, посмотрим, чем они отличаются от гипнагогических образов. Мы уже знаем, что это отличие не состоит ни в их отношении к личности спящего, ни во внезапном полагании реальности образов. Но достаточно поразмыслить над сновидением мадемуазель Б… и сравнить его с преонейрическими образами, чтобы ясно увидеть разницу: гипнаго-гический образ изолирован, отрезан от других образов; если случайно два-три образа и находятся в отношении взаимозависимости, то в любом случае совокупность их остается изолированной: гипнагогического мира не существует, преонейрические видения не пребывают ни в прошлом, ни в будущем; ни за ними, ни рядом с ними ничего нет. И в то же время каждое из них я полагаю как образ. Этот образный характер сохраняется в сновидении мадемуазель Б…: она читает историю, и это один из способов нейтрализации тезиса. Однако каждый образ выступает как момент некоего развертывания во времени, которое обладает прошлым и будущим. Раб предстает не сам по себе, как в преонейрической образности. В последнем случае он появился бы просто как «раб». Но в сновидении он представляется спящей как больной-раб-отправляющийся-на-поиски-гноя-чтобы-из-лечиться. Его образ отсылает нас к какому-то «до» и какому-то «после», он появляется на фоне весьма богатого пространственного мира: пока он ищет свое лекарство, я не теряю из виду ни того, что у него есть госпожа, от которой он заразился проказой, ни того, что эта госпожа продолжает где-то существовать, и т. д. Впрочем, гипнагогический образ никогда не бывает дан как находящийся где-либо. Мы «видим» звезду в образе в нескольких дюймах от нас, но мы вовсе не знаем, где этот образ располагается как таковой, он не окружен каким-либо воображаемым универсумом. Напротив, персонаж сновидения всегда находится где-то, даже если место, где он двигается, обозначено схематически, как в елизаветинском театре. И это «где-то» само каким-то образом расположено в пределах мира, который не виден, но тем не менее окружает его. Итак, если гипнагогический образ есть некое изолированное, можно сказать, «повисшее в воздухе» явление, то сновидение представляет собой целый мир. По правде говоря, миров существует столько, сколько сновидений, или даже фаз одного сновидения. Точнее, каждый образ сновидения появляется вместе со своим собственным миром. Этого иногда бывает достаточно для того, чтобы отличить отдельный онейрический образ от преонейрического. Если мне является лицо Ага Хана, и я просто думаю, что это лицо Ага Хана в образе, то это — гипнагогическое видение. Если же я ощущаю за этим лицом целый мир угроз и обещаний и тут же просыпаюсь, то это — сновидение. Но тем самым я еще не вполне отдаю себе отчет в «интересном» характере сновидения. Поскольку сновидение внезапно вводит нас в некий временной мир, оно всегда предстает перед нами как некая история. (В случае появления лица Ата Хана эта история была сосредоточена в одном единственном видении и у нее еще не было времени для того, чтобы развернуться). Естественно, пространственно-временной универсум, в котором разворачивается история, остается чисто воображаемым, он не является объектом какого-либо экзистенциального полагания. По правде говоря, он не является даже воображаемым, в том смысле, в каком сознание воображает, когда оно презентифицирует что-либо посредством аналога. В качестве воображаемого мира он выступает коррелятом веры, спящий верит, что эта сцена развертывается в каком-то мире; это означает, что этот мир является объектом пустых интенций, которые устремляются к нему из центрального образа.

    Однако все эти замечания ничуть не противоречат главному закону воображения: воображаемого мира не существует. На самом деле, речь идет только о феномене веры. Мы не детализируем этот образный мир, мы не презентифицируем его детали, мы даже не пытаемся это сделать. В этом смысле образы остаются изолированными друг от друга, ограниченными своей сущностной скудостью, подчиненными феномену квази-наблюдения, остаются «в пустоте»', они не поддерживают между собой никаких отношений, кроме тех, которые в каждый момент понятны для конституирующего их сознания. Тем не менее каждый образ предстает окруженным некоей недифференцированной сферой, которая полагается как воображаемый мир. Наверное, лучше было бы сказать, что всякий воображаемый предмет приносит с собой в сновидение некое особое и конститутивное для его природы качество — «атмосферу мира». Выше мы видели, что пространство и время воображаемого даны как внутренние качества воображаемой вещи. Здесь следовало бы сделать аналогичное замечание: для увиденного во сне образа его «связанность с миром» (1а «mondanit6») состоит не в бесконечном числе отношений, которые он будто бы поддерживает с другими образами. Речь идет лишь о некоем имманентном свойстве онейрического образа; «миров» существует столько, сколько и образов, даже если при переходе от одного образа к другому спящему «снится», что он остается в одном и том же мире. Таким образом, следовало бы сказать: в сновидении каждый образ окружает себя атмосферой мира. Но для большего удобства мы будем использовать выражение «мир сновидения», поскольку оно уже устоялось, с той лишь оговоркой, что его не следует понимать буквально.



    Теперь нам становится понятна ноэматическая модификация сознания, которой оно подвергается при переходе от преонейрического состояния в состояние сновидения: гипнагогический образ отличался той неожиданной убежденностью, которая внезапно охватывала сознание; я был непосредственно уверен в том, что это энтоптическое пятно есть рыба в образе. Теперь я вижу сон, и эта внезапная вера отягощается и обогащается одновременно: вдруг я оказываюсь убежден, что эта рыба имеет свою историю, что она была поймана в такой-то реке, что она будет подана к столу архиепископа и т. д. Река, рыба, архиепископ в равной мере суть продукты воображения, но они конституируют некий мир. Мое сознание, следовательно, есть сознание мира; все свое знание, все свои заботы, все свои воспоминания, вплоть до той необходимости бытия-в-мире, которая навязана человеческому существу, я спроецировал в образ, конституируемый мною в настоящий момент, но я сделал это с помощью своего воображения. Что же при этом произошло, кроме того, что сознание было взято в полном своем объеме, целиком вступило в игру и само себя заставило породить все богатство синтезов, но только по способу воображения. Это возможно только в сновидении: даже шизофреник, состояние которого весьма близко к состоянию сновидца, сохраняет способность застигнуть себя «на пути к игре». Но здесь нет уже ни внимания, ни связанной с ним способности полагать объект трансцендентным, сознание оказывается зачаровано обилием впечатлений, оно схватывает их в качестве того или иного образного объекта, в качестве подходящего для той или иной цели, и вот оно уже целиком вступает в игру, оно схватывает эти переливающиеся всеми цветами радуги впечатления как подходящие для объекта, который находится в экстремальной точке мира, очертания которого теряются в тумане. Пока длится сновидение, сознание не может подвергнуть рефлексии самое себя, оно увлечено своим собственным падением и продолжает схватывать образы до бесконечности. Истинное объяснение онейрического символизма заключается в следующем: если сознание всегда схватывает свои собственные заботы, свои собственные желания только в символической форме, то вовсе не благодаря вытеснению (refoulement), — как полагал Фрейд, — которое обязывало бы его как-то их прикрывать: это происходит потому, что оно неспособно схватить что бы то ни было реальное в реальной форме. Оно полностью утратило функцию реального и все то, что оно чувствует, все то, что оно мыслит, оно не может ни чувствовать, ни мыслить иначе, нежели в образной форме. По этой же самой причине, как показал Хальбвакс, мы ничего не можем припомнить в сновидении. И дело здесь не в социальных ограничениях. Просто малейшее воспоминание о реальном сразу же повлекло бы за собой кристаллизацию перед сознанием всей реальности, ибо в конечном итоге это реальное каким-то образом располагалось бы относительно той реальной спальни, той реальной кровати, в которой я сплю. Образ кристаллизации может послужить нам в двух отношениях: один-единственный преонейрический образ может привести к кристаллизации ноэм сознания в ноэмах воображаемых миров, и одна-единственная реальность, схваченная или воспринятая как таковая, способна повлечь за собой кристаллизацию перед сознанием реального мира — произойти может как одно, так и другое.

    Именно здесь стоит охарактеризовать степень веры сознания в эти воображаемые миры, или, если угодно, «массивность» (la «lourdeur») этих миров. Вернемся к сновидению м-ль Б. Уже в силу одного лишь факта, что сновидение предстает тут как некая история, нам должно стать понятно, какого рода вера ему приписывается. Но еще лучше об этом говорит сама Б…: по ее собственным словам, она читает эту историю. Этим она хочет лишь сказать, что история представляется ей интересной и правдоподобной в том самом смысле, в каком так говорят о прочитанной истории. Чтение в некотором роде зачаровывает нас, и, читая детективный роман, я верю прочитанному. Но это вовсе не значит, что я уже не считаю описываемые в детективе приключения лишь воображаемыми. Просто за теми черточками, которые я вижу в книге, для меня вырисовывается целый образный мир (я уже показал, что слова могут служить аналогом[111]), и этот мир замыкается в моем сознании, я уже не могу от него освободиться, я зачарован им. Этот род зачарованности, которая не сопровождается экзистенциальным полаганием, я и называю верой. Сознание осознает не только свою скованность, но еще и свою беспомощность перед самим собой. Этот мир самодостаточен, он не может быть ни рассеян, ни исправлен восприятием, так как не относится к области реального. Именно сама его ирреальность ставит его вне досягаемости и придает ему некую компактную непрозрачность и силу. Пока сознание пребывает в этой установке, оно не может ни предложить себе, ни даже воспринять какой-либо мотив для ее изменения, переход к восприятию может осуществиться лишь посредством некоей революции. Такова же, только с еще большей очевидностью, мощь того мира, который предстает во сне: ноэматически фиксируемая в объекте эта мощь является коррелятом не-те-тического сознания зачарованности. Вот почему мир сновидения, как и мир чтения, выступает как совершенно магический мир; мы увлечены приключениями персонажей сновидения как похождениями героев романа. Это вовсе не означает, что нететическое сознание воображения уже не схватывает себя как спонтанность, но оно схватывает себя как спонтанность околдованную. Именно это обстоятельство придает сновидению свойственный ему оттенок фатальности. События предстают как то, что не может не произойти, коррелируя с сознанием, которое не может сдержать себя и перестать воображать их. Образ сновидения, однако, по-прежнему обладает только теми характеристиками, которые ему придает сознание: феномен квази-наблюдения столь же действенен здесь, как и в любом другом месте. Но образ обладает в то же время и навязчивым характером, который обусловлен тем, что сознание благодаря собственной зачарованности само заставляет себя формировать его; он характеризуется «замут-ненностью», вытекающей из его логической природы и фатальностью, происхождение которой следует объяснить подробнее.

    В воображаемом мире нам не могут присниться никакие возможности, поскольку они предполагают наличие реального мира, отталкиваясь от которого их можно помыслить как возможности. Сознание не может начать попятное движение по отношению к продуктам своего собственного воображения, чтобы вообразить возможное продолжение истории, которую оно себе представляет: это привело бы к пробуждению. Именно этим мы занимаемся, к примеру, выдумывая при пробуждении утешительный конец того кошмара, который нам только что привиделся. Одним словом, сознание не может ничего предвидеть, ибо в данном случае это значило бы воображать на основе вторичной способности и, следовательно, уже обладать рефлексивным познанием воображения первой ступени. Всякое предвидение, исходящее из некоего данного момента истории, в силу своей явленности становится эпизодом этой истории. Я не могу задержаться, не могу представить себе, что конец мог бы оказаться иным; я обязан рассказать себе историю без всякой передышки и без чьей-либо помощи: ничто здесь не «проходит даром». Так, каждый момент истории предстает мне как имеющий некое воображаемое будущее, но это будущее, которое я не могу предвидеть, которое в свое время само собой явится сознанию и о которое это сознание разобьется. Таким образом, вопреки тому, что можно было бы предположить, воображаемый мир — это мир, лишенный свободы: он не то что бы детерминирован, он представляет собой изнанку свободы, он — фатален. Поэтому спящий утешается и выпутывается из всевозможных затруднений вовсе не благодаря измышлению иных возможных вариантов. Это происходит благодаря непосредственному порождению неких утешительных событий в рамках самой истории. Он не говорит себе: у меня мог бы быть револьвер, а револьвер сам внезапно оказывается у него в руках. Но горе ему, если именно в этот момент ему в голову прийдет мысль, которая в состоянии бодрствования выразилась бы в форме: «а что если револьвер заклинит!». В сновидении не может быть никаких «если»: просто этот спасительный револьвер вдруг заклинивает в тот самый момент, когда им хотят воспользоваться.

    Но мир сновидения не замыкается, пока сновидец сам не начинает играть в нем свою роль. Поэтому в сновидениях предстают, по большей части, похождения самого спящего. «Мне снилось, будто я… и т. д.» — этой фразой мы начинаем обычно рассказы о своих снах. Как нужно понимать появление самого спящего в этом воображаемом мире? Надо ли думать, что это в самом деле он сам, собственной персоной, как реальное сознание, проникает в среду онейрической образности? По правде говоря, такое предположение кажется мне лишенным смысла. Ведь для того, чтобы сам спящий, как реальное сознание, проник в воображаемую драму, разыгрывающуюся в сновидении, нужно, чтобы он сознавал самого себя реальным существом, то есть человеком, существующим в реальном мире, в реальном времени, отмеченном вехами реальных воспоминаний. Но как раз этими условиями и определяется состояние бодрствования. Введите в сновидение какого-нибудь реального человека, и оно треснет по швам, будет восстановлена реальность. Впрочем, что, собственно, мы хотим этим сказать? Безусловно, мое сознание во время бодрствования характеризуется своим «бытием-в-мире», но как раз потому, что это «бытие-в-мире» характеризует отношение сознания с реальностью, оно, по-видимому, не может быть применено к сознанию, которое видит сон. Сознание не может «быть-в» воображаемом мире, если только оно само не является воображаемым. Но что такое воображаемое сознание, как не определенный объект реального сознания. В самом деле, сознание, которое видит сон, всегда есть нететическое сознание самого себд, поскольку оно зачаровано сновидением, но оно утратило свое бытие-в-мире и вернет его себе лишь при пробуждении.



    В действительности, для того чтобы понять, в чем состоит решение проблемы, достаточно вспомнить некоторые сновидения, сцены которых поначалу безличны, но внезапно в них появляется личность спящего. Каждому случалось видеть во сне, что он оказывается свидетелем похождений воображаемого персонажа (например, того раба, что снился м-ль Б…), а потом спящий вдруг замечает, что он и есть этот самый раб. По правде говоря, термин «замечать» («s’apercevoir») тут не очень уместен, ибо на протяжении всего сновидения мы, конечно же, имеем дело с феноменами квази-наблюдения; скорее, побуждаемый различными мотивами, спящий вдруг начинает верить, что вот этот раб, убегающий от тигра, и есть он сам, подобно тому как на гипнагогической стадии его внезапно охватывала уверенность в том, что это светящееся пятно и есть человеческое лицо. Рассмотрим подробнее эту трансформацию: становясь мной, раб не лишается конститутивного для него ирреального характера. Напротив, это именно я, будучи спроецирован в раба, становлюсь воображаемым Я. Во многих случаях я продолжаю видеть бегущего раба как [и в начале сновидения. Но теперь тут присутствует][112] особый оттенок, пронизывающий его целиком, особая конститутивная манера, которую, отвлекаясь от первоначального смысла введенного Клапаредом неологизма, можно было бы назвать «мойностью». Конститутивный характер этого раба состоит в том, что он — это я. Но он является мной ирреально, под видом воображаемого. Для того чтобы лучше объяснить, что здесь происходит, нам следовало бы вновь прибегнуть к примеру чтения. Известно, что, читая роман, я в большей или меньшей степени отождествляю себя с его героем. Особенно часто это случается, когда роман написан от первого лица и авторы умеют использовать это отождествление, чтобы сделать свою историю более захватывающей и животрепещущей для читателей. Однако такое отождествление всегда не полно, и прежде всего потому, что авторы очень часто прибегают к «эстетическим отступлениям», например пишут свою книгу «в прошедшем времени» и т. д., что позволяет читателю ближе познакомиться с ее персонажем. Кроме того, всегда остается возможным вмешательство рефлексивного сознания. Это приводит к тому состоянию, которое стоило бы описать само по себе и в котором я становлюсь героем ирреально, все еще чем-то отличаясь от него; я есмь и я сам, и другой. Но представим на минуту, что эти барьеры сломлены: я пребываю в уверенности, что тот человек, которому угрожают все эти романические опасности, в ирреальном, но абсолютном смысле — я сам. В этот самый момент меняется природа того интереса, который я испытываю к роману: теперь это мне угрожают, меня преследуют и т. д. Я присутствую при приключении, которое ирреально происходит со мной. До сих пор опасности, которым подвергался герой, оказывали на меня чарующее воздействие и вызывали во мне громадный интерес, но — несмотря на мое частичное отождествление с ним — этот интерес был еще основан на симпатии. Теперь же чувство, которое они у меня вызывают, есть чувство принадлежности; в этом воображаемом мире, войти в который можно только став ирреальным, некое ирреальное Я воплощает меня, страдает, находится в опасности, даже рискует умереть ирреальной смертью, которая положила бы конец и ему самому, и миру, который его окружает. Разыгрывается ирреальная партия, ставкой в которой выступает мое ирреальное Я. Именно это состояние транса, которое не может быть полностью реализовано в чтении (и, кроме того, мешало бы эстетической оценке книги), и реализуется в личном сновидении. Как только ирреальное Я обнаруживает себя в чарующем мире сновидения, воображаемый мир немедленно замыкается; это уже не воображаемый спектакль, который продолжал бы разыгрываться передо мной в силу того лишь факта, что я наблюдаю за ним; теперь я представлен в нем, я нахожусь в нем «в опасности», у меня в нем есть свое место, и он замыкается на мне. Он не просто предстает под видом ирреального, он также оказывается ирреально прожит, продействован, выстрадан. Одновременно изменяется его отношение к моему сознанию, ведь до сих пор оно было исключительно репрезентативным (да и какими еще могли быть аффективные впечатления, порождаемые этим миром). Начиная с того момента, когда воображаемое Я оказывается «внутри», все меняется: это Я связано с моим сознанием отношением эманации. Я не только вижу бегущего раба, я себя этим рабом ощущаю. И дело не в том, что я ощущаю себя им в интимной глубине своего сознания, подобно тому как в состоянии бодрствования я могу ощущать себя тем же, что и вчера, и т. д. Нет, я ощущаю себя им вовне, в нем самом, я схватываю в нем именно его действенное ирреальное качество (отчаяние Рене, злобу Менардье, доброту Жана Вальжана). Следовательно, с одной стороны, он трансцендентен и внеположен мне, поскольку я по-прежнему вижу его бегущим, а с другой — он трансцендентен мне без дистанции, поскольку я ирреально присутствую в нем. Но эту модификацию, претерпеваемую рабом, претерпевает и воображаемый мир, поскольку этот мир для него (а значит и для меня) исполнен страдания, ненависти, страха и т. д. Таким образом, он остается, с одной стороны, чисто репрезентативным миром, а с другой стороны, становится миром, проживаемым непосредственно. Тем самым ему оказывается свойственно некое глухое присутствие, лишенное дистанции по отношению к моему сознанию. Я оказываюсь схвачен. Конечно, ради этого я не модифицирую тезис: я схвачен, потому что сам ввязываюсь в игру. Но бывают такие игры, за которые берутся вполне серьезно. В то же время я не могу разрушить очарование, я могу прекратить одно воображаемое приключение, только породив другое, я обязан до конца пережить зачарованность ирреальным. Отсюда мы можем получить совершенное и исчерпывающее представление о том, чем оказалось бы сознание, если бы для него вовсе не существовала категория реального.

    Не следует думать, что в сновидениях, где он присутствует лично, спящий всегда начинает отождествлять себя с каким-либо персонажем, действовавшим в предшествующем сновидении, в котором он лично не участвовал. Сновидение изначально может быть личным. Необходимо лишь, чтобы образное мышление сновидца произвело какой угодно объект, о котором он либо сразу, либо спустя некоторое время мог бы подумать, что это он сам, каким бы ни был этот объект во всех остальных отношениях. В самом деле, это единственный способ, каким спящий может проникнуть в мир, которого не существует: нужно, чтобы он отождествил себя с одним из объектов этого мира; иначе говоря, чтобы получить впечатление бытия-в-ирреальном мире, ему нужен некий материальный субстрат. Действительно, сам он, как мы уже отмечали, не может там находиться, но может быть исполнен уверенности в том, что некий воображаемый объект, который уже обладает бытием-в-ирреальном мире, является им самим; и он может в одно и то же время продуцировать и этот объект, и веру в то, что сам и является этим объектом. Этим объясняется любопытная особенность тех сновидений, в которых все видится и ощущается одновременно и в некоем высшем понимании, которое является точкой зрения спящего, представляющего себе некий мир, — и с некоей относительной и ограниченной точки зрения, которая является точкой зрения воображаемого Я, погруженного в этот мир. В действительности, это воображаемое Я не видит этого мира, а спящий не становится на место этого особенного существа, чтобы увидеть вещи такими, какими видит их он: он видит их всегда именно со своей точки зрения, с точки зрения творца. Однако в тот самый момент, когда он их видит, он видит их ориентированными относительно того объективного Я, которое их претерпевает и проживает. Бешеная собака приближается с намерением укусить не к спящему, а к объективному Я, и спящий схватывает дистанцию, отделяющую ее от объективного Я, как абсолютно необратимую, подобно тому как в состоянии бодрствования я схватываю дистанцию, отделяющую собаку-которая-собирается-меня-укусить от меня самого, как абсолютным образом ориентированную в направлении от собаки ко мне. Здесь мы имеем дело с тем иссеченным векторами напряжения и силовыми линиями пространством, которое Левин называет одологическим. Только оно окружает не меня, оно окружает и давит на объект, который я воображаю среди других и который есть объективное Я. Поэтому сновидение никоим образом нельзя было бы представить в мире восприятия. Приведу в качестве примера сновидение, которое я видел в прошлом году. Меня преследовал какой-то фальшивомонетчик. Я укрылся в бронированной комнате, а он с помощью кислородной горелки начал взрезать броню с внешней стороны стены. Итак, с одной стороны, я видел себя в комнате, цепенеющим от страха и ожидания и уверяющим себя, что нахожусь в безопасности, — а с другой стороны, я видел его занятым у внешней стены приготовлением к своей работе. Стало быть, я знал, что должно было произойти с объективным Я, которое этого еще не знало, и все же толщина стены, которая отделяла фальшивомонетчика от объективного Я, составляла некую абсолютную дистанцию, ориентированную в направлении от него к объективному Я. Позднее, в тот момент, когда фальшивомонетчик вот-вот должен был завершить свою работу, объективное Я вдруг почувствовало, что стена скоро будет взломана, то есть я вдруг вообразил его как знающее об этом, правда, не очень заботясь о том, чтобы как-то оправдать это новое знание, и объективное Я как раз вовремя удрало через окно.

    Эти замечания позволят нам лучше понять то различие, которое каждый обязан проводить между воображаемыми и реальными чувствами, которые мы испытываем в сновидении. Бывают сны, в которых объективное Я охвачено ужасом, и тем не менее мы не называем их кошмарными, потому что спящий остается вполне спокоен. Стало быть, он ограничивается тем, что снабжает объективное Я теми чувствами, которые оно должно испытывать ради вящего правдоподобия ситуации. Эти воображаемые чувства «овладевают» спящим не в большей мере, чем те, которые принято называть «абстрактными эмоциями». Дело в том, что сновидение не всегда мотивирует реальные эмоции спящего; подобным образом и роман, даже если в нем излагаются ужасные события, не всегда оказывается способен нас взволновать. Я могу безучастно следить за приключениями объективного Я. И тем не менее они всегда происходят именно с этим ирреальным Я. Напротив, содержание какого-нибудь кошмара не всегда выглядит ужасающим. Дело в том, что реальная аффективность спящего по различным причинам, которые мы не будем здесь рассматривать, иногда предшествует сновидению, и сновидение словно «разыгрывает» ее на почве воображаемого. Иногда это приводит к ужасным приключениям, а иногда ничего страшного и не происходит; просто то, что происходит, интенционально схватывается как нечто мрачное, поскольку порождающий эту образность сновидец сам в реальности мрачно настроен. И тогда кошмарной становится сама атмосфера увиденного во сне мира.

    Подобным образом мы можем теперь объяснить и ту очевидную аномалию, о которой недавно было сказано в одном из примечаний: мне часто снилось, что я прогуливаюсь по Нью-Йорку и испытываю огромное удовольствие. Пробуждение каждый раз оборачивалось для меня не «разочарованием», как обычно говорят, а, скорее, сожалением того рода, которое посещает нас по окончании спектакля. Поэтому иногда я говорил себе во сне: «Уж на этот-то раз я не сплю». Создается впечатление, что я совершал при этом рефлексивный акт и что этот рефлексивный акт вводил меня в заблуждение; тем самым под сомнение попадала бы сама ценность рефлексии. Но в действительности этот рефлексивный акт не был осуществлен реально: это был воображаемый рефлексивный акт, который совершало объективное Я, а не мое собственное сознание. Именно Я прогуливается среди высоких стен Нью-Йорка, именно оно вдруг говорит себе «я не сплю», именно ему мерещится достоверность бодрствования, подобно тому как какой-нибудь романный герой может вдруг протереть глаза и заявить: «Разве я сплю? Конечно же нет». Сознанию, которое видит сон, раз и навсегда назначено производить только воображаемое, и мы видели, что его заботы, его хлопоты оказываются спроецированы перед ним в символической и ирреальной форме. Забота о том, чтобы сон оказался явью, чтобы избежать сожаления, которое последует по окончании представления, не могла бы выразиться реально, если бы спящий не проснулся, так же как и зритель не мог бы подумать: «хорошо если бы вся жизнь была как эта театральная пьеса», не отстранившись от представления, для того чтобы как-то разместиться на почве реальности {реальные чаяния, реальная личность и т. д.). Здесь это желание яви, которое остается лишь желанием, сознает самое себя вовне, в трансцендентности воображаемого — и именно в этой трансцендентности воображаемого оно находит свое удовлетворение. Таким образом я воображаю, что объективное Я пожелало взаправду оказаться в Нью-Йорке, я воображаю это наряду с моим собственным желанием оказаться там, и фактически объективное Я — сообразно самим терминам вымысла — оказывается на улицах Нью-Йорка во плоти, а не в сновидении. Следовательно, тут нет никакой реальной рефлексии, и мы весьма далеки от пробуждения. Разумеется, так же дело обстоит и в отношении всех рефлексий, которые может порождать объективное Я, таких как «я боюсь», «я оскорблен» и т. д., — впрочем, сами по себе эти рефлексии встречаются довольно редко.

    Напротив, единственное средство, которым располагает спящий, чтобы выйти из состояния сновидения, это рефлексивная констатация: я вижу сон. И для того чтобы достичь этой констатации, нужно всего-навсего продуцировать рефлексивное сознание. Только продуцировать это рефлексивное сознание едва ли возможно, поскольку мотивации, которые обычно могут вызвать его появление, таковы, каких уже не приемлет «очарованное» сознание спящего. В этом отношении нет ничего любопытнее тех отчаянных усилий, которые погруженный в кошмары спящий прилагает к тому, чтобы напомнить себе о возможности рефлексивного сознания. Чаще всего эти усилия бывают напрасны, потому что сама «очарованность» сознания сновидца вынуждает его придавать этим напоминаниям форму вымысла. Он пытается сопротивляться, но все ускользает в вымысел, вопреки его воле все трансформируется в воображаемое. В конце концов сновидение может прерваться только по двум причинам. Первая — это настоятельное вторжение реального; например, реальный страх, спровоцировавший кошмарное сновидение, сам по себе «схватывается» в кошмаре и в конечном итоге становится столь сильным, что разрушает очарованность сознания и мотивирует рефлексию. Я сознаю, что боюсь, и тем самым, — что вижу сон. Настоятельным может стать и внешний стимул, либо в силу того, что он застает спящего врасплох и не может быть немедленно схвачен как аналог, либо в силу своей необузданности, вызывающей реальный эмоциональный шок, который тут же становится объектом рефлексии, либо в силу определенных запретов, оказывающих свое беспрестанное воздействие сквозь сон.[113] Второй мотив, который может привести к прекращению сновидения, обнаруживается зачастую в самом сновидении: в самом деле, может случиться так, что развертывающаяся во сне история прийдет к такому событию, которое само по себе окажется неким пределом, после которого дальнейшее продолжение немыслимо. Например, мне часто снится, что меня собираются гильотинировать, и сновидение прекращается в тот самый момент, когда моя шея оказывается в круглом отверстии. Мотивом пробуждения здесь является не страх — ибо, сколь это ни покажется парадоксальным, это сновидение не всегда принимает форму кошмара, — а, скорее, невозможность вообразить, что же будет после. Сознание колеблется, его нерешительность мотивирует рефлексию, а это и есть пробуждение.

    Мы можем сделать следующий вывод: сновидение — вопреки утверждению Декарта — вовсе не является схватыванием реальности. Напротив, оно потеряло бы всякий смысл, всю свою истинную природу, если бы хоть на мгновение могло полагать себя как реальное. Сновидение есть прежде всего некая история, и мы испытываем к ней страстный интерес, подобный тому, который наивный читатель испытывает при чтении романа. Оно переживается как вымысел, и только рассматривая его как вымысел, данный как таковой, мы можем понять, какие реакции оно вызывает у спящего. Однако это особый, «околдовывающий» вымысел: сознание — как мы показали в главе о гипнагогическом образе — оказывается связанным. И то, что оно переживает наряду с вымыслом, схваченным как таковой, — это невозможность уйти от этого вымысла. Подобно тому как царь Мидас обращал в золото все, к чему прикасался, сознание само себя приговаривает к тому, чтобы все, что оно схватывает, превращалось в воображаемое: отсюда фатальный характер сновидения. Именно улавливание этой фатальности как таковой часто путают со схватыванием предстающего во сне мира как реальности. Фактически природа сновидения состоит в том, что реальность повсеместно ускользает от сознания, которое вновь и вновь пытается ее схватить; все усилия сознания, вопреки его намерениям, ведут к порождению воображаемого. Сновидение — это вовсе не вымысел, принимаемый за реальность, это одиссея сознания, которое само собой и вопреки самому себе обречено конституировать один лишь ирреальный мир. Сновидение представляет собой особый привилегированный опыт, который помогает нам понять, что произошло бы с сознанием, если бы оно было лишено своего «бытия-в-мире» и тем самым утратило бы категорию реального.

Заключение



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет