В Центральном на разных местах я проработал год, потом меня снова вернули на Аяч-Ягу. Тут было много знакомых, вместо старого опера был уже другой. Направили меня в инструменталку, лопаты точить, потом дневальным, а это уже возможность выходить за зону. Раз позвонили по телефону и спросили Чеснокова Ивана Федоровича. Я прибежал, оказалось, отец мой12 звонит с другой шахты — поговорили мы немного. Приявко узнал, что сижу я по пятьдесят восьмой, пообещал устроить встречу с отцом. Прошло время, как-то выписал он мне документ на фамилию Фризен Иван Петрович, с ним я мог попасть в другой лагерь. Действительно, был такой немец, я его хорошо знал, мы с ним дружили, были даже похожи немного с ним. Дал он мне якобы направление в спецчасть. Пришел я в стационар, а там отец мой, работал старшим санитаром. Ну, радости! Поговорил с ним часа два, что да как, ведь переписки с домом не было. Мне год оставался сидеть, договорились по возможности встречаться.
В январе сорок восьмого года у меня родился сын Игорь, я в это время работал экспедитором, была возможность выходить за зону, в инструменталку привозили шпалы, какие-то технические детали, даже продукты. Я начал пробиваться к жене. Владимир Иванович освободился к этому времени, а его жена работала в яслях, куда отдали моего Игорька. Я говорю Владимиру Ивановичу, так и так, хотя бы повидаться с сыном. «Что ж, — говорит, — придумаем что-нибудь». У нас бригада ходит, работает на дороге, они там шлак чистят, где паровозы ходят. Мы решили, что моя жена придет вместо одного из этой бригады. Мы встретились, мне скоро освобождаться, а ей сидеть еще восемь лет. Ребенку было около семи месяцев, а у нее было подавленное состояние. Повидались, поговорили.
Прошло время, я попросил Владимира Ивановича, чтобы дал возможность сфотографироваться с сыном. Он говорит: «Устроим, она вынесет ребенка как будто на консультацию, ты и увидишься с ним». Принесли его, а ему уж месяцев девять, я ему: «Я папа. Папа». А он видит незнакомого, плачет. Дали ему игрушки, конфетку, успокоился он, и удалось сфотографироваться. Снимал литовец, целую пачку фотографий сделал.
В сорок восьмом году пришел мой срок освобождаться, а с августа месяца было запрещено оставлять на Воркуте с пятьдесят восьмой статьей. Задумано было всех, кого освободили, собрать на пересылку, чтобы отправить кого в Караганду, кого в Новосибирскую область. Мне помог знакомый врач, он сказал, что в Караганде придется работать на шахтах, а он даст заключение, что мне это нельзя, уверил, что в Новосибирской области будет все-таки лучше, там тайга и лесхозы. Прошел ноябрь, декабрь, потом собрали нас всех и погрузили в телячий вагон. Я одет был хорошо, друзья помогли, знал, что еду в ссылку в Новосибирскую область, в сельскохозяйственный район. Нас много знакомого народа собралось, могли за себя постоять, чтоб не раздели.
Привезли нас сначала в Киров, там недели две пробыли, затем в Свердловск — за эти недели я сильно исхудал. Наконец, привезли нас в Новосибирск, на пересылку, просидели так дней пять. Зима, февраль месяц. Опять пересчитали нас и обратились вдруг: «Тихо, товарищи!» Впервые мы услышали это слово. «Не толпитесь, сейчас пересчитают вас, и поедете без конвоя. Все будет хорошо». Привезли на станцию Чаны Новосибирской области, а оттуда на пятнадцати повозках повезли с пожитками за семьдесят километров в тайгу.
Привезли нас туда, разместили в клубе, потом пришел уполномоченный: «Вас, товарищи, привезли сюда, чтобы мы распределили вас по селам и колхозам. Будете здесь работать». Вызывал он отдельно каждого и беседовал. Нас в село Туруновка попало сразу восемнадцать человек, там был колхоз "Большевик". Парень, который вез нас, взял меня к себе на квартиру. Изба обычная деревенская, теленок в избе, одеяла лоскутные, с ним жили мать и жена молодая. Истопил для меня он баню. На второй день объявили, что такого-то числа состоится собрание с повесткой дня: подготовка к весенней кампании и прием новых членов колхоза. Через день собрали нас в клубе, присутствовали там еще четыре колхозника и женщины.
Колхоз почти разорился, все его хозяйство составляли десять коров, десять лошадей и столько же гусей. Приехавшие со мной были осуждены по пятьдесят восьмой статье, все они написали заявления о вступлении в колхоз. А когда подсчитали заявления, то их оказалось лишь семнадцать. Спросили: «Кто не подписался?» Отвечаю: «Я не подписался. Я приехал в ссылку, срок у меня был пять лет, а ссылки не было. Произошла какая-то ошибка, я не должен был сюда приезжать».
— Срок отбыл?
— Отбыл!
— Раз привезли, значит, вступай в колхоз.
— Может меня завтра освободят. Я подожду, погляжу.
— Ну, смотри!
С тех пор на меня косо стали смотреть — как это, выделяется один. Подошел какой-то праздник, я работать не пошел и остался дома. Пришел бригадир: «Иди на работу!» Отвечаю: «Вы колхозники, а я вольный человек». Ушел бригадир. Вскоре заболел молотобоец, и я две недели работал за него, приходил и падал от усталости. В райцентре был маслозавод, я попробовал там устроиться. Пришел туда, а они в бильярд играют. Просил принять, отослали меня: «Работай, куда привезли». Как-то рубил я березу и случайно поранил ногу себе. Пошел к знакомому фельдшеру, пятидесяти лет, он спросил, а мне двадцать три года было: «Это ты в колхоз не записался?» Ответил: «Да, я». «Молодец, что смог». И тут он мне анекдот рассказал: «Были два цыгана, два брата. Одного посадили, дали десять лет, а другой пришел к нему и плачется: «Тебе хорошо, тебе десять лет дали. А меня в колхоз записали!»
Я сказал ему, что надо мне в райцентр поехать, а он: «Отпросись у председателя и езжай». До райцентра было пятьдесят километров, думаю, может, попутка встретится. Отправился, и все, что у меня было, на себя надел. Иду, смотрю, двое мне навстречу едут, улыбаются: «Чесноков?» Отвечаю: «Да, Чесноков». Командуют: «Садись, поедем!» Привезли в КПЗ, там командир гоголем ходил, ему доложили, что в каком-то селе старуха не была на выборах. Он скомандовал: «Привезти сюда старуху. Судить будем!» Я две недели там сидел, потом отвезли меня в Новосибирск, там посадили во внутреннюю тюрьму, сняли отпечатки пальцев, хотели постричь, я парикмахера остановил: «Подожди». Надеялся, что меня через недельку освободят. А он сказал мне: «Дурак ты, дурак. Я здесь пятнадцать лет работаю, и такого не видел», — и остриг меня.
Началось следствие, длилось оно около четырех месяцев. Однажды разбудил меня ночью мой надзиратель, пальцем показал: «Вставай. Собирайся». Подумал я: «Что-то здесь не то». Следователь, лейтенант Кондаков, спросил: «Бульдикова знаешь?» Ответил: «Знаю. Он ваш, агитировал меня в колхоз вступить». Он в ответ: «Хватит дурака валять! — и так долбанул в ухо, что я со стула слетел. — Сознавайся, это он тебе готовил побег?» Повозились они со мной, но я стоял на своем. Потом подписал после допроса обязательство о неразглашении, вроде, как карается расстрелом, если я расскажу о допросе. Потом вызвали двоих свидетелей из Туруновки, чтобы дали на меня показания: молодую хозяйку, у кого стоял на квартире, бригадира. Они должны были подтвердить, что я колхоз обзывал нецензурными словами. На допросы меня больше не вызывали, в июне я подписал постановление об окончании следствия, стал ждать суда и приговора. В конце августа сорок девятого приговорили меня к пяти годам лишения свободы и к пяти годам ссылки, отправили на пересылку, а через неделю привезли на станцию Тайшет.
Выгрузили нас, погнали с собаками в лагерь за пять километров от станции, на воротах его мне бросилось в глаза: «Добро пожаловать!» Такого я нигде не видел, а приглядевшись, увидел рядом и иероглифы. Оказалось, что в одной части лагеря находятся японцы, а в другой — пересыльные. Места нам в бараке не нашлось, и нас поселили на чердаке. Поползли дурные слухи о близлежащем лагере Озерлаг. У меня мелькнула мысль, что надо бы попасть в больницу, желудок у меня сильно болел — язва. В больнице сделали мне рентген, подтвердили диагноз и отправили меня на станцию "Чуна". Я познакомился там с троцкистом Николаем Ивановичем — грамотный был мужик, экономику знал, старого закала.
Начальник нашего лагеря называл заключенных "народ", работы там было мало, в основном, лес рубили и строили. Сидели все в основном по пятьдесят восьмой статье, так что никаких свиданий и встреч, письма разрешались лишь один раз в год, а писать из лагеря в лагерь запрещалось. Я попадал в БУР на все праздники, как беглец. На седьмое ноября отправили меня в барак усиленного режима, ведь у меня был побег и второе осуждение. Там находились "блатные", "бендеровцы" и "штрафники", на работу никого не гоняли, сидели мы и лясы точили. В лагере ведь не все злодеи, можно найти, с кем поговорить, были там и разные умельцы, они все делали. Я и раздобыл у них иконку-картинку, ее легче было прятать, старался ее не показывать, просто зашил в рубашку, так и носил. Молиться можно было только в сушилке, когда там свободно, там я и молился. Так и жил я в лагере, набирался опыта, никому зла не делал, когда спать ложился, обязательно крестился.
Пробыл я там до пятьдесят первого года, позднее, правда, стали водить нас на работу. Я как-то в лагере поговорил с бывшим дворянином Провоторовым, эмигрантом из Манчжурии, и в моем формуляре появилась запись: «Подлежит особому присмотру. Содержать в БУРе, как сугубо опасного элемента». Подозреваю, что это именно он, доносчик, мне сделал, так как я с ним на одну тему говорил. А в пятьдесят втором году попал я в очень неприятное положение. Зашли мы как-то погреться в брусочный цех, а там работал чеченец и румын, между ними произошел скандал. А я заступился за румына и разнял драку, не чувствуя за собой вины. Вечером пришел в барак, переоделся, надел рубашку, легкие штаны, кепку и пошел в столовую.
Напротив нее надзирательская была, охранник мне и говорит: «Зайди». Я зашел, а там чеченец сидел. И я понял, что попал в беду. Посадили меня в карцер в том, в чем был. Апрель месяц, холод, на стенах иней. Чеченца тоже посадили, но он-то знал и оделся во все теплое, а я в летних брючках, ботиночках, рубашке да кепке. В первую ночь я и бегал, и прыгал, но чуть не скончался. Да и надзиратель "добрый" был — положено триста грамм воды, он домой сбегает и измерит, чтоб точно триста было. Положено семь фунтов дров, так ни поленом больше: «Не положено». Я кричу: «Филиппов, я умираю!» А он твердил лишь одно: «Не положено».
Три ночи я там провел, не знаю, как выжил, то ли мать за меня молилась, то ли отец. Я чудом выжил и удивительно, что не заболел ни воспалением легких, ни гриппом, даже насморка после не было. Думал, умру, но Господь спас… Через трое суток выпустили меня, пошел я, шатаясь, в баню, и там знакомые дали кусок хлеба и горячего чаю. Помылся я, пришел в БУР и уснул мертвым сном. А наутро узнал, что румын этот был "стукачом", он-то и рассказал, что я заступился за него, незнакомого, вот меня и посадили. Чеченец тот сидел в БУРе десять суток, а меня выпустили через три дня.
Потом выстроили вдруг весь лагерь, человек восемьсот с вещами. А ведь обычно, если делали "шмон", то выставляли заключенных без вещей. Стоим мы и видим, что со всех четырех вышек направлены на нас пулеметы. Первая мысль — конец нам. Подумали, что снова война началась, и если так, то всех расстреляют. Началось волнение, но обошлось. Потом отправили меня на ДОК, а слухи продолжали ползти, что международная обстановка накалена, что мы пострадаем в первую очередь. Просыпаюсь как-то ночью от резкой боли в животе, чудом выжил, оказалось позднее, что случилось массовое отравление, некоторые заключенные умерли, литовцы, эстонцы. Два дня никто не работал.
Близился пятьдесят третий год. Объявили, что вождь всех народов заболел. Как же молились все: «Господи! Дай хоть на один день позже умереть этого сатаны!» Я работал в то время слесарем, и на третий день, когда хоронили Сталина, паровозы на станции загудели. А мы, заключенные, это событие отметили по-своему: кто штаны снял, кто как. Имя Сталина вообще не произносили, все говорили: «Гуталинщик умер! Гуталинщик дуба дал!» Радость такая, невероятная! Тогда Кузнецов, бригадир наш, прямо при надзирателе сказал, что он двадцать пять лет ждал, когда тот подохнет, тут уж все…
Надзиратели тут же сразу уши опустили, наказывать перестали. Потом его похоронили, разговоры всякие были. Некоторые говорили, что его смерть равносильна остановке земного шара. Другие, что это ведь такая голова, и что может теперь в мире произойти! Да ничего не произошло. Да если бы этот сатана не родился, вообще, может, ничего и не было бы. Вдруг выходит Указ Президиума Верховного Совета от двадцать седьмого марта пятьдесят третьего года "Об амнистии": все лица со сроком до пяти лет освобождаются. Причем не указано было — повторный это срок или нет — освобождаются и все. У меня было пять лет, я попадал под Указ. Еще был один латыш, адвокат, у него тоже было пять лет. И на три с половиной-четыре тысячи человек это было все.
Ну, начинаю я думать: «Попадаю — не попадаю. Отпустят — не отпустят». С ума просто схожу, весь апрель мучился. К начальнику ходил, спрашивал, почему не освобождают. Я когда в Воркуте сидел, то мне пришлось там лишнее отсидеть, и тут все на работу гоняли. Потом нас привезли на пересылку в Тайшет с уголовной "шпаной". Спросил, почему не освобождают, а мне сказали: «Вы за КГБ числитесь, так что Вас не освободят. Вы дальше поедете, там с Вами и будет разбираться Новосибирский КГБ». У меня руки опустились.
На пересылке ждали две-три недели. Раз повели на станцию — не приняли. Все составы с востока полные идут. В июле меня в третий раз повели, приводят человек пятнадцать нас, и тут начальник листал-листал дела, потом вытащил одно дело и закричал: «Чесноков!» Я так обрадовался. Одного меня взяли, в вагон поместили и привезли сначала в Красноярск, а потом в Новосибирск, на пересылку. А там опять никто не знает, куда нас. Под вечер вдруг вызвали нас с вещами на вахту. Столпились все, волнуются. Открылись ворота, офицер в полушубке и без оружия стоял, крикнул нам: «Товарищи, не толпитесь!» Мы: «Ого! Это что-то, товарищами называют». А офицер продолжил: «Сейчас поедем на вокзал, сядем в поезд и отправимся к новому месту жительства. Сойдем мы на станции Барабинск. Никто не проспит, можете не волноваться, всех разбудим».
Километрах в десяти был город Каинск. Сгрузили нас всех, за нами кто-то приехал, и привезли нас в Северный район. Лето было, мы легко одеты были. Дали нам паек на один день, полтора рубля еще, и пока мы до района добрались, приехали голодные совсем. На второй день стали вызывать по одному и распределять. Нас молодых было четверо: два немца, калмык и я. Мне предложили поехать в богатый колхоз. Я лейтенанту сразу сказал: «Вы мое дело посмотрите. Может, мне лучше сразу назад?» Лейтенант предложил мне поселок Косманка, в километрах ста в тайге: «Там все ваши, "контра"». Но жили они там хорошо, лосей били, голодным не были. Я согласился, поехал туда. Потом этот лейтенант сказал мне, чтоб я не расстраивался: «Больше года вы здесь не пробудете».
А через год этот старший лейтенант Мальцев, когда я освободился и уезжал, не написал мне, что я был в лагере. Он написал, что я с сорок девятого по пятьдесят четвертый год был в ссылке, сказав, что так лучше будет на работу устраиваться. Правда, мне из лагеря потом справку прислали, так что на один срок у меня потом были две справки. Косманка — это самый край Северного района, там болота были, и если оттуда кого высылали, то говорили: «За болота отправили, в Нарым». На машине привезли нас четверых в леспромхоз, там покормили и повезли в Косманку.
Привезли нас туда, смотрим — изба стоит. Двери есть, а окон нет, внутри лавки и стол. Там мы и поселились. В первый же день дали нам по червонцу старыми, дореформенными деньгами, а потом все — стали мы ходить на работу. Работали мы километров за восемь, лес пилили, потом на плоты его грузили и куда-то отправляли. Местные там тоже работали, но они брали продукты и по три-четыре дня там жили. Но у нас-то ничего не было, то там купим что-то, то здесь, так что каждый день приходилось ходить эти километры. Но тут Божье Провидение помогло. Техничка тетя Катя построила себе дом, а дед у нее старик, и некому было печь сложить. Мы разговорились с ней в конторе, я и сказал, что могу печь сложить. Она коменданта спросила, можно ли меня пустить, не вор ли я.
Председатель сказал ей, что можно, что я тоже "контрик", сидел по пятьдесят восьмой статье. А тетя Катя тоже ссыльная была, и пригласила меня. Я ей печку с духовкой сложил. Потом она попросила меня пол ей настелить, я не умел только оконные коробки делать, ей кто-то другой их сделал, а рамы уж я ей вставил. Как только полы настелили, тетя Катя все прибрала и иконы повесила. Она не старая была, лет пятидесяти. У нее и овцы, и куры, и огород — так что работы невпроворот было. С ней я и в лес ходил косить, она могла любого мужика за пояс заткнуть, и я учился у нее. Тут и осень подошла, я ей сени сделал небольшие, метра на четыре, потом в село Чуваши съездил, барана купил, после лагеря-то мяса хотелось покушать. Купил, зарезал, кожу в сенях повесил. Потом стал колодец копать, сруб сделал — колодец неглубокий был, вода там близко, затем скворешницу в углу сделал. К зиме из леса еще тетя Лиза, латышка, приехала, а тетя Катя меня квартирантом пустила. Я ей печь в бане сложил, валенки подшивал.
Как-то вызвал меня директор: «Чесноков, ты мне переложи печку!» Был там один печник, считался классный, но к нему председатель не обратился. Печь у директора была квадратная, голландка называлась, мудрено была сложена. А он попросил сделать ему пяти- или семиоборотную, и чтоб он греться мог. Я сказал: «Ладно, сделаю». Вдруг ночью постучал в дверь комендант, сказал, что привез еще одного, пацана совсем. Он "нашкодил" где-то и в ссылку попал, комендант и уговорил нас до утра пустить переночевать его. Пустили его, хороший паренек оказался, в лагере он не был. И стал он просить тетю Катю, чтобы пустила его квартирантом жить с нами. Она его сначала на месячишко оставила — парень вроде ничего. Купили ему валенки, одежду, как заработает, так рассчитается. Но он потом к каким-то парням прибился, гулять стал, и тетя Катя через месяц его выгнала.
Перед Новым годом должна была приехать к ней сестра из Армавира с двумя детьми, надо было за сто километров ехать за ней. Я зимой лес возил, и моя кобыла была уже жеребая. Я обратился к директору, и он сказал: «Чесноков, ты человек порядочный. Возьми Ласточку и езжай». А перед тем беда случилась — Ласточка раньше времени ожеребилась. Начали разбираться, кто виноват, почему ожеребилась? Ну, она пару недель отдохнула, я на ней и поехал. Взял я с собой овса, в первый день проехал пятьдесят километров, на второй — столько же. И когда приехал туда, меня спросили, откуда я, ответил, что с Косманки, а мне сказали, что там и лошадей таких нет. Ну, как же нет, когда вот она, смотрите!
Только приехал, меня уже ждали. Эта сестра, как увидела меня, сразу забегала. Я ей шубу привез и тулуп. Переночевал я, и мы отправились домой. Доехали до Чувашей, там ночь переночевали, потом еще пятьдесят километров отмахали. Привез я их к тете Кате, увидела она своих племянников: девочку шести лет, русскую, и паренька, на татарина похожего. Дети эти в дороге мне все: «Папа-папа». Я обратился к тете Кате, что мне, мол, теперь квартиру искать? А она: «Зачем? Сделаем тебе на чердаке комнату. Куда ж ты пойдешь?» В конце апреля сестра говорит: «Все! Возвращаюсь в Армавир». Тетя Катя плакала: «Как ты там одна-то будешь? Мы здесь вместе проживем. Прокормимся». Но сестра уехала. Мы с тетей Катей одни остались.
А в конце мая, когда мы огород уже копали, комендант наш подъехал, улыбается: «С тебя причитается». Я ему: «Какой разговор. А с чего причитается-то?» А он мне: «Освобождение пришло. Езжай, получай паспорт и уезжай, куда хочешь. Поздравляю!» Через два дня мы с литовцем Антоном на одном велосипеде поехали и отмахали почти сто километров, на бензовозе нас чуток подбросили. Пришел я к тому же Мальцеву за паспортом, а он мне: «Ну, что я говорил? Куда поедешь? Хоть в Москву! Что писать?» Я ему: «Пиши во Фрунзе». Там у жены брата жила сестра, он сам туда собирался переезжать. Мальцев и записал: «Фрунзе». Вернулся я, а тетя Катя в слезы. Просила: «Не уезжай, останься. Помоги хоть огород вскопать». Я ей: «Да ты что, теть Кать? Я одиннадцать лет ждал этого».
А мне уже сообщили, что отец и мать мои в Воркуте, решил я туда ехать. В июле пятьдесят четвертого меня с каким-то детским садом на машине подкинули до Барабинска, там на каком-то поезде доехал я до Кирова, а потом добрался до Воркуты. А здесь мне все уже было знакомо, я ведь срок отбывал там. У меня и пропуск даже был, я в город ездил к знакомым по лагерю, они хоть и неверующие были, но к нам с симпатией относились.
* * *
После освобождения из лагеря и ссылки прибыл я в Воркуту, где отец с мамой жили. Смотрю, стоит полная женщина, я метров за десять остановился, смотрю на нее. Она смотрела-смотрела, потом руку так сделала, что вроде ей солнце мешает, потом подошла ко мне, улыбаясь: «Иван, неужто ты?» — «Я, мама». Она плакать. Я говорю: «Ну, что ж теперь плакать? Видишь, живой я, здоровый». Мы одинадцать лет не виделись, так что без слез не обошлось, конечно. Потом папа пришел, он на работе где-то был. С ним мы в сорок седьмом на Воркуте виделись, семь лет после этого прошло. Начались расспросы, кто да как жил, что произошло.
Они сказали мне, что уже начали освобождаться многие верующие наши. На Воркуте первым — Петр Еремин, он и сделал себе какую-то лачугу. Когда отец освободился, то сразу к нему подался. Их всех потом после освобождения в Воркуте оставляли, как ссыльных без права выезда. Потом освободился Иван Федорович Чесноков, мой двойник. Наши деды были родными братьями, отцы — двоюродными, а мы — троюродными. У нас все общее было13. Он тоже сначала к Петру пришел, а потом дед Ефим, который верующий был, но к общине нашей не принадлежал, построил себе хибару там, где склады были. Ему дали разрешение на выезд, он и продал Ивану Федоровичу ее за бесценок. А тот мастеровой был, сразу пристроил еще комнатку, метров на восемнадцать, туда и перебрался отец. Первое время отец работал сторожем на автобазе, потом ему пришлось уйти с работы, чтобы не работать в праздники. К тому времени работал уже Петр Еремин и Иван Федорович, так что отца могли прокормить.
Прошло какое-то время, отец маму вызвал из Кустанайской области, где она в ссылке была. Им разрешили воссоединиться, и она приехала одна, без конвоя, зарегистрировалась в комендатуре без права выезда. Потом все больше верующих стало освобождаться. Сестры Ивана Федоровича, Анна и Матрена, они раньше освободились, срок ведь у них поменьше был, стали приезжать к брату в гости, привозили новости с Куймани. Узнал я, что брат Петр освободился в сорок седьмом году, приехал в Куймань, а его снова на десять лет посадили. Потом и я приехал со справкой, что с сорок девятого был в ссылке. Когда началась воркутинская жизнь, то встал вопрос об устройстве на работу.
Нашел друзей. Мой друг, Приявко Александр Сергеевич, он уже вольным был, начальником, предложил мне устроиться десятником в дорожное управление, они тогда водокачку строили. Я согласился. Когда пришел на работу, ко мне привели три бригады рабочих, около шестидесяти человек. Должны они были копать котлован, завозить материалы и вести другие подсобные работы. Часть из них "шпана" была, эти сразу по углам разбежались и стали в карты играть. А в конце рабочего дня десятнику надо наряд подписывать на выполненную работу хотя бы на гарантированный паек, на большее они не претендовали. Но через неделю я понял, что эта работа не для меня, и отказался от работы десятником.
Устроился работать электриком на строительстве моста. Там котлованы рыли посреди реки, стояли мощные насосы, чтобы воду откачивать. Работа моя закончилась через месяц, пригласили специалистов, а я пошел работать помощником машиниста экскаватора на породный отвал в карьер. Потом окончил курсы машинистов и стал работать мастером там же. Работала со мной бригада, человек двадцать заключенных, и я с ними — машинист из вольных. На одиннадцатой шахте встречался со своими друзьями. Мой тезка, Иван Федорович, в депо работал, мастером стал и был на хорошем счету.
Потом верующих стало прибавляться, даже тех, кто к нашей общине не принадлежал. Они узнавали, что в этом доме молятся, и приходили. Был среди них Иван, чуваш-художник, он как-то принес нам крест, и на нем были расписаны двенадцать добрых дел (не знаю, его ли это работа или срисовал он откуда-то). Потом он принес портрет Иоанна Кронштадтского, советская власть его "мракобесом" страшным считала. Он не был канонизирован, но мы его все равно почитали, повесили портрет, правда, не в красном углу, ему еще нельзя было молиться. Позднее, когда из КГБ зашли к нам, то сразу обратили внимание на портрет Иоанна Кронштадтского и спросили, как этот "мракобес" к нам попал. И крест наш их тоже интересовал, они такого нигде не видели.
Достарыңызбен бөлісу: |