- Хочу потопа, бури, катастрофы, уничтожения.
XXXVIII
Для Общества Павла Ивановича надвигающаяся буря, которой так ждала мятежная душа Федюкова, сыграла роль рокового сигнала.
Все члены, точно ученики, которых засадили насильно за учебу и которые за стеной услышали какое-то необычайное новое движение, вдруг потеряли всякий интерес к своему делу и обратили все внимание на то, чтобы поскорее бросить книги и шумной толпой выбежать и ввязаться в это движение.
Прежде всего, конечно, одни увидели, что дела их Общества отличаются необычайно узким, ничтожным масштабом, в то время как где-то назревали масштабы мирового значения.
Другим надоела первенствующая роль заправил и свое подчиненное положение, и они, почувствовав приближение нового, вдруг ощутили в себе ясное желание бравировать и показывать, что они никого не боятся и ни в ком не нуждаются. И что если дело развалится, то они будут только потирать от удовольствия руки, потому что дело все равно было неправое, и если они и принимали в нем непосредственное участие, то только благодаря внешним обстоятельствам.
Третьи, неумеренно злоупотреблявшие доверием своих вождей, конечно, желали, чтобы все как можно скорее полетело кверху тормашками и тем спрятало все нежелательные концы в воду.
Только глава Общества, Павел Иванович, продолжал не понимать истинного положения вещей и терял голову от проявившегося вдруг непонятного упадка дисциплины.
Все заседания уже хронически представляли собою пустыню. Регламент упразднили, да его и не к кому было применять, потому что те, кто остался вершить дела, почувствовали полную возможность единоличной власти. И если кто-нибудь начинал говорить о произволе и попранных правах, то все вяло выслушивали и отводили глаза, точно боялись, что их призовут бороться за свои права.
Все знали, что на общественные деньги выстроили всего только какой-то приют. А если кто-нибудь интересовался у председателя итогами работы, то он, нахмурившись, доставал из ящика письменного стола целую тетрадь разработанных проектов, где было точно указано, что в каком месте, что будет построено. И обыкновенно о будущем говорил как о настоящем из тех соображений, что важна идея и принципиальное решение, а воплощение этой идеи - уже техническая подробность.
- А когда это будет-то? - спрашивал интересующийся.
- Подождите - и будет.
И все, как будто без всяких видимых причин, расползалось во все стороны. И если от этого каждый терял свои права и вместо равноправного участия, вместо управляющих попадал в управляемые, то относились к этому с полным равнодушием и как будто даже с тайным удовольствием облегчения от сознания, что пусть они там возятся со всем этим делом и устраивают как хотят, - все равно все переменится под давлением надвигающихся событий.
XXXIX
Мужики, как всегда, жили в стороне от того, что происходило в общественной жизни, и дальние отзвуки надвигавшихся событий до них не докатывались.
Они только по своему обыкновению, какими-то неисповедимыми путями почуяв это раньше всех, равнодушно поговорили о прошедшем неясном слухе и опять замолчали и забыли об этом. Тем более что и жизнь, шедшая в стороне от всего, несла с собой свои заботы и свои осложнения.
На них свалилась очередная беда: ни с того, ни с сего начал падать скот. Лошадь или корова утром переставала есть корм, а к вечеру издыхала.
Там и здесь, около задворок или прямо на улице, виднелись кучки народа, кольцом окружившего подыхающую на траве лошадь, и уныло молчали.
Бабы, у которых пала скотина, сидели на пороге сенец, голосили, прижимая к глазам подол фартука, и причитали в голос, как по покойнику.
Мужики, собравшись на бревнах, говорили о том, что делать. Старушки вспоминали, не было ли раньше на этот счет знамения какого-нибудь, доставали с полок все бутылки со святой водой и ходили прыскать заболевшую скотину.
Когда они подходили к кучке людей, обступивших лежавшее на траве животное, те молча расступались и пропускали пришедшую лекарку, глядя равнодушно, как она прыскала из бутылки лошадь, шептала какие-то слова.
Коновал заперся у себя в избе, мрачно толок коренья, наливал в склянки жидкость собственного изобретения и мазал животы лошадям серой мазью или лил в горло зеленоватую жид-кость, про которую только знали, что туда клалось мыло, деготь, конопляное масло, керосин и еще что-то.
Если лошадь издыхала во время мазания, коновал, встав с колен и не обращая никакого внимания на устремленные на него взгляды, полные вопроса и ожидания, спокойно говорил:
- Поздно захватили.
Но сколько он ни лечил лошадей, даже тех, которые на его глазах захворали, все-таки они все подыхали.
Так что Котиха, тощая баба из беднейших, с грязной расстегнутой грудью, - когда ее лошадь подохла, несмотря на Коновалову мазь, ожидая, что он скажет свое обычное: "поздно захватили", уже хотела было крикнуть: "Да, черт ты косолапый, ведь при тебе же свалилась". И на всех лицах стали было мелькать недоверчивые насмешливые улыбки в ожидании этой фразы. Но коновал на этот раз не сказал, что поздно захватили, и не поднялся с колен, как только увидел, что лошадь подохла. Он зачем-то вдруг с удвоенной внимательностью, как естествоиспытатель, осененный неожиданной догадкой, стал ее тщательно осматривать, что-то разыскивая в шерсти. Потом поднялся с колен, не торопясь, собрал в тряпочку свои пузырьки, как будто этим показывая, что они тут не помогут, и только тогда, уже ни к кому не обращаясь, сказал:
- Напущено.
Все переглянулись.
- Вот дьяволы-то, опять! - крикнул кто-то сзади с порывом злобы и раздражения. - Каждый год. Все кишки выпущу, только бы дознаться.
- Не с твоим умом, - сказал коновал, даже не взглянув в сторону говорившего, и пошел прочь.
Все молча растерянно посмотрели ему вслед и, сбитые с толку, стояли несколько времени, не зная, что предпринять. Иные мужички, отволокши за хвост лошадь или телку на задворки, мирно сдирали с них кожи, отмахиваясь окровавленными руками от липнувших к падали и к лицу мух, и развешивали содранные кожи в тени под ракитами, чтобы их обдуло ветерком, после чего к ночи убирали в сенцы или на скотный двор, где укрепляли их под крышей, перекинув на положенную жердь.
А потом, почесав спину и повздыхав, расходились по избам на покой. Только старушки долго еще возились, прыская на все лады святой водой на ночь коров больных и здоровых, стараясь напасть на ту воду, которая помогает от скотской порчи, потому что от людской порчи вода была известна, а от скотской никто не знал.
Приходилось надеяться на коновала, хотя он действовал и не божьей силой, а скорее чертовой, но если та поможет, по нужде разбирать не приходилось.
XL
Драч, призванный с нижней слободы, работал не покладая рук и, сморкаясь в сторону через пальцы, каждый раз приговаривал:
- Мою работу все купцы знают.
И если хозяин хорошо платил, он прибавлял:
- У хорошего человека и работать хорошо. Может, господь приведет и еще у тебя поработать, тогда еще лучше постараюсь.
Все собаки бегали с окровавленными мордами и разносили кости и падаль по всей деревне.
- Черти вас носят, окаянные! - говорил кто-нибудь, споткнувшись в сенцах на лошадиную ногу.
Через неделю, когда уже почти половина скота подохла и везде в бурьяне белели вместе со стеклами и битыми кирпичами обглоданные собаками кости, приехало начальство на паре, в форменной фуражке, в очках и в белом пыльнике. Сказали, что это ветеринар, скотский доктор.
Кто ему донес о падеже скота, никто из мужиков не знал. И даже заподозрить некого было. Решили, что, значит, прошел слух. Вслед за ветеринаром приехал Павел Иванович. С ним два стражника.
Он еще из пролетки, когда лошади, махая головами, остановились у волостного правления, нахмурившись, оглядел собравшуюся толпу сквозь пенсне. И, сказав что-то неясное и неразборчивое, стал вылезать.
Заговорить с ними боялись, а сами приехавшие ни к кому не обращались, ни на кого не смотрели, а водили глазами по головам стоявших мужиков, как скупщики скота, приехавшие для осмотра гурта.
Ветеринар, сняв пыльник, велел принести под ракиту стол, скамейку. Когда это было исполнено, достал из-под сидения тарантаса портфель и стал молча вынимать из него бумаги.
Павел Иванович стоял около него и продолжал оглядывать толпу, по своему обыкновению несколько закинув назад голову, от чего его хмурый вид приобретал еще более выражение строгой внушительности, как будто он искал виновных.
Мужики, притихнув, нестройной толпой, без шапок стояли несколько поодаль.
- Спросить бы хоть, по какому делу приехали-то, - сказал сзади Фома Короткий, беспокойно и суетливо оглядываясь.
- Спроси! За чем дело-то стало? - отвечал кто-то недовольно.
Фома замолчал.
Ветеринар, стоя перед столом, разобрал бумаги, оглянувшись на скамейку, сел, предложив Павлу Ивановичу место рядом с собой. Потом негромко поговорил с ним, как переговариваются между собою члены суда перед тем, как начать допрос обвиняемых.
- Когда впервые обнаружились признаки эпизоотии? - спросил ветеринар, хмурясь и глядя не на мужиков, а в бумагу.
Все переглянулись, и никто ничего не ответил.
Стоявший в стороне коновал, держа у живота в руках, обросших серой шерстью, шапку, угрюмо смотрел исподлобья на врача.
Фома Короткий, по обыкновению вылезший наперед, стоял ближе всех к столу с шапкой, надетой на палочку, и ловил каждое слово, оглядываясь на лица ближайших. Сенька с Андрюшкой и Николка-сапожник, стоя в толпе, хотя и молчали, но, повернувшись боком к столу, свертывали папироски, выражая этим свое равнодушие к наехавшему начальству и к тому, что оно скажет.
Сзади высовывались из-за плеч испуганные лица старушек.
- Когда началась эпизоотия? - снова, уже строже спросил ветеринар, поднимая от бумаги глаза в синих очках и останавливая взгляд на Фоме Коротком.
Тот, заметив на себе взгляд, стал оглядываться кругом с таким выражением, как будто он так же, как и ветеринар, ждал, кто ответит на вопрос.
- Ну, что же вы языки проглотили? Когда первая лошадь пала?
- Да с неделю, - сказало сразу несколько голосов.
- Так чего же вы молчите?
На это никто ничего не ответил.
- А вы знаете, отчего скот падает? - спросил ветеринар, опять принимаясь перелистывать бумаги. И так как никто ничего не отвечал, а Фома только оглядывался на мужиков и опять на ветеринара, то ветеринар опять поднял глаза и сказал: - Падает он от сибирской язвы. Слыхали про такую?
Все стояли в покорном молчании, не выражая ни испуга, ни удивления. И только когда ветеринар несколько раздраженно сказал, что понимают ли они все размеры опасности, мужики, как бы из угождения к начальству, несколько преувеличенно зашевелились, переглядываясь, потом опять стали неподвижно.
- Почему с самого начала мне не заявили?
- Да кто ж ее знал... - сказали неопределенно ближайшие.
- Все, небось, к бабкам да к знахарям бегали?
Фома Короткий живо оглянулся на коновала.
- Ходили, что ль, к знахарям-то? - спросил, несколько смягчаясь, ветеринар, даже с тенью улыбки, как при вопросе об известной ему слабости.
- Был грех, - сказал, застенчиво улыбаясь, Федор, на котором он остановил взгляд.
Лица всех несколько повеселели и как бы приободрились.
- То-то вот "был грех"; сами сознаете, что это вздор, а все к ним, шарлатанам, лезете.
Фома Короткий опять оглянулся на коновала. Тот мрачно покосился на врача.
Сенька, подмигнув на коновала, толкнул локтем веснушчатого смешливого Митьку, который едва успел зажать ладонью рот от подступившего смеха.
- Ну, вот что, - сказал, опять нахмурившись, ветеринар, как бы желая сократить неуместное веселое настроение, - слушайте внимательно, что я скажу.
Все, всколыхнувшись, плотной толпой подвинулись к столу.
Сема-дурачок с верхней слободы, за которым всегда бегали ребятишки, дразня его, попал в середку и, так как он был ниже всех ростом, выдирался из толпы, поднимаясь на цыпочки, чтобы видеть того, кто сидит за столом, и все-таки вытеснился наперед, стоял и наивно смотрел то на ветеринара, то на Павла Ивановича.
- Ребята, тише!.. - сказал Федор, посмотрев на ветеринара, нахмурившегося на разговоры, слышавшиеся в задних рядах.
Все замолчали.
- Эта болезнь, прежде всего, заразная, прошу запомнить, - сказал ветеринар, - от одного животного переходит на другое, если они соприкасаются. Поэтому прежде всего необходима строжайшая изоляция, то есть разделение. Понимаете?
- Понимаем... - сказали все.
- Дальше... - продолжал ветеринар, взяв карандаш, - боже сохрани сдирать кожи с павших животных! (Он предупреждающе постучал обратным концом карандаша о стол.) Не говоря уже о том, что так еще больше распространяется зараза на скоте, но и человек может отправиться на тот свет, если муха с кожи сядет на человека и укусит его.
Ближние было заулыбались, думая, что начальство хотело этим сказать что-то смешное, но, увидев, что лицо врача серьезно, тоже приняли серьезный вид. Только Сенька сзади что-то сказал Митьке, и тот фыркнул в ладонь, которой не успел зажать рта.
- Держать скотину изолированно, в стойлах. Закапывать глубже и поливать это место известкой, - продолжал ветеринар, в то время как Павел Иванович несколько приподнял голову на звук заглушенного Митькиного смеха и строго оглядывал толпу, как бы отыскивая нарушителя порядка.
- Ну, а теперь... - сказал ветеринар, беря с левой стороны стола какие-то листы и перекладывая их на середину, - теперь подходите по очереди и говорите, у кого сколько скота подохло и сколько осталось живых.
Мужики переглянулись; а некоторые, слишком вылезшие наперед, попятились обратно в толпу. На лицах всех появилось то напряженно-озадаченное выражение, какое бывает у толпы обвиняемых, которые рассчитывали было отделаться без всяких последствий, как вдруг следователь поставил вопрос, сразу повернувший дело другой стороной.
Сенька переглянулся с соседом и, перестав усмехаться, сказал негромко:
- Вон дело-то куда пошло...
Все ближние оглянулись на него. А задние, вдруг отделившись от толпы и пригинаясь, чтобы их не увидели через головы от стола, юркнули за ракиты, потом за угол и бросились к своим дворам.
- Сгоняй скотину! - кричали они громким шепотом на баб, обомлевших от испуга, и, не дождавшись их, сами открывали ворота, выгоняли, как на пожаре, овец, телок, коров и велели ребятишкам гнать их под бугор.
И, судя по тому, как быстро исчезали, точно куда-то проваливались со дворов коровы, видно было, что практика в этом деле у мужиков была широкая.
Только Захар Алексеич не пошел сгонять свою овцу, сказавши:
- По дворам не пойдут, по дворам ходят, когда подати собирают.
Сема-дурачок, имевший одну коростовую телку, стоял с раскрытым ртом и то смотрел на начальство, то пригибался и заглядывал под локти, чтобы видеть, что делается на дворах.
- Ну, сколько у тебя скота? - спросил ветеринар, обращаясь к Ивану Никитичу.
Тот испуганно вытянулся, потом, оглядываясь, попятился было назад, но сзади стоял плотным кольцом народ, ему некуда было податься.
- Три живых, одна подохла, - сказал он растерянно.
Ветеринар что-то отметил у себя в бумагах карандашом.
- А у тебя сколько? - спросил он, обращаясь к Семе-дурачку.
Тот сначала оглянулся назад, думая, что другого спрашивают. Но Фома Короткий, все время зорко следивший за направлением взгляда начальства, сказал, поспешно дернув Сему за рваный рукав:
- Тебя спрашивают.
Сема сначала окаменел, а потом вдруг быстро сказал:
- Четыре околетых, одна живая.
Все переглянулись.
- Дурачок, а лучше умного сообразился, - сказал негромко кузнец.
Ближние к кузнецу оглянулись, и вдруг запись сразу пошла живее. Мужики уже сами подходили к столу, только слышалось:
- Две живых, четыре околетых...
- Две околетых, живых нету...
Все с повеселевшими лицами отходили от стола с тем выражением, с каким отходят новобранцы, не годившиеся при осмотре для службы и получившие чистую.
Только один Иван Никитич, плюнув, отошел мрачный и расстроенный в сторону. Он, не разобравшись, показал столько скота, сколько у него было в действительности. Что будет из этой описи, неизвестно, а если будут выдавать пособия, то Сема-дурачок сообразил, а он, хозяйственный и аккуратный мужичок, - не сообразил. Один из всех.
Когда начальство уехало и страх неизвестности прошел, все сразу зашевелились, и в толпе послышались оживленные голоса.
- Прикатили оба в стеклах, - сказал, злобно сплюнув, Захар, стоя в своем рваном, сползающем с плеч назад кафтане, - столько всяких чертей нагнато, что не знаешь, с какой стороны укусят.
- Это выходит, теперь с своей собственной лошади шкуру драть не моги? - сказал кузнец.
- В чужой карман уж лезут, - послышались сзади голоса.
- Какие раньше захватили, те драли, а мы утремся.
- Полдеревни драло.
- Подумаешь, какие прикатили. Наговорили с три короба, и до свиданья.
- Ведь это надо выдумать такую штуку, - говорил какой-то веселый мужичок сам с собой, покачивая головой, - муха, говорит, на тебя сядет, и - конец, помер. Ах, сукины дети!
- Мухи мухами, а теперь дери да оглядывайся.
Молчавший все время лавочник вдруг выделился из толпы и сказал громко:
- У кого своя голова мозгом не работает, тот должон слушать, что ему говорят. Вам сказано, что - зараза и чтоб ее не распространять.
Все перестали смеяться и замолчали, нерешительно переглядываясь.
- Что ж, выходит, и кожи драть нельзя? - спросил голос из задних рядов.
- ...Это твое дело, - не сразу сказал лавочник, - а только держи отдельно, вот и все.
- ...В стойле... - подсказал насмешливый голос.
- Сема, у тебя стойло есть? - спрашивал Сенька Сему-дурачка, хлопнув его по плечу.
- Какая стойла? - спросил Сема.
Все засмеялись.
Только Иван Никитич стоял хмурый и раздосадованный. Его мучила мысль, что если будут выдавать пособия, все получат, а он нет, потому что, должно быть, сам черт в нужный момент помутил рассудок.
Поговорив, все стали расходиться. Сзади всех шел веселый мужичок и, покачивая головой, говорил:
- Муха, говорит, на тебя сядет, и - конец. Ах, пропасти на тебя нет!
XLI
На Дмитрия Ильича Воейкова все неприятнее и неприятнее действовали слухи и разговоры о надвигающейся войне. Как он ни зарывался в свою внутреннюю жизнь, все-таки в его жизнь точно врывался посторонний мотив и делал скучной и неприятной собственную мелодию.
Но он решил в корне убить в себе потребность отзываться на внешние события.
Если же Митенька нечаянно встречался с знакомыми и его вызывали на разговор, то он держался так, как будто этот разговор о событиях он предоставлял другим, кому, кроме этого, не о чем думать и говорить.
Он с высоты своего нового сознания ясно видел внутреннюю пустоту всех, кто слишком серьезно отдавался этим вопросам.
Если бы даже война задела Россию, все равно это его не могло касаться и осталось бы для него таким же внешним.
В самом деле: чем могла его задеть война?
Он не Авенир, который мог беспокоиться, что русский народ будет стерт с лица земли и не успеет осуществить свою великую миссию избранного народа, потому что он, Дмитрий Ильич, давно стряхнул с себя узкие рамки национальности, и ему было безразлично, какой народ будет около него: русские, поляки, евреи или китайцы.
Он не Щербаков, который может бояться за устои, царя и православную веру. Слава богу, этого царя он уже давно ненавидел всеми силами души и пальцем бы не шевельнул, чтобы сделать что-нибудь для него, - наоборот, - сделал бы все, чтобы его спихнуть; не теперь, конечно, - когда эти вопросы, как внешние, перестали иметь для него значение, - а раньше...
Про веру православную и говорить нечего. У него к ней была только одна ненависть и презрение, как к предмету, о котором он, при своем развитом сознании, не мог даже серьезно говорить.
Что касается отечества, то отечества у него не было, потому что он теоретически давно уже сломал все рубежи между отдельными государствами, как варварский предрассудок.
Он, наконец, и не Житников, который боялся бы, что у него неприятель отнимет землю, потому что земля и так задавила его.
Он даже и не Федюков, который хотя тоже немало разрушил, но, по пустоте своей неустроенной души, как единственного выхода ждет какой-нибудь катастрофы.
Хотя, впрочем, и у самого Дмитрия Ильича в глубине души копошилась неясная пока жажда катастрофы из жуткого, смутного и тайного желания посмотреть, как все полетит кверху тормашками. Как это бывает, когда ломают большой дом, и каждый с замиранием сердца ждет, как он рухнет.
Так что не было решительно ничего, что могло бы заставить его беспокоиться, волноваться или просто реагировать на современные события. Наоборот, он чувствовал внутреннее удовлетворение, когда на вопрос какого-нибудь волнующегося господина о том, в каком положении находятся дела на Востоке и не угрожают ли они безопасности России, - отвечал, что он ничего не знает о событиях и знать не хочет, так как это ему совершенно неинтересно.
Если бы даже случилось самое худшее из всего того, что говорилось, то все равно для Дмитрия Ильича никакой потери не было бы; даже наоборот: если бы Россия подверглась нашествию вражеских сил, то в этой встряске, вероятно, только как следует затрещали бы устои и всякие святыни национальные. А этого можно было только желать, но не бояться.
В сущности, если бы он теперь мог интересоваться внешним, как прежде, то он мог бы только радоваться войне, разгрому и уничтожению именно в надежде на то, что вместе с общим рухнули бы и устои, а на их место пришло бы что-нибудь лучшее.
И в этом он, без всякой ложной скромности, мог бы видеть долю своей собственной заслуги. Так как сколько он себя помнил в период настроения общественности, все его силы были направлены к разрушению всего того, на чем держится так называемое национальное могущество и пресловутые устои. Он мог бы с гордостью присутствовать при моменте разрушения этих устоев и вообще всего. Это разрушение было когда-то его верой и надеждой.
И когда теперь ему приходила мысль, что вдруг, правда, случится война, которая захватит всю Европу, процесс разрушения коснется тогда не одной России, а, может быть, всего мира, и, может быть, теперь уже нужно заботиться о новом вине для новых мехов.
Но сейчас же Дмитрию Ильичу приходили двух родов соображения. Во-первых, то, что он теперь живет совершенно другим миром, в котором ценно только то, что касается его внутренней жизни, и не имеет никакой цены то, что касается внешней. Так что это не может теперь иметь к нему никакого отношения.
А во-вторых, он, собственно, сделал свое дело подготовки разрушения; теперь идол сам упадет при первом дуновении ветра. А постройкой нового могут заняться другие, которым позволит это соответствующая ступень их сознания.
Так что в конце концов он мог считать себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к назревающим или собирающимся назреть событиям.
И поэтому он был тверд, не поддавался никаким голосам и призывам внешней жизни.
Но все-таки, чем больше разрастался в обществе интерес к назревающим событиям, тем труднее было держаться и отгораживаться от общей жизни, где были и грядущие, быть может, великие перемены и женская любовь, и радость жизни, и Валентин со своей свободной и непонятной душой...
Он сам себе напоминал крепость, которую осаждают со всех сторон, и нужна вся сила отрешения и сосредоточения на своем внутреннем мире, чтобы держаться и не чувствовать тягости возрастающего одиночества среди бьющихся кругом волн жизни.
XLII
А между тем свободная и непонятная душа Валентина, вернувшись в круг приятелей и в привычную для последнего лета обстановку, всех поставила на ноги.
Друзья, встретив его по возвращении, думали, что теперь он уже надолго останется с ними. Но Валентин сказал, что у него есть предчувствие, что он скоро, может быть раньше, чем все ожидают, исчезнет опять.
Достарыңызбен бөлісу: |