Художественный мир
Прежде всего, речь идет о совокупности произведений искусства различных видов и жанров, образующих благодаря их художественному родству особую сферу – «мир искусства» – как нечто автономное и самодостаточное. Но при доведении до абсурда такое понимание художественного мира закономерно приводит к герметическим трактовкам в целом, типа «искусство для искусства». Логической основой этой упрощенной версии художественного мира (и искусства в целом) является отождествление художественного с эстетическим, приводящее к преобладанию эстетического феномена и к потере специфики художественности, которая в этом случае сводится к бескорыстию, самоценности, совершенству, самовыражению и к другим, по преимуществу эстетическим, характеристикам. Еще более ограниченная трактовка художественного мира основана на отождествлении искусства с языком его отдельных видов и жанров, образующих на базе так называемых «семейных сходств» (Л. Витгенштейн) обособленные мирки: «мир живописи», «мир театра», «мир литературы», «мир музыки» и т.д.
Более полное и точное представление о художественном мире связано с идеей мимезиса, в соответствии с которой его самодостаточность оказывается относительной и зависимой от мира внехудожественного, поскольку художественный мир всякий раз есть прежде всего подражание и даже подобие другим, иным мирам. Наиболее развернуто и содержательно такая концепция, имеющая многовековую историко-эстетическую традицию, реализована в современной эстетике Д. Лукачем. По Лукачу, художественный мир следует трактовать как «внутренний мир произведения искусства», в основе которого находится подражание действительному (то есть невымышленному) миру. Онтология художественного мира поэтому равнозначна онтологии социального бытия и природы: в произведении искусства воссоздается пространство и время, необходимое и случайное, причинно-следственные связи, гармония мира, человеческая деятельность как опредмечивание (то есть практика) и все прочее, чем живет человек как существо, бытийствующее реально, то есть «посюсторонне». Однако, несмотря на попытки Лукача найти отличия (и среди них главное) художественного мира от мира внехудожественного, его подход в целом показал, что миметическая трактовка приводит к другой крайности – отождествлению с миром наличным, что в большей мере свойственно реалистическому искусству, в то время как, например, авангардное искусство не создает художественного мира на миметической основе, поскольку объект его «подражания» реально не существует в прошлом и только угадывается в настоящем. Доминантой художественного мира в этом случае (а возможно, и во всех других тоже) становится не миметически-отражательное начало, а начало творческое (причем как в художественной деятельности, так и в бытии в общем).
С решением проблемы дальнейшей спецификации художественного мира связана «институциональная» трактовка искусства, которой удалось вписать авангардизм в состав мира искусства, казалось бы преодолев противоречие замкнутости (эстетического герметизма) и открытости (реалистического миметизма) в истолковании особенностей художественного мира. Известные американские философы искусства А. Данто и Дж. Дики, использовавшие понятие «art world» («художественный мир») и создавшие соответствующую теорию, с одной стороны, исходят из идеи мимезиса, но только социальным институтам: художественный мир – это мир, подобный другим социальным институтам, то есть мир, включающий в свой состав различные учреждения (галереи, музеи и т.п.), организации (например, советы экспертов, закупочные комиссии, творческие союзы и т.п.), критиков, публику, самих художников и, наконец, то, чему может быть присужден статус произведения искусства (артефакты, которые соответствующим образом оцениваются). С другой стороны, решающую роль в определении художественности артефакта, становящегося полноправным членом художественного мира и, в свою очередь, поддерживающим статус такового, играет мнение, то есть суждение вкуса, одного или нескольких экспертов, дающих по существу эстетическую (на основе собственного вкуса) оценку. Художественный мир в таком случае неизбежно расширяет свои границы, так как может включать в свой состав любые артефакты и даже природные объекты и явления, в конечном счете превращаясь в эстетическую реальность.
Возможен и другой подход к решению проблемы спецификации художественного мира, который исходит из идеи плюрализма (множественности) мира, как такового (мира вообще), а также из идеи его тесной взаимосвязи с художественной реальностью. Художественный мир, являясь необходимым аспектом художественной реальности, оказывается по преимуществу составом этой реальности, несущим на себе ее важнейшие характеристики.
В результате художественного отношения человека к миру возникает особая – художественная – реальность, благодаря которой становится возможным художественное бытие в мире произведения искусства. То есть художественный мир – это внутренний мир произведения искусства, отличающийся не только миметичностью (хотя это и является первоосновой) и эстетическими параметрами (чаще всего – совершенством, гармонией, мерой), но, что самое главное, – и всем тем, что отличает художественное от внехудожественного в целом. Художественный мир – это подобная изоморфная модель иных миров (в том числе и самого искусства), содержащая потенции проживания других жизней (художественного инобытийствования) и побуждающая (эвоцирующая) художественного субъекта к «искусству жизни» (Ницше, Менегетти). Художественный мир, так же как и художественная реальность в целом, обладает условностью, поддерживающей его статус не столько конвенционального, но воображаемого, представленного в значимой иллюзии образа, мира. Художественный мир в своей онтологии миметичен космосу, природе, социальному миру, миру экзистценностей и др. Художественный мир образуется в акте творчества из этого разнородного материала, и один из важнейших аспектов искусства в том и состоит, чтобы совместить, казалось бы, несовместимое, получив в результате художественную реальность как «несходство сходного» (В. Шкловский), то есть как нечто сверхмиметичное и сверхэстетичное – как феномен художественный.
М. С. Каган
К вопросу о месте искусства в культуре
Противоположность искусства религии, явившаяся результатом распада мифологического сознания, зиждется на том, что оно предоставляет человеку возможность «жизни в художественной реальности», дополняющей своим осознаваемым нами небытием наше ограниченное в пространстве и во времени практическое бытие. Что бы и как бы искусство ни изображало, оно превращает бытие в небытие, которое должно, однако, переживаться как бытие, но при сохранении сознания небытия «художественной – т.е. иллюзорной – реальности». Если наука выявляет законы бытия, а небытие существует для нее только как «бывшее бытием», его прошлое, или его будущее в той мере, в какой существует реальная возможность такого свершения, а религия выдает небытие за бытие, то искусство предупреждает читателя, зрителя, слушателя: я представляю небытие, которое должно лишь казаться бытием, но не может им стать; так картина отличается и от иконы, и от чертежа.
Даже портретное изображение человека в живописи и скульптуре, в биографической повести и фильме – т.е. воспроизведение форм бытия – принципиально отличается от научного исследования той же личности психологом, социологом, историком – отличается тем, что не вос-создает ее истинное бытие, а создает ее «двойника», более или менее похожего на оригинал – скажем, более у М.В. Нестерова и менее у П. Пикассо, – но не являющееся результатом ее «клонирования»; поэтому русский художник-реалист мог бы повторить от своего имени слова далекого от реализма испанца: «Мы выражаем в искусстве наше представление о том, чего нет в природе», – ибо нет в природе не только изображенного в «Гернике», но и в «Видении отрока Варфоломея»; потому так различаются портреты одного и того же лица, созданные разными художниками, и потому по образам Кутузова и Наполеона в известном реалистическом романе нельзя судить о подлинном бытии их прототипов. (Обстоятельно и на большом художественном материале эта проблема рассмотрена мной в недавно вышедшей книге «Се человек».)
Вот почему понятие “фантазия” имеет в искусстве и в науке противоположные ценностные смыслы: в науке оно означает нечто чуждое ей, антинаучное, а в искусстве – проявление творческой мощи воображения, и не только в сказке и в басне, в сюрреалистических фантасмагориях С. Дали и в научно-фантастических повестях Р. Брэдбери, но и в романах Ф.М. Достоевского и фильмах Т. Абуладзе. Именно творческая мощь фантазии позволяла романтикам приравнивать художника к Богу: в известном смысле гения можно считать более сильным творцом, чем Бог, ибо он способен создавать более совершенное, поэтическое бытие, чем созданное Творцом далекое от совершенства реальное прозаическое бытие.
Говоря об этой удивительной способности искусства, У. Эко писал: «... если бы Христос был не более, чем героем возвышенной легенды, сам тот факт, что подобная легенда могла быть замышлена и возлюблена беспёрыми двуногими, знающими лишь, что они ничего не знают, – это было бы не меньшее чудо (не менее чудесная тайна), нежели тайна воплощения реального сына Бога. Эта природная земная тайна способна вечно волновать и облагораживать сердца тех, кто не верует».
Но в таком случае неизбежен вопрос: зачем нужен культуре специфически-художественный способ сопряжения бытия и небытия? Ведь то, как они были соотнесены в мифе, объясняется стихийно сложившейся иллюзией наивного, «детского» сознания первобытного человека, будто он постигает тут само бытие в его высших, недоступных обыденному опыту формах; точно так же религиозное сознание, сохранявшее мифологическую основу, вплоть до сего дня основано на вере в то, что имеет дело не с сотворенным фантазией небытием, а с подлинным, высшим бытием – это и оправдывает обрядово-поведенческую практику культа, а в мусульманстве практику террористов-самоубийц. Но в чем смысл сохранения человечеством в искусстве структуры образного представления мира, сознающего, что «художественная реальность» – не описание бытия, а образ небытия, вымысел, игра в жизнь, а не подлинная жизнь, «симулякр», как скажет в XX в. безжалостный разоблачитель иллюзий
Ж. Бодрийяр?
Разгадка этой «тайны» не слишком сложна – она кроется в значении, которое приобретает вымысел, представляющий нашему созерцанию заведомое небытие после того, как подлинность бытия богов была поставлена под сомнение, но сохранилась потребность в дополнении крайне ограниченного реального жизненного опыта индивида возможно более широким иллюзорным опытом, переживаемым, однако, подобно подлинному (вспомним, что формирование мировоззрения человека происходит именно в процессе распредмечивания оставленной ему предками культурной предметности – процессе, в котором предметы эти становятся «генами культуры»). Отличие художественно-образной формы данного культурно-генетического процесса состоит в том, что он осуществляется не умозрительно и не принудительно, а оказывающимся желанным специфическим переживанием, которое органически соединяет положительные и отрицательные эмоции – доставляет эстетическое удовольствие при ощущении «страха и сострадания», как писал Аристотель в своей теории катарсиса. «Над вымыслом слезами обольюсь»,– точно формулировал этот онтологически-психологический парадокс А.С. Пушкин.
История высвобождения искусства из плена мифологии показывает, что вымышленное небытие происходящего в художественной реальности – на сцене, кино- и телеэкранах, на холсте и страницах романа, в беспредметной музыкальной реальности, – действует на наше сознание сильнее, чем изображение реального бытия, ибо произошедшее в жизни событие единично, случайно и происходит, как правило, с незнакомыми нам людьми, тогда как герои произведения искусства становятся для нас, по меткому определению В.Г. Белинского, «знакомыми незнакомцами»; к тому же художественный вымысел, обобщающий эмпирическое «наличное бытие» в форме идеала, или типа, или символа,или аллегории, или притчи, выявляет тем самым свою причастность к жизни каждого зрителя, слушателя, читателя и соответственно вызывает его сопереживание, как если бы изображенное произошло с близким ему человеком, если не с ним самим – вспомним эпиграф к роману Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол»: «Он звонит и по тебе»...
Таким образом, искусство раздвигает узкие границы реального жизненного опыта человека, ограниченного в пространстве и во времени, и дополняет его хотя и иллюзорным, но несравненно более широким опытом жизни, позволяя тем самым индивиду приобретать опыт множества других людей, в конечном счете – опыт человечества. Если выход человека за пределы биологического бытия лишил индивида видовых качеств и поведенческих программ, предоставив каждому вырабатывать эти программы и обретать эти качества в процессе краткой своей жизни, протекающей «здесь и сейчас», хотя бы и с помощью родителей, учителей, организации социальной среды и накопленного развитием культуры ее предметного богатства, то «чудо» искусства позволяет каждому человеку освоить опыт бессчетного числа и вымышленных, но типичных в том или ином отношении людей=персонажей и реальных людей=художников, щедро приобщающих его к своим взглядам, переживаниям, идеалам. Религия уводит человека из реального мира, в котором он существует, в мифологическую квазиреальность, а искусство расширяет опыт нашего реального существования до общечеловеческого масштаба. Средства, которыми искусство участвует в «очеловечивании человека» – и в родовом филогенезе, и в индивидуальном онтогенезе, – исторически менялись, равно как и психологическое содержание и идейная направленность этой его духовной «работы», но само ее выполнение инвариантно определяет его культурную миссию, выполняемую им независимо от того, осознанно или неосознанно выполняют ее художники. И даже нежелание многих творцов искусства в ХIХ–ХХ вв. быть «творцами человека», ограничивая свою деятельность чисто эстетической «игрой в бисер», оказывается на деле решением той же задачи, лишь противоположной по ее социальной направленности.
Если проект является опережающим практическое действие его идеальным прообразом, а мечта – не адресованной к практике «моделью желанного будущего», то художественный образ (говоря об искусстве, приходится постоянно сопровождать термин «образ» эпитетом «художественный», поскольку понятие это имеет и нехудожественные значения – психологическое: «чувственный отпечаток созерцаемой реальности»; гносеологическое: «адекватное отражение реальности в любой психологической форме – созерцания, представления, мысленной реконструкции»; теологическое: «образ – икона»; онтологическое: «образ действий, структура, гештальт». Эстетически-художественное значение этого понятия – «чувственно-конкретная структура, выраженная в любой материальной форме, включая вербальную, устную и письменную, и обладающая выражаемым ею духовно-эмоциональным содержанием», что и отличает его и от образа-проекта, и от образа-мечты) – это идеальный конструкт некоего небытия, желанного или нежеланного, но уже воплощенный, предметно представленный и тем самым обретший особый онтологический статус – небытия, имеющего облик бытия, и соответственно требующего своего восприятия как одновременно обращенного к переживанию бытия и сознания его иллюзорности, кажимости, небытийности. Эта мерцающая двойственность, особенно ярко проявляющаяся в творчестве актера, в котором зритель видит одновременно князя Мышкина и Иннокентия Смоктуновского, Жанну д,Арк и Инну Чурикову, позволяет применить к нему понятие «идеального инобытия реального бытия».
Художественное инобытие есть отрицание реального бытия, его небытие – в теории сценического искусства эта метаморфоза обозначается точным термином «актерское перевоплощение»; «перевоплотиться» буквально означает «сменить свою плоть», «заменить ее другой плотью», которая является небытием подлинной плоти человека; но ведь то же самое происходит в других видах искусства, быть может еще более парадоксально – ведь в скульптуре исчезает живая плоть человека, замененная плотью камня, дерева, металла! В живописи и графике исчезает и эта объемная, трехмерная плоть, пространственно изоморфная человеческой, хотя и лишенная динамики живого тела, замененная чистой иллюзией трехмерности (отчего Г.В.Ф. Гегель считал живопись более одухотворенным искусством, чем скульптура; к тому же использование цвета в масляной живописи предоставило ей недоступную даже раскрашенной скульптуре возможность воспроизводить тончайшие оттенки эмоциональной выразительности ландшафтов, но достигать в портрете человеческой личности, в изображении ее взгляда – ведь глаза, как понимал уже Сократ, это «окна души» человека – уникальной возможности проникновения в его психологию, но при этом в изображении его духовной жизни, как и телесной, «останавливать мгновение», что в реальном бытии человека происходит лишь после смерти!). К тому же все изобразительные искусства, включая пополнившую их семью в XIX в. художественную фотографию, лишают пластическое бытие человека его органической связи с речевым поведением – как и танец, тогда как искусство слова, напротив, освобождает словесный аспект человеческого бытия от его органической связи с телесным бытием и может не только ограничиться описанием каких-то черт физического облика персонажей рассказа, повести, романа, но вообще отказаться от такого описания, абстрагировав речевое действие от телесного, тем самым уподобляя бытие человека мифическому «бытию» ангелов! Но еще дальше идет музыкальное искусство, в особенности инструментальное, и в переводе на язык симфонии образы «Паоло и Франчески» или «девушки с волосами цвета льна», «рассвета на Москва-реке» или «картинок с выставки» теряют все черты подлинного бытия природы и человека, что приводит к парадоксальному определению музыки: «неизобразительное искусство» и объясняет возможность столь же парадоксального утверждения
Э. Ганслика, завоевавшего, кстати, немало сторонников в музыкальной культуре и философской эстетике XX в., будто музыка вообще не имеет никакого внезвукового содержания, будучи чисто акустическим феноменом, «игрой звуков», и только у слушателей она может вызывать те или иные жизненные и эмоциональные ассоциации (согласно «теории вчувствования» популярного в конце XIX в. представителя психологической эстетики Т. Липпса). Но ведь и не соглашаясь с такой примитивно-формалистической трактовкой музыки, мы не можем не признать, что реальное бытиe – и природное и человеческое – в ней отсутствует, что звуковая ткань фортепьянной пьесы, скрипичного концерта, фуги и симфонии является небытием по отношению к бытию мира.
Может показаться, что здесь происходит не метаморфоза исчезновения бытия в небытии, а всего лишь превращение одной формы бытия в другую – подобное тому, какое было отмечено в жизни природы; однако своеобразие данной онтологической ситуации состоит в том, что в природе одна форма существования материи превращается в другую форму того же материального – физико-химического – субстрата, тогда как искусство отрицает те формы бытия, в каких оно существует в природе, обществе и культуре, заменяя их другими субстанционально формами иллюзорного «бытия», т.е. фактического небытия. На обыденном языке это превращение бытия жизни в небытие ее художественных моделей принято называть «игрой» – тем самым понятием, которое и употребил только что упомянутый Э. Ганслик по отношению к музыке и которое уже в XX в. замечательный писатель Г. Гессе использовал в названии своего романа «Игра в бисер», а культуролог Й. Хейзинга признал сущностной основой культуры, назвав поэтому человека «Ноmo ludens» – «Человеком играющим». Ибо если отвлечься от многозначности самого слова «игра», его онтологическое значение состоит в том, что, начиная с детских так называемых «ролевых игр» и кончая «игрой актера» на театральной сцене или в кино-теле-фильмах, «игра» означает: замена подлинной жизни ее условной имитацией, осуществляемая сознательно («произвольно», в смысле употребляемого в данном анализе термина) и в определенных целях – эстетических, педагогических, политических. Очевидно, что в играх девочек в «дочки-матери» и мальчишек в «войну» мы имеем дело с небытием действительной войны и действительного материнства, в которое превратилось бытие этих действий в жизни взрослых (чем «ролевые игры» и детей, и театральных актеров сущностно отличаются от спортивных игр, принадлежащих к сфере бытия человека). Такой же онтологический смысл имеет в теории искусства понятие «условность»: оно обозначает те способы отклонения изображения бытия от форм его реального существования, которые маркируют небытие изображаемого, не позволяя принимать образ бытия за само бытие – портрет за живое лицо, персонажа пьесы за реального человека, описанное в романе событие за подлинное, и даже в таком, ставшем весьма попу–лярным, зрелище, как музей восковых фигур, предельно похожее изображение государственного деятеля за него самого – уже потому, что оно неподвижно и безмолвно.
Если и проект, и мечта имеют цель вне себя, являясь лишь посредниками в практической деятельности, осуществляемой реально или предполагаемой, то художественный образ сам является целью творческой деятельности, которая тем самым оказывается одновременно и духовной и практической, одновременно проектом и его осуществлением, одновременно мечтой и ее претворением в иллюзорную действительность – ибо в «художественной реальности», благодаря психологическому самоотождествлению с вызвавшим мое сочувствие, любовь, восхищение персонажем – не зря за ним в теории искусства закрепилось название «героя» художественного произведения, – я могу уподобиться Прометею и Одиссею, Святому Антонию и Неистовому Роланду, Дон-Жуану и Дон-Кихоту, Андрею Болконскому и Наташе Ростовой...
Тем самым произведение искусства обретает второй уровень метаморфозы небытия и бытия – превращение образа в реального человека в результате духовного воздействия на него художественного произведения. А.И. Герцен писал, что молодые люди, приезжавшие из России в Лондон в 60-х годах, «были все Рахметовы». Если такая степень воздействия образа на действительность имеет крайний характер, объясняясь особой ситуацией России в это предреволюционное время и условиями создания романа узником Петропавловской крепости, то в обычном общении людей с произведениями искусства сам характер переживания образов, напряженной эмоциональной жизни в «художественной реальности» – «Над вымыслом слезами обольюсь», определял наш великий поэт эту ситуацию, а греки называли ее одним словом «катарсис», т.е. «духовное очищение» – приводит к тому, что каждый художественно восприимчивый зритель, читатель, слушатель становится в той или иной мере и Гамлетом, и Жанной д,Арк, и Рахметовым, и Раскольниковым, что означает – превращение иллюзорного существования образа в реальное духовное содержание и поведение людей, иначе говоря – небытия образа в человеческое бытие.
Говоря о «произвольности» художественного творчества, как и проектирования всех форм практической деятельности и мечтаний о возможном, хотя и не слишком реальном, желанном будущем, следует иметь в виду и его отличие от первых двух форм творения небытия; отличие это состоит в том, что и проектирование, и мечты о желанном будущем являются общечеловеческими способностями, а эффективная художественная деятельность требует особой одаренности; если она свойственна каждому нормальному ребенку (об этом специальный разговор в следующей главе), то в современной цивилизации европейского типа система образования подавляет ее активное проявление у большинства людей, делая создание произведений искусства доступным лишь немногим, наделенным от природы особенно сильным соответствующим даром – образной структурой мышления (как писал Аристотель, это способность «слагать метафоры», которой нельзя научиться). Поскольку же данный вид одаренности включает непреодолимую потребность творчества, постольку произвольность выражается тут только в сознательном выборе подлежащей решению художественной задачи и в длительности творческого процесса, который художник может счесть завершенным, когда полагает, что задача эта успешно им решена, или прервать его, если не находит способов ее убедительного решения.
Приведу в заключение этой краткой характеристики искусства как уникального способа взаимопревращений бытия и небытия начало истинно художественного стихотворения Я. Смелякова (оно стало в свое время популярной в нашей стране песней):
Если я заболею,
К врачам обращаться не стану.
Обращусь я к друзьям
(Не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом
в изголовье поставьте ночную звезду.
Примечательна в этих истинно поэтических строках не только своеобразная «игра бытия и небытия», но и сопоставление этой игры с бредом, и просьба не принимать за бред игру фантазии поэта.
При таком понимании художественности решается остающаяся до сих пор дискуссионной трактовка соотношения понятий «художественное» и «эстетическое», или «искусство» и «красота»: распространившееся по ряду причин их отождествление или признание первого частным случаем, хотя бы и высшим проявлением, второго, обнаруживает свою несостоятельность именно с онтологически-аксиологической точки зрения, ибо красота как эстетическая ценность характеризует бытие, а художественность как сущностное качество искусства – небытие сотворенного в нем мощью «продуктивного воображения» иллюзорного мира образов-фантомов; и лишь поскольку произведения искусства принадлежат бытию той их стороной, которую принято определять понятием «артефакт» – как пластические, колористические, жестово-динамические, звуковые, словесные конструкции – они обретают эстетическую ценность, подобно всем другим материальным предметам.
Так выясняется несостоятельность сохраняющего поныне приверженцев представления об искусстве как способе познания действительности, тем самым родственном науке. Онтологический анализ приводит к иному выводу: искусство и наука антиподы, что не исключает возможности их взаимодействия и взаимопроникновения, создания научно-художественных структур – и в литературе, в жанрах исторического романа, с одной стороны, научно-фантастического – с другой, и в дизайне, синтезирующем научно-техническую и художественно-эстетическую деятельности; но все эти, и возможные в будущем новые, формы связи научного познания и художественного творчества не опровергают того, что познание имеет своим объектом бытие, а творчество восходит от бытия к небытию. Это значит, что следует признать правоту З. Фрейда, увидевшего именно в этой безграничной в принципе активности фантазии структурное родство искусства не с наукой, а со сновидением и бредом, а генетическую связь с древним мифотворчеством и с детской игрой. Правда, при всем своем интересе к философским проблемам З. Фрейд был психологом, а не философом и потому не поднимал свое толкование сущности искусства и его места в культуре на уровень онтологического осмысления, довольствуясь его психологическим обоснованием; все же нельзя не признать, что основатель психоанализа сумел установить место искусства в очерченной им широкой и многообразной по формам проявления сфере человеческой жизни и культуры, и онтологически – как творения небытия, и аксиологически – как носителя высоких ценностей человеческого существования.
Чрезвычайно интересно, что единство этих аспектов сущности искусства сформулировал еще А.С. Пушкин, обобщая существо романтического сознания:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман.
Социальный смысл существования художественной формы небытия в том и состоит, что она способна, распредмечиваясь в ходе ее переживания зрителями, слушателями, читателями, превращаться в духовное, а затем и в практическое бытие, из которого она вырастает – вспомним хотя бы, какую эпидемию самоубийств вызвал роман И.В. Гете «Страдания молодого Вертера».
Хотя в эпоху Модернизма господствующим стал взгляд на искусство как на разновидность игры, объективно оно остается, независимо от того, сознают это сами «игроки» или не сознают, способом воздействия на реальное, практическое бытие человека в мире. Приведу показательное суждение А. Мальро, так ответившего на вопрос журналиста, почему он стал участником гражданской войны в Испании: «Потому что Дон Кихота создал испанец».
Одна из петербургских газет опубликовала в 2001 г. интервью с руководительницей детской художественной студии Л.Л. Берлин, которая так сформулировала становление художественного сознания своих воспитанников: «Чем раньше ребенок попадает к нам, тем лучше. Для малышей 4–5 лет рисование похоже на магический акт... Захотел – нарисовал, вызвал из небытия любой предмет». «Вызвал из небытия» – удивительно точное определение таинства художественного творчества, которое потому и является творчеством, что созидает не существовавшее до этого бытие, или художественное квазибытие – ученый такой способностью не обладает, его активность направлена на существующее бытие, которое он познает, извлекает скрытую в нем сущность, открывает действующие в нем законы, и только практик, реализующий добытые ученым знания, творит новое бытие, небытие же является в этом процессе посредником между двумя состояниями бытия – познанным и созданным. Этого посредника создает «продуктивное воображение», фантазия – но не та, которая творит образы искусства, ибо воображение изобретателя, инженера, конструктора, социального реформатора, полководца, хирурга, планирующего операцию, проектирует новое объективно-предметно-существующее бытие, а воображение художника творит иллюзорное инобытие реального бытия, в котором объективное слито с субъективным, духовное отождествлено с материальным, подлинное оказывается иллюзорным. Вот почему, забегая вперед, следует сказать: понятие «фантазия» имеет в этих сферах культуры противоположный ценностный смысл, ибо в одном случае оно означает нечто негативное, антинаучное, а в другом – силу безусловно позитивную, проявление творческой мощи воображения, начиная со сказки и кончая фантастическим преобразованием реальности в произведениях современного искусства – скажем, в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова, в пьесе Б. Брехта «Кавказский меловой круг», в фильме Т. Абуладзе «Покаяние», в петербургских «Сфинксах» М. Шемякина – памятнике жертвам сталинских репрессий, не говоря уже о структуре таких художественных жанров, как карикатура, басня, научно-фантастическая повесть... Неудивительно, что в романтической эстетике художника приравнивали по творческой мощи к Богу и даже возносили его над Богом – как творца поэтического небытия, более совершенного, чем созданное Творцом реальное прозаическое бытие. И даже тогда, когда страстный апологет реалистического искусства В.Г. Белинский переосмыслил эти понятия романтической эстетики, доказывая, что художник-реалист, подобно Н.В. Гоголю, не «создает» поэтические образы игрой своего воображения, а «извлекает поэзию из прозы жизни», он преодолевал гегелевское сведение сути искусства к «самопознанию Духа» и собственное представление о родстве искусства и науки, в равной мере, только разными средствами познающих жизнь, и возвращался к аристотелевскому, по сути дела, пониманию искусства: «повторенный, как бы вновь созданный мир». Именно такое понимание художественного творчества легло в основу выросших из этой эстетической концепции, хотя и противоположным образом ее интерпретировавших, произведений великих художников Ф.М. Достоевского и
М.Е. Салтыкова-Щедрина: миры, созданные в «Братьях Карамазовых» и в «Истории одного города», в равной мере сотворены мощью творческой фантазии.
Есть еще один аспект проблемы отношений бытия и небытия в художественной культуре – я имею в виду онтологический статус самого произведения искусства: будучи плодом творческого преображения действительности, даже в художественно-документальных жанрах, художественный образ рождается из своего небытия, подчас, как писала А.А. Ахматова, неизвестно из какого «сора» жизненной реальности, однако, однажды возникнув, он «обречен» на вечную жизнь, он бессмертен (если, разумеется, подлинно художественен); произведение искусства может на время «выпасть» из актуального бытия культуры, но оно сохраняется в ее памяти, как картина в запаснике музея или книга в библиотечном фонде, и приходит время, когда его бытие актуализируется, ибо «рукописи не горят», как сказано другим классиком отечественной литературы (известные истории человечества костры из книг, сжигавшихся фанатиками от фашизма, и разрушение памятников скульптуры и архитектуры религиозными фанатиками – патологические эксцессы в истории культуры, не опровергающие поэтому образную формулу М.А. Булгакова, как наличие шизофреников не опровергает признание человека «существом разумным»).
Сопоставление искусства с религией, с одной стороны, и с наукой – с другой, традиционные для эстетической мысли, оставляет невыявленным еще один чрезвычайно важный аспект его функций в культуре – тот, который обнажается при сопоставлении искусства с философией. Такое сопоставление становится эвристически ценным при взгляде на культуру как на сверхсложную, саморазвивающуюся и саморегулирующуюся диссипативную систему, которая нуждается в двух «механизмах» – кибернетика называет их метафорически сознанием и самосознанием системы. Функция ее сознания – применительно к культуре точнее было бы назвать его ее «миро-воззрением» – состоит в том, чтобы обеспечивать культуру необходимой ей информацией о том, что происходит в мире как «среде», в коей живет и развивается культура, а функция искусства – быть самосознанием культуры, ее «самочувствием», ее «автопортретом», т.е. поставлять ей информацию о процессах, протекающих в ней самой. Отсюда – дополнительность искусства и философии в бытии культуры («дополнительность» в буквальном, боровском смысле данного понятия), поскольку в архитектонике культуры как системы искусство находится на одном уровне не с религией и не с наукой, а именно с философией; вот почему характеристика каждого исторического типа культуры достигается не анализом религиозного сознания – оно остается неизменным при самых радикальных изменениях в содержании культуры (скажем, в истории России от XVI века до XXI-го), и не анализом научной мысли – она меняется в Новое время все более стремительно в пределах одного исторического типа культуры, – а именно постижением философской мысли и художественного сознания в их исторической динамике и способности обобщать как состояние познания мира на данном этапе развития общества и взаимоотношений науки и мифологии, так и состояние ценностного сознания человека этого времени. Следует иметь в виду, что разные виды искусства играют в решении этой задачи то более, то менее видную роль, делая тем самым неравномерным их развитие в истории человечества, но сама эта меняющаяся иерархия искусств является одним из «свидетельств» осуществления им функции самосознания культуры.
Л. А. Шумихина
Достарыңызбен бөлісу: |