Психологическая история эпох и психических процессов
образованного слоя населения, сохранявшего остатки европейского сознания. Советская эпоха означала возврат к простому отношению <власть-масса>, характерному для допет-ровского периода. Старая интеллигенция отчасти включилась в управляющий слой государственных чиновников, отчасти растворилась в управляемой массе. Эти политические катаклизмы задают контекст для истории письменного сознания в России, которое определяется в отношении к дописьменной ментальности. Противостояние культурно-политических слоев было в России весьма острым.
Г.И. УСПЕНСКИЙ ОБ ОТНОШЕНИИ ПИСЬМЕННОГО СОЗНАНИЯ КДОПИСЬМЕННОМУВ РОССИИ XIX ВЕКА". Глеб Иванович Успенский (1843-1903) - русский писатель, известный очерками о деревне. Тонкое сопоставление двух психологических складов и безусловные этнографические способности делают его очерки, особенно цикл <Власть земли>, своего рода репортажами из дописьменной цивилизации. Кое-какие замечания русского писателя заставляют вспомнить описания французской деревни XIV в. (см. выше о работе Э. Леруа Ладюри). Это касается умственных навыков до-письменной деревни и ее настороженно-безразличного отношения к городским премудростям. Что забывает каждый раз крестьянин Иван Ермолаевич привезти со станции своему постояльцу-писателю, так это газету и письма.
< - Забыл! - говорит он чистосердечно. - Говядину-то и хлеб я помнил, а насчет этого... повел лошадь ковать - забыл!.. Мало ли делов-то! То то, то другое, все по хозяйству - оно и забудешь!
- Как же это вы так, Иван Ермолаевич! Ведь я вас так просил?
- Что поделаешь-то!..Я помнил...Всю дорогу я, признаться, в уме держал... Да тут барышни с лошадьми встретились - ...одна лошаденка каренькая попалась...такая приятная скотинка...грудь так, братец ты мой, веришь, вот не солгать, сказать ежели...И затем начинает длиннейшую рацею о таких вещах, которые вовсе не интересны.
Со своей стороны и я не всегда удовлетворяю желаниям Ивана Ермолаевича. Двадцать по крайней мере раз просил он
Развитие гсихики в истории
меня, когда я ехал в город, <не забыть насчет колесной мази> и ровно двадцать раз я об этой мази забывал> [Успенский, 1987, с. 382].
Если Иван Ермолаевич касается печатных изданий, то только в том смысле, что бумага пропадает. Единственный проблеск интереса по существу оказывается совершенным курьезом: мужики прослышали про кобылу, которая с неба упала, так нет ли про это в газете. Газета сродни лубку (по-современному - комиксу), и если серьезный читатель ищет в ней информацию, то полуграмотный - небылицы и сенсации.
Иван Ермолаевич, степенный хозяин, выдерживает по отношению к газетным сказкам должное презрение. Он понимает, что они <не всурьез>, но все-таки небесная кобыла в три версты, у которой <все на спине прописано...какие бедствия, и как что будет, и насчет земли, будто будет раздача...> его занимает. Образованный Глеб Иванович этому фольклорному интересу к печатному слову помочь не в состоянии, так что ученый предмет его от мужика только отделяет: <...газета не сослужила службу; мы с ней не пригодились Ивану Ермолаевичу, и вот с тех пор, хотя и видаемся ежедневно и спрашиваем друг друга: <как дела?>, <все ли благополучно>, хотя и даем вежливые ответы: <все, слава богу, помаленьку> и т.д., но, в сущности, дела друг друга нас не интересуют: он не понимает моих дел, а я не понимаю его, и между нами вот уже год ничего, кроме вежливости, нет> [там же, с. 390].
Таким же фиаско окончилось приобщение Ивана Ермолаевича к барометру, вещи для сельскохозяйственных работ как будто полезной. <Указание на <ясно> и <облачно> принимались сначала благосклонно, но затем крестьянин в <календаре> (так он именовал барометр) решительно разочаровался. Подвел разряд <переменно>. В этом случае погоду определенно предсказать нельзя, а Иван Ермолаевич ждал только определенных указаний: разваливать копны, молотить или возить лес. В крестьянском обиходе распространена масса примет погоды, известных и неизвестных горожанину. Часть из них можно рационально обосновать <кости ломит>, <в ушах звенит>, <ласточки низко летают>, <закат багровый>, часть такому обоснованию не поддается (что значит <если на Крещение звездная ночь - урожай на горох и ягоды>?). Господский, городской календарь мужик знает плохо. Иван Ермолае-Психологическая история эпох и психических процессов
вич затрудняется сказать, какой сейчас месяц на дворе, то ли <актяб> (октябрь), то ли июнь; ему это безразлично. Тут русский мужик XIX в. не отличается от французского крестьянина XIV в., который путался в месяцах, годах, сторонах света, правилах счета и прочих книжных тонкостях. В аграрной Европе своя мнемотехника: переведенные на язык сезонных работ христианские праздники.
Вот примеры. Святая мученица Мавра в народе - Рас-садница, с ее дня положено высаживать рассаду. Она же - молочная, оттого, что около дня ее памяти бывает жирное и самое густое молоко, чему, конечно, способствуют пастбища, покрытые мягкой и сочной травой. Покровительство рассаде разделяет с Марфой святая Ирина. Сельскохозяйственные обязанности несут многие другие угодники. Григорий Нисский (при жизни - знаменитый философ и богослов) - летоуказатель, если в его день на скирду ляжет иней, то лето будет дождливое; Аксинья определяет цены на хлеб, если в этот день цена зерна упадет, то и новый хлеб будет дешев; Иов Многострадальный - горошник; Николай - кочанник; Сергий - курятник; Прасковья - трепальница, льница; Кузьма и Демьян - куриная смерть (кур на стол подают); Варвара - Воруха, береги нос да ухо! А сколько метеорологических прогнозов связано с Крещением! Яркие звезды под Крещение - много родится белых ярок (этот прогноз, очевидно, обязан омонимии яркости и ярок), <на Крещение день теплый, будет хлеб темный>, <на Крещение снег хлопьями - к урожаю>, <если на Крещение в полдень синие облака - к урожаю>.
Последняя примета особенно восхищает Успенского: в полдень, синие облака - какая точность! Надо привести августовский хлеб в связь с цветом облаков да еще указать время суток. Правда, такие народные прогнозы, с точки зрения метеорологии, ничего не означают. Погоду по ним не определишь.
Два ряда событий иногда связаны допущением наподобие научной гипотезы, иногда без всякого объяснения. Гадательную метеорологию последнего типа и практикует Иван Ермолаевич. В обстоятельствах выбора <молотить или лес пилить> ближайший святой-синоптик мог указать ему должное занятие. Год земледельца плотно охвачен такими указателями наподобие календаря работ, но все-таки это был стандартный справочник, не предусматривающий
Развитие психики в истории
многих случайностей жизни. Если выпадала крайняя неопределенность, то приходила на помощь аналогия. Иван Ермолаевич делил год по контрасту: сейчас середина лета; что же было в середине зимы, то есть на Крещение? Если на Крещение, вспоминалось, стояла ясная погода, то и днями следовало такой ожидать.
Против народной прогностики и мнемотехники, охватившей весь натуральный и социальный цикл аграрного существования, барометр не мог устоять. С подобными городскими приманками Успенский чувствует себя очень слабым внутри совсем нетронутого неолитического уклада земледельца.
Наблюдения над деревенской ментальностью предваряют главное для разночинского мыслителя занятие: включение интеллигентского <Я> в эту культуру. Слияние с народом - проект народников - не удался. Неудача предшественников и личный опыт Успенского обуславливают его вклад в интеллигентски-народнические искания. <Народ-страдалец> притягивавший первых народников, кажется писателю превратной доктриной, а не настоящим сельским жителем. Доктрина Успенского - поэтически-трудовая.
<...Иван Ермолаевич, кроме видимых миру слез, бедствий, недоимок, всевозможных притеснений и других мрачных черт, рисующих его жизнь как беспрерывное мучение и каторгу, имеет в самой глубине своего существования нечто такое, что дает ему силу переносить все эти невзгоды целые тысячелетия, и притом с такой непреоборимою безмолвностью, которая заставила умиравшего поэта почти в отчаянии воскликнуть: <Не внемлет он и не дает ответа> [там же, с. 410]. Успенский надеется быть более удачливым в получении ответа от <непреоборимой безмолвности>, чем другие, потому что у него есть своя гипотеза: поэзия труда.
Трудопоэзия Успенского - это единство социально-хозяйственного уклада крестьянского domus'a с неким обосновывающим этот уклад крестьянским мировосприятием, причем последнее по отношению к первому отнюдь не является производным. Это и есть тот крестьянский лад, где разделить хозяйственное, семейно-бытовое, социальное и культурное невозможно.
Мера справедливости, человечности в этом ладу не совпадает с интеллигентским гуманизмом, наоборот, интеллигентский, книжный гуманизм - как раз то, что надо выдавить из себя для того, чтобы войти в этот мир, однако того
403
Психологическая история эпох и психических процессов
идеального крестьянского общежития, о котором говорит писатель и в которое он хочет войти - нет. Уникальность России в том, что здесь историческое сосуществование традиционной, дописьменной и высокописьменной, типограф-ско-индустриальной культур смогло растянуться на несколько поколений, в одном этносе и одном государстве, с такой глубиной, такой степенью рефлексии и разнообразием, включающим движение не только снизу вверх, но и с верхней ступени цивилизации вниз, как это едва ли еще где-то было. Постоянное встречное движение вверх и вниз дает неповторимый окрас культуре. Народник выбирает регресс - движение вниз - вполне осознанно и культурно продуктивно. В своих размышлениях писатель (еще до опрощенчества Л.Н. Толстого) ясно отдает себе отчет в несовместимости газеты и лада. <Спрашивается: зачем, например, .<не знать, что испанская королева разрешилась от бремени? ... А между тем именно этими-то газетными лохмотьями ежедневно утомляют собственное внимание, и зачем? чтобы завтра целые полдня употребить опять же на эти бессвязные, утомительные мысли> [там же, с. 411], Здесь уже контраст двух ментальностей, эксперимент, который человек взлелеял в себе, хотя он не выльется в столь громкозвучное самоотрицание, как у Л.Н. Толстого. Склад жизни и личности двух-трех поколений русской интеллектуальной элиты сделал всякое исследование литературой, т. е. построением авторской личности через текст. Личность в России XIX в. - это автор, самоосуществляться - значит преимущественно писать, и даже люди дела - революционеры, администраторы, предприниматели - считают необходимым по возможности оставлять заметки, а выйдя на покой отдаются романно-мемуарному занятию. Мемуары XIX в. по толщине и обстоятельности не сравнимы с мемуарами XX в. Подобная массовая тяга к перу есть проявление формирования личности по канону книжной культуры, т. е. в качестве письменной личности. Специфика литературного моделирования жизни делает маловероятными оценки народной жизни в терминах позитивистской науки: пережиток, дикость, суеверие. Образно-выразительное представление отношения к миру не допускает такого изолирования позиций, как концептуальное. Беллетризация общественной мысли, сама по себе бывшая симптомом недоразвитости России и политической приниженности ее общества, стала важнейшим культурным механизмом формирования личности в ней, обусло-404
Развитие психики в истории
вив, возможно, романтические, утопические, <поэтические> крайности ее движения в XIX в. и легкость впадения в кон-цептократию (засилье понятия) в XX в. То же явление порождало возвращения назад, постоянные шатания, уязвимость личности, которая не имела четкой логики для объяснения себя и была подвержена крайностям художественных метаний.
В остром столкновении с крестьянской цивилизацией сознание образованного слоя, не подкрепленное самоуверенностью умственного превосходства, рассудочностью или скрупулезностью проявляет беллетристическую склонность к фан-тазированиям и сомнению - весь набор описаний <Я>, принятый в изящной словесности.
<Проникнувшись непреложностью и последовательностью взглядов, исповедуемых Иваном Ермолаевичем, я почувствовал, что они совершенно устраняют меня с поверхности земного шара... Все мои книжки, в которых об одном и том же вопросе высказываются сотни разных взглядов, все эти газетные лохмотья, всякие гуманства, воспитанные досужей беллетристикой, все это как пыль, поднимаемая сильными порывами ветра, было взбудоражено <естественной правдой>, дышащей от Ивана Ермолаевича... Не имея под ногами никакой почвы, кроме книжного гуманства, будучи расколот надвое этим гуманством мысли и дармоедством поступков, я, как перо, был поднят на воздух дыханием правды Ивана Ермолаевича и неотразимо почувствовал, как и я и все эти книжки, газеты, романы, перья, корректуры, даже теленок, не желающий делать того, что желает Иван Ермолаевич, - все мы беспорядочной, безобразной массой со свистом и шумом летим в бездонную пропасть> [там же, с. 241].
Яснее не скажешь. Но если Л.Н. Толстой олицетворял высокую словесность, отказавшуюся от себя ради фольклорно-утопической правды, то Успенский (близкий к <среднему> интеллигенту) почвы не обрел. Его поэзия крестьянского труда осталась опытом эстетической самокритики, и наделение реальностью своих построений стоило автору психического здоровья. <Сила земли> была неомагическим открытием писателя-атеиста. Но почему оно не укрепило, а разрушило книжно-письменное <Я>, т. е. почему не осталось эстетической игрой, которая охотно вбирает и пользуется элементами магии, мифа, религии, не переставая быть искусством?
405
Психологическая история эпох и психических процессов
Потому что для такого самодовлеющего существования эстетики нужна достаточная сформированность письменного занятия, навыки и вкус жизни в нем. А это предполагает, помимо круга художников-эстетов, помимо соприкосновения с дописьменной глубиной народной жизни, еще и устойчивость в горизонтальной плоскости письменности: связи с наукой, логикой, философией. Не находя опоры здесь, то есть без рационально-понятийной критики и поддержки, беллетризирующее искание растворяется в полу-и допись-менности, в комплексе вины, свойственном образованному сословию России в XIX - начале XX в.; исторически слабой логической культуре России вынести непомерно разросшуюся беллетристику было трудно. Незначительной была в России и переходная между высокой письменностью и неграмотностью прослойка. Слабость этой заклейменной именем мещанства социальной и культурной группы в пореформенной России создала крайнюю напряженность, пустоту между двумя краями пропасти и постоянное ожидание мести, русского бунта, бессмысленного и беспощадного. Состояние образованных людей в России: <ад кромешный. Да и в самом деле, разве в глубине каждый из них может считать себя чем-либо иным, как не вполне потерянным человеком?> [там же, с. 456]. Эмоция была повсеместной, она охватывала круги и трудовой интеллигенции (преимущественно ее-то и охватывала). У наиболее последовательных она доходила до полного самоотрицания письменной цивилизации, то есть опоры и сути интеллигентского существования, что говорит о психологическом кризисе. Этот пагубный раскол создал на каждом полюсе сгустки мифологических представлений о другой стороне, делая невозможным взаимное сотрудничество, усугубляя религиозные настроения благоговения, вины и страха перед молчаливым народом, создавая интеллигентский комплекс вины, самоотрицания и апокалиптических ожиданий.
Коллизии культуры слова едва ли удастся понять, не обратившись к тому, что можно назвать культурой мысли в России, ибо сконструированный Успенским антипод природности под отрицательным обобщением <образованность>, , <город>, <цивилизация> скрывает не только (и, может быть, не столько) отношение слова к его дописьменному истоку, сколько отношение художественной деятельности к логической мысли.
Развитие психики в истории
Психологическая история образов, или восприятие в культуре
ОБРАЗ, ЧУВСТВЕННОСТЬ, ВОСПРИЯТИЕ. <Можно ли создать историю образов?> - спрашивает итальянский искусствовед Дж. К. Арган. И продолжает: <Ясно, что история может быть составлена из того, что исходно исто-рично: история имеет собственный порядок, потому что интерпретирует порядок, который уже существует в фактах. Но есть ли порядок в рождении, комбинации, распадении и повторном синтезе образов?> [Argan, 1980, р. 15] Иначе говоря, является ли образ натуральной или культурно-исторической данностью, каким законам подчиняется его существование? На эти вопросы следует как-то ответить, прежде чем рассуждать об истории образов.
Образы - своего рода амфибии в мире сознания. Это - артефакты. Иначе говоря, образы стремятся отделиться от человека, занять культурную нишу и сформировать искусственную систему, близкую знаковой. В таком значении образ - это подобие, копия, изображение. Им занимаются искусствоведы, дизайнеры и другие специалисты по символической среде. Психологи определяют образ несколько иначе, для них он содержится в живой психике, и не только человека. Зоопсихологи утверждают, что образ впервые появляется не у человека, а много раньше. Образ - опора и центральный элемент чувственного познания, он занимает промежуточное место между элементарным отражением отдельных свойств предметов посредством ощущений и мышлением в понятиях. В филогенезе появление образа можно предположить у тех животных, которым требуется распознавать других живых существ целиком, а не только отдельные биологически значимые раздражители, исходящие от них. Рубеж между элементарной сенсорной"' и перцептивной^ психиками в целом соответствует границе между низшими и высшими позвоночными. В полном объеме образное структурирование мира, согласно этой зоо-психологической точке зрения, развилось только у позво-407
Психологическая история эпох и психических процессов
ночных. Пределом образного обобщения является форма воспринимаемого. Мышление скачком выводит познание за грань чувственного и позволяет проникнуть в незримые глубины мира.
Разночтения в трактовке образов объясняются не только употреблением одного слова в разных значениях. По многим признакам образ - это копия особого рода. Во-первых, не дубликат, так как при полном подобии различие между оригиналом и копией теряется. Во-вторых, не знак в узком смысле слова. Хотя образ несет информацию, идеален, он - не абстрактный элемент информационной системы. Образ нельзя типизировать и стандартизировать настолько, чтобы совсем оторвать от породившего его единичного события. Образ экземплярен: в ряду других образов он всегда не до конца ассимилирован общей связью. Хотя попытки семиотизировать образное познание непрерывны, <язык образов> - это скорее метафора, так как создать для него общеупотребительную грамматику не удается. В образе мы узнаем оригинал как индивидуальное явление, а не прочитываем некоторое сообщение. Ассоциативный ряд образов в принципе может быть истолкован любым человеком, он более универсален и натурален, чем язык (чему пример - сновидения). Но именно поэтому образная последовательность и не имеет единственного истолкования. Ведь иначе утратится образность - момент запечатления единичного и уникального, обязательный в чувственном познании. Образ оказывается неотделимым элементом опыта, полуартефактом. Следовательно, в своем отношении к оригиналу образ не доходит до отчужденности знака, так как <впечатан> в индивида, в его отношения, сознание, бессознательное и в телесность. Слабо грамматизированный, окутанный смыслами и переживаниями, образ относится к сфере чувственности, к пересечению витальных потребностей и познания.
Подверженное многим воздействиям, тело своими воспринимающими поверхностями принимает сигналы из
Развитие психики в истории
внешнего мира и от внутренних органов. Внешние воздействия накладывают свою меру на внутренние, а внутренние - на внешние. Первичный синтез внешних и внутренних воздействий - дело восприятия. Образы, которыми восприятие оперирует, достаточно четко разделяются на внешние и внутренние. Однако эта четкость обманчива. Чувственность переслаивает послания из мира телесными волнениями. Контакты культуры и жизни подвижны. В образе они фиксированы с упором на внешнее закрепление коммуникации. Восприятие охватывает все стадии чувственного синтеза.
Психология возвращает образам их общее измерение и собственную (дознаковую) определенность. Она видит, что чувственность погружена в психосоматику и сплетена с органическими моментами, не ассимилируемыми культурой. След натурального происхождения тянется за культурным образом в онто-и филогенезе, не прерываясь.
СОЦИАЛЬНАЯ И ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ ОБРАЗА. ИСТОРИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ В ИЗУЧЕНИИ ОБРАЗОВ И ВОСПРИЯТИЯ. Итак, психология ищет общие закономерности ощущений и восприятия, независимо от того, в каком контексте и в какой деятельности эти процессы протекают. Но, строго говоря, <образа вообще> нет, а есть религиозные, мифологические, художественные, обыденные, научные образы. Восприятие животных натурально, а человека - культурно. Поэтому образы у человека разобраны социальными сферами, названия которых они принимают.
Специализированные организации образности изучаются эстетикой, искусствоведением, этнографией и другими гуманитарными науками внутри знаковых систем. Что же касается исторической психологии, то ее положение промежуточно. В изучении чувственной сферы человека историческая психология опирается на данные искусствоведения, литературоведения, этнологии, фольклористики,
Психологическая история эпох и психических процессов
социологии, культурологии и других наук, которые исследуют разные аспекты и функции образа в цивилизации.
Перед нами разворачивается картина символических систем, художественных стилей, магических и религиозных обрядов, изобразительных средств общения и технической коммуникации. Иногда эту картину называют внешней, т. е. социальной и культурной (в противоположность <внутренней>, психологической) историей образов. Но эпитеты <внешний> и <внутренний> очень условно передают отношение психологии к наукам о культуре и обществе. Предпринимались попытки обобщить закономерности распространения изобразительных тем, художественных языков в европейской цивилизации, а также проследить колебания общественного статуса эстетических, религиозных обрядов, изобразительных и неизобразительных моментов познания на протяжении столетий и тысячелетий. К подобным попыткам относятся иконология немецко-американского искусствоведа Э. Панофски, социодинамика культуры русско-американского социолога П. Сорокина [Panofsky, 1957; Sorokin, 1937-1941].
Самые общие вехи социокультурной (<внешней>) истории образа совпадают с последовательностью развития цивилизации. Поэтому можно говорить о ритуально-мифологической образности первобытной эпохи, мифо-пись-менной, пластической чувственности античности, книжно-религиозной культуре манускриптов в средние века, типографской, секуляризованной образности Нового времени, аудиовизуальной массовой культуре XX в. В любую эпоху образ соседствует с необразным знанием и уравновешивается им, поэтому мы можем прочертить общую траекторию для всех веков психологической истории. Общая тенденция здесь состоит в том, что материал восприятия семиотизируется, превращается культурой в символы, аллегории, знаки - элементы языков. Однако наступление схематизмов нейтрализуется постоянным воспроизводством и расширением чувственного опыта
Развитие психики в истории
человека в быту, познании, труде, всех без исключения сферах его деятельности.
Под обозначениями образа и схематизма будут скрываться разнообразные символические формы языка, мифа, религии, искусства, науки. Тип мировосприятия эпохи складывается из конъюнктурных колебаний и противоборств эстетических стилей, общественных мнений и вкусов, линий идеологической и культурной политики власти, распространения технических новинок и художественных сенсаций. Баланс образа и схематизма подвержен влиянию массы факторов, которые раскрываются в конкретном историческом исследовании.
Однако не следует думать, что образ <растворяется>, будучи разобран эстетическими, мифо-религиозными и другими реалиями. Чувственность, образное отражение мира - обязательное свойство Homo sapiens. Эта сторона психологической природы человека осознается при отвлечении от конкретных способов ее проявления. Историческая психология соединяет схемы <образа как такового> с примерами действительной культурной образности, выступая промежуточным звеном между изучением <внешней> и <внутренней> сторон восприятия.
Достарыңызбен бөлісу: |