Справедливое


Кто является субъектом права?



бет2/10
Дата01.07.2016
өлшемі1.11 Mb.
#169815
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Кто является субъектом права?

Я хочу показать, что вопрос, поставленный в юридической фор­ме: кто является субъектом права? - в конечном итоге не отлича­ется от аналогичного вопроса, поставленного в форме мораль­ной: кто является субъектом, достойным почтения и уважения? (Впоследствии я проведу различие между двумя последними тер­минами). Вопрос же, поставленный в моральной форме, в свою очередь отсылает к аналогичному вопросу антропологического характера: каковы основополагающие черты самости (self, Selbst, ipse), способной почитать и уважать?

Этот регрессивный ход мысли, ведущий от права к морали, а от морали к антропологии, приглашает нас для начала скон­центрироваться на специфичности вопроса кто? по сравнению с вопросами что? и почему? Вопрос что? требует описания; вопрос почему? - объяснения; что же касается вопроса кто?, то он требует идентификации. Как раз на характере этой после­дней операции, предполагаемой всеми дискуссиями об иден­тичности, будь то лиц или исторических общностей, я останов­люсь в первой части своей статьи. На самом деле именно рас­сматривая наиболее основополагающие формы вопроса кто? и ответов на этот вопрос, мы приходим к тому, чтобы наделить полным смыслом понятие субъекта [правоспособного1. Тогда во второй части останется пройти в порядке восхождения через опосредования межличностного и институционального харак­тера, обеспечивающие переход от субъекта [право]способного к субъекту полноправному, выражающийся в моральном, юри­дическом и политическом плане.

Субъект [право]способный

Понятие способности будет центральным в моем сообще­нии. На мой взгляд, оно образует конечный референт мораль-

ного уважения и признания человека как субъекта права. Если ему можно назначить такую функцию, то именно на основа­нии глубинной связи этого понятия с понятием личной или кол­лективной идентичности.

Наиболее непосредственный способ обнаружить такую связь - рассмотреть различные утверждения, касающиеся личной или коллективной идентичности, как ответы на ряд вопросов, где фигурирует относительное местоимение кто? Кто тот, кто го­ворит? Кто совершил тот или иной поступок? О ком рассказы­вает эта история? Кто несет ответственность за этот ущерб или вред, причиненный другому?

Вопрос кто говорит? - разумеется, наиболее примитивный в той мере, в какой все остальные имеют в виду использование языка. Ответ на этот вопрос может дать только тот, кто спосо­бен обозначить самого себя в качестве автора своих высказыва­ний. Анализ этой темы относится к прагматике речи, освещае­мой в хорошо известной теории speech-acts [речевых актов]. Этой прагматике еще необходимо придать рефлексивное про­должение, дабы возвести множество актов высказывания к акту, посредством которого высказывающийся обозначает себя как полюс идентичности или, пользуясь другой гуссерлианской метафорой, очагом излучения неопределенного количества ре­чевых актов.

Точно так же ставится и другой вопрос, начинающийся с кто?: кто автор такого-то действия? На вопрос что?, как указано выше, ответ дает описание, имеющее в виду глаголы действия, а на вопрос почему? - объяснение через причины или мотивы. Вопрос атрибуции действия кому-либо - другого по­рядка и отвечает на вопрос кто? Стросон и Харт говорят здесь о приписывании, я буду говорить о назначении. Идентификация действователя, а следовательно, назначение кому-либо действия или сегмента действия, зачастую является сложной операцией, например, когда мы задаемся целью оценить степень причаст­ности того или иного лица к запутанному делу, в которое вов­лечено несколько действователей. Такая проблема постоянно располагается в плоскости исторического познания или же в ходе юридических процедур, направленных на то, чтобы син-



32

Поль Рикёр



Кто является субъектом права?

33



гулярным образом идентифицировать ответственного индиви­да, который может быть принужден возместить убытки или подвергнуться наказанию за правонарушение или преступное деяние. Как и в предыдущем случае с речью, способность чело­века действующего обозначить себя в качестве автора своих поступков имеет существенное значение для конечного назна­чения прав и обязанностей. Мы затрагиваем здесь средоточие идеи способности, т. е. "мочь-сделать", то, что по-английски называют термином agency. К несчастью, философский сло­варь здесь чрезвычайно беден: либо мы довольствуемся мета­форами (действователь, согласно одному определению Аристо­теля, есть "отец" своих действий, как и отец своих детей; а еще он - "хозяин" своих действий); либо же мы возвращаемся к наиболее примитивному употреблению идеи действующей при­чины; последняя, изгнанная из физики после Галилея и Нью­тона, как бы возвращается в место своего рождения, т. е. к опы­ту власти, каковую мы осуществляем над нашими конечностя­ми, а с их помощью - над порядком вещей. Эта способность к вмешательству предполагается этико-юридическим понятием вменения, существенным для назначения прав и обязанностей. Мы сделаем еще один шаг в исследовании понятия субъекта способного, вводя - вместе с временным измерением действия и самого языка - нарративный компонент личной или коллек­тивной идентичности. Рассмотрение понятия нарративной иден­тичности дает удобную возможность отличить идентичность самости от идентичности вещей; эта последняя в конечном сче­те сводится к стабильности и даже неизменности некоей струк­туры, иллюстрируемой генетической формулой живого организ­ма; нарративная идентичность в отличие от идентичности ве­щей допускает изменения; эта изменчивость есть изменчивость персонажей рассказываемых нами историй; последние вовле­каются в интригу в то же время, что и сама история. Это поня­тие нарративной идентичности в высшей степени важно для поисков идентичности народов и наций; ведь такая идентич­ность носит такой же драматический и нарративный характер, какой мы очень часто рискуем спутать с идентичностью некоей субстанции или структуры. На уровне истории народов, как и

на уровне истории индивидов, случайный характер перипетий способствует глобальному значению рассказываемой истории, а также истории ее протагонистов. "Признать" это означает из­бавиться от предрассудка, касающегося идентичности, отстаи­ваемой народами под влиянием гордости, страха или ненависти.

Последняя стадия наступает здесь при восстановлении по­нятия субъекта способного посредством этических или мораль­ных предикатов, сопрягающихся то с идеей блага, то с идеей обязанности (в целом я обозначил бы этическую оценку пре­дикатами первого рода, а моральную - предикатами второго рода; но обсуждение этого вопроса здесь не важно). Эти преди­каты применяются прежде всего к действиям, о которых мы судим и которые оцениваем как хорошие или дурные, разре­шенные или запрещенные; к тому же рефлексивно эти предика­ты применяются к самим действователям, каковым мы эти дей­ствия вменяем. Здесь понятие субъекта способного достигает своего наивысшего смысла. Мы сами достойны почтения или уважения постольку, поскольку способны оценивать действия других или нас самих как хорошие или дурные, объявлять их разрешенными или запрещенными. Субъект вменения появля­ется благодаря рефлексивному применению предикатов "хоро­ший" и "обязательный" к самим действователям.

Добавлю два замечания к этим рассуждениям. Прежде всего я хотел бы сказать, что существует связь взаимной импликации между самооценкой и этической оценкой наших действий, име­ющих целью "благую жизнь" (в смысле Аристотеля), подобно тому, как существует связь между самоуважением и моральной оценкой этих самых действий, подвергаемых испытанию уни­версализацией максимы действия (в духе Канта). Самооценка и самоуважение вместе образуют этическое и моральное изме­рение самости в той мере, в какой они характеризуют человека как субъект этико-юридического вменения.

Затем я хотел бы сказать, что самооценка и самоуважение не просто добавляются к прежде рассмотренным формам самообозначения. Они включают их в себя и как бы повторяют вкратце. Ведь на самом деле можно спросить: в качестве кого мы можем оценивать или уважать самих себя? Прежде всего в

34

Поль Рикёр



Кто является субъектом права?

35



качестве лиц, способных назвать нас авторами наших высказываний, действователями наших действий, героев и рассказчиков историй, рассказываемых нами о самих себе. К этим способностям добавляется оценка наших действий в терминах "благого" и "обязательного". Мы оцениваем самих себя в качестве способных оценивать наши собственные действия, мы уважаем себя за то, что мы способны беспристрастно судить наши собственные действия. Тем самым самооценка и самоуважение рефлексивно обращаются к некоему субъекту способному.

Диалогическая и институциональная структура субъекта права

Чего недостает субъекту способному, уровни формирования которого мы только что описали, чтобы быть подлинным субъек­том права? Ему недостает условий актуализации его способно­стей. Для такой актуализации, по существу, необходимо посто­янное опосредование межличностных форм другости и инсти­туциональных форм ассоциации, и тогда эти способности ста­нут реальными полномочиями, которым будут соответствовать реальные права. Уточним, что мы имеем в виду. Фактически -перед тем как извлечь последствия этого утверждения для по­литической философии и философии права - важно условить­ся о том, что мы подразумеваем под межличностными форма­ми другости, различности и институциональными формами ассоциации. Рассмотрение должно касаться не только необхо­димости некоего опосредования, которое можно назвать опос­редованием другого вообще, но и расщепления самой другости на другость межличностную и другость институциональную. На самом деле для философии диалога всегда соблазнительно ограничить себя только отношениями с другим, которые, как правило, развиваются под знаком диалога между "я" и "ты"... Казалось бы, только такие отношения заслуживают называться межличностными. Но этой встрече недостает отношения к тре­тьему, которое кажется таким же изначальным и простым, как и отношение к "ты". Этот вопрос обладает громадным значе-

нием, если мы хотим представить себе переход от понятия че­ловека способного к понятию реального субъекта права. На самом деле только отношение к третьему, располагающееся на заднем плане отношения к "ты", обеспечивает основу для ин­ституционального опосредования, какого требует складывание реального субъекта права, иными словами - гражданина. Од­нако эта двойная необходимость - необходимость опосредова­ния другостью вообще и необходимость различать другого как "ты" и другого как третьего - может быть установлена в плос­кости основ антропологии, где нам приходится держаться, что­бы выработать понятие субъекта способного.

По существу, на каждом из четырех уровней, где мы после­довательно располагаемся, можно продемонстрировать необ­ходимость трехэлементной структуры, управляющей переходом от способности к осуществлению. Вернемся на первый уровень нашего антропологического анализа, на уровень говорящего субъекта. Основной акцент мы сделали на способности говоря­щего обозначать себя в качестве единственного автора своих многочисленных высказываний. Но мы сделали вид, б)'дто не замечаем, что субъект речи может самоидентифицироваться и обозначить самого себя именно в контексте диалога. В рамках этого контекста говорящему в первом лице соответствует адре­сат во втором лице. Следовательно, высказывание является как минимум биполярным феноменом, связывающим некое я и не­кое ты, чьи места могут меняться, но лица при этом не пере­стают быть незаменимыми. Освоение личных местоимений не является полным до тех пор, пока правила этого обмена поня­ты не полностью. Это полное освоение способствует возникно­вению субъекта права следующим образом: другой в качестве я может обозначать себя как я, когда он говорит. Выражение в качестве я уже возвещает о признании другого как равного мне в терминах прав и обязанностей. Сказав это, мы сразу же ви­дим, что анализ, где другой фигурирует лишь в качестве некое­го ты, остается усеченным. Ему недостает не только он/она из триады местоимений (того или той, о котором/которой говорят), но и соотнесенности с самим институтом языка, куда встраива­ются межличностные диалогические отношения. В этом смыс-



36

Поль Рикёр



Кто является субъектом права?

37



ле он/она репрезентируют этот институт в той мере, в какой последний охватывает всех говорящих на одном и том же есте­ственном языке, которые незнакомы друг с другом и соотнесе­ны между собой только признанием общих правил, отличаю­щих один язык от другого. Впрочем, это признание не сводится к одному лишь принятию всеми одних и тех же правил, но еще и сопряжено с верой в то, что каждый пользуется правилом ис­кренности, без которой обмен в сфере языка был бы невозмо­жен. Я ожидаю, что каждый наделяет смыслом то, что он гово­рит, means what he/she says, и это доверие возводит публичный дискурс на доверительную основу, где другой предстает в каче­стве третьего, а не просто как "ты". По правде говоря, эта дове­рительная основа есть нечто большее, нежели межличностные отношения, она служит институциональным условием всяких межличностных отношений.

Те же триадические отношения я/ты/третий встречаются и в плоскости, обозначенной нами вопросом: кто действует? кто автор действия? Способность обозначать себя в качестве ав­тора собственных действий, в сущности, вписывается в кон­текст взаимодействия, где другой фигурирует как мой антаго­нист или мой помощник, в отношениях, колеблющихся между конфликтом и взаимодействием. Но во всяком предприятии за­действованы бесчисленные другие. Каждый действователь со­относится с этими другими благодаря посредничеству разно­порядковых социальных систем.. Можно - вместе с Жан-Мар­ком Ферри - обозначить термином "порядки признания" круп­ные организации, которые структурируют взаимодействие: тех­нические системы, денежные и налоговые системы, юридичес­кие системы, бюрократические системы, научные системы, си­стемы медиа и т. д. Демократическая система вписывается в череду "порядков признания", прежде всего именно как одна из таких систем (впоследствии мы вернемся к этому вопросу, который может предоставить повод для парадокса). О том, что целью такой организации является признание, следует напо­минать наперекор систематическому абстрагированию, откуда изгоняется рассмотрение инициатив и вмешательств, посред­ством которых люди входят в противостояние системам. И на-

оборот: то, что организация социальных систем служит обяза­тельным опосредованием признания, следует утверждать напе­рекор персоналистскому коммунитаризму, который мечтает о том, чтобы воссоздать политические связи по образу межлич­ностных уз, вроде дружбы и любви.

Можно усомниться по поводу того, что нарративная иден­тичность имеет ту же троичную структуру, что и речь или дей­ствие. Истории жизни переплетены между собой до такой сте­пени, что повествование, которое каждый рассказывает или слушает о собственной жизни, становится сегментом других повествований, рассказов других. В таком случае нации, наро­ды, классы, разнообразные сообщества можно считать инсти­тутами, распознающимися (распознающими сами себя и друг друга) по своей нарративной идентичности. Именно в этом смысле историю - как историографию - можно саму считать институтом, цель которого - обнаруживать и сохранять времен­ное измерение только что рассмотренных нами порядков при­знания.

Теперь мы переходим к собственно этическому уровню са­мооценки. Мы подчеркнули его вклад в формирование субъек­та способного, субъекта, способного к этико-юридическому вменению. И вот, интерсубъективный характер ответственнос­ти, взятой в этом смысле, очевиден. Понять это поможет при­мер с обещанием. Другой подразумевается в обещании разно­образнейшими способами: в качестве бенефициария, в качестве свидетеля, в качестве судьи, а более фундаментальным образом


  • как тот, кто, рассчитывая на меня, на мою способность держать слово, призывает меня к ответственности. Именно в эту структуру доверия вкладываются социальные узы, которые завязываются в разнообразных контрактах и договорах, образующих юридические структуры, контролирующие обмен принятыми обещаниями. То, что договоры необходимо соблюдать

  • этот принцип образует правило признания, выходящее за рамки встречи лицом к лицу, когда один человек дает обещание другому. Это правило включает в себя всякого, кто живет по тем же законам, а когда речь идет о международном или гуманитарном праве, то - все человечество. Тот, кто напротив тебя -


38

Поль Рикёр



Кто является субъектом права?

39



здесь уже не "ты", но третий, примечательным образом обозна­чаемый местоимением каждый, местоимением безличным, но не безымянным.

Теперь мы дошли до точки, где политическое предстает в качестве преимущественной среды реализации человеческих потенциалов. Средства, какими оно выполняет эту функцию, прежде всего связаны с устройством того, что Ханна Арендт назвала "публичным пространством предъявления". В этом выражении продлевается тема, пришедшая из эпохи Просве­щения, тема "публичности" в смысле обнаружения - без при­нуждения и маскировки - целой сети верностей, под сенью ко­торой каждая человеческая жизнь развертывает свою краткую историю. В этом понятии "публичное пространство" выража­ются прежде всего условия множественности, возникшие в ре­зультате распространения межчеловеческих отношений на всех, кого встреча между "я" и "ты" оставляет вовне, на правах третьих. В свою очередь эти условия множественности харак­теризуют желание жить вместе, свойственное некоей истори­ческой общности - народу, нации, региону, классу и т. д., - ко­торая сама несводима к межличностным отношениям. Именно этому желанию жить вместе политический институт придает структуру, отличную от всех систем, охарактеризованных выше как "порядки признания". Опять-таки вместе с Ханной Арендт мы назовем властью общую силу, получающуюся в результате этого желания жить вместе и существующую лишь до тех пор, пока оно является действенным: ужасающий опыт поражений, когда разрушаются узы совместной жизни общества, дает это­му негативное доказательство. Как показывает само слово, пол­номочная политическая власть [pouvoir] на всех вышерассмот­ренных уровнях власти непрерывно продолжает то "можество-вание" [pouvoir], каким мы охарактеризовали человека способ­ного. Взамен она наделяет эту пирамиду властей-полномочий перспективой длительности и стабильности и, более фундамен­тальным образом замышляет горизонт публичного мира [paix], понимаемого как спокойствие и порядок.

Теперь возможно поставить вопрос: какие специфические этические ценности относятся к этому сугубо политическому

уровню институтов? Можно без колебаний ответить: справед­ливость. "Справедливость, - пишет Ролз в начале "Теории спра­ведливости", - есть первая добродетель социальных институ­тов подобно тому, как истина - первая добродетель систем мыс­ли." А кто - визави справедливости? Не "ты", идентифицируе­мый по твоему лицу, но каждый как третий. "Воздавать каж­дому свое", - таков девиз справедливости. Применение прави­ла справедливости к межчеловеческому взаимодействию пред­полагает, что мы можем считать общество обширной системой распределения, т. е. дележа ролей, обязанностей, задач - далеко превосходящих простую раздачу ценностей, представляемых в денежном выражении в экономическом плане. В этом отноше­нии справедливость понимается столь же расширительно, сколь и "порядки признания", о которых мы говорили выше.

Я не буду обсуждать здесь принципа или принципов спра­ведливости: ведь это отдалило бы меня от моей цели1.

Скорее, я вернусь к вопросу, заданному в самом начале это­го исследования: кто является субъектом права? Мы разработа­ли два ответа. В первую очередь мы говорили, что субъект пра­ва есть то же самое, что и субъект, заслуживающий уважения, и что в антропологическом плане этот субъект находит свое оп­ределение в перечислении тех самых способностей, которые и мы выделяли в наших ответах на вопросы о "кто?''', с кульми­нацией в вопросе: кому может быть вменено человеческое дей­ствие? Затем мы дали второй ответ, согласно которому эти спо­собности останутся виртуальными, и даже не сложившимися или подавленными, в отсутствие межличностных и институциональ­ных опосредовании, причем государство среди этих последних фигурирует на месте, ставшем проблематичным.

Первый ответ признает правоту известной либеральной тра­диции, согласно которой индивид предшествует государству; права, сопрягаемые с перечисленными нами способностями и потенциальностями, по существу, образуют права человека, в точном смысле слова, т. е. права, привязываемые к человеку как к человеку, а не как к члену некоего политического сообще­ства, понимаемого как источник позитивных прав. Но ведь уль­траиндивидуалистский вариант либерализма ошибочен в той

40

Поль Рикёр




мере, в какой он не распознает антропологического этапа спо­собности говорить, способности делать, способности расска­зывать, способности вменять, словом - основополагающего я могу человека действующего и страдающего; такой либерализм притязает на то, чтобы адресоваться напрямую к действитель­ным свершениям индивидов, относительно которых можно со­гласиться, что они современны позитивному праву государств. Наконец, мы видим насущную необходимость различить две версии либерализма. Согласно одной из них, которая находит наиболее примечательное выражение в традиции обществен­ного договора, индивид уже является субъектом права перед тем, как войти в договорные отношения; он уступает свои ре­альные права, которые мы тогда называем натуральными, в обмен на безопасность, как у Гоббса, либо на гражданство или подданство, как у Руссо и Канта. В то же время его связь с дру­гими индивидами в политическом теле является случайной и отменяемой. Но существует и другой вариант либерализма, ко­торый предпочитаю я и который не имеет ничего общего с вы­шеназванным случаем. В этом втором варианте индивид без институционального опосредования представляет собой всего лишь некий эскиз человека, и именно его принадлежность к политическому телу необходима для того, чтобы он раскрылся как человек, и потому она не подлежит отмене. Наоборот. Граж­данин, рождающийся из этого институционального опосредо­вания, может лишь стремиться к тому, чтобы все люди - подоб­но ему - воспользовались этим политическим опосредовани­ем, и это, добавляясь к необходимым условиям, относящимся к философской антропологии, становится достаточным усло­вием для перехода от человека способного к реальному граж­данину.

Понятие ответственности: Опыт семантического анализа

Предлагаемое мною исследование* не столь уж амбициозно: я назвал его "Опыт семантического анализа" или, точнее, опыт понятийной семантики, в том смысле, какой дает этому термину Р. Козеллек для сферы истории и исторического познания. Мое эссе вызвано тем замешательством, в которое меня повергло рас­смотрение современных контекстуальных употреблений терми­на "ответственность". С одной стороны, представляется, что это понятие пока еще хорошо укоренено в его классическом юриди­ческом употреблении: в гражданском праве ответственность оп­ределяется обязательством, согласно которому тот, кто причинил ущерб своим проступком, должен его возместить: в некоторых случаях это определено законом; в уголовном праве ответствен­ность определяется обязательством понести наказание. Можно отметить место, занимаемое здесь идеей обязательства: обязатель­ства возместить ущерб и обязательства подвергнуться наказанию. Ответственным является тот, кто подчиняется этим обязатель­ствам. Все это представляется достаточно ясным. Но, с другой стороны - или скорее с нескольких сторон сразу - в понятийной сфере царит расплывчатость. Прежде всего вызывает удивление, что этот термин, имеющий весьма жесткий смысл в юридичес­кой плоскости, появился столь поздно и не слишком отчетливо вписан в философскую традицию. Затем нас озадачивает много­образие и разрозненность употреблений термина в современных контекстах - и это выходит далеко за пределы, предписанные его юридическим употреблением. Прилагательное "ответственный" влечет за собой много разных дополнений: вы ответственны за последствия ваших поступков, но также ответственны за дру­гих, в той мере, в какой они находятся у вас на иждивении или под вашим попечительством, а в некоторых случаях - гораздо больше этой меры. В предельных случаях вы ответственны за все и вся. В этих расплывчатых употреблениях соотнесенность с



42

Поль Рикёр


Понятие ответственности

43



обязательством не исчезла; она стала обязательством возвратить известные долги, взять на себя известную нагрузку, выполнить известную договоренность. Словом, это - обязательство сделать что-либо, которое выходит за рамки вознаграждения и наказа­ния. Такая чрезмерность столь настойчива, что именно в после­днем значении этот термин навязывает сегодня себя моральной философии - вплоть до того, что берет на себя все, что можно, и становится "принципом" у Ханса Йонаса, и в значительной сте­пени - у Эмманюэля Левинаса. Расширение значений происхо­дит по всем направлениям благодаря случайным ассимиляциям, на которые наталкивает полисемия глагола отвечать: не только отвечать за..., но и отвечать на... (вопрос, призыв, наказ и т. д.). Но это не всё. В чисто юридическом плане, помимо расшире­ний, упомянутых в вышеприведенной дефиниции, имеющих в виду в особенности фактическую ответственность за другого или за охраняемую вещь - расширений, скорее, поля употребления, чем уровня значений - с юридической идеей ответственности соперничают "враждебные" ей понятия, появившиеся еще более недавно, нежели рассматриваемое. Мирей Дельмас-Марти крат­ко подводит им баланс в начале своего труда "За обычное пра­во", где речь идет об опасности, о риске, о солидарности1. Таково положение вещей: с одной стороны, жесткость юридической де­финиции с начала XIX в.; с другой - отсутствие философских предшественников, засвидетельствованных под тем же именем, расширение и смещение центра тяжести, острая конкуренция новых кандидатов на структурирующую функцию, до сих пор исполнявшуюся понятием ответственности, взятой при строгой дефиниции обязательства возместить ущерб и обязательства под­вергнуться наказанию.

Встретившись с этой ситуацией, я предлагаю нижеследую­щую стратегию. В первой части мы будем заниматься поиска­ми "вверх по течению " от классического юридического поня­тия ответственности, поисками предшественника, основопола­гающего понятия, которое, как мы увидим, занимает ярко вы­раженное место в моральной философии под другим именем, нежели ответственность. Затем, во второй части, мы отправим­ся "вниз по течению" от классического юридического понятия

ответственности и рассмотрим филиации, производные, и даже смещения, которые привели к вышеотмеченным сдвигам смыс­ла в современном употреблении термина "ответственность"; рас­смотрим мы и натиск, которому подвергся он в чисто юриди­ческом плане со стороны более молодых соперников. Вопрос состоит в том, чтобы узнать, до какой степени современная -внешне анархичная - история понятия ответственности прояс­няется благодаря той работе семантической филиации, которую мы называем "вверх по течению " и проводим в первой части.

Между вменением и воздаянием

Руководящая идея этого прояснения по направлению к ис­токам такова: сочетания отвечать за...и отвечать на... нахо­дятся за пределами семантического поля глагола отвечать, и основополагающее понятие здесь надо искать в семантическом поле глагола вменять. Во вменении располагается изначаль­ное соотношение с обязательством, и обязательство возместить ущерб или подвергнуться наказанию образует всего лишь ко-ролларий или дополнение к нему, которое можно обозначить родовым термином воздаяние (или в словаре теории речевых актов поместить в категорию "вердиктивов").

Термин вменение был хорошо известен в эпоху, когда термин "ответственность" не имел общепризнанного применения за пре­делами политической теории, где он фигурирует в связи с ответ­ственностью суверена перед британским парламентом. Правда, соотнесенность с этим экстраюридическим употреблением тер­мина небезынтересна в той мере, в какой здесь проявляется идея подведения счетов, идея, нашедшая себе место в понятийной структуре вменения. Это смежное употребление термина "ответ­ственность" сыграло известную роль в эволюции, приведшей к тому, что понятие "ответственность", взятое в юридическом смыс­ле, отождествилось с моральным смыслом вменения. Но нас ин­тересует не это. Для начала понятие вменения следует очертить в свойственной ему структуре, а уж затем - интерпретировать чел­ночные движения между вменением и воздаянием.

Наши лучшие словари указывают, что "вменять" означает



44

Поль Рикёр



Понятие ответственности

45



выставлять на чей-либо счет порицаемое действие, просту­пок, а стало быть, действие, заранее сопоставимое с обяза­тельством или запретом, которые это действие нарушает. Эта дефиниция позволяет уразуметь, как, исходя из обязатель­ства или запрета что-либо делать, и через интерпретацию сна­чала нарушения, а потом порицания суждение о вменении при­водит к суждению о воздаянии, в смысле обязательства "возме­стить ущерб" или "подвергнуться наказанию". Но это движе­ние, ориентирующее суждение о вменении в сторону суждения о воздаянии, не должно способствовать забвению обратного движения, ведущего "вверх по течению": от воздаяния (retribution) к приписыванию (attribution) действия его винов­нику. Тут располагается жесткое ядро вменения. Толковый сло­варь Le Robert цитирует в этой связи один важный текст 1771 года (Dictionnaire de Trevoux):

Вменять некоторое действие кому-либо означает приписы­вать это действие ему, как его подлинному виновнику, выстав­лять его, так сказать, на его счет, и делать его за него ответ­ственным.

Эта дефиниция примечательна в той мере, в какой в ней от­четливо предстает процесс деривации, приведший от приписы­вания к воздаянию. Подчеркнем: приписывать действие кому-либо, как его подлинному виновнику. Никогда не следует упус­кать из виду эту соотнесенность с действователем; но это не един­ственная примечательная вещь: метафора счета - "относить [дей­ствие], так сказать, на его счет" - чрезвычайно интересна2. Эта метафора отнюдь не является внешней по отношению к сужде­нию о вменении - в той мере, в какой латинский глагол putare имеет в виду счет, comput, что наводит на мысль о странной мо­ральной бухгалтерии заслуг и промахов, как в бухгалтерской книге с двумя графами: приходы и расходы, кредит и дебет, ради своего рода подведения позитивного или негативного баланса (последним отпрыском этой метафоры служит книжечка фран­цузского автолюбителя с положительными и отрицательными очками, вполне физическими и вполне читабельными!). В свою очередь эта весьма своеобразная бухгалтерия наводит на мысль о своего рода моральном досье, о, как говорят по-английски,

record'eu, о "сборнике", куда вписываются долги и, если возмож­но заслуги (здесь для наших целей ближе всего подходят к идее этого странного досье сведения о судимости!). Тем самым мы доходим до полумифических фигур из великой книги долгов -книги жизни и смерти. Представляется, что эта метафора досье-баланса лежит в основе как будто бы банальной идеи подведе­ния счетов и, внешне еще более банальной, идеи отдавания отче­та в смысле докладывания, сообщения - после своего рода про­чтения этого странного досье-баланса3.

Попытки понятийной фиксации вменения следует размес­тить на фоне этого оборота обыденного языка, все еще изоби­лующего метафорами счета.

Вклад теологии реформаторов многое в этом отношении объяс­няет: главная идея здесь - не вменение вины или даже заслуги виновнику действия, но благодатное вменение заслуг Христо­вых, заслуг, обретенных на Кресте, грешнику, верующему в свою веру в эту жертву. Термин, обозначающий вменение, - соотнося­щийся с новозаветным греческим logizesthai через латинское imputare - тем самым абсорбируется в гравитационное простран­ство учения об оправдании верой. Радикальное основание этого учения состоит в Христовой justitia aliena [справедливости для чужих] независимо от собственных заслуг грешника. По правде говоря, необходимо пройти вглубь истории дальше Лютера, к но­минализму Оккама и учения Дунса Скота об acceptio divina [бо­жественном приятии], и еще дальше, к толкованию апостолом Павлом веры Авраамовой (Быт., 15, 6): "Авраам поверил Госпо­ду, и Он вменил ему это в праведность" (Послание к Римлянам, 3, 28; 4, 3, 9, 22; Послание к Галатам, 3, 6). На всем протяжении этой длительной предыстории понятия "вменение" основной акцент делался на том, как Господь "принимает" грешника во имя Своей "вышней справедливости". Именно таким образом понятие вменения оказалось спроецированным на понятийную сцену в связи с теологическими конфликтами XVI века, когда католическая Контрреформация отвергла Лютерову доктрину об оправдании sola imputations justitiae Christi [одним лишь вмене­нием справедливости Христовой]. Среди соседствовавших идей, идей Контрреформации, пожалуй, не следовало бы пренебрегать


46

Поль Рикёр

местом, которое занял в попытках теодицеи вопрос о вменении зла. После всего этого можно вынести на обсуждение следую­щий вопрос: чем юридическое понятие вменяемости обязано те­ологическому контексту? Акцент, ставящийся на "способности" (Fahigkeii) в понятии imputativitas [вменяемости], преобразован­ном в немецком в Imputabititat, а затем переведенном на немец­кий как Zurechnungsjahigkeit и даже Schuldfahigkeif\ наводит на мысль об обращении скорее к аристотелическому понятию есте­ственной предрасположенности, очевидно, противостоящему доктрине внешнего (в смысле приходящего извне) "оправдания" у Лютера. Кажется вполне разумным счесть доктрину естествен­ного права людей источником не просто независимым, но и ан­тагонистичным по отношению к теологическому. У Пуфендорфа и его сторонников основной акцент ставится на (право)"способ-ность" действователя, а уже не на верховную "справедливость" Господа4.

Это понятие вменяемости - в смысле "способности к вмене­нию" (моральному и юридическому) - образует ключ, необходи­мый для того, чтобы понять последующие старания Канта сохра­нить двойную - космологическую и этическую - артикуляцию тер­мина вменения (как мы видели, обыденный язык отмечен ею до сих пор) как суждения, приписывающего кому-либо порицаемое действие как его подлинному виновнику. Сила идеи вменения у самого Канта состоит в сочетании двух более простых идей: при­писывания действия некоему действователю и моральной, как правило, негативной квалификации этого действия. В "Метафи­зике нравов" Zurechnung (imputatio) в моральном значении опре­деляется как "суждение, в котором кто-то рассматривается как виновник Urheber (causa libera)" поступка (Handlung), называю­щегося в этом случае Tat (factum) и подчиняющегося законам". Эта дефиниция остается неизменной в "Учении о праве":

Действием (Tat) называется поступок в том случае, если он подчинен законам обязательности, и следовательно, если субъект рассматривается в этой обязательности в соответствии со сво­бодой его произвола. Действующее лицо рассматривается бла­годаря такому акту как причина (Urheber) результата (Wirkung), и этот последний вместе с самим поступком может быть ему




47

Понятие ответственности

вменен, если до этого известен закон, по которому на него на­лагается какая-то обязательность... Лицо - это тот субъект, чьи поступки могут быть ему вменены. Вещь - это предмет, кото­рому ничто не может быть вменено5.

Но если мы хотим докопаться до корней этого космолого-этического образования идей вменения и вменяемости у Кан­та, то надо начинать не с "Метафизики нравов" и не с "Крити­ки практического разума", а еще меньше - с "Учения о праве", но с "Критики чистого разума" и переходить прямо к третьей "космологической антиномии" "Трансцендентальной диалек­тики", где понятие вменения помещено в апоретическую ситу­ацию, откуда его поистине никогда невозможно изъять. Нам известны термины формулировки этой антиномии. Тезис:

Причинность по законам природы есть не единственная при­чинность, из которой можно вывести все являения в мире. Для объяснения явлений необходимо еще допустить свободную при­чинность. Антитезис:

Нет никакой свободы, все совершается только по законам природы. [Кант, Критика чистого разума, М. 1994, С. 278-279]. Стало быть, надо начинать с этого, с двух способов, какими событие настает, а настает оно благодаря тяге вещей или фон­танированию свободной спонтанности. Само собой разумеет­ся, что идею вменения надо расположить рядом с тезисом: сна­чала в доказательстве, затем - в примечании к третьей анти­номии. Правда, в доказательстве слова "вменение" нет, но есть лишь то, что образует его корень, т. е. понятие "абсолютной спон­танности причин", каковая, сказано у Канта, "состоит в способ­ности само собой (von Selbsi) начинать тот или иной ряд явле­ний, продолжающийся далее по законам природы, стало быть трансцендентальную свободу" (С. 280). Таков корень: изначаль­ная способность к инициативе. Отсюда проистекает идея вменя­емости (Imputabilitdf), впервые представленная в примечании:

Трансцендентальная идея свободы, конечно, далеко не ис­черпывает всего содержания, обозначенного этим словом пси­хологического понятия, имеющего главным образом эмпири-


49
48 Поль Рикёр

ческий характер, - эта идея выражает лишь абсолютную спон­танность действия как истинное основание его самостоятель­ности - но тем не менее именно она составляет постоянный камень преткновения для философии, которая испытывает не­преодолимые трудности, допуская такого рода безусловную при­чинность свободы" [Критика чистого разума, С. 282].

Таким образом, вменяемость, взятая в своем моральном смысле, является менее радикальной идеей, "абсолютная спон­танность действия". Но ценой такого радикализма является стол­кновение с неотвратимо антиномичной ситуацией, когда два типа причинности - причинность свободная и причинность природная - противостоят друг другу без возможности компро­мисса; сюда добавляется то, что "начало относительное" труд­но помыслить посреди общего хода вещей, каковой обязывает отграничивать идею "начала в причинности" (являющейся сво­бодной) от идеи "начала во времени" (предполагаемого начала мира и реальности в целом6).

Вот до чего может дойти - в рамках первой Критики - поня­тийный анализ идеи вменяемости в плане ее двоякой, космоло­гической и этической, артикуляции. С одной стороны, понятие трансцендентальной свободы остается пустым, продолжая ожи­дать своего сопряжения с моральной идеей закона. С другой -в качестве космологического корня этико-юридической идеи вменяемости оно выводится в резерв и остается вне игры.

Именно здесь вторая Критика и вводит решающую связь, связь между свободой и законом, связь, в силу которой свобода образует ratio essendi [основание для бытия] закона, а закон -ratio cognoscendi [основание для познания] свободы. Только теперь свобода и вменяемость совпадают между собой.

В рамках того, что впоследствии Гегель назовет "мораль­ным мировоззрением", сцепленность между двумя обязаннос­тями - обязанностью действовать по закону и обязанностью возместить убыток или подвергнуться наказанию - тяготеет к самодостаточности до такой степени, что затемняет проблема­тику космологической свободы, от которой между тем зависит идея приписывания действия кому-либо как его подлинному виновнику. Этот процесс устранения идеи космологической



Понятие ответственности

свободы опирается на одну лишь "Критику практического ра­зума" и, например, у Кельзена в "Чистой теории права", приво­дит к полной морализации и юридизации вменения7. По окон­чании этого процесса можно сказать, что идея воздаяния (за вину) вытеснила идею приписывания (действия его виновни­ку). Чисто юридическая идея ответственности, понимаемой как обязательство возместить ущерб или подвергнуться наказанию, может считаться понятийным результатом этого смещения. Остаются два обязательства: восстановить то, что было нару­шено нарушением, и возместить ущерб или подвергнуться на­казанию. Итак, юридическая ответственность проистекает из скрещения этих двух обязательств, когда первое оправдывает второе, а второе санкционирует первое.



Современная идея ответственности: взорванное понятие

Во второй части этого исследования я задался целью попы­таться осмыслить современное вторичное расширение идеи ответственности за пределы кантовского наследия.



Вменение и "аскрипция "

Это - надо признать, весьма анархичное - вторичное рас­ширение сделалось возможным благодаря (в высшей степени различным) интерпретациям идеи свободной спонтанности, сохраненной Кантом на фоне моральной идеи вменения, пони­маемой как космологическая идея, и произошло это за счет упо­мянутой антиномии. Общая черта этих попыток - сбрасыва­ние ярма обязательств, которые у Кельзена и неокантианской школы в целом приводят к постепенной полной морализации цепочки, образуемой поступком, его последствиями и различ­ными модальностями воздаяния за те из последствий, что про­возглашены противоречащими закону. Существует и противо­положный процесс: деморализация корней вменения, характе­ризующая попытки восстановить понятие "способности" к дей­ствию, а значит, "способности" к "вменяемости"; этот процесс характерен для сторонников естественного права. Если бы эта затея удалась, то понятие ответственности - в конечном итоге сместившее понятие вменения до такой степени, что ответствен-



50

Поль Рикёр



Ионятие ответственности

51



ность стала синонимом вменения и в конечном счете заменила его в современных словарях - могло бы вновь претерпеть при­ключения, которые не исключат новых попыток реморализа-ции ответственности, но на других путях, нежели обязатель­ства в смысле морального принуждения или интериоризиро-ванного социального принуждения. Возможно, нечто упорядо­ченное получится из сопоставления того, что я называю по­пыткой деморализации корня вменения и попыткой реморали-зации осуществления ответственности.

Прошу извинения за схематичный характер этого предприя­тия, наверное, несоразмерного этой статье, которая имеет це­лью всего-навсего предложить читателю начертанную весьма грубыми штрихами таблицу для ориентации.

Попытки нового обращения к идее свободной спонтанности делались несколькими способами, которые я, со своей сторо­ны, попытался свести в теории человека действующего и стра­дающего. Тем самым мы имеем, с одной стороны, идеи анали­тической философии, а с другой - идеи феноменологии и гер­меневтики.

Первые распределяются между философией языка и теорией действия. Из анализов, относящихся к философии языка, я вы­делю теорию "аскрипции", сформулированную П. Стросоном в книге "Индивиды"8, теорию, оказавшую влияние на столь зна­чительных юристов, как Л. А. Харт, о чьей знаменитой статье "Аскрипция ответственности и прав"9 я напоминаю. Стросон изобрел термин "аскригщия", чтобы обозначить предикативную, единственную в своем роде, операцию, состоящую в приписы­вании кому-либо некоего действия. Рамки его анализа образует общая теория идентификации "базовых частных", т.е. субъектов атрибуции, не сводимых ни к чему иному, т. е. предполагаемых во всякой попытке деривации - попытке, отталкивающейся от существования индивидов, притязающих на большую фундамен­тальность. Согласно Стросону, существует всего две их разно­видности: пространственно-временные тела и личности. Какие предикаты мы приписываем самим себе как личностям? Ответ на этот вопрос и есть определение "аскрипции". Стросон дает три ответа: 1. Мы приписываем себе два вида предикатов, физи-

ческие и психические (X весит шестьдесят килограммов, X вспо­минает о недавнем путешествии); 2. Мы предицируем эти две разновидности свойств одной и той же сущности, личности, а не двум различным сущностям, скажем, душе и телу; 3. - Психи­ческие предикаты таковы, что они сохраняют один и тот же смысл независимо от того, атрибуируем ли мы их себе или отличающе­муся от нас другому (я понимаю ревность независимо от того, идет ли речь о Петре, Павле или обо мне). Эти три правила "ас­крипции" совместно определяют личность как "базовое частное", сразу и вложенное в тела, и отличное от них. В основном нет никакой потребности сопрягать этот sui generis метод атрибуции с какой-то метафизикой субстанций. Достаточно уделить внима­ние необъятным лингвистическим правилам идентификации посредством "аскрипции".

Теория аскрипции интересует нас на данном этапе нашего собственного исследования в той мере, ъ какой из всех преди­катов в центр теории "аскрипции", по существу, ставится тот, что обозначается термином "действие". Отношения между дей­ствием и действователем тем самым покрываются рассматри­ваемой теорией "аскрипции", а значит, атрибуцией конкретных предикатов конкретным базовым частным, без учета отноше­ний к моральным обязательствам и с единственной точки зре­ния идентифицирующего соотнесения с базовыми частными. По этой причине я причисляю теорию "аскрипции" к попыт­кам деморализовать понятие вменения.

Я не утверждаю, что теории "аскрипции" достаточно для реконструкции понятия ответственности, менее зависящего от идеи обязательства - идет ли речь об обязательстве сделать что-либо, об обязательстве возместить ущерб или же об обязатель­стве подвергнуться наказанию. Но заслугой этой теории явля­ется то, что она открыта морально нейтральному исследова­нию действия. Доказательство того, что теория "аскрипции" образует лишь первый шаг в этом направлении, состоит в не­обходимости дополнить ее - на собственно лингвистической территории - семантикой дискурса, сосредоточенного вокруг вопроса об идентифицирующей референции, каковая представ­ляет личность не иначе как одну из вещей, о которых говорят; и

52

Поль Рикёр



Понятие ответственности

53



прагматикой языка, где акцент делается уже не на смысле и референции высказываний, но на самих высказываниях, как в случае с теорией речевых актов (Speech acts): обещать, изве­щать, командовать, наблюдать и т. д. Тогда на втором этапе ста­новится легитимным попытаться отделить высказывающего от высказывания, тем самым продолжив процесс отрыва выска-зывания-как-акта от высказывания-как-предложения. Тем са­мым можно наметить акт самообозначения говорящего и дей­ствующего субъекта и сопоставить теорию аскрипции, которая рассматривает личность опять-таки со стороны, с теорией выс­казывания, где высказывающаяся личность сама обозначает себя как говорящую и действующую, и даже действующую, говоря, - как происходит в случае с обещанием, возведенным в модель всех речевых актов.

Такова - в аналитической философии - первая половина продвижения в сторону реконструкции идеи свободной спон­танности. Вторую половину пути можно занять теорией дей­ствия. Наиболее поучительными путеводителями здесь служат "Философские исследования" позднего Витгенштейна и скру­пулезные анализы Д. Дэвидсона из "Опытов о действиях и со­бытиях"10. Из только что указанных работ следует, что и в тео­рии действия есть семантическая фаза, состоящая в рассмотре­нии фраз действия (Брут убил Цезаря), и фаза прагматическая, заключающаяся в рассмотрении идей оснований для действия и потенции действия. Рассмотрение этого последнего понятия (англ, agency) вновь подводит анализ действия к окрестностям Аристотелевой теории праксиса.

Именно на этом уровне - когда речь идет о том, чтобы под­няться от действия как публичного события к его интенциям и движущим причинам как частным событиям, а от них - к дей­ствователю как к тому, кто может - обнаруживаются неожи­данные совпадения и пересечения между аналитической фило­софией и философией феноменологической и герменевтической. По существу, этой последней хорошо бы заняться вопросом, который остался непроясненным в понятии самообозначения субъекта речи и субъекта действия. В переходе от высказыва­ния к высказывающемуся и в переходе от действия к действо-
вателю фигурирует проблематика, с которой невозможно спра­виться ресурсами какой бы то ни было лингвистической фило­софии. Речь идет о смысле, сопрягаемом с ответами на вопрос кто? (кто говорит? кто действует? кто рассказывает о своей жизни? кто обозначает себя в качестве виновника, морально ответственного за свои поступки?). Тем самым получается, что отношения действия к совершившему его действователю пред­ставляют собой всего-навсего частный случай, правда, в выс­шей степени значимый: случай отношения между "Я" и сово­купностью совершенных им поступков, будь те мыслями, реча­ми или действиями. Однако же это отношение противопостав­ляет рефлексии крайнюю непрозрачность, о которой настойчи­во говорят метафоры, в каковые облекается свидетельство на­шей способности к действиям. Аристотель, первым предприняв­ший подробное описание "предпочтительного выбора" и "обду­мывания", совершенно не располагает понятиями, характеризу­ющими человеческие действия; понятиями, которые отличали бы человеческую способность к действиям от принципа, внутренне присущего физическому движению. Действия, которые "зависят от нас"11, являются для действователя тем же, чем дети - для их родителей, или же орудия труда и рабы - для своих хозяев. После Локка философы Нового времени добавили здесь лишь одну но­вую метафору, как мы видим у Стросона в его теории аскрип­ции, когда этот последний объявляет, что физические и психи­ческие предикаты личности "принадлежат ей как собственность", что личность "обладает" ими, что они - "ее". Эта "мойность" [miennete] способности к действию как будто бы обозначает про­стейший факт, то знаменитое "я могу", которое с большой на­стойчивостью отстаивал Мерло-Понти.

Единственным путем, открытым для понятийного преодоле­ния метафор порождения, хозяйства и обладания, остается дол­гий путь анализа апорий, родственных вышеупомянутой кантов-скои антиномии причинности. В действительности простое и чистое возвращение к Аристотелю невозможно. В его филосо­фии не находится места антиномиям причинности, которые сде­лала неизбежными наука Галилея и Ньютона. Аристотелева фи­лософия действия остается воздвигнутой на основе философии



54

Поль Рикёр



Понятие ответственности

55


природы, и эта основа остается в значительной степени анимис­тической. А вот для нас непрерывность между природной при­чинностью и причинностью свободной нарушена. Причиннос­ти следует преодолеть рывком и попытаться создать феномено­логию их сплетения. И тогда надо будет подумать о феноменах, как исходящих из инициативы, из вмешательства, при котором можно констатировать ввязывание действователя, совершающе­го действие, в мировой ход вещей; ввязывание, которое произво­дит реальные изменения в мире. То, что мы можем репрезенти­ровать это воздействие человека-действователя на вещи посреди мирового хода вещей только в виде соединения нескольких раз­новидностей причинности - вот что следует без обиняков при­знать понятийной непреложностью, связанной со структурой действия как инициативы - т. е. началом ряда эффектов в мире. Разумеется, у нас есть живое чувство, доверительная уверенность в том, что мы "можем-делать" всякий раз, как действие, которое в наших силах, совпадает с результатами вмешательства, осуще­ствляемого всевозможными завершенными и относительно зам­кнутыми физическими системами. Но это непосредственное по­нимание, это свидетельство о "возможности-делать" можно вос­принять понятийно лишь в виде соревнования нескольких при-чинностей. Прохождение через антиномию кантовского стиля, а затем преодоление этой антиномии в различных созданных ad hoc моделях инициативы или вмешательства12 не имеют других функций, кроме возведения на рефлексивный уровень уверенно­сти, сопрягаемой с феноменом "я могу", с невозможностью ис­коренить свидетельства, выносимые о самом себе человеком (пра-во)способным.

Переформулировка юридического

понятия ответственности

Под знаком нового развертывания понятия ответственности я хотел бы разместить, с одной стороны, трансформации, впи­сывающиеся в юридическое поле, а с другой - эволюции, касаю­щиеся нравственности и выходящие далеко за пределы права.

Касательно возобновления идеи ответственности в юридичес­ком, плане я хотел бы подчеркнуть один аспект проблемы, возник-

в гражданском праве, где, как мы напомнили, ответствен­ность состоит в обязательстве возместить ущерб. Известная депе-нализация ответственности, конечно, уже имплицирована простым обязательством возмещения. В таком случае можно подумать, что, кроме идеи наказания, предстоит исчезнуть и идее вины (проступ­ка). Разве мы не считаем вину в высшей степени наказуемой? Те­перь это не так. Похоже, что Гражданский кодекс продолжает го­ворить о вине, чтобы сохранить три идеи, а именно - что было совершено правонарушение, что совершивший его знал норму и, наконец, что он являлся хозяином своих действий до такой степе­ни, что не мог действовать иначе. Таким образом, в классическом гражданском праве идея вины оказывается отделенной от идеи наказания, но тем не менее остается сопряженной с идеей обяза­тельства возместить убытки. Но сегодня этот статус кажется весь­ма непрочным в понятийном отношении. Вся современная исто­рия того, что называют правом ответственности в техническом смысле термина, склонна к тому, чтобы уступить место идее от­ветственности без вины - под давлением таких понятий, как солидарность, безопасность и риск, склонных занять место идеи вины. Все происходит так, будто депенализация гражданской от­ветственности имеет в виду и ее полную декульпабилизацию. Но можно ли довести эту операцию до конца? Поставленный вопрос на самом деле состоит в том, чтобы узнать, приводит ли замена идеи вины идеей риска - парадоксальным образом - к полной дереспонсабилизации" действия. Тогда соотнесенность с виной в поле гражданской ответственности останется невоз­можной. Этот вопрос был поставлен и М. Дельмас-Марти в кни­ге "За обычное право", и Ф. Эвальдом в книге "Государство бла­госостояния13". Можно сослаться и на статью Лоранса Анжеля "К новому подходу к ответственности", опубликованную в жур­нале "Эспри14". Все эти авторы исходят из констатации того, что отправная точка права ответственности смещается с акцента, еще недавно ставившегося на том, кто предположительно причинил Ущерб, и сегодня, как правило, переносится на жертву, которую понесенный ею ущерб ставит в позицию требования воздаяния, т.е. чаще всего - предоставления компенсации. В законе 1898 г. о несчастных случаях на производстве, который сделал обяза-



56

Поль Рикёр



Понятие ответственности

57



тельным для предприятий страховку рисков, нам показали пер­вое выражение широкомасштабного перехода "от индивидуаль­ного управления виной к социализированному управлению рис­ком" (L. Engel, op. cit., p. 16). "В устройстве системы сразу и автоматического, и подложного возмещения ущерба, - замечает автор, - выражается потребность гарантировать возмещение при отсутствии поведения, приводящего к виновности" (ibid.). Тем самым объективная оценка предрассудка тяготеет к тому, чтобы затушевать оценку субъективной связи между действием и его виновником. Несомненно, отсюда возникает идея ответственно­сти без вины.

Такой эволюции можно радоваться в той мере, в какой тем самым превозносится важная моральная ценность, а именно -солидарность, несомненно, более достойная уважения, чем бо­лее утилитарная ценность безопасности. Но приводящие к из­вращениям последствия этого сдвига могут насторожить. Эти последствия вызываются неимоверным расширением сферы рисков и изменением их масштаба в пространстве и во време­ни (вся рефлексия Ханса Йонаса, которую мы будем разбирать впоследствии, исходит из этой самой идеи); в предельном слу­чае всякая приобретенная неспособность, воспринятая как по­несенный ущерб, может открыть двери праву на возмещение при отсутствии какой бы то ни было доказанной вины. Извра­щенный эффект состоит в том, что чем больше расширяется сфера рисков, тем более неотложными и срочными становятся поиски ответственного, т. е. той физической или моральной личности, которая способна возместить ущерб и предоставить компенсацию. Все происходит так, будто размножение случаев виктимизации вызывает пропорциональное усиление того, что вполне можно назвать новым социальным ростом обвинения. Этот парадокс потрясает: в обществе, которое только и говорит, что о солидарности; в заботе об избирательном укреплении философии риска - мстительные поиски ответственного рав­носильны рекульпабилизации идентифицированных лиц, при­чинивших ущерб. Достаточно напомнить, с каким сарказмом общественное мнение приняло пресловутого "ответственного, но невиновного" - изобретение г-жи Жоржины Дюфуа..."'

Но существуют и другие, более тонкие последствия. В той мере, в какой в тяжбах, дающих повод для возмещения убыт­ков, по большей части задействованы договорные отношения, - подозрительность и недоверие, разжигаемые охотой на ответственного, склонны к тому, чтобы подорвать весь капитал доверия, на котором зиждутся все поручительские системы, лежащие в основе договорных отношений. Но это не всё: добродетель солидарности, к которой обращаются в поддержку исключительных притязаний философии риска, движется к утрате своей преобладающей этической позиции из-за той самой идеи риска, которая ее и породила - по мере того как защита от риска ориентируется скорее на поиски безопасности, нежели на утверждение солидарности. Еще более фундаментальный изъян: если викгимизация является случайной, то и ее истоки тяготеют к тому, чтобы сделаться случайными в силу расчетов вероятности, из-за которой все возможности размещаются под знаком случайности. Таким образом, будучи отделенным от проблематики решения, действие попадает под знак фатальности, каковая является полной противоположностью ответственности15. Ведь фатальность - это никто, а ответственность - кто-то!

Именно в связи с такими извращенными эффектами сегодня раздаются голоса в поддержку более уравновешенной проблема­тики (Мирей Дельмас-Марти говорит о "рекомпозиции пейза­жа"), согласно которой вменение ответственности вначале необ­ходимо отчетливее отделить от требования возмещения ущерба, с тем чтобы в конечном счете лучше скоординировать их: идея воз­мещения ущерба отступает на уровень приема управления рис­ком, как одним из измерений человеческого взаимодействия. Тем самым обнаруживается остаточная загадка такой вины, которая, сохраняясь на фоне идеи ответственности, не может быть вновь покрыта идеей наказания. Остается вопрос: до какой степени идею вины можно отделить от идеи наказания? Один из спосо­бов можно поискать в предложении, сделанном наряду с други­ми Антуаном Гарапоном, генеральным секретарем Института высших исследований по правосудию: акт судоговорения в оп­ределенной ситуации, ставя на должные места и разводя на дол­жную дистанцию обвиняемого и его жертву, равносилен возме-



58


59
Поль Рикёр

щению морального ущерба в пользу жертвы. Но ведь судогово­рение имеет смысл лишь в случае, если каждый признан в своей роли. Не обнаруживаем ли мы тем самым жесткое ядро идеи вменения, как обозначения "истинного" виновника действия?

В конечном итоге, если и есть необходимость в какой-то "ре-композиции пейзажа", то это пейзаж юридической ответствен­ности, где вменение, солидарность и риск обретают свои долж­ные места.

Преобразования морального понятия ответственности

В таком случае вопрос звучит так: могут ли способствовать этой рекомпозиции другие эволюции, преобразования и сдви­ги, происшедшие в моральном плане?

На первый взгляд, из-за этого мы не можем надеяться на стремительную расстановку всего по местам. Что поражает нас в первую очередь, так это контраст между отступлением идеи вменения в юридической плоскости под давлением только что перечисленных конкурирующих понятий и разрозненностью употребления термина "ответственность" в плоскости мораль­ной. Дело выглядит так, словно сужение юридического поля оказалось компенсированным благодаря расширению мораль­ного поля ответственности. Но все-таки - во втором приближе­нии — этот парадокс выглядит менее значительным, чем он мо­жет показаться на первый взгляд.

Первая инфляция, которую следует рассмотреть, происходит в самом юридическом плане: она затрагивает расширение обла­сти рисков, несчастных случаев и случайностей, на которые ссы­лаются жертвы в таком обществе, где имеется склонность к воз­мещению всякого ущерба. Но ведь - как мы заметили по поводу извращенных эффектов - это та же инфляция, которая бросает общественное мнение на поиски ответственных, способных к возмещению ущерба и выплате компенсации. Тогда встает впол­не законный вопрос: не следует ли поставить предполагаемую инфляцию морального понятия ответственности в связь со сдви­гом к истокам самой юридической ответственности, относимой "выше" действия и его результатов, способных нанести ущерб:



Понятие ответственности

по направлению к необходимым мерам предосторожности и бла­горазумия, способных предотвратить ущерб? В предельном случае - по окончании эволюции, в ходе которой идея риска мо­жет завоевать все правовое пространство ответственности — мо­жет сохраниться только одно обязательство - обезопасить себя от всякого риска! Таким образом, юрист протягивает руку мора­листу под знаком превентивного благоразумия.

Именно это как будто бы служит причиной эволюции, веду­щей к разбуханию моральной идеи ответственности.

Я полагаю, что в первую очередь надо подчеркнуть сдвиг, представленный в изменении объекта ответственности; этот сдвиг выражен в новых грамматических конструкциях. В юри­дическом плане он выражается в том, что действователя провоз­глашают ответственным за последствия его действия, среди ко­торых - причиненный ущерб. В моральном плане нас объявля­ют ответственными за другого человека, за других. Правда, та­кой смысл присутствует и в гражданском праве. Так, преслову­тая и уже упоминавшаяся Статья 1348 определяет, что мы несем ответственность - среди прочего — за ущерб, причиненный "дей­ствиями лиц, за которых юридическое лицо должно отвечать, или вещами, которые юридическое лицо хранит". Идея о том, что мы должны отвечать за других лиц, разумеется, в гражданском пра­ве остается подчиненной идее объективного ущерба. Тем не ме­нее перенос, в силу коего уязвимый другой вытесняет ущерб, при­чиненный в положении объекта ответственности, становится легко осуществимым благодаря промежуточной идее вверенной опеки. Я несу ответственность за того другого, которого опе­каю. Ответственность больше не сводится к отношениям между автором действия и последствиями действия в мире; ответствен­ность распространяется на отношения между автором действия и тем, кто действие претерпевает - к отношениям между агенсом и пациенсом (или рецептором) действия. Идея личности, нахо­дящейся под нашей опекой, совместно с идеей хранимой нами вещи тем самым приводит к в высшей степени примечательному Расширению, превращающему уязвимое и хрупкое - в качестве вещи, препорученной заботам действователя - непосредственно в объект его ответственности. Ответственного за что? - хотелось



60

Поль Рикёр



Понятие ответственности

61



бы спросить. Сегодня есть склонность отвечать: за хрупкое. Прав­да, это смещение и это расширение отнюдь нельзя назвать нео­жиданными: в эпоху, когда жертва, риск несчастных случаев, понесенный ущерб занимают центр проблематики права ответ­ственности, неудивительно, что уязвимое и хрупкое считаются и в моральном плане подлинными объектами ответственности, вещами, за которые мы несем ответственность. Но и истоки та­кого смещения объекта ответственности можно отчетливо про­следить в моральном плане, а именно - в связи с развертывани­ем интерсубъективности в качестве важнейшей философской темы. Точнее говоря, если следовать Эмманюэлю Левинасу, мо­ральные предписания исходят, скорее, из идеи другого, нежели из идеи собственной совести. Становясь источником моральнос­ти, другой возводится в ранг объекта заботы - в меру хрупкости и уязвимости самого источника предписания. И тогда сдвиг ста­новится переворачиванием: мы делаемся ответственными за ущерб, потому что вначале мы несем ответственность за друго­го.

Но это еще не всё. К упомянутому сдвигу объекта ответствен­ности, отныне ориентированной на уязвимого другого и - через обобщение - на сами условия уязвимости, добавляется другой сдвиг, который придает предыдущему новый оттенок. Здесь мож­но говорить о беспредельном расширении диапазона уязвимос­ти: уязвимость человека и его окружающей среды в будущем попадают в фокус ответственных забот. Будем понимать под этим диапазоном временное и пространственное расширение, прида­ваемое понятию результатов наших действий. Встает такой воп­рос: до какой степени в пространстве и времени простирается ответственность за наши поступки? Вопрос обретает всю серь­езность, когда такие результаты считаются ущербом, причинен­ным другим людям, словом, вредом. Как далеко простирается череда результатов наших поступков, способных принести вред, который можно считать имплицированным в принципе, в нача­ле, в inittum, субъект которого считается виновником? Частич­ный ответ на это содержится в анализе расширения полномочий, осуществляемых людьми над другими людьми и над их общей окружающей средой. Выраженная в терминах диапазона, ответ-

ственность простирается столь далеко в пространстве и време­ни сколь способствуют этому наши полномочия. Но ведь вред, сопряженный с осуществлением таких полномочий, независимо от того, будет ли он предвидимым, вероятным или попросту воз­можным, тоже простирается столь же далеко, сколь и наши пол­номочия. Отсюда трилогия "полномочия-вред-ответственность". Иными словами, столь же далеко, сколь и наши полномочия, рас­пространяются и наши способности причинять вред и распрос­траняется наша ответственность возмещать убытки. Именно так - в духе того, как это сделал Ханс Йонас в "Принципе ответ­ственности" - можно объяснить двойную соотнесенность ответ­ственности - по направлению к истокам, к мерам, связанным с предотвращением и благоразумием, требуемыми тем, что он на­зывает "эвристикой страха", - и "вниз", к потенциально дест­руктивным последствиям нашего действия.

Но можно догадаться и о том, с какими новыми трудностя­ми сопряжено это виртуально неограниченное расширение ди­апазона наших поступков, а следовательно, и нашей ответствен­ности. И, по меньшей мере, в трех отношениях. Прежде всего это трудность идентифицировать ответственного как в полном смысле слова виновника вредоносных последствий; тем самым вновь ставится под вопрос приобретение, которым мы обязаны уголовному праву: индивидуализация наказания. Ведь речь идет о мириадах единичных микрорешений, связанных с неопреде­ленным множеством вмешательств, обретающих смысл на уров­не систем, образующих институты - таких, как экологическая, бюрократическая, финансовая система и т. д., словом, на уров­не всех систем, которые перечисляет Ж.-М. Ферри, называя их порядками признания"16. Дело происходит так, словно ответ­ственность, удлиняя свой радиус, ослабляет последствия до такой степени, что делает неуловимыми виновника или авто­ров вредоносных эффектов, которых следует опасаться. Вторая трудность: насколько в пространстве и времени может прости­раться ответственность, какую могут брать на себя предполо­жительные, поддающиеся идентификации авторы вредоносных последствий? Цепочка эмпирических последствий наших по-ступков, как заметил Кант, виртуально бесконечна. В класси-



62

Поль Рикёр

ческой доктрине вменяемости эта трудность если не решается, то располагается в четко определенных границах - в той мере, в какой мы принимаем в расчет уже случившиеся последствия, а значит, уже обнаруженный ущерб. Но что сказать о будущем ущербе, о том вреде, что обнаружится лишь через несколько столетий? И третья трудность: что станет с идеей возмещения ущерба, даже если заменить ее идеей компенсации, или же иде­ей страховки от риска, когда перестанут существовать всякие, даже растянутые во времени, отношения взаимности между ви­новниками ущерба и их жертвами?

На эти трудности можно дать только частичный ответ. Рет­роспективная ориентация, разделяемая моральной идеей ответ­ственности с идеей юридической; ориентация, в силу которой мы несем полную ответственность за то, что мы сделали, заме­няется намеренно перспективной, при которой идея предотвра­щения вреда добавляется к идее уже причиненного ущерба. Бла­годаря этой идее предотвращения становится возможным рекон­струировать такую идею ответственности, которая соответству­ет только что упомянутым нами трем причинам для беспокой­ства. Прежде всего необходимо сказать, что субъект ответствен­ности здесь тот же самый, что и субъект сил, способных причи­нить вред, т. е. утверждается нераздельность лица и системы, в функционирование которых индивидуальные действия вмеши­ваются как бы микроскопическим и "гомеопатическим" образом. Именно на этой исчезающе малой, но реальной шкале проявля­ется дух бдительности, добродетель благоразумия, свойственная ответственности, рассматриваемой "к истокам". Что же касается безграничного диапазона последствий, приписываемого нашим поступкам благодаря идее вреда в космическом масштабе, то эту идею можно предположить, если мы предположим, что суще­ствует эстафета поколений. Ханс Йонас в чем-то прав, когда как бы интерполирует между каждым действователем и отдаленны­ми последствиями его действия межчеловеческую связь преем­ственности. Тогда возникает потребность в новом императиве, заставляющим нас принимать во внимание то, что после нас тоже будут жить люди. В отличие от второго кантонского императива, имеющего в виду известную одновременность между действова-



63

Понятие ответственности

телем и его визави, этот императив длительность не выделяет. Но - и это будет ответом на третью трудность - ответственность без учета длительности является еще и ответственностью без учета близости и взаимности. Во всяком случае можно задаться вопро­сом о том, во что превратится идея солидарности, если ее вот так растянуть в длительности.

И тут возникают новые трудности, связанные с тем аспектом перспективы, который не сводится к удлинению цепочки послед­ствий действия во времени. И еще необходимо (это, может быть, важнее всего) принять во внимание открытый конфликт между, с одной стороны, интенциональными, предвидимыми и жела­тельными последствиями действия, а, с другой - тем, что Роберт Шпеман называет побочными эффектами (в том смысле, в ка­ком мы говорим о побочных эффектах приема лекарства17).

По правде говоря, эта проблема была хорошо известна в Средние века, и ее уже упоминали сначала Августин, а потом Абеляр в Ethica sen Scito teipsum18, называя Dolus indirectus™, если явно выражено интенциональное и нежелательное. Вели­кая казуистика XVII века - включая казуистику паскалевских "Писем к Провинциалу" - не игнорировала дилемму, к которой привело рассмотрение побочных эффектов, своего рода апогей которых образуют эффекты извращенные. Дилемма состоит в следующем: с одной стороны, оправдание одними лишь благи­ми намерениями сводится к тому, чтобы убрать из сферы ответ­ственности побочные эффекты с того момента, как мы решим ими пренебречь; тогда призыв "закрывать глаза на последствия" превращается в дурную веру того, кто "умывает руки" относи­тельно последствий. С другой же стороны, ответственность за все последствия, и даже за те, что в высшей степени противоре­чат начальному намерению, в конечном счете приводит к тому, что действователь делается ответственным за все без разбору, что равносильно тому, чтобы не брать на себя ответственность ни за что. Как замечает Р. Шпеман, взять на себя ответствен­ность за всю совокупность последствий означает превратить ответственность в фатализм в трагическом смысле слова, и даже в террористическое изобличение: "Вы ответственны за всех и виновны во всем!"



64

Поль Рикёр



Понятие ответственности

65



Гегель превосходно описал эту дилемму в первом отделе вто­рой части "Основ философии права", посвященной субъектив­ной моральности (Moralitdt)19. Эти рамки морального мирови-дения не чужды разумности дилеммы. На самом деле проблема возникает из-за конечного характера субъективной воли. Эта конечность состоит в том, что субъективная воля может стать действием не иначе, как овнешняясь и тем самым подчиняясь закону внешней необходимости20. Итак, множество следствий нашего воздействия на ход вещей ускользают от контроля со стороны явно выраженного намерения и переплетаются с внеш­ней необходимостью. Отсюда моральная дилемма: с одной сто­роны, хотелось бы, чтобы мы могли вменять (Zurechneri) дей­ствователю последствия только того намерения, которое несет на себе отметину (Gestalt) цели, являющейся душой (Seele) это­го намерения. Эта глубинная связь позволяет распространить предикат мой с намерения на результаты, которые как бы про­исходят из этого намерения и тем самым продолжают ему при­надлежать. С другой стороны, моими последствиями после­довательность действия не исчерпывается: из-за связи намерен­ных эффектов с внешней необходимостью у действия возника­ют такие последствия, о которых можно сказать, что они не поддаются включению в намерение. Из этой дилеммы получа­ется, что максиму "Игнорируй последствия действия" и дру­гую "Суди действия по их последствиям и превращай их в кри­терий справедливого и благого" следует считать максимами от­влеченного разума. Ибо докуда простирается "мой" характер "последствий"? И где начинаются "чужие" последствия21? Ге­гель считает, что ему удается выйти из этой дилеммы, лишь преодолев точку зрения морали в точке зрения Sittlichkeit™, в точке зрения конкретной социальной морали, которая прино­сит с собой мудрость в отношении социально разделяемых нра­вов, обычаев, верований, а также институтов, отмеченных ис­торией.

Поставленный Хансом Йонасом вопрос о распространении нашей ответственности на будущее человечество и на окружа­ющую его среду следует, мне кажется, поставить под знак геге­левской дилеммы. Тем самым требуется дать более сложный

ответ, чем простое распространение кантовского императива на грядущие поколения. Не принимая гегелевской теории Sittlichkeit "скопом", мы можем - вслед за Р. Шпеманом - утверждать, что человеческое действие возможно лишь при условии конкретно­го арбитража, рассматривающего спор между "близорукостью" ответственности, ограниченной предвидимыми последствиями действия, с которыми можно справиться, и "дальнозоркостью" ответственности неограниченной. Полное пренебрежение по­бочными эффектами действия сделало бы действие нечестным, однако неограниченная ответственность сделала бы действие невозможным. И как раз знаком человеческой конечности явля­ется то, что разрыв между желательными эффектами и не под­дающейся перечислению совокупностью последствий сам ус­кользает из-под контроля и относится к сфере практической муд­рости, которой учит вся история предыдущих арбитражей. Меж­ду бегством от ответственности в отношении последствий и ин­фляцией ответственности безграничной следует отыскивать спра­ведливую меру и повторять вслед за Р. Шпеманом греческое на­ставление: "Ничего слишком".

Мы прерываем наше исследование на этом последнем заме­шательстве. В заключение мы попросту зададимся вопросом о том, какой может быть эффект от только что завершенных рас­суждений, которые мы посвятили разбору права ответственно­сти. Возникает соблазн сказать: двойственный.

С одной стороны, сдвиг объекта ответственности на уязви­мого и хрупкого другого неоспоримо приводит к усилению по­люса вменения в паре "единичное вменение/разделяемый риск": в той мере, в какой ответственность возникает благодаря мо­ральному предписанию, полученному от другого, стрелка тако­го предписания направлена на субъекта, способного обозначить себя в качестве виновника собственных поступков. Тем самым полагается предел социализации рисков и анонимному и вза­имному характеру возмещения ущерба.

С другой же стороны, чрезмерная протяженность диапазона ответственности в пространстве, и особенно продление его во времени, могут иметь противоположный эффект в той мере, в какой субъект ответственности становится неосязаемым из-за



66

Поль Рикёр




своей множественности и размытости. Кроме того, разрыв во времени между вредоносным действием и его пагубными резуль­татами, лишая идею возмещения ущерба всякого смысла, спо­собствует усилению полюса социализации за счет полюса вме­нения действия. Но можно еще сказать, что, как только идея пре­дотвращения заменяет идею возмещения ущерба, субъект вновь становится ответственным, когда обращаются к его добродетели благоразумия. Может быть, можно даже утверждать, что вмене­ние и риск отнюдь не противостоят друг другу, но накладывают­ся друг на друга и взаимно друг друга усиливают в той мере, в какой в превентивной концепции ответственности нам могут быть вменены риски, от которых мы не застраховались?

Итак, дилемма, вызванная вопросом о побочных последстви­ях действия, к которым относятся разные виды его вредоноснос­ти, вновь привела нас к добродетели благоразумия. Но в этом случае речь идет о благоразумии не в слабом смысле предотвра­щения, но в смысле prudentia*, наследницы греческой добродетели phronesis, иными словами, в смысле морального суждения, обусловленного конкретными обстоятельствами. По существу, к этому благоразумию в сильном смысле слова отсылается задача распознать среди бесчисленных последствий действия те послед­ствия , за какие мы можем легитимно считаться ответственными - во имя морали меры. В конечном счете, этот призыв к сужде­нию служит ядром наиболее выразительной апологии сохране­ния идеи вменяемости, подверженной атакам со стороны соли­дарности и риска. Если эта последняя мысль верна, то теоретики права ответственности, заботясь о том, чтобы сохранить долж­ную дистанцию между тремя идеями - вменяемостью, солидар­ностью и разделяемым риском, - найдут опору и воодушевление в моих рассуждениях, в которых идея ответственности на пер­вый взгляд выводится из чего-то весьма далекого от первона­чальной концепции обязательства возместить убытки или под­вергнуться наказанию.





Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет