Станислав Лем Звездные дневники Ийона Тихого



бет12/20
Дата28.04.2016
өлшемі1.3 Mb.
#92546
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   20

Забот со всем этим было немало, ведь, согласно учению церкви. Господь создает душу в момент оплодотворения; если же оплодотворение можно обратить вспять и тем самым аннулировать, разделив зародыш на составляющие, то что тогда делается с уже сотворенной душой? Побочным результатом этого метода было клонирование, позволившее выращивать нормальный организм из клеток, взятых откуда угодно – из носа, пятки, эпителия полости рта и т.п.; а так как происходило это без всякого оплодотворения, налицо определенно была биотехника непорочного зачатия, вскоре получившая применение в промышленном масштабе. Эмбриогенез научились не только обращать вспять, но также ускорять или перестраивать таким образом, чтобы человеческий плод превратился, например, в обезьяний; так как же? так что же тогда происходило с душой? Может, ее сжимали и растягивали, как гармошку, или же, после перевода стрелки эмбрионального развития с человеческого пути на обезьяний, она исчезала где-то по дороге?

Но, согласно догмату, душа, возникнув, не могла ни исчезнуть, ни уменьшиться, поскольку была неделимым целым. Уже подумывали, не предать ли инженеров-эмбрионалистов анафеме, но отказались от этой мысли, и хорошо сделали, ибо вскоре получил распространение эктогенез. Отныне все больше народу, а потом и все поголовно стали рождаться не от отца с матерью, но из клетки, оплодотворенной в утераторе (искусственной матке), и трудно было отказать всему человечеству в церковных таинствах из-за того лишь, что на свет оно пришло девородным манером. В довершение зла появилась еще и технология сознания. С проблемой духа в машине, порожденной интеллектроникой с ее разумными компьютерами, еще как-то справились, но на смену ей пришла проблема жидкостного сознания и психики: удалось синтезировать разумные мыслящие растворы, которые можно было разливать в бутылки, переливать и сливать, и всякий раз возникала личность, причем нередко более одухотворенная и разумная, нежели все дихтонцы, вместе взятые.

О том, может ли машина или раствор иметь душу, велись ожесточенные споры на Соборе 2479 года, пока наконец Собор не провозгласил новый догмат. Косвенного Сотворения, согласно которому Господь наделил разумную тварь способностью зачинать разум второй волны; но и это не было еще концом перемен: в скором времени обнаружилось, что искусственные умы могут производить другие умы, следующего порядка, а также синтезировать, по собственному расчету, человекообразные существа и даже обычных людей из первой попавшейся кучки материи.

Попытки спасти догмат о бессмертии души предпринимались и позже, но потерпели крушение под ударами новых открытий, сущей лавиной обрушившихся на XXVI столетие; едва успевали подремонтировать догмат очередным толкованием, как на свет появлялась опровергающая его технология сознания. В результате возникло множество сект и ересей, которые попросту отрицали очевидные факты. Но дуистическая церковь оставила в силе только один догмат – Косвенного Сотворения; что же до посмертного существования, то веру в непрерывность индивидуального, личного бытия спасти не удалось, поскольку и личность и индивидуальность в этом мире стали пустыми словами. Два или несколько разумов можно сливать в один, и не только у машин и растворов, но даже у людей; благодаря персонетике появилась возможность изготовлять миры, замкнутые в машинах, в которых возникало разумное бытие, а оно, в свою очередь, в этом узилище могло конструировать следующее поколение разумных субъектов; разум можно было усиливать, делить, умножать, редуцировать, обращать вспять и так далее. Крушению догматов сопутствовало падение авторитета религии; прежняя вера в столь твердо обещанное вечное блаженство, во всяком случае индивидуальное, тоже угасла.

Видя, что богословская мысль не поспевает за техническим прогрессом, Собор 2542 года основал орден прогнозитов – для футурологических исследований в области веры, ибо предвосхищение дальнейших ее судеб становилось неотложной задачей. Аморальность Новых биотехнологий ужасала не одних лишь верующих; так, клонированием можно было получать не только нормальных людей, но и почти безмозглые, способные лишь к механическому труду существа и даже выстилать особыми тканями, выращенными из организма человека или животного, полы и стены; можно было изготовлять вилки, разъемы, усилители и ослабители разумности, вызывать состояние мистического парения духа в компьютере или растворе, превращать лягушачью икринку в мудреца, наделенного телом человека, животного или существа, доселе невиданного, спроектированного профессионалами-эмбрионистами. Это встречало сопротивление также со стороны мирян – очень сильное, однако же тщетное.

Обо всем этом отец Дарг рассказывал с полнейшим спокойствием, как о чем-то самоочевидном; впрочем, для него это и было очевидностью – частью дихтонской истории. Хотя бесчисленные вопросы сами просились мне на язык, я не хотел показаться назойливым, а потому после ужина вернулся в келью и раскрыл второй том труда А.Грагза, который, как свидетельствовала пометка на первой странице, относился к числу запрещенных книг. Я узнал, что в 2401 году Биг Брогар, Дирр Даагард и Мерр Дарр распахнули двери перед неограниченной свободой автоэволюции; эти ученые горячо верили, что возникший благодаря их открытию Homo Autofac Sapiens, или Самодел Разумный, достигнет полной гармонии и счастья и, наделив себя такими формами тела и свойствами души, какие сочтет наиболее совершенными, преодолеет, если захочет того, Барьер Смерти. Словом, в эпоху Второй Биотической Революции (первая началась с появлением живчиков, производящих потребительские товары) они проявили максимализм и оптимизм, типичный в истории науки. Подобные надежды возлагали на каждую эпохальную технологию.

Сперва автоэволюционная инженерия (или, иначе, эмбрионистское движение) развивалась как будто в соответствии с предвидениями своих просвещенных творцов. Идеалы здоровья, гармонии, духовно-телесной красоты широко воплощались в жизнь; конституции гарантировали каждому право обладания наиболее ценными психосоматическими свойствами. Очень скоро любые врожденные деформации и увечья, уродство и глупость стали не более чем пережитками. Но развитие потому и развитие, что разные прогрессивные новшества неустанно подталкивают его вперед, так что на этом дело не кончилось. Начало дальнейших перемен было с виду невинным. Девушки наводили на себя красоту благодаря кожной биожутерии и прочим телесным изыскам (ушки сердечком, жемчуговые ногти), появились сбоку– и сзадибородые юноши, щеголявшие наголовными гребешками, челюстями двойной зубастости и т.п.

Двадцать лет спустя появились первые политические партии. Я не сразу сообразил, что «политика» означает на Дихтонии нечто иное, чем у нас. В отличие от политической программы, то есть призыва множить телесные формы, монолитическая программа провозглашает редукционизм, то есть отказ от излишних, по мнению монотиков данной партии, органов. Когда я дошел до этого места увлекательной книги Грагза, в келью без стука вбежал мой послушник и, не скрывая испуга, велел мне немедленно собираться, поскольку привратник заметил опасность. Я спросил, какую, но он торопил меня, повторяя, что нельзя терять ни минуты. Никаких личных вещей у меня не было, поэтому, с одной лишь книгой под мышкой, я побежал вслед за моим провожатым. В подземной трапезной лихорадочно суетились деструкцианцы; по каменному желобу съезжали целые груды книг, сталкиваемых сверху братьями библиотекарями, затем их грузили в контейнеры и в величайшей спешке опускали в колодец, пробитый в сплошном камне; на моих ошеломленных глазах монахи, вмиг раздевшись донага, поспешно сбрасывали в бетонированное отверстие свои облачения и капюшоны; все они до единого оказались роботами, лишь отдаленно напоминавшими человека. Затем они гурьбою принялись за меня, прилепляя к моему телу что-то вроде диковинных кантов, пузыреобразных и змеевидных, какие-то хвосты и конечности, – толком я не мог разобрать, так они торопились; настоятель собственноручно приладил к моей голове нутрешку, похожую на сильно надутого и лопнувшего в нескольких местах таракана; пока одни прилепляли, другие уже разрисовывали меня в полоску. Поблизости не было ни зеркала, ни даже блестящей поверхности, так что не знаю, как я выглядел; но они, похоже, были очень довольны тем, что получилось.

Меня подталкивали, я очутился в углу и лишь тут заметил, что похож скорее на четвероногое или шестиногое, нежели на прямоходящее существо. Мне велели опуститься на четвереньки и на все вопросы, буде таковые последуют, отвечать исключительно блеяньем. И тотчас двери задрожали от ударов; братья роботы бросились к каким-то вытащенным на середину трапезной аппаратам, напоминавшим (впрочем, не слишком) швейные машины, и трапезная заполнилась стрекотанием их мнимой работы. По каменным ступеням спустился отряд летучей инспекции. Разглядев инспекторов ближе, я еле устоял на своих четырех ногах. Я не понял, одеты они или нет; каждый выглядел по-особому, не так, как другие.

У всех у них, кажется, были хвосты с волосяным бунчуком на конце, в котором прятался мощный кулак; они носили хвост, небрежно перебросив через плечо, если можно назвать плечом пузыревидную выпуклость, опоясанную крупными бородавками; посередине этого пузыря виднелась молочно-белая кожа, а на ней появлялись и пропадали цветные стигматы – я не сразу понял, что инспектора общаются между собой не только голосом, но и при помощи картинок и знаков, возникающих на этом телесном экране. Я попробовал пересчитать у них ноги (если это были ноги); у каждого имелось не меньше двух ног, но попадались трех– и даже пятиногие; впрочем, мне показалось, что чем больше ног, тем неудобнее им было ходить. Они обошли весь зал, бегло оглядели монахов, склонившихся над машинами и трудившихся с истовым прилежанием; наконец самый высокий инспектор, с огромным оранжевым жабо вокруг нутрешки, которая надувалась и неярко светилась при каждом его слове, велел какому-то коротышке, всего лишь двуногому и с куцым хвостом – должно быть, писарю, – осмотреть тривутню. Что-то они писали, меряли, ни слова не говоря монахам-роботам, и хотели уже было идти, как вдруг зеленоватый трехногий заметил меня; он потянул за один из моих бахромчатых кантов, и я на всякий случай тихонько заблеял.

– Э-э, да это их старичок гварндлист, ему почти два десятка, оставь его! – бросил высокий, засветившись, а малыш быстро ответил:

– Слушаюсь, Ваша Телость!

С аппаратом, напоминавшим фонарь, они еще раз обошли все углы трапезной, но к колодцу ни один не приблизился. Это все больше напоминало мне формальность, исполняемую спустя рукава. Десять минут спустя их уже не было, машины убрали опять в темный угол, монахи принялись вытаскивать обратно контейнеры, выжимать свои мокрые облачения и развешивать их на веревках, чтобы подсохли; братья библиотекари беспокоились из-за того, что в неплотно закрытый контейнер попала вода и надо было немедленно просушивать папиросной бумагой промокшие страницы инкунабул; а настоятель, то есть отец робот – я не знал уже, как и что о нем думать, – доброжелательно сообщил мне, что все, благодарение Господу, хорошо кончилось, но в дальнейшем я должен быть начеку; тут он показал мне учебник истории, который я уронил в общей неразберихе. В продолжение всей ревизии он сидел на нем сам.

– Значит, иметь книги запрещено? – спросил я.

– Смотря кому! – отвечал настоятель. – Нам – да. А уж такие – особенно! Нас считают устаревшими машинами, ненужными после Первой Биотической Революции; нас терпят, как и все, что спускается в катакомбы, ибо таков обычай – впрочем, негласный, – возникший еще при Глаубоне.

– А что такое «гварндлист»?

Настоятель несколько смутился.

– Это сторонник Бгхиза Гварндля, правившего девяносто лет назад. Мне не слишком удобно говорить об этом… к нам спустился этот несчастный гварндлист, и мы дали ему приют; он всегда сидел в этом углу прикидывался, бедняга, безумным, поскольку в качестве невменяемого мог говорить что хотел… месяц назад он велел себя заморозить, чтобы дождаться «лучших времен»… вот я и подумал, что в случае чего мы могли бы переодеть тебя… понимаешь?.. Я хотел сказать тебе заранее, но не успел. Я не предполагал, что проверка будет как раз сегодня, они случаются нерегулярно, а в последнее время довольно редко…

Я ровно ничего не понял. Впрочем, только теперь меня ожидали настоящие неприятности, потому что клей, при помощи которого братья деструкцианцы превратили меня в гварндлиста, не желал отпускать, и искусственные пинадла и гнусли вырывали у меня чуть ли не с кусками живого мяса; я обливался потом, стонал и наконец, приведенный в относительно человеческий вид, отправился на отдых. Настоятель впоследствии заводил речь о моем телесном преображении, разумеется обратимом, но, когда мне показали гравюру с моим будущим обликом, я предпочел и дальше оставаться нецензурным; предписанные законом формы были не только чудовищны для землянина, но к тому же в высшей степени неудобны: например, лежать при таком теле было немыслимо, и ко сну приходилось вешаться.

Поскольку спать я отправился поздно, то не успел выспаться, когда меня разбудил мой молодой опекун, принесший завтрак; теперь я уже лучше понимал, сколь далеко простирается их гостеприимство, ведь сами отцы ничего не ели, а что до питья, то они имели, я думаю, аккумуляторный двигатель и нуждались в дистиллированной воде, но им хватало пары капель на целый день; а чтобы прокормить меня, приходилось устраивать экспедиции в мебельную рощу. В этот раз я получил неплохо приготовленный подлокотник; если я говорю, что сварили его неплохо, то это не значит, что он и вправду был вкусный,– просто я уже научился делать скидку на всевозможные обстоятельства, связанные с приготовлением пищи.

Я все еще находился под сильным впечатлением ночного осмотра; я не мог согласовать его с тем, что успел уже вычитать из учебника истории, и поэтому тотчас после завтрака принялся снова за чтение.

С самого начала автоэволюции лагерь телесного прогресса раздирали глубокие противоречия по коренным вопросам. Оппозиция консерваторов исчезла спустя каких-нибудь сорок лет после великого открытия; их окрестили пещерными ретроградами. Прогрессисты же делились на одномахов, телодвиженцев, подраженцев, линявцев, разливанцев и множество прочих партий, ни программ, ни названий которых я не упомню. Одномахи требовали, чтобы власти немедля узаконили совершенный телесный образец, который надлежит воплотить в жизнь одним махом. Телодвиженцы, настроенные более критически, полагали, что подобного совершенства сразу достичь нельзя, и выступали за постепенное движение к идеальному телу, хотя было не совсем ясно, куда надо двигаться, а главное, может или не может это движение быть неприятным для промежуточных поколений. В этом вопросе они распадались на две фракции. Другие, в частности линявцы и разливанцы, утверждали, что есть смысл по-разному выглядеть в разных случаях, а также, что человек ничем не хуже насекомых – раз они претерпевают различные метаморфозы, то мог бы и он; малыш, подросток, юноша, зрелый муж формировались бы в таком случае по совершенно различным образцам. Разливанцы же были радикалами: осуждали скелет как вредный пережиток, призывали к отказу от позвоночной архитектуры и восхваляли мягкую всепластичность. Разливанец мог смоделировать или умять себя как душе угодно; это было вообще-то весьма практично в давке, а также при ношении готовой одежды разных размеров; некоторые из них сминали и комкали себя в самые невероятные формы, чтобы, в зависимости от ситуации, выражать свое настроение свободным членообразованием; поли– и монолитические противники разливанцев пренебрежительно называли их лужефилами.

Для предотвращения угрозы телесной анархии был создан ГИПРОТЕПС (Главный Институт Проектирования Тела и Психики), долженствующий поставлять на рынок проекты перетеления в различных, но непременно испробованных на опыте вариантах. Однако по-прежнему не было согласия по вопросу о главном направлении автоэволюции, а именно: надо ли создавать такие тела, в которых жить будет приятней всего, или же тела, позволяющие индивидам всего успешнее включиться в общественное бытие; что предпочесть – функционализм или эстетику; укреплять силу духа или силу мышц; ибо легко рассуждать о гармонии и совершенстве вообще, между тем как практика показала, что не все ценные качества взаимосочетаемы – многие из них исключают друг друга. , Во всяком случае, упразднение естественного человека шло полным ходом. Эксперты наперебой доказывали, что Природа изготовила его неслыханно примитивно и убого; в литературе по телеметрии и соматической инженерии было заметно явное влияние доктрины Дондерварса; ненадежность естественного организма, его сенилизационное движение к смерти, тирания древних инстинктов над возникшим позднее разумом – все это подвергалось яростной критике, а более специальные труды кишели упреками по адресу плоскостопия, злокачественных новообразований, смещения дисков и тысячи прочих недугов, причина которых – в эволюционной халтуре и нерадивости; говорили даже о подрывной работе слепой и потому безыдейно-расточительной эволюции жизни.

Поздние потомки, казалось, брали у Природы реванш за угрюмое молчание, которым их прадеды встретили откровения об обезьяньем происхождении дихтонцев; высмеивали так называемый арбореальный (древесный) период, или, другими словами, то, что сперва какие-то существа начали прятаться на деревьях, а потом, когда леса поглотила степь, им пришлось слишком уж быстро слезть на землю. Согласно некоторым критикам, антропогенез был вызван землетрясениями, из-за которых все поголовно падали с веток, а значит, люди возникли на манер яблок-падалиц. Разумеется, все это были грубые упрощения, но поносить эволюцию считалось хорошим тоном. Тем временем ГИПРОТЕПС усовершенствовал внутренние органы, улучшил рессорные качества позвоночника и укрепил его, приделывал добавочные сердца и почки, но все это не удовлетворяло экстремистов, выступавших под демагогическими лозунгами «долой голову!» (мол, тесновата), «мозг в утробу!» (потому что там больше места) и т.д. Самые горячие споры разгорелись вокруг половых вопросов: если одни полагали, что все там в высшей степени безвкусно и нужно кое-что позаимствовать у мотыльков и цветочков, то другие, обрушиваясь на лицемерие платоников, требовали умножения и усложнения того, что уже есть.

Под давлением крайних течений ГИПРОТЕПС установил в городах и селах ящики для рационализаторских предложений, проекты хлынули лавиной, штаты раздулись неимоверно, и спустя десять лет бюрократия так задавила автократию, что ГИПРОТЕПС разделился на главки, а затем на ведомства и управления: ВОПЛИ (Ведомство Обеспечения Прекрасными Лицами), ПУСИК (Первое Управление по Созданию Изысканнейших Конечностей), ЦИПКА (Центральный Инспекторат Перестройки Кретинической Анатомии) и множество иных. Не было счету совещаниям и конференциям по вопросу о форме пальцев, о перспективах позвоночника и так далее, а целое между тем упускалось из виду, и то, что спроектировало одно звено, не стыковалось с продукцией смежников. Никто уже не мог охватить всю проблематику, сокращенно именуемую АМБА (Авто-Морфозный Бедлам и Анархия), и, чтобы покончить с анархией, всю область биотики отдали во власть СОМПЬЮТЕРА (Соматическо-Психического Компьютера).

Так заканчивался очередной том Всеобщей Истории. Когда я взял следующий, в келью вошел послушник, чтобы пригласить меня на обед. Я стеснялся обедать в присутствии отца настоятеля, ибо знал уже, какая это с .его стороны любезность и какая трата ценного времени. Однако приглашение было столь настойчивым, что я тотчас пошел. В малой трапезной рядом с отцом Даргом, который уже сидел за столом, стояла тележка наподобие тех, что служат у нас для развозки багажа; то был отец Мемнар, генерал ордена прогнозитов; впрочем, нет – отцом и генералом ордена была, разумеется, не тележка, а кубической формы компьютер, размещенный на этом шасси. Думаю, что я проявил достаточно такта, –. я не остолбенел и даже не заикнулся, когда нас представляли друг другу. Еда, правда, не лезла в горло, но это уже реакция организма. Чтобы ободрить и расшевелить меня, почтенный настоятель во все время обеда пил воду небольшими глотками, а отец Мемнар – тихонько бормотал про себя; я думал, он молится, но, когда разговор опять зашел о богословии, оказалось, что я ошибался.

– Я верую, – молвил отец Мемнар, – и, если вера моя не напрасна, тот, в кого я верую, знает об этом и без моих деклараций. Разум сооружает одну за другой различные модели Бога, каждую следующую считая единственно верной, но это ошибка, поскольку моделирование – это кодификация, а кодифицированная тайна – уже не тайна. Догматы кажутся вечными лишь в начале пути в цивилизационную даль. Сперва воображали себе Бога суровым Отцом, потом Пастырем-Селекционером, затем Художником, влюбленным в Творение; а людям оставалось играть соответственно роли послушных детишек, кротких овечек и, наконец, бешено аплодирующих Господних клакеров. Но ребячеством было бы думать, будто Творец творил для того, чтобы творение с утра до вечера заискивало перед ним, чтобы его авансом обожали за то, что будет Там, коли не по сердцу то, что делается Здесь, – словно он виртуоз, который взамен за истовое бисирование молитв готовит вечное бисирование жития после земного спектакля, словно свой лучший номер он приберег на потом, когда опустится гробовой занавес. Эта театральная версия теодицеи для нас – далекое прошлое.

Если Бог обладает всеведением, он знает обо мне все, и притом за бесконечное время до того, как я явился из небытия. Он знает также, как отнесется к моему страху или моему ожиданию, поскольку превосходно осведомлен о своих собственных будущих решениях: иначе он не всеведущ. И нет для него никакой разницы между мыслью пещерного человека и разумом, который через миллиард лет создадут инженеры там, где ныне лишь лава и пламя. Не знаю, с чего бы он стал придавать особую роль внешней оправе верований и даже тому, любовь ты к нему питаешь или ненависть. Мы не считаем его изготовителем, ожидающим одобрения от изделия, поскольку история привела нас туда, где природная подлинность мысли ничем не разнится от мысли, разожженной искусственно, а значит, нет никакого различия между искусственным и естественным; эту границу мы давно перешли. Не забудь, в нашей власти создавать какие угодно личности и умы. Мы могли бы, к примеру, методами кристаллизации, клонирования и сотней других творить существа, черпающие мистический экстаз непосредственно из своего бытия, и в их восторгах, адресованных потустороннему, материализовать в некотором роде устремленность прежних молитв и обетов. Но такое тиражирование богомольцев кажется нам смешным и бесцельным. Помни, что мы уже не калечимся в кровь о преграды, о стены, которые из-за нашей врожденной телесной ограниченности препятствуют нашим желаниям, – мы проломили их и вышли на простор безграничной свободы творения. Даже ребенок может сегодня воскресить умершего, вдохнуть дух в прах и лом, гасить и возжигать светила, поскольку есть все необходимые технологии, а то, что не каждый имеет к ним доступ, как ты понимаешь, не представляет интереса для богословия. Предел возможностей творения, заданный нам Писанием, достигнут и, следовательно, упразднен. На смену кошмарам прежних ограничений пришел кошмар полного их отсутствия. Так вот: мы не думаем, будто Создатель скрывает свою любовь к нам под маской обеих этих альтернативных мук и учит нас уму-разуму для того, чтобы тем труднее было его разгадать; и не в том миссия Церкви, чтобы обе трагедии – свободы и рабства – назвать векселями, выплату по которым гарантирует Откровение и которые небесное казначейство учтет с процентами. Представление о небесах как о щедром кассире и о пекле как долговой яме для неплатежеспособных должников – недолгое заблуждение в истории веры. Теодицея – не краснобайство адвокатов Господа Бога, а вера – не слова утешения: мол, как-нибудь в конце концов обойдется. Меняется Церковь, и меняется вера, ибо та и другая пребывают в истории; нужно предвосхищать и грядущие перемены, и миссия моего ордена именно такова.

Слова эти привели меня в немалое замешательство. Я спросил, каким образом дуистическая теология согласует то, что происходит на планете (кажется, ничего хорошего, хотя толком не знаю что, застряв в XXVI веке), со Священным писанием (которого я тоже не знаю)?

Отец Мемнар ответил (между тем как настоятель хранил молчание):

– Вера абсолютно необходима и вместе с тем совершенно невозможна. Невозможна в том смысле, что нельзя утвердиться в ней навечно, ибо нет такого догмата, в котором мысль может укорениться с уверенностью, что это уже навсегда. Двадцать пять столетий мы защищали Писание – при помощи тактики гибкого отступления, все более окольной интерпретации его буквы, но б конце концов проиграли. Нет у нас больше бухгалтерского видения Трансценденции, Бог – уже не Тиран, не Пастырь, не Художник, не Полицейский и не Главный Счетовод Бытия. Вера в Бога должна отречься от всякой корысти хотя бы потому, что никакого воздаяния за нее не будет. Окажись он в силах совершить нечто противоречащее чувствам и логике, это было бы мрачным сюрпризом. Ведь именно он – ибо кто же еще? – дал нам формы логического мышления, кроме которых в сфере познания нет у нас ничего; так можем ли мы полагать, будто обращение в веру требует отречения от логики разума? К чему же было сперва наделять разумом, а после глумиться над ним, подбрасывая ему противоречия, которые впоследствии он сам обнаружит?



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет