Уроки мудрости разговоры с замечательными людьми Изд-во Трансперсонального Института, Москва AirLand, Киев, 1996



бет15/20
Дата15.07.2016
өлшемі1.8 Mb.
#199868
түріУрок
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20

Мне было любопытно увидеть реальную женщину, которая стоит за теми революционными идеями, с которыми я только что столкнулся.

Выходящая из самолета Хейзл Хендерсон представляла собой разительный контраст по отношению к своим попутчикам, унылым бизнесменам: жизнерадостная женщина, высокая и стройная, с шап­кой светлых волос, одетая в джинсы и блестящую желтую кофту, с изящной сумкой, небрежно перекинутой через плечо. Она энергич­но прошла через двери и приветствовала меня широкой доброй улыб­кой. Нет, подтвердила она, у нее нет другого багажа, кроме этой маленькой сумочки. «Я всегда путешествую налегке, – добавила она с заметным английским акцентом. – Знаете, только зубная щетка и мои книги и бумаги. Я не люблю обременять себя всем этим ненужным барахлом». На пути вдоль Бэй-Бридж мы живо об­суждали наш опыт европейцев, живущих в Америке. При этом мы высказывали как собственные мнения, так и разделяемые нами обои­ми ощущения признаков грядущей культурной трансформации. Во время этой первой легкой беседы я сразу же обратил внимание на неповторимую манеру речи Хендерсон. Она говорит так же, как и пишет: длинными фразами, наполненными яркими образами и мета­форами. «Для меня это единственный путь выбраться из ограниче­ний линейного метода, – объясняет она и добавляет с улыбкой: – Знаете, это вроде вашей «бутстрэпной» модели. Каждая часть того, что я пишу, содержит все другие части». Другое, что меня ошело­мило в ней, это то, как она изобретательно использует органичес­кие, экологические метафоры. Выражения вроде «рециклирования нашей культуры», «сложноцветных идей» или «деления только что испеченного экономического пирога» постоянно проскакивают в ее фразах. Помню, она даже рассказала мне о методе «составления своей почты», под которым она подразумевает распространение тех многих идей, которые она получает через письма и статьи, среди обширного круга своих друзей и знакомых.

Когда мы приехали ко мне и сели за чай, я в первую очередь поинтересовался, как Хендерсон стала радикальным экономистом. «Я не экономист, – поправила она меня. – Видите ли, я не верю в экономическую науку. Я называю себя независимым футуристом, работающим на себя. Хотя я являюсь соучредителем солидного ко­личества организаций, я пытаюсь держать любые учреждения на возможно более далеком расстоянии от себя, с тем чтобы я могла смотреть в будущее под разными углами, не учитывая при этом интересов конкретной организации».

Итак, как же она стала независимым футурологом? «Через ак­тивность. Вот кто я на самом деле: общественный активист. Меня всегда беспокоили люди, которые говорят только о социальных пере­менах. Я не перестаю повторять им, что мы должны осмысливать наши разговоры. Неправда ли? Я думаю, что для всех нас очень важно осмысливать наши разговоры. Политики, по моему мнению, всегда стараются создать организацию вокруг социальных и эколо­гических проблем. Я же, когда встречаю новую идею, сразу же спрашиваю себя: «Как организовать вокруг нее продажу хлеба?»

Хендерсон рассказала мне, что она начала свою общественную деятельность в начале 60-х годов. Она окончила школу в Англии в шестнадцать лет, в 24-летнем возрасте приехала в Нью-Йорк, вы­шла замуж за чиновника компании IBM и родила ребенка. «Я была идеальной женой, счастливой, насколько только можно себе пред­ставить», – сказала она с лукавой улыбкой.

Все стало меняться для нее, когда ее стало беспокоить загряз­нение атмосферы в Нью-Йорке. «Сижу я раз в городском парке и вижу, как моя маленькая дочка на глазах покрывается копотью». Ее первой реакцией было начать единоличную кампанию отправки пи­сем на телестудию; второй – организовать группу под названием «Граждане за чистый воздух». Оба начинания были исключительно успешными. Она заставила компании Эй-би-си и Си-би-эс обнаро­довать индекс загрязнения воздуха и получила сотни писем от за­интересованных жителей, которые хотели вступить в ее группу.

– А как насчет экономики? – осведомился я.

– Мне пришлось самостоятельно изучать экономику, потому что каждый раз, когда я хотела что-то организовать, находился ка­кой-нибудь экономист и говорил, что это будет неэкономично.

Я спросил Хендерсон, не отпугивало ли ее это.

– Нет, – ответила она, широко улыбнувшись. – Я знала, что была права в своей деятельности; я чувствовала это своим телом. Значит, что-то было не так в самой экономике, и я решила выяс­нить, из-за чего вся экономика пошла неверным путем.

Чтобы выяснить это, Хендерсон погрузилась в интенсивное и длительное чтение, начав с экономической литературы, а затем перей­дя к философии, истории, социологии, политике и другим областям. В то же время она продолжала свою общественную карьеру. Благо­даря ее исключительному таланту излагать свои радикальные взгляды в обезоруживающей, ненасильственной манере ее голос был вскоре услышан в правительственных и муниципальных кругах. К моменту нашей встречи в 1978 году он занимала впечатляющий набор сове­щательных постов: член совещательного комитета управления тех­нологической аттестации конгресса США, член особого совета по экономике президента Картера, советник Общества Кусто, совет­ник Фонда экологического действия. Кроме того, она возглавляла несколько организаций, которые в свое время помогла основать, включая Совет экономических приоритетов, «Экологи за полную занятость» и Институт защиты Земли. Закончив этот впечатляю­щий список, Хендерсон наклонилась ко мне и сказала тоном заго­ворщика: «Знаете, наступает время, когда не хочется упоминать все организации, которые ты основала, потому что это раскрывает твой возраст».

Еще меня очень интересовал взгляд Хендерсон на женское дви­жение. Я рассказал, как глубоко тронула и взволновала меня книга Адриен Рич «Рожденная женщиной» и как воодушевила феминист­ская перспектива. Хендерсон с улыбкой покачала головой. «Я не знакома с этой конкретной книгой, – сказала она. – По правде говоря, я мало читала феминистской литературы. У меня для этого не было времени. Мне приходилось быстро обучаться экономике, чтобы справляться со своими организационными проблемами». Тем не менее она полностью согласилась с феминистской критикой на­шей патриархальной культуры. «Что до меня, то все это слилось воедино, когда я читала книгу Бетти Фридан. Я помню, как читала «Особый дар женщины» и думала: «Боже мой!» Потому что, знае­те, как и у большинства женщин, у меня такие же ощущения. Но это были личные, изолированные ощущения. При чтении Бетти Фридан они сливались воедино, и я была готова обратить их в политику».

Когда я попросил Хендерсон описать мне модель феминистской политики, которую она подразумевала, она обратилась к понятию ценностей. Она напомнила мне, что в нашем обществе ценности и подходы, которые уважаются и наделяются политической властью, являются ценностями мужского типа: соревнование, господство, экспансия и т.п., в то время как ценности, которыми пренебрегают, а часто и отвергают – сотрудничество, воспитание, смирение, ми­ролюбие, – присущи именно женщинам. «Теперь подумайте, на­сколько эти ценности значительны для функционирования патриар­хальной индустриальной системы, – отмечала она, – но их трудно претворить в жизнь, и их всегда навязывали женщинам и различ­ным меньшинствам».

Я подумал обо всех секретаршах, машинистках и стюардессах, чья работа так необходима деловому миру. Подумал о женщинах, которых я встречал в физических институтах. Они готовили чай и еду, за которыми мужчины обсуждали свои теории. Я также поду­мал о посудомойках, горничных и садовниках, которых всегда наби­рают из меньшинств. «Именно женщины и представители мень­шинств, – продолжала Хендерсон, – выполняют ту работу, кото­рая делает жизнь более комфортабельной и создает благоприятную атмосферу для соревнующихся».

Хендерсон делает вывод, что требуется новый синтез, обеспе­чивающий здоровый баланс так называемых мужских и женских ценностей. Когда я спросил ее, видит ли она какие-нибудь признаки такого синтеза, она упомянула женщин, которые возглавляют аль­тернативные движения – экологическое движение, движение за мир, гражданские движения. «Все те женщины и представители меньшинств, чьи идеи и чье сознание подавлялись, теперь выходят в лидеры. Теперь мы чувствуем, что надо к этому стремиться; это почти телесная мудрость».

«Посмотрите на меня, – добавила она со смехом. – Я одна среди экономистов действую как целый взвод женской правды».

Эта реплика вернула нашу беседу в область экономики, и мне очень захотелось уточнить мое понимание базовой экономической концепции. В течение следующего часа мы сделали краткий обзор того, что я узнал из ее книги, при этом я задавал много уточняю­щих вопросов. Я понял, что мои новые знания были еще очень сырыми и что многие идеи, которые возникли у меня во время напряженной работы, требуют дальнейшего прояснения. Однако я был счастлив видеть, что уловил основные положения ее критики экономики и технологии, так же как и базовые концепции видения «альтернативных моделей будущего».

Один вопрос доставлял мне особые затруднения, вопрос о бу­дущей роли экономики. Я заметил, что Хендерсон озаглавила свою книгу «Конец экономики», и напомнил, что в нескольких пассажах она заявила, что экономика более не жизнеспособна как социаль­ная дисциплина. Что тогда ее должно заменить?

– Экономика, очевидно, останется полезной дисциплиной для разного рода количественных характеристик и анализа микрообластей, – объяснила Хендерсон, – но ее методы уже сейчас не годятся для исследования макроэкономических процессов.

Макроэкономические модели следует изучать в комплексных научных коллективах внутри широкой экологической концепции. Я сказал Хендерсон, что это напомнило мне об области здравоохране­ния, где требуется такой же подход, чтобы заниматься многочис­ленными аспектами здоровья внутри всеобъемлющей концепции

– Я не удивлена, – ответила она. – Мы ведь говорим о здоровье экономики. В настоящий момент наша экономика и обще­ство в целом серьезно больны.

– А что касается макрообластей, как, например, администри­рование... Будет ли здесь работать экономика? – повторил я.

– Да, и здесь она будет играть важную роль: оценить как можно более точно социальные и экологические издержки экономи­ческой деятельности – издержки здоровья, издержки экологичес­кого урона, социальные конфликты и т.п. – и справедливо распре­делить эти издержки между частными и общественными предпри­ятиями.

– Не могли бы вы привести пример?

– Конечно. Например, можно было бы обязать табачные ком­пании оплачивать значительную часть издержек на медицину, свя­занных с курением, а производителей спиртного – соответствую­щую долю издержек, вызванных алкоголизмом.

Когда я спросил Хендерсон, насколько реалистичен и полити­чески приемлем такой подход, она ответила, что не сомневается в том, что такой вид расчетов в скором времени будет утвержден законом, поскольку очень сильны альтернативные и гражданские движения. Она заметила, что фактически работа над экологически­ми моделями такого типа уже ведется, например в Японии.

За этой первой беседой мы провели вместе несколько часов, и, когда стемнело, Хендерсон извинилась передо мной за то, что не может уделить мне больше времени. Однако она добавила, что была бы очень счастлива принять участие в проекте моей книги в качест­ве эксперта, и пригласила меня к себе в Принстон для более по­дробной беседы. Я был счастлив и сердечно поблагодарил ее за визит и за всю ее помощь. На прощание она нежно обняла меня, как будто мы были старыми добрыми друзьями.

Экологическая перспектива

Интенсивное изучение книги Хендерсон и последующая беседа с ней открыли для меня новую область, которую я вознамерился исследовать. Мое интуитивное убеждение порочности нашей экономической системы было подтверждено Фрицем Шумахером, но до встречи с Хейзл Хендерсон я находил технический жаргон эко­номики слишком трудным, чтобы в нем разобраться. В течение того июня он стал постепенно проясняться для меня, как только я усво­ил ясную концепцию для понимания основных экономических про­блем. К моему великому удивлению, я стал все чаще обращаться к экономическим разделам газет и журналов и находить удовольст­вие в чтении отчетов и аналитических материалов, которые я там находил. Я был поражен тому, как легко оказалось сквозь аргумен­ты правительства и официальных экономистов увидеть, как они наводят глянец на необоснованные предположения или оказывают­ся не в состоянии понять проблему из-за узости мировоззрения.

По мере того как я совершенствовал свои знания в области экономики, возникало множество новых вопросов, и в течение сле­дующих месяцев я постоянно звонил в Принстон и просил Хендерсон помочь: «Хейзл, что такое смешанная экономика? Хейзл, что вы думаете о статье Гэлбрейта в «Вашингтон пост»? Хейзл, что вы думаете о дерегуляции? Хендерсон терпеливо отвечала на все мои вопросы, и я был поражен ее способностью отвечать на каждый из них, используя четкие и сжатые объяснения, подходя к каждому вопросу с позиций широкой экологической, глобальной перспективы.

Эти беседы с Хейзл Хендерсон не только здорово помогли мне в понимании экономических проблем, но также позволили мне в полной мере оценить социальные и политические измерения эколо­гии. Я говорил и писал о возникающей новой парадигме как об экологическом мировоззрении на долгие годы. Фактически термин «экологический» я использовал в этом контексте еще в «Дао физики». В 1977 году я обнаружил глубокую связь между экологией и духовностью. Я понял, что глубокое экологическое сознание духов­но в самой своей сути, и осознал, что экология, основанная на таком духовном сознании, может стать западным эквивалентом вос­точных мистических традиций. Постепенно я узнавал о важных свя­зях между экологией и феминизмом и знакомился с экофеминиским движением; и, наконец, Хейзл Хендерсон расширила мое понимание экологии, открыв мне глаза на ее социальные и политические изме­рения. Я познакомился с многочисленными примерами экономичес­ких, социальных и политических взаимосвязей. Я убедился в том, что одной из важнейших задач нашего времени является разработ­ка четкой экологической концепции для нашей экономики, наших технологий и нашей политики.

Все это укрепило меня в ранее сделанном интуитивном выборе термина «экологический» для характеристики возникающей новой парадигмы. Более того, я стал видеть важную разницу между «эко­логическим» и «холистическим», другим термином, который часто употребляется в связи с новой парадигмой. Холистическое воспри­ятие заключается лишь в том, что рассматриваемый объект или явление воспринимается как интегрированное целое, суммарный гештальт, а не сводится к простой сумме своих частей. Такое вос­приятие можно применить к чему угодно: дереву, дому или, напри­мер, к велосипеду. Экологический подход, в отличие от холистичес­кого, имеет дело с определенными видами целостностей – с живы­ми организмами или живыми системами. В экологической парадиг­ме поэтому основной акцент делается на жизни, на живом мире, частью которого мы являемся и от которого зависит наша жизнь. При холистическом подходе не требуется выход за пределы рассматриваемой системы, но для экологического подхода важно по­нять, каким образом конкретная система взаимодействует с систе­мами более высокого порядка. Так, экологический подход к здоровью человека будет иметь в виду не только человеческий организм – разум и тело – как единую систему, но и будет учитывать социальное и экологическое измерение здоровья. Подобно этому, экологический подход к экономике будет заключаться в понимании того, каким образом экономическая активность вписывается в цик­лические процессы природы и в систему ценностей конкретной куль­туры.

Полное признание такого применения термина «экологический» пришло ко мне несколько лет спустя, что в значительной мере было вызвано моими беседами с Грегори Бэйтсоном. Но тогда, весной и летом 1978 года, по мере того как я исследовал сдвиг парадигмы в трех различных областях – медицине, психологии и экономике, – мое понимание экологической перспективы значительно углубля­лось, и мои беседы с Хейзл Хендерсон явились решающим этапом этого процесса.



Визит в Принстон

В ноябре 1978 года я читал серию лекций на Восточном побе­режье и не упустил возможности воспользоваться любезным при­глашением Хендерсон посетить ее в Принстоне. Холодным, бодря­щим утром я приехал туда поездом из Нью-Йорка. Я с большим удовольствием вспоминаю экскурсию по Принстону, которую уст­роила для меня Хендерсон по пути к ее дому. Городок был очень хорош в то ясное, солнечное зимнее утро. Мы проезжали мимо величественных особняков и готических зданий. Только что выпав­ший снег прекрасно подчеркивал их красоту. До этого я никогда не бывал в Принстоне, но всегда знал, что это очень своеобразное место для исследований. Именно здесь, в доме Альберта Эйнштей­на и в знаменитом Институте перспективных исследований, роди­лись многие революционные идеи теоретической физики.

Однако в это ноябрьское утро я собирался посетить институт совершенно другого типа, что для меня было более волнующим событием, – Принстонский Центр альтернативных моделей буду­щего. Когда я попросил Хендерсон описать мне ее институт, она сказала, что это небольшое частное заведение для исследования альтернативных моделей будущего в планетарном контексте. Она основала его несколькими годами ранее вместе со своим мужем, Картером Хендерсон, который в зрелом возрасте ушел из фирмы IBM, чтобы трудиться вместе с Хейзл. Она пояснила, что Центр помещается в их доме и все дела они ведут вдвоем с мужем, изред­ка получая помощь от добровольцев. «Мы называем его мамин-па­пин мыслительный бочонок», – добавила она со смехом.

Когда мы приехали в дом Хендерсонов, я был удивлен. Он был огромным, элегантно обставленным и как-то не вязался с тем про­стым, самодостаточным образом жизни, который Хейзл пропаган­дировала в своей книге. Но вскоре я понял, что первое впечатление было ошибочным. Хендерсон рассказала мне, что они купили ста­рый, разваливающийся дом шесть лет назад и оборудовали его, ку­пив мебель в местной лавке старьевщика и отремонтировав его сво­ими силами. Показывая мне дом, она чистосердечно призналась, что они установили для себя лимит в 250 долларов для отделки каждой комнаты. Они смогли выдержать этот лимит, дав простор своим художественным талантам и широко применяя собственный ручной труд. Хендерсон была настолько удовлетворена результа­том, что начала подумывать о предприятии по ремонту мебели как побочной ветви ее теоретической и общественной работы. Она так­же рассказала мне, что они выпекают свой хлеб, имеют огород и кучу компоста и занимаются вторичной переработкой бумаги и стек­ла. Я был глубоко впечатлен демонстрацией этих многих ориги­нальных способов, с помощью которых Хендерсон реализует в по­вседневной жизни ту систему ценностей и образ жизни, о которых она пишет и читает лекции. Я теперь воочию мог убедиться в том, что она «осмысливает свои разговоры», как она сказала в нашей первой беседе, и решил, что я введу кое-что из этого в практику своей жизни.

Когда мы приехали домой к Хейзл, меня тепло встретил ее муж, Картер. За те два дня, что я был их гостем, он, проявляя ко мне дружеские чувства, редко выходил на сцену, любезно предоставляя мне и Хейзл пространство, требуемое для наших дискус­сий. Первая из них началась сразу после ленча и продолжалась весь день до вечера. Я начал с вопроса о том, верен ли основной тезис моей книги, что естественные науки, так же как и гуманитар­ные и общественные, моделировались по принципам ньютоновской физики, применительно к экономической науке.

– Я думаю, что какое-то подтверждение вашего тезиса вы най­дете в истории экономики, – ответила Хендерсон, немного пораз­мыслив. Она заметила, что истоки современной экономики по вре­мени совпадают со становлением ньютоновской науки. – До XVI столетия не существовало понятия чисто экономических явлений, изолированных от структуры самой жизни, – пояснила она. – Не было также и национальной системы рынков. Это тоже сравнитель­но недавнее явление, появившееся в Англии в XVII веке.

– Но сами рынки должны были существовать раньше, – воз­разил я.

– Конечно. Они существовали еще с каменного века, но они были основаны на натуральном обмене, а не на деньгах, поэтому они имели локальное значение. – Хендерсон отметила, что мотивы индивидуальной прибыли при этом отсутствовали. Сама идея при­были, голого интереса, была неприемлема, либо вообще запрещена. – Частная собственность. Вот еще хороший пример, – продолжа­ла Хендерсон. – Слово «private» (частный) происходит от латин­ского «privare» (лишать), что говорит о том, что в античные време­на понятие собственности в первую очередь и главным образом связывали с общественной собственностью. – Хендерсон объясни­ла, что только с подъемом индивидуализма в эпоху Возрождения, люди перестали воспринимать частную собственность, как те това­ры, которые индивидуумы отторгли от сферы общественного по­требления. – Сегодня мы окончательно изменили значение этого термина, – заключила она. – Мы верим в то, что собственность прежде всего должна быть частной и что общество не может ли­шить ее индивидуума иначе как посредством закона.

– Так когда же началась современная экономика?

– Она появилась во времена научной революции, в эпоху Про­свещения, – ответила Хендерсон. Она напомнила мне, что в те времена критическая аргументация, эмпиризм и индивидуализм стали доминирующими ценностями. Вместе с мирской и материалисти­ческой ориентацией это привело к развитию производства личного имущества и предметов роскоши и к манипулятивной ментальности промышленного века. Новые обычаи и виды деятельности привели к созданию новых социальных и политических институтов и напра­вили академическую науку на стезю теоретизирования о наборе специфических видов экономической деятельности. – Теперь эти виды деятельности – производство, распределение, кредитование и т.п. – вдруг стали нуждаться в солидной поддержке. Они требу­ют не только описания, но и рационалистического объяснения.

Картина, обрисованная Хендерсон, впечатлила меня. Я ясно видел, как изменение мировоззрения и ценностей в XVII столетии создало тот самый контекст для экономической мысли.

– Ну а как же насчет физики? – настаивал я. – Видите ли вы какое-нибудь прямое влияние ньютоновской физики на экономи­ческое мышление?

– Хорошо, давайте посмотрим, – согласилась Хендерсон. – Строго говоря, современная экономика была основана в XVII веке сэром Вильямом Петти, современником Исаака Ньютона, который, я полагаю, вращался в тех же самых лондонских кругах, что и Ньютон. Я думаю, можно сказать, что «Политическая арифмети­ка» Петти во многом инспирирована идеями Ньютона и Декарта.

Хендерсон пояснила, что метод Петти состоял в замене слов и аргументов числами, весами и мерами. Далее он выдвинул целый набор идей, которые стали обязательной составной частью теорий Адама Смита и более поздних экономистов. Например, Петти рас­сматривал «ньютоновские» идеи о количестве денег и скорости их обращения, которые до сих пор обсуждаются школой монетарис­тов.

– Фактически, – заметила Хендерсон с улыбкой, – сегодняшние экономические модели, которые обсуждаются в Вашингтоне, Лондоне и Токио, не вызывали бы никакого удивления со стороны Петти, разве что его поразил бы факт, что они так мало изменились.

Другой камень в основании современной экономики, по мне­нию Хендерсон, заложил Джон Локк, выдающийся философ эпохи Просвещения. Локк предложил идею, что цены объективно опреде­ляются спросом и предложением. Этот закон спроса и предложе­ния получил высокий статус наравне с ньютоновскими законами механики, и этот статус достаточно высок даже сегодня для боль­шинства экономистов. Она заметила, что это замечательная иллю­страция ньютоновского духа экономики. Интерпретация кривых спроса и предложения, которая присутствует во всех учебниках по началам экономики, основана на допущении, что участники рыноч­ных отношений будут автоматически «притягиваться» безо всякого «трения» к «равновесной» цене, определяемой точкой пересечения двух кривых. Здесь тесная связь с ньютоновской физикой была оче­видна для меня.

– Закон спроса и предложения также идеально согласуется с новой математикой Ньютона, дифференциальным исчислением, – продолжала Хендерсон. Она пояснила, что экономике предписыва­лось оперировать с постоянными изменениями очень малых вели­чин, которые наиболее эффективно могут быть описаны с помощью этого математического метода. Эта идея заложила основу для пос­ледующих усилий превратить экономику в точную математическую науку. – Проблема заключалась и заключается в том, – утвержда­ла Хендерсон, – что переменные, используемые в этих математи­ческих моделях, не могут быть точно просчитаны, а определяются на основе допущений, которые часто делают модели совершенно нереалистичными.

Вопрос о базовых допущения, лежащих в основе экономичес­ких теорий, привел Хендерсон к Адаму Смиту, наиболее влиятель­ному из всех экономистов. Она развернула передо мной живую картину интеллектуального климата эпохи Адама Смита – виля­ние Дэвида Юма, Томаса Джефферсона, Бенджамена Франклина и Джеймса Ватта – и могучего импульса начинающейся промышлен­ной революции, которую он встретил с энтузиазмом.

Хендерсон пояснила, что Адам Смит принял идею о том, что цены должны определяться на «свободных» рынках с помощью ба­лансирующего влияния спроса и предложения. Он основал свою экономическую теорию на ньютоновских понятиях равновесия, за­конах движения и научной объективности. Он вообразил, что ба­лансирующие механизмы рынка будут действовать почти мгновен­но и безо всякого трения. Мелкие производители и потребители с равными возможностями и информацией должны встретиться на рынке. «Невидимая рука» рынка должна была направлять индивидуальные, эгоистические интересы в сторону всеобщего гармонич­ного улучшения, причем «улучшение» отождествлялось с производ­ством материальных благ.

– Эта идеалистическая картина все еще широко используется сегодняшними экономистами, – сказала Хендерсон. – Точная и свободная информация для всех участников рыночной сделки, пол­ная и мгновенная мобильность перемещаемых работников, природ­ных ресурсов и оборудования – все эти условия игнорируются на большинстве сегодняшних рынков. И все же большинство эконо­мистов продолжают применять их в качестве основы для своих тео­рий.

– Вообще, сама идея свободных рынков кажется сегодня про­блематичной, – вставил я.

– Конечно, – категорично согласилась Хендерсон. – В боль­шинстве индустриальных сообществ гигантские корпоративные ин­ституты контролируют предложение товаров, создают искусствен­ный спрос посредством рекламы, имеют решающее влияние на на­циональную политику. Экономическая и политическая мощь этих корпоративных гигантов пронизывает каждую область обществен­ной жизни. Свободные рынки, управляемые спросом и предложени­ем, давно канули в лету. Сегодня они существуют только в вообра­жении Милтона Фридмана, – добавила она со смехом.

От зарождения экономической науки и ее связи с ньютоно-картезианской наукой наша беседа перешла к дальнейшему анали­зу экономической мысли в XVIII–XIX веках. Я был зачарован жи­вой и доходчивой манерой Хендерсон, в которой она рассказывала мне эту длинную историю – подъем капитализма; систематические попытки Петти, Смита, Рикардо и других классических экономис­тов оформить новую дисциплину в виде науки; благие, но нереаль­ные попытки экономистов-утопистов и других реформаторов; и, на­конец, мощная критика классической экономики Карлом Марксом. Она описывала каждую стадию эволюции экономической мысли в рамках широкого культурного контекста и связывала каждую но­вую идею со своей критикой современной экономической практики.

Мы долго обсуждали идеи Карла Маркса и их связь с наукой его времени. Хендерсон утверждала, что Маркс, как и большинство мыслителей XIX века, очень заботился о том, чтобы быть научным, и часто пытался сформулировать свои теории на картезианском языке. И все же его широкий взгляд на социальные явления позво­лил ему вырваться из рамок ньютоно-картезианской концепции в некоторых очень важных направлениях. Он не занимал классичес­кую позицию объективного наблюдателя, он пылко защищал свою роль участника, утверждал, что его социальный анализ неотделим от социальной критики. Хендерсон также заметила, что, хотя Маркс часто становился на защиту технологического детерминизма, кото­рый делал его теорию более приемлемой в качестве некой естест­венной науки, у него также были и серьезные открытия, касающие­ся взаимосвязанности всех явлений. Он рассматривал общество как органическое целое, в котором идеология и технология важны в равной степени.

С другой стороны, мысль Маркса была совершенно абстрактна и достаточно далека от скромных реалий локального производства. Так, он разделял взгляд интеллектуальной элиты своего времени на добродетели индустриализации и модернизации того, что он назы­вал «идиотизмом сельской жизни».

– А как насчет экологии? – спросил я. – Было ли у Маркса какое-то экологическое сознание?

– Безусловно, – ответила Хендерсон без колебания. – Его взгляд на роль природы в процессе производства был частью его органичного восприятия реальности. Маркс подчеркивал важность природы в социально-экономической структуре во многих своих работах.

– Мы, конечно, должны понимать, что экология не была цент­ральной проблемой в его время, – предостерегла Хендерсон. – Раз­рушение окружающей среды не ощущалось так остро, поэтому мы не можем ожидать, чтобы Маркс делал на этом ударение. Но он, безус­ловно, ощущал влияние капиталистической экономики на экологию. Давайте посмотрим, может быть, я разыщу для вас несколько цитат.

С этими словами Хендерсон подошла к своим внушительным книжным полкам и достала книгу «Хрестоматия Маркса-Энгель­са». Пролистав ее, она процитировала из «Экономико-философ­ских рукописей» Маркса:

Работник не может создать ничего без природы, без чувственно­го, внешнего мира. Это тот материал, на котором проявляется его труд, в котором он действенен, из которого и посредством кото­рого он производит.

Поискав еще немного, она прочитала из «Капитала»:



Весь прогресс капиталистического земледелия заключается в совершенствовании искусства не только обкрадывать работника, но и саму землю.

Мне было очевидно, что эти слова сегодня более актуальны, чем во времена Маркса. Хендерсон согласилась и заметила, что, хотя Маркс не подчеркивал экологических аспектов, его подход мог быть использован для прогнозирования экологической эксплуата­ции при капитализме. «Конечно, – улыбнулась она, – если бы марксисты честно посмотрели на экологическую ситуацию, они были бы вынуждены признать, что социалистическое общество также не преуспело в этой области. Их экологические проблемы ослаблены более низким уровнем потребления, который они, тем не менее, стараются поднять».

Здесь мы вступили в живую дискуссию о различиях между экологическим и социальным активизмом. «Экологические знания – очень тонкая материя, их трудно положить в основу массового движения, – отмечала Хендерсон. – Секвойи или киты не дают революционного толчка для изменения человеческих институтов». Она предположила, что, может быть, поэтому марксисты так долго игнорировали «экологического Маркса». «Тонкости органичного мышления Маркса неудобны для большинства социальных активис­тов, которые предпочитают объединяться вокруг более простых идей», – заключила она и после некоторого молчания печально добавила: – «Может быть, поэтому Маркс в конце своей жизни провозгласил: «Я не марксист».

Мы с Хейзл оба устали от этой длинной и насыщенной беседы и, так как время приближалось к обеду, вышли прогуляться на свежий воздух. Наша прогулка закончилась в местном диетическом ресторане. Ни один из нас не был расположен к длинному разгово­ру, но, после того как мы возвратились в дом Хендерсон и устрои­лись в ее гостиной за чашечкой чая, наша беседа опять вернулась к экономике.

Обозревая базовые концепции классической экономики – та­кие, как научная объективность, автоматическое балансирующее воздействие спроса и предложения, «невидимая рука» Адама Смита и т.д., – я удивлялся тому, как все это можно совместить с актив­ным вмешательством наших правительственных экономистов в на­циональную экономику.

– Это невозможно, – быстро ответила Хендерсон. – Идеаль­ный объективный наблюдатель был выброшен за борт после Вели­кой депрессии не без помощи Джона Мейнарда Кейнса, который, безусловно, был самым значительным экономистом нашего столе­тия. Она пояснила, что Кейнс приспособил так называемые нео­классические методы свободного ценообразования к нуждам целе­направленного вмешательства со стороны правительства. Он ут­верждал, что состояния экономического равновесия являются лишь специальными случаями, исключениями, в отличие от законов ре­ального мира. Согласно Кейнсу, наиболее характерной особеннос­тью национальных экономик являются колеблющиеся циклы эконо­мической активности.

– Это, должно быть, явилось радикальным шагом, – предпо­ложил я.

– Действительно, – согласилась Хендерсон. – Кейнсианская экономическая теория оказала определяющее влияние на современ­ную экономическую мысль. – Она объяснила, что для того, чтобы оправдать необходимость вмешательства со стороны правительст­ва, Кейнс сдвинул акцент от микроуровня к макроуровню – эконо­мическим параметрам вроде национального дохода, общего уровня безработицы и т.д. Установив упрощенные взаимосвязи между эти­ми параметрами, он сумел показать, что они восприимчивы к крат­ковременным воздействиям, которые могут быть оказаны посредст­вом соответствующей политики.

– И это то, что пытаются осуществить правительственные экономисты?

– Да. Кейнсианская модель была тщательно внедрена в основ­ные направления экономической мысли. Сегодня большинство эко­номистов пытаются «настроить» экономику, применяя кеинсианские меры, заключающиеся в печатании денег, повышении или пониже­нии нормы прибыли, налогов и т.п.

– Итак, классическая экономическая теория забыта?

– Нет. Знаете, это забавно. Экономическое мышление сегодня в значительной степени шизофренично. Классическую теорию уже почти поставили с ног на голову. Экономисты, независимо от убеж­дений, сами определяют циклы деловой активности посредством своей политики и прогнозов. Потребители насильно делаются безвольны­ми вкладчиками, а рынок управляется правительственными и муни­ципальными акциями, в то время как неоклассические теоретики все еще говорят о «невидимой руке».

Я нашел все это крайне запутанным и предположил, что для самих экономистов ситуация выглядит не лучшим образом. Кажет­ся, их кеинсианские методы работают не очень хорошо.

– Совершенно верно, – подтвердила Хендерсон, – потому что эти методы игнорируют сложную структуру экономики и каче­ственную природу ее проблем. Кейнсианская модель недейственна, потому что она игнорирует слишком много факторов, которые су­щественны для понимания экономической ситуации.

Когда я попросил Хендерсон конкретизировать свою мысль, она пояснила, что кейнсианская модель концентрирует внимание на внутренней экономике, абстрагируясь от ее связи с глобальной эко­номической системой и игнорируя международные соглашения. Она недооценивает политическую мощь многонациональных корпораций, не уделяет внимание политической обстановке и игнорирует соци­альные и экологические издержки экономической деятельности. «В лучшем случае, кейнсианский подход может дать набор возможных сценариев, но не в силах обеспечить нас конкретными прогнозами, – заключила она. – Как и большинство картезианских концепций, этот подход не является сейчас плодотворным».

Когда вечером я ложился спать, моя голова гудела от новой информации и идей. Я был так возбужден, что долго не мог заснуть. Проснувшись рано утром, я снова попытался проанализировать свое понимание мыслей Хендерсон. К тому времени, когда после завтра­ка мы с Хейзл приготовились к очередной беседе, я подготовил длинный список вопросов, обсуждению которых мы и посвятили утро. Снова я поражался ее четкому восприятию экономических проблем в рамках широкой экологической концепции и ее способ­ности ясно и кратко объяснить текущую экономическую ситуацию.

Помню я был особенно ошеломлен длинной дискуссией об ин­фляции, которая представляла самую запутанную экономическую проблему того времени. Уровень инфляции в США критически рос, в то время как уровень безработицы также оставался на высоком уровне. Ни экономисты, ни политики, казалось, не представляли себе, что происходит и как с этим справиться.

– Что такое инфляция, Хейзл, и почему она так высока?

Без малейшего колебания Хендерсон ответила одним из своих самых блестящих и саркастических афоризмов.

– Инфляция – это всего лишь сумма тех параметров, которые экономисты упускают в своих моделях.

Некоторое время она наслаждалась эффектом своего порази­тельного определения, а затем добавила серьезным тоном.

– Все эти социальные, психологические и экологические пара­метры теперь преследуют нас.

Когда я попросил ее развить свою мысль, она заявила, что не существует одной-единственной причины инфляции, но можно вы­делить несколько основных источников, совокупность которых включает те параметры, которые были исключены из современных эко­номических моделей. Первый источник корениться в том факте (все еще игнорируемом большинством экономистов), что благосостоя­ние основано на природных ресурсах и энергии. По мере того как ресурсная база истощается, сырье и энергию приходится добывать из все более скудеющих и все менее доступных источников; таким образом, все больше и больше вложений требует процесс добычи. Далее, неизбежное истощение природных ресурсов сопровождает­ся беспрестанным подъемом цен на ресурсы и энергию, что стано­вится основной движущей силой инфляции.


  • Чрезмерная зависимость нашей экономику, от энергии и ре­сурсов явствует из того факта, что в ней интенсивность капитала превышает интенсивность труда, – продолжала Хендерсон. – Ка­питал представляет собой потенциал для деятельности, полученной от предыдущей эксплуатации природных ресурсов. Если эти ресур­сы уменьшаются, капитал сам становится скудеющим ресурсом. Несмотря на это, во всей нашей экономике имеется сильная тен­денция подменять труд капиталом. Руководствуясь узкими понятия­ми о производительности, деловые круги постоянно ратуют за налоговые кредиты для инвестиций капитала, многие из которых приводят к сокращению занятости через внедрение автоматизации. Как капитал, так и труд создают изобилие, – пояснила Хендерсон, – но экономи­ка с интенсивным капиталом также интенсивна в отношении ресур­сов и энергии и поэтому весьма предрасположена к инфляции.

– В таком случае, Хейзл, вы утверждаете, что капиталоемкая экономика будет порождать инфляцию и безработицу.

– Именно так. Видите ли, привычная экономическая мудрость считает, что в условиях свободного рынка инфляция и безработица являются просто временными отклонениями от устойчивого состо­яния и будто бы сменяют друг друга. Но устойчивые модели такого рода сегодня уже лишены смысла. Предполагаемая обоюдная сме­няемость инфляции и безработицы относится к крайне нереалис­тичным концепциям. Мы живем в «стагнафляционные» 70-е. Ин­фляция и безработица стали стандартными характеристиками всех индустриальных сообществ.

– И все это из-за нашей приверженности к капиталоемкой экономике?

– Да, это одна из причин. Чрезмерная зависимость от энергии и природных ресурсов и исключительный уровень вложений в капи­тал, а не в труд приводят к инфляции и массовой безработице. Ужасно то, что безработица стала настолько неотъемлемой чертой нашей экономики, что правительственные экономисты говорят о «полной занятости», когда более пяти процентов рабочей силы про­стаивает.

– Исключительная зависимость от капитала, энергии и при­родных ресурсов относится к экологическим параметрам инфляции, – продолжал я. – А как насчет социальных параметров?

Хендерсон указала, что постоянно растущие социальные из­держки, вызванные неограниченным экономическим ростом, явля­ются второй важной причиной инфляции. «В своем стремлении уве­личить доходы, – продолжала она свою мысль, – индивидуумы, компании и предприятия пытаются отпихнуть от себя все социаль­ные и экологические издержки».

– Что это значит?

– Это значит, что они исключают эти издержки из своих ба­лансовых счетов и спихивают их друг на друга, гоняя их по системе и сваливая их наконец на окружающую среду и на будущие поколе­ния. – Хендерсон продолжала иллюстрировать свою точку зрения многочисленными примерами, называя стоимость судебных издер­жек, борьбы с преступностью, бюрократической координации, фе­дерального планирования, защиты потребителя, здравоохранения т.д. – Заметьте, что ни одна из этих областей не добавляет ничего к реальному производству, – заметила она. – Вот почему все они только усиливают инфляцию.

Другой причиной быстрого роста социальных издержек Хен­дерсон считает растущую сложность наших промышленных и тех­нологических систем. По мере того как эти системы все более ус­ложняются, их становится все труднее моделировать. «Но систе­мой, которую нельзя смоделировать, нельзя управлять, – утверж­дает она, – и эта неуправляемая сложность теперь порождает ужасающий рост непредвиденных социальных издержек».

Когда я попросил Хендерсон привести мне некоторые примеры, она без колебаний сказала: «Издержки на уборку мусора, – и страст­но продолжала: – Издержки на заботу о жертвах всей этой неуп­равляемой технологии – бездомных, лиц, занятых неквалифициро­ванным трудом, наркоманах, всех тех, кто не смог выбраться из лабиринта городской жизни». Она также напомнила мне о всех тех авариях и несчастных случаях, что случаются с увеличивающейся частотой, порождая все более непредвиденные социальные издерж­ки. «Если вы подведете итог всему сказанному, – заключила Хендерсон, – вы увидите, что на поддержание и регулирование систе­мы расходуется больше времени и средств, чем на производство полезных товаров и услуг. Все эти службы, поэтому, ведут к по­вышению инфляции».

– Знаете, – добавила она, заканчивая свою мысль, – я часто повторяла, что мы столкнемся с социальными, психологическими и концептуальными лимитами прогресса раньше, чем с лимитами
физическими.

Я был глубоко потрясен проницательной и страстной критикой Хендерсон. Она открыла мне глаза на то, что инфляция является нечто большим, чем экономической проблемой, что ее надо рассматривать как экономический симптом социального и технологи­ческого кризиса.

– Неужели ни один из экологических и социальных парамет­ров, о которых вы говорили, не фигурирует в экономических моде­лях? – спросил я, с целью вернуть нашу беседу в сферу экономики.

– Ни один. Вместо этого, экономисты применяют традицион­ные кейнсианские методы для инфлирования или дефлирования эко­номики и создают кратковременные колебания, которые только за­туманивают экологические и социальные реалии. – Традиционны­ми кейнсианскими методами нельзя больше решить ни одной нашей экономической проблемы. Эти проблемы можно просто двигать по кругу внутри системы социальных и экологических взаимоотноше­ний. – Вы можете снизить инфляцию с помощью этих методов, – утверждает она, – или даже инфляцию и безработицу. Но в ре­зультате вы можете получить большой дефицит бюджета или боль­шой дефицит внешней торговли, или космический взлет нормы при­были. Видите ли, сегодня никто не может контролировать все эти экономические параметры одновременно. Существует слишком много порочных кругов и петель обратной связи, которые не позволяют «настроить» экономику.

– В чем же тогда состоит решение проблемы высокой инфля­ции?

– Единственно реальное решение состоит в том, – ответила Хендерсон, опять обращаясь к своей любимой теме, – чтобы изме­нить саму систему, переструктурировать нашу экономику, децентрализовав ее, развивая щадящие технологии и поддерживая систе­мы с более умеренным вовлечением труда и людских ресурсов. Такая ресурсосберегающая экономика с полной занятостью будет по сути неинфляционной и экологически правильной

Сейчас, осенью 1986 года, когда я вспоминаю нашу беседу вось­милетней давности, я поражаюсь тому, как последующее экономи­ческое развитие подтвердило предсказание Хендерсон, и тому, как мало ее слушали правительственные экономисты. Администрация Рейгана снижала инфляцию посредством рецессии, а затем тщетно пыталась стимулировать экономику массовым снижением налогов. Эти манипуляции вызвали огромные трудности среди многих групп населения, особенно среди групп со средним и низким достатком. Их результатом явилось повышение уровня безработицы более чем на семь процентов и свертывание или значительное сокращение многих социальных программ. Все это преподносилось как панацея, которая в конце концов спасет нашу больную экономику, но про­изошло нечто противоположное. В результате «рейгономики» американская экономика оказалась пораженной тройной раковой опу­холью – гигантским дефицитом бюджета, постоянно ухудшающим­ся внешне торговым балансом и огромным внешним долгом, который превратил США в крупнейшего должника в мире. Под угрозой этого трехголового кризиса правительственные экономисты продол­жают зачарованно глазеть на мерцающие экономические индикато­ры и в отчаянии пытаются применить отжившие кейнсианские кон­цепции и методы.

Во время нашей дискуссии об инфляции, я часто замечал, что Хендерсон использует лексику теории систем. Например, она отме­чала «взаимосвязанность экономических и экологических систем» или говорила о «прогнозе социальных издержек во всей системе». В тот же день, позже, я прямо обратился к области теории систем и спросил ее, не находит ли она полезной эту концепцию.

– О да, – мгновенно отреагировала она, – я думаю, что системный подход существенен для понимания наших экономичес­ких проблем. Это единственный подход, который может внести ка­кой-то порядок в настоящий концептуальный хаос.

Я с удовлетворением воспринял это высказывание, так как не­давно я пришел к мысли, что концепция теории систем дает идеаль­ный язык для научной формулировки экологической парадигмы. Тут мы погрузились в длительную и увлекательную дискуссию. Я живо вспоминаю наше волнение, когда мы обсуждали потенциал систем­ного мышления в социальных и экологических науках, стимулируя друг друга внезапными открытиями, вместе вырабатывая новые идея и находя множество замечательных совпадений в наших мировоз­зрениях.

Хендерсон начала беседу, выдвинув идею о том, что экономика является живой системой, состоящей из человеческих существ и социальных институтов находящихся в постоянном взаимодействии с окружающими экосистемами.

– Изучая экосистемы, можно узнать массу полезных вещей об экономических ситуациях, – утверждала она. – Например, можно увидеть, что в системе все движется циклически. В таких экосисте­мах линейные причинно-следственные связи встречаются редко, поэтому они также не слишком полезны и для описания вложенных экономических систем.

Мои беседы с Грегори Бэйтсоном предыдущим летом убедили меня в важности признания нелинейности всех живых систем, и я заметил Хейзл, что Бэйтсон назвал такое признание «системной мудростью».

– Вообще, – предположил я, – системная мудрость говорит вам, что если вы делаете что-то хорошее, то не обязательно, что увеличение этого хорошего приведет к лучшему результату.

– Совершенно верно, — ответила Хендерсон с воодушевлени­ем. – Я всегда придерживалась того же мнения, говоря, что ничто так не портит, как успех.

Я рассмеялся над ее остроумным афоризмом. В типичной для себя манере, Хендерсон своей сжатой формулировкой системной мудрости сразу расставила точки над i: стратегии, успешные на одной стадии развития, могут быть совершенно неприемлемы на другой.

Нелинейная динамика живых систем навела меня на мысль о важности рециклирования. Я заметил, что сегодня уже непозволи­тельно выбрасывать старые вещи и сваливать промышленные отхо­ды где-нибудь в другом месте, потому что в нашей глобально взаи­мосвязанной биосфере уже нет «другого места».

Хендерсон была полностью согласна со мной. «По той же са­мой причине, – сказала она, – не существует такого понятия как «даровая прибыль», независимо от того, выужена она из чужого кармана, или получена за счет окружающей среды или будущих поколений».

Другим аспектом нелинейности является проблема масшта­ба, внимание к которой постоянно привлекал Фриц Шумахер, – продолжала Хендерсон. – Существуют оптимальные размеры для любой структуры, любой организации, каждого института, и увели­чение любого отдельного параметра неизбежно привлечет к разру­шению объемлющей системы.

– Это то, что называют «стрессом» в медицине, – вставил я. – Увеличение отдельного параметра в колеблющемся живом орга­низме приведет к потере гибкости в пределах всей системы, а про­должительный стресс такого типа вообще может привести к болез­ням.

Хендерсон улыбнулась.

– То же самое верно и для экономики. Повышение уровня доходов, эффективности или национального валового продукта сделает экономику более жесткой и вызовет социальный и экономи­ческий стресс.

Мы оба получали огромное удовольствие от этих скачков меж­ду системными уровнями, взаимно обогащаясь возникающим у каж­дого из нас озарением.

– Итак, взгляд на живую систему как на совокупность много­численных, взаимозависимых колебаний также применим и к эко­номике? – спросил я.

– Безусловно. Кроме тех кратковременных циклов деловой ак­тивности, рассматриваемых Кейнсом, экономика проходит через несколько более длительных циклов, на которые манипуляции Кейнса очень мало влияют. – Хендерсон рассказала мне, что Джей Фор-рестер и его группа системной динамики исследовали многие из этих экономических колебаний. Они отметили, что совершенно осо­бым видом колебаний является цикл роста и распада, который характерен для всей жизни.

– Вот это никак не могут осознать чиновники, – добавила она с горестным вздохом. – Они просто не могут понять, что во всех живых системах угасание и смерть являются предисловием воз­рождения. Когда я приезжаю в Вашингтон и общаюсь с людьми, кото­рые руководят большими корпорациями, я вижу, что они все напуга­ны. Все они знают, что грядут тяжелые времена. Но я говорю им.

– Посмотрите, предположим, в чем-то происходит спад, но, может быть, одновременно с этим что-то растет. Всегда присутст­вует циклическое движение, и вам только нужно поймать попутный ветер.

– И что же вы говорите руководителям бедствующей фирмы? Хендерсон ответила одной из своих широких, сияющих улыбок.

– Я говорю им, что некоторым фирмам должно быть дозволено умереть. И это естественно, если люди будут иметь возможность перейти из умирающих фирм в те, которые на подъеме. Мир
от этого не рушится, как я говорю своим деловым друзьям. Рушатся только некоторые вещи, и я показываю им некоторые сценарии культурного возрождения.

Чем больше я говорил с Хендерсон, тем больше убеждался в том, что ее прозрения коренятся в том экологическом сознании, что духовно в самой своей сути. Питаемая глубокой мудростью, ее духовность светла и активна, планетарна по своему охвату и дина­мична в своем оптимизме.

Опять мы проговорили до вечера, а когда проголодались, пере­шли на кухню и продолжили беседу там, пока я помогал Хендерсон готовить ужин. Я помню, что именно на кухне, пока я резал овощи, а она поджаривала лук и готовила рис, мы пришли к одному из самых интересных совместных открытий.

Все началось с замечания Хендерсон, что в нашей культуре существует интересная иерархия в отношении статуса различных видов работы. Она отметила, что работа с низким статусом обычно имеет циклический характер, то есть выполняется снова и снова, не оставляя продолжительного результата.

– Я называю это «энтропической» работой, потому что результат усилия легко разрушается, и энтропия, или хаос увеличи­вается снова.

Это та работа, которой мы сейчас с вами заняты, – продолжала Хейзл, – приготовление пищи, которая мгновенно будет съедена. К подобным же занятиям относится натирка полов, которые опять ста­новятся грязными, или стрижка живой изгороди и газона, которые опять отрастают. Заметьте, что в нашем обществе, как и во всех индустриальных обществах, должности, которые связаны с высокоэнтропической работой, обычно предназначаются женщинам и предста­вителям меньшинств. Они очень низко ценятся и низко оплачивают­ся.

– Несмотря на то что они так важны для поддержания нашего существования и здоровья, – закончил я ее мысль.

– А теперь обратимся к должностям с самым высоким стату­том, – продолжала Хендерсон. – Они связаны е работой по созданию чего-то долговременного – небоскребов, сверхзвуковых самолетов, космических кораблей, ядерных боеголовок и прочих высо­котехнологичных поделок.

– А как насчет маркетинга, финансов, администрирования и работы чиновников?

– Этой деятельности также придается высокий статус, потому что она связана с высокотехнологичными предприятиями. Они под­держивают свою репутацию за счет высокой технологии, независи­мо от того, насколько скучной может быть текущая работа.

Я заметил, что трагедия нашего общества заключается в том, что продолжительный эффект деятельности с высоким статусом часто оказывается неблагоприятным – разрушительным для окружаю­щей среды, социальной структуры и для нашего психического и физического здоровья. Хендерсон согласилась и добавила, что се­годня ощущается огромный недостаток в простых ремеслах, требу­ющих циклической работы, таких, как ремонт и обслуживание. В обществе они социально обесценились и не вызывают никакого ува­жения, хотя они жизненны, как всегда.

Подумав над различиями между циклической работой и рабо­той, оставляющей длительный результат, я вдруг вспомнил дзеновские притчи об ученике, просящем учителя о духовных наставлени­ях, и учителе, отсылающем его мыть котел для риса, подметать двор или подстригать живую изгородь.

– Интересно, – заметил я, – что циклической работе уделяется особое внимание в буддийской традиции, неправда ли? Фактически она считается составной частью духовного опыта.

Глаза Хейзл засияли.

– Да, верно; и это не только буддийская традиция. Вспомните о традиционных занятиях христианских монахов и монахинь – зем­леделие, уход за больными и другие работы.

– Я могу вам сказать, почему циклическим работам отводится такое важное место в духовных традициях, – взволнованно про­должал я. – Выполняя работу, которую надо делать снова и снова, мы начинаем постигать природный порядок роста и упадка, рожде­ния и смерти. Она помогает нам осознать, насколько мы связаны с такими циклами в динамическом порядке космоса.

Хендерсон подчеркнула важность такого подхода, потому что он еще раз показывает глубокую связь между экологией и духов­ностью. «А также связь с женским образом мышления, – добавила она, – который естественным образом настроен на эти биологические циклы». В последующие годы, когда мы с Хейзл стали добрыми друзьями и вместе исследовали множество проблем, мы часто воз­вращались к этой важнейшей взаимосвязи между экологией, жен­ским мышлением и духовностью. Мы многое обсудили за те два дня интенсивных дискуссий, а последний вечер мы провели в более непринужденной атмосфере, обмениваясь впечатлениями о наших общих знакомых и о странах, в которых мы бывали. Пока Хейзл развлекала меня забавными историями о своем пребывании в Аф­рике, Японии и многих других уголках земли, я поражался воисти­ну глобальному размаху ее активности. Она устанавливает тесные контакты с политиками, экономистами, бизнесменами, экологами, феминистами и общественными деятелями во всем мире. С нами она разделяет свой энтузиазм и пытается воплотить в жизнь свои концепции альтернативных моделей будущего.

Когда на следующее утро Хейзл везла меня на вокзал, свежий зимний воздух обострял мое ощущение того, что жизнь прекрасна. За прошедшие сорок восемь часов я добился огромного прогресса в понимании социального и экономического измерений нашей сдвига­ющейся парадигмы, и, хотя я понимал, что вернусь назад с множе­ством новых вопросов и загадок, я покидал Принстон с чувством глубокого удовлетворения. Я почувствовал, что мои беседы е Хейзл Хендерсон завершили полноту картины, и впервые я ощутил готов­ность начать работать над книгой.

7. ДИАЛОГИ В БИГ-СУРЕ

К концу 1978 года я в основном завершил свои исследования, касающиеся изменения парадигмы в различных областях науки. Я составил множество заметок по материалам десятков книг и статей и разговоров с многочисленными представителями интересовавших меня различных научных дисциплин. Я структурировал эти заметки в соответствии с планом книги и заручился помощью солидной груп­пы консультантов, в которую входили Стэн Гроф в области психо­логии и психиатрии; Хейзл Хендерсон – в экономике, технологии и политике; Маргарет Локк и Карл Саймонтон – в медицине и здравоохранении. Кроме того, я поддерживал близкие контакты с несколькими выдающимися исследователями, в том числе с Грего­ри Бэйтсоном, Джефри Чу, Эрихом Янчем и Р.-Д. Лэйнгом, к кото­рым я обращался, когда нуждался в совете.

Последним шагом перед тем, как приступить к работе над руко­писью «Поворотного пункта», была организация встречи, кото­рая превратилась в совершенно необыкновенное событие. В феврале 1979 года я собрал свою консультативную группу на трехднев­ный симпозиум, во время которого мы рассмотрели и обсудили кон­цепцию и структуру книги. Поскольку одной из главных моих целей было показать сходство в тех изменениях, которые происходят сей­час в понятиях и идеях различных областей, мне было очень важно собрать вместе моих консультантов, с которыми я до этого работал по отдельности, и дать им возможность обменяться мнениями и идеями друг с другом. В качестве интегрирующего фокуса для этих бесед я выбрал тему здоровья во всей ее многоаспектности, и для придания группе полноты пригласил хирурга Леонарда Шлейна и семейного психотерапевта Антонио Дималанту; оба они оказали сильное влияние на мое мышление за последние два года.

Для нашей встречи я выбрал уединенное поместье на побере­жье Биг-Сура около Эсалена, бывший семейный дом одного моего знакомого, Джона Стауде, который теперь использовался для небольших семинаров. Благодаря щедрому авансу издателей я мог пригласить моих консультантов из различных частей страны и снять дом на три дня.

Я встречал Хейзл Хендерсон, Тони Дималанту, Маргарет Локк и Карла Саймонтона в аэропорту Сан-Франциско, и, по мере того как они прилетали и присоединялись к нашей группе, возбуждение усиливалось. Никто из них ранее не встречался, но каждый знал о работах друг друга. К тому времени как все собрались, группа была в прекрасном настроении и ожидала начала симпозиума. Леонард Шлейн присоединился к нам около моего дома, и уже в вагоне по дороге в Биг-Сур начались первые оживленные дискуссии. Вооду­шевление еще более увеличилось, когда мы добрались до дома Джо­на Стауде – дома на скале над Тихим океаном, отделенного от дороги массивными старыми эвкалиптами и кедрами и окруженного разросшимся садом. Здесь к нам присоединился Стэн Гроф и не­сколько корреспондентов, так что вся группа составляла около двенадцати человек.

Когда все наконец собрались на первый ужин, я почувствовал, что мечта, которую я лелеял многие годы, наконец сбылась. Я снова был в Биг-Суре, в местах моих вдохновляющих встреч с Грегори Бэйтсоном и Стэном Грофом, местах, связанных для меня с момен­тами творчества и глубокими переживаниями. Длительные приго­товления к написанию новой книги были теперь завершены, и наи­более значительные из моих помощников и инспираторов собра­лись в одном доме. Я чувствовал себя на седьмом небе от счастья.

В течение следующих трех дней мы собирались в большой гос­тиной, выдержанной в типичном биг-суровском стиле, с обилием красного дерева и широким окном на океан. По мере разворачива­ния наших бесед в этом величественном пространстве, мы снова и снова обнаруживали взаимосвязь наших идей и наряду с этим – плодотворность сопоставления различных перспектив. Наше интеллектуальное приключение достигло своей кульминации, когда в пос­ледний день симпозиума к нам присоединился Грегори Бэйтсон. Хотя он говорил в этот день немного, лишь изредка вставляя свои замечания, все чувствовали, насколько нас вдохновляло его при­сутствие.

Общие дискуссии записывались на магнитофон, но, кроме того, в перерывах и до поздней ночи продолжались разговоры в неболь­ших группах. Воспроизвести все это целиком невозможно; я могу лишь попытаться передать характер и разнообразие идей в нижеследующих отрывках из стенограммы симпозиума. Я не добавлял никаких редакционных примечаний, предпочитая дать участникам этой необыкновенной группы говорить самим за себя.

Участники дискуссии: Грегори Бэйтсон Фритьоф, Карпа Антонио Дималанта Станислав Гроф Хейзл Хендерсон Маргарет Локк Леонард Шлейн Карл Саймонтон.

Капра: Я хотел бы начать наше обсуждение различных аспек­тов здоровья простым вопросом: «Что такое здоровье?» Из многих разговоров со всеми вами я понял, что мы можем начать отвечать на этот вопрос с того, что здоровье – это переживание благополу­чия, которое возникает, когда наш организм функционирует опре­деленным образом. Проблема состоит в том, чтобы описать это здо­ровое функционирование объективно. Может ли это вообще быть сделано и нужно ли иметь такой ответ, чтобы строить эффектив­ную систему здравоохранения?

Локк: Я полагаю, что значительная часть работы по здравоо­хранению осуществляется на интуитивном уровне, где невозможно классифицировать, а приходится иметь дело с каждым отдельным человеком, учитывая его прошлый опыт, нынешнее состояние и его жалобы. Ни один терапевт не может обойтись набором установлен­ных правил. Необходима гибкость.

Саймонтон: Я согласен с этим, и кроме того я полагаю важным отметить, что мы не знаем, что ответы на эти вопросы не существу­ют. Для меня одна из поразительнейших вещей в медицине состоит в том, что в стандартных учебниках не говорится, что ответы на важнейшие вопросы неизвестны.

Шлейн: Есть три слова, для которых мы не знаем определений. Первое – «жизнь», второе – «смерть», третье – «здоровье». Если вы посмотрите, что говорится о жизни в стандартном учебнике по биологии, вы обнаружите, что авторы не могут дать определения. Если вы послушаете дискуссию между врачами и юристами по по­воду критериев смерти человека, вы увидите, что они не знают, что такое смерть. Происходит ли это тогда, когда сердце перестает биться или когда мозг перестает работать? Когда наступает этот момент? Точно так же мы не можем дать определение здоровья. Все знают, что это такое, как и то, что такое жизнь и что такое смерть, но никто не может этого определить. Определение этих трех состоя­ний выходит за пределы возможностей языка.

Саймонтон: Однако если мы примем, что все определения в той или иной степени приблизительны, то мне кажется важным при­близить наше определение к сути дела настолько, насколько это возможно.

Капра: Я в предварительном порядке принял мысль о том, что здоровье является результатом динамического равновесия между физическим, психологическим и социальным аспектами организма. Болезнь с этой точки зрения есть проявление неравновесия или дисгармонии.

Шлейн: Мне не нравится определение болезни как дисгармо­нии внутри организма. Оно совершенно игнорирует генетические факторы и факторы среды. Например, если юноша работал на ас­бестовой фабрике во время Второй мировой войны, когда никто не знал, что асбест вызывает рак легких через двадцать лет, и если он в соответствующее время заболевает раком, можно ли говорить, что это происходит из-за дисгармонии внутри этого человека?

Карпа: Не только внутри человека, но также и в обществе и в экосистеме. Если расширить точку зрения, то так всегда и оказыва­ется. Однако я согласен, что нужно принимать во внимание генети­ческие факторы.

Саймонтон: Давайте поставим генетические факторы и факто­ры среды в правильный контекст. Если вы рассмотрите количество людей, которые подверглись воздействию асбеста, и зададитесь во­просом, какое количество из них получит мезотелиому легких (так называется болезнь, о которой мы говорим), вы обнаружите, что это приблизительно один из тысячи. Почему именно этот человек заболел? Есть много факторов, на которые нужно обратить внимание, но говорят об этом так, будто влияние канцерогенов порожда­ет рак. Нужно быть очень осторожным, говоря, что нечто является причиной чего-то, потому что есть опасность проглядеть очень важ­ные факторы. Генетические факторы также не имеют преобладаю­щего значения. Мы часто склонны относиться к генетике как к своего рода магии.

Хендерсон: Нужно также иметь в виду, что есть целый ряд систем, в которые погружен человек. Если мы хотим получить оп­ределение здоровья, нужно учитывать позиционную логику. Невоз­можно определить здоровье или уровень выдерживаемого стресса абстрактным образом. Всегда нужно учитывать конкретное поло­жение. Я представляю себе стресс как мячик, перебрасываемый в системе. Каждый старается передать стресс в другую часть систе­мы. Возьмите, например, экономику. Один из способов справиться с трудностями в экономике – увеличить процент безработных. Это переносит стресс назад к человеку. Известно, что увеличение без­работицы на один процент создает людям стресс, измеримый семью биллионами долларов, – заболеваемость, смертность, суицид и т.д. Мы видим здесь, как различные уровни системы справляются со стрессом, перебрасывая его куда-то еще. Другой вариант – когда общество перебрасывает стресс на экосистему, и он возвращается через пять-десять лет. Входит ли это в тему?

Саймонтон: Да, это важный момент. Для меня самое интерес­ное в этой дискуссии – это переходы между системами, непривя­занность к какому-то одному уровню.

Капра: Мне кажется, что в самой основе наших проблем в отношении здоровья лежит глубокий культурный дисбаланс, преоб­ладание мужских, относящихся к сфере ян, ценностей и установок. Я обнаружил, что этот культурный дисбаланс образует постоянный фон всех проблем индивидуального, социального и экологического здоровья. Когда я пытаюсь глубже рассмотреть проблемы здоровья и добраться до их корней, я обнаруживаю, что опять пришел к этому дисбалансу в нашей системе ценностей. Но при этом возни­кает вопрос: «Когда мы говорим о дисбалансе, можем ли мы вер­нуться к состоянию равновесия, или же человеческая эволюция подобна качанию маятника?»

Хендерсон: Я хотела бы ответить на это, снова обращаясь к примеру экономики. Одна из основных проблем экономики состоит в том, что она не учитывает эволюционный рост. Биологи хорошо понимают, что рост создает структуру, и сейчас мы находимся в такой точке эволюционной кривой, где ничто в такой степени не ведет к неудаче, как успех. Экономика в нашей стране дошла до той точки, где она создает все эти социальные неудобства и неприят­ности. Структура оказалась закованной в бетон, образуя нечто вро­де динозавра, так что она не может принимать сигналы от экосисте­мы. Она блокирует эти сигналы, так же как и социальные обратные связи. Я собираюсь разработать систему критериев социального здоровья вместо валового национального продукта.

Я хочу также сказать несколько слов относительно этого куль­турного дисбаланса. Современная технология, которую я называю технологией машин или технологией большого взрыва, разумеется имеет отношение к поощрению конкуренции в ущерб кооперации. Все мои модели связаны с экологией, и я знаю, что в каждой эко­системе конкуренция и кооперация всегда находятся в динамичес­ком равновесии. Социал-дарвинисты ошиблись в том отношении, что они рассматривают природу поверхностным взглядом и видят только кровь на когтях и зубы. Они не видят молекулярного уровня кооперации, потому что он слишком тонок.

Шлейн: Что вы имеете в виду под кооперацией на молекуляр­ном уровне?

Хендерсон: Ту кооперацию, которая имеет место, например, в азотном цикле, углеродном цикле и т.п. Все это примеры коопера­ции, которые социал-дарвинисты не могут заметить, потому что этого им не позволяют их научные представления. Они не видят всех этих циклических паттернов, характерных для биологических сис­тем, так же как для систем социальных и культурных.

Саймонтон: Чтобы уразуметь циклические паттерны в культур­ной эволюции, полезно понять циклы собственного развития. Если я понимаю циклы собственного развития, я буду гораздо более тер­пим и гибок, что имеет важные социальные и культурные следст­вия.

Капра: Я полагаю, что этому будет способствовать феминизм, потому что женщины естественным образом более чувствительны к биологическим циклам. Мы, мужчины, более ригидны и редко заду­мываемся над тем, что наши тела живут циклично, но осознание этого будет способствовать как более здоровому отношению к жиз­ни, так и признанию циклов в культуре.

Дималанта: Решающим феноменом в эволюции систем мне пред­ставляется так называемое усиление отклонений. Есть начальный толчок, например, какое-то изобретение, вызывающее изменения. Затем это изменение усиливается, и никто не думает о последстви­ях. Если система берет верх, продолжая усиливать первоначальное отклонение, она может разрушить себя, так что кривая культурной эволюции идет вниз. Затем появляется новая инициатива, которая также усиливается, и весь процесс повторяется. Я думаю, что этот процесс изучен недостаточно. Во Вселенной есть множество иллюстрирующих его примеров. В семейной терапии достаточно иногда дестабилизировать систему, чтобы произвести изменение, и один из наиболее эффективных механизмов для этого состоит в том, что­бы создать процесс усиления отклонения. Но нельзя продолжать все время усиливать его, нужно использовать и отрицательную об­ратную связь. В социальном плане – это место, где участвует наше сознание.

Капра: Когда мы говорим о культурном дисбалансе, нам может быть следует сначала спросить, что такое равновесие. Существует ли равновесное состояние? Эта проблема возникает как в контекс­те здоровья человека, так и в отношении культуры как целого.

Шлейн: Нужно иметь в виду также скорость изменения. Никог­да еще не происходило одновременно столько нового, приносящего новые перемены. Происходят быстрые изменения на технологичес­ком, научном, промышленном уровнях и т.д. Это самый быстрый темп изменений в человеческой истории, и мне трудно экстраполи­ровать происходившее в истории на наше время, чтобы учиться у прошлого. Трудно решить, на какой культурной стадии мы находим­ся, потому что все меняется так стремительно.

Локк: Да, и одним из результатов оказывается то, что два ас­пекта человека – культурный и биологический – разделены сей­час больше, чем когда-либо. Мы изменили наше окружение до та­кой степени, что потеряли «синхронизацию» с нашей биологичес­кой основой в большей мере, чем какая-либо культура или группа людей в прошлом. Может быть, это напрямую связано с установ­кой на конкуренцию. На уровне охотников и собирателей она уве­личивала биологическую приспособляемость. Для того чтобы вы­жить в той ситуации, нужна была агрессивность, конкуренция. Но это, по-видимому, меньше всего нужно в густонаселенной среде с развитым культурным управлением. Мы несем в себе этот биологи­ческий пережиток и расширяем пропасть с каждой культурной ин­новацией.

Капра: Почему мы не эволюционируем соответствующим обра­зом за счет адаптации?

Шлейн: Животные приспосабливаются посредством мутации, и это требует нескольких поколений, но мы являемся свидетелями такой скорости изменений на протяжении одной жизни, что вопрос состоит в том, можем ли мы адаптироваться.

Капра: Разумеется, как люди, мы обладаем сознанием и можем приспосабливаться сознательно, изменяя наши ценности».

Хендерсон. Именно в этом и состоит наша эволюционная роль, как я ее вижу. Следующий эволюционный скачок должен быть культурным, если он вообще произойдет, и я полагаю, что здесь и будут проверены наши способности. Необходимо геркулесово уси­лие, чтобы выбраться из эволюционного тупика. Столь много видов до нас не сделали этого, но мы обладаем колоссальными средства­ми, чтобы справиться.

Капра: Я хотел бы теперь сосредоточить обсуждение на кон­кретном вопросе: здоровы ли мы? Нет смысла сравнивать статисти­ческие данные за длительные отрезки времени, поскольку они зави­сят от перемен в среде. Однако на протяжении последних двадцати лет, за которые среда не так уж изменилась, сравнение данных возможно. Но если рассматривать болезнь как одно из последствий плохого здоровья, то сравнения статистических данных о болезнях недостаточно. Следует учитывать также психологические болезни и социальные патологии. Каким будет при этом ответ на вопрос, здоровы ли мы? Существует ли статистика, соответствующая этой более широкой точке зрения?

Локк: Статистики, которой можно было бы пользоваться, нет, потому что нет согласия в определении социальной патологии.

Хендерсон: Это всегда зависит от того, на каком системном уровне вы задаете вопрос. Если вы решаете сосредоточиться на определенном наборе критериев и говорить о процессе в определен­ной области, тогда, для того чтобы сделать это точно, вы теряете все остальное – как в физике.

Шлейн: Зная положение, вы не можете знать скорости.

Капра: Тем не менее было бы полезно иметь возможность учиты­вать такие вещи, потому что если мы справимся с определенными болезнями и в результате увеличится психическая заболеваемость или возрастет преступность, то мы ненамного улучшим здоровье. Как говорит Хейзл, мы просто перебрасываем мячик. Было бы важно за­мечать эти вещи и найти им какое-то адекватное выражение.

Саймонтон: Для меня проблематична сама форма вопроса, здо­ровы ли мы. Она выражает совершенно статическую точку зрения. Я бы заменил его вопросом: «Движемся ли мы в направлении здо­ровья?»

Локк: Я думаю, что, задаваясь этим вопросом, нам нужно ясно определить, с каким уровнем мы имеем дело: говорим ли мы об индивидуумах, населении или каких-то иных уровнях?

Саймонтон: Я полагаю, что, рассуждая об этом, важно интегри­ровать уровни. Мы должны отвечать как на уровне индивидуума, так и на уровне общества.

Хендерсон: Я сталкиваюсь с похожими проблемами при работе с исследовательской группой в Вашингтоне, которая называется Отдел технологической оценки. В этом случае единственный спо­соб, найденный мною для выполнения какой-то полезной работы, состоит в том, чтобы тщательно описывать рассматриваемую систе­му со всеми ее гнездовыми системами. В самом начале нужно точно определить, что рассматривается. А затем вы обнаруживае­те, что если нечто технологически эффективно, оно может оказать­ся неэффективным социально. Если нечто представляется здоро­вым для экономики, оно может быть нездоровым с точки зрения экологии. Вы сталкиваетесь с этими ужасными проблемами, когда сводите в процессе осуществления технологической оценки людей различных специальностей. Никогда не удается интегрировать все точки зрения и интересы. Все, что возможно, – это честность с самого начала; и эта честность часто очень болезненна.

Капра: Мне кажется, невозможно добиться успеха, рассматри­вая



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет