В. виндельбанд история новой философии в ее связи с общей культурой и отдельными науками



бет3/41
Дата22.07.2016
өлшемі2.09 Mb.
#215702
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   41

Исходя из этого открытия Кант с новой силой обращает свой взор на все случаи смешения логических отношений с реальными, дотоле имевшие место в философии, и прежде всего — на понятие противоречия. Чем больше та роль, которую играет во всех логических операциях отрицание, тем опаснее появляющаяся у человека склонность гипостазировать логические отношения. И в действительном мире повсюду господствуют противоположности. Следствием логического рассмотрения этого обстоятельства является стремление к признанию того, что взаимно противодействующие силы действительности так же относятся друг к другу, как и понятия или законы, которые находятся между собой в логическом отношении противоречия. Против этого и восстает Кант. Самое глубокое из его докритических сочинений делает попытку ввести в философию математическое понятие отрицательных величин, и эта попытка представляется ему более ценной, чем применение к философии математического метода. Обе силы, которые в математическом рассмотрении обозначаются как положительная и отрицательная, вполне реальны. Понятия же положительности и отри-

цательности (которые, вследствие возможной перемены знаков, являются лишь относительными) означают только то, что действие данных сил взаимно уничтожается. Это — совершенно иное отношение, чем логическое уничтожение, которое является следствием встречи двух противоречивых определений и приводит к полному ничто. Данную мысль Кант очень удачно поясняет примером движения тел. Тело, которое одновременно движется и не движется, есть небылица, но тело, которое одновременно подвергается действию двух одинаковых сил по двум диаметрально противоположным направлениям, остается в покое. В первом случае мы имеем пример логического противоречия, во втором — пример реального противодействия. И Кант обращает внимание на то, что весьма многие понятия, которые пытались поставить одно с другим в отношения первого рода, в действительности находятся друг к другу в отношениях второго рода. Радость и горе, ненависть и любовь, зло и добро, порицание и прославление, безобразие и красота, заблуждение и истина относятся друг к другу не так, чтобы одно из них всегда было только недостатком или отсутствием другого, но так, что одно понятие есть противоположная другому реальная сила, называемая отрицательной лишь в противоположность другой. Если вспомнить, какое значение в философии Спинозы имело метафизическое существование отрицания, какую важность в рационалистической теории познания получало учение об отрицательном характере заблуждения и как сильно «Теодицея» Лейбница опиралась на отрицательное значение страдания и зла, то мы поймем всю огромную роль этого небольшого труда, автор которого, конечно, должен был преодолеть предубеждение рационализма. Но Кант, не довольствуясь точным разграничением логической и реальной противоположностей, основывает на этом дальнейшее заключение: анализа логического развития понятий совершенно достаточно для познания логической противоположности, но вывести реальную противоположность из логических предпосылок совершенно невозможно. А это соображение в итоге приводит его к общей критике познания причинности вообще. Если уже доказано, что посредством силлогизма нельзя постигнуть, каким образом одна сила может уничтожить действие другой, то, в конце концов, обнаруживается, что совершенно так же

невозможно исключительно силлогистическим путем «извлечь» заключение о том, что одна вещь оказывает положительное действие на другую. И Кант заканчивает кратким, совершенно самостоятельно в логическом отношении выведенным, указанием на то, что причинные отношения совершенно недоступны знанию, получаемому лишь при помощи аналитического развития понятий.

Но кто пришел к осознанию того, что нельзя познать ни существования, ни причинности с помощью одних лишь понятий, что применение закона противоречия и закона достаточного основания совершенно бесплодно в границах простого движения понятий, что поэтому из одних понятий не может возникнуть познание действительности, тот уже не ученик рационалистической метафизики и тот должен быть убежден, что геометрический метод — ложный путь для этой дисциплины. Поэтому, когда Кант, одновременно с занятиями над двумя этими сочинениями принялся за ответ на предложенный Берлинской академией наук вопрос об очевидности метафизических наук, на первом плане он поставил формальное и методологическое разграничение философии и математики, обнародовав свои выводы в виде работы с названием «Исследование степени ясности принципов естественной теологии и морали ». Сохраняя еще в это время за метафизикой характер аналитической науки, оперирующей над понятиями, он вполне понял, что в область математики входят совершенно противоположные этому методы. Сущность последней составляют приемы синтетического построения и она может пользоваться ими потому, что ее объект — пространственные величины, которые она же сама и строит в интуиции. В этом заключается первое великое научное открытие Канта, явившееся, вероятно, как бы результатом противопоставления. Оно состоит в том выводе, что математика — не наука рассудка, идущая аналитическим путем, а интуитивная наука, использующая синтетический метод. В этом Кант до известной степени возвращается к Декарту, который был убежден, по крайней мере, в синтетическом характере математического мышления, и во всяком случае Кант здесь пошел совершенно в разрез с общепринятым мнением своего века, в направлении, определившем дальнейшее развитие его теории познания. Математика и философия, оба элемента его научного обра-

зования, в это время у Канта окончательно расходятся и пребывают в постоянном антагонизме, потому что противоположность между аналитическим и синтетическим методами влечет за собой и дальнейшие следствия. Математика исходит из готовых определений, а философия еще должна их обнаружить. Математика имеет дело с величинами, которые она сама же и строит в интуиции, философия — с понятиями, которые должны быть ей даны. Здесь больше, чем где бы то ни было, Кант расходится с принципами рационализма. В этом звучит уже основная мысль Крузия, что для философии непригоден метод построения по аналогии с математикой, потому что задача последней — познать данную действительность. Потому-то в этом сочинении исходным пунктом философского познания для Канта служат не аксиомы вольфовской онтологии, а в гораздо большей степени понятия, данные опытом. Философия все еще для него — наука, исходящая из понятий, но уже не из чистых понятий, а из понятий, данных опытом. Понятно, что в это время он с большой симпатией воспринимал учения английского эмпиризма, и как в своих частных занятиях, так и в на кафедре часто обращался к Локку, Шефтсбери, Хатчесону и Юму.

Много раз подвергался обсуждению вопрос о том, на какой ступени развития Канта и каким образом английская философия, в особенности же Юм, оказали на него то влияние, которое сам он признавал в позднейшие годы, даже несколько преувеличивая его. Вопрос именно в том, отдалился ли Кант от рационализма под влиянием чтения английских эмпириков, или же, наоборот, склонился в сторону противоположного направления после того, как другим путем пришел к заключению об ошибочности рационалистического учения? Но, очевидно, способ, каким Кант в своих сочинениях 60-х годов изображает несостоятельность рационализма по отношению к познанию как существования, так и причинности, до такой степени оригинален, что гораздо вероятнее допустить такое предположение: если ему и оказала помощь разнородная оппозиция против Вольфа, возникшая в самой Германии, все же в самом существенном он своими собственными силами освободился от уз школьной системы и лишь после этого «склонил свой слух» к эмпиризму. Путем своей собственной критической работы он пришел к тем же самым результатам, что и англичане, и одно время в известном отношении казался солидарным с ними. «Эстетическое» (то есть разыскивающее, исследующее) понимание философского метода, согласно которому метод этот от понятий, данных опытом, должен постепенно подниматься к высшим определениям, этот бэконизм господствовал не только в его лекциях, но также и в его сочинениях, особенно в его трактате о моральных и эстетических проблемах — в «Наблюдениях над чувством прекрасного и возвышенного". По форме и содержанию он пришел к свободной от догматических оков точке зрения светской философии, которой в это время все больше и больше уподоблялось его учение.

До этого пункта философское развитие Канта относительно просто и понятно. Но, начиная отсюда, оно очень скоро становится несравненно более сложным и запутанным. Уже представленное на соискание премии Берлинской академии наук сочинение Канта показывает, что он никогда не принимал английского эмпиризма без известных ограничений. Теория познания, которую он развивает в этом сочинении, почти настолько же не закончена и полна противоречий, каким навсегда осталось учение Крузия. Даже на этой крайней стадии отхода от рационализма Кант все-таки сохранил верность некоторым его принципам, например убеждение, что последние задачи познания не могут быть разрешены с помощью понятий, данных опытом, если к ним не присоединить известные «неразложимые» понятия и аксиомы. Отношение последних к понятиям, полученным посредством опыта, а также способы их возникновения и применения, очевидно, еще совершенно неясны для Канта в это переходное время, а потому это принципиальное сочинение производит впечатление неопределенности и допускает различные толкования. Но заслуживает особенного внимания цель, ради которой Кант хочет, в виде дополнения к опытным понятиям, поставить рядом с ними понятия неразложимые — без этих последних наше мышление никогда не было бы в состоянии выйти из круга конечных, чувственных вещей. Лишь с помощью неразложимых понятий возможно научно установить принципы естественной теологии и морали, установление же это, с другой стороны, было в то время для Канта последней и высшей задачей фи-

лософии. Он ожидал и требовал от нее научного обоснования религиозного и морального убеждения, которое жило в нем как нечто совершенно непоколебимое. В этом смысле он

был «влюблен в метафизику» и надеялся найти для нее такой метод, с помощью которого она могла бы без произвольных предположений школьной онтологии вывести нужное доказательство из опыта. Но, как явствует и из его переписки с Ламбертом, Кант, очевидно, имел совершенно неопределенные представления о характере этих неразложимых понятий и о способе их употребления.

Пока он таким образом предавался размышлениям о метафизическом методе, который должен был обосновать религиозные и моральные убеждения, его умом стали постепенно овладевать совершенно противоположные идеи, происхождение которых можно с полным правом искать в чужеземном влиянии. Кант был одним из первых и в продолжение всей своей жизни одним из самых горячих почитателей Руссо. Если сам он предавался метафизическим мудрствованиям, не достигая при этом желаемой цели — теоретического обоснования абсолютной достоверности, — если он при этом наблюдал, как метафизические воззрения подвергались в его уме превращениям, не поколебавшим, однако, его моральных и религиозных убеждений, то «Эмиль» должен был произвести на него самое глубокое впечатление. Здесь Кант находит мораль и религию изъятыми из путаницы метафизических споров и поставленными на базис естественного чувства. Здесь он находит подтверждение тому, чему учил его взгляд на окружающее, тому, что моральные и религиозные убеждения не составляют привилегии научного мышления и что метафизическое умозрение не способствует укреплению и сохранению этих убеждений. Широкий взгляд на человеческую жизнь, обретенный благодаря эмпирическому направлению, сделал Канта еще более открытым для этих влияний. И таким образом в нем созревало убеждение, что метафизика не необходима и бесполезна для обоснования морали и религии. Подобно Вольтеру, сочинения которого он также усердно читал, Кант вследствие своего скептического отношения к метафизике, в среде которой он вырос, пришел к убеждению, что метафизику и морально-религиозную жизнь следует понимать как различные и подлежащие разделению области. Такое разделение он провел и в

своей собственной системе, хотя в бесконечно более глубокой форме, однако зачатки подобного подхода нужно искать уже на этой фазе его развития. Употребляя все свои старания, чтобы в дополнение к существовавшим до него и разрушенным его критикой доказательствам бытия Божия измыслить еще одно, новое, единственно возможное основание (этому посвящен его труд «Единственно возможное основание для доказательства существования Бога»), которое он позднее ниспроверг, Кант прибавляет, что совершенно необходимо быть убежденным в бытии Божием, но доказывать его такой уж настоятельной необходимости нет. От этого суждения, высказанного в 1763 году, лежит хотя и далекий, но все же прямой путь к тому заявлению, с которым Кант выступил в предисловии ко второму изданию «Критики чистого разума», говоря о цели этого труда, что он должен сузить область знания, чтобы очистить место для веры.

Чем тверже становилось убеждение Кпнта в раздельности теоретического и практического элементов, тем ничтожнее должны были казаться ему его собственные метафизические исследования и сама метафизика. Если она не в силах достигнуть той цели, ради которой, как он всегда думал, она собственно и существует, то на что же она годна? Что находится в ней, кроме бесполезных, глупых мудрствований? Этот антагонизм между собственными метафизическими устремлениями и взглядами в духе Руссо привел Канта в настроение раздвоенности и даже отчаяния. От этого настроения он до известной степени насильственно освободился с помощью одного из своих самых остроумных и характерных сочинений. В своем метафизическом стремлении к сверхчувственному он жадно ухватился за те откровения относительно тайн загробной жизни, которые обещал дать представитель тогдашнего спиритизма, шведский духовидец Сведенборг. Когда вслед за тем, обманутый в своих ожиданиях и полный горечи, он написал «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики», когда он с блестящим остроумием бичевал легковесное ничтожество ученого умозрения, тогда, он в этом добровольном признании, ниспровергал свой собственный опыт: его насмешка обращалась против его собственных стремлений. Потому-то в этом сочинении и звучит не простой юмор. Кто умеет читать между строками этого труда, тот должен чувствовать, какой тяжелой борьбы стоило и стоит автору отказаться от излюбленной цели метафизического исследования, и как он только потому бросает горькие упреки метафизике, что она не выполнила его задушевнейшего желания. Но если даже этим он наносит себе глубочайшие раны, Кант все-таки самым серьезным образом устанавливает обособленность метафизики от морали, и в то время, как для последней он апеллирует к здравому смыслу и благоразумию «Кандида", первую он изгоняет из области сверхчувственного и недоступного опыту. Таким образом было произведено ограничение теоретической философии областью опыта, что явилось одним из краеугольных камней кантовских убеждений.

Но во что должна была превратиться метафизика, если она оказывалась не в силах более заниматься «излюбленными предметами» философии эпохи Просвещения, если ей был прегражден путь от опыта к тому, что опыту не доступно? И здесь дальнейшее направление развития уже было указано английским эмпиризмом, а именно Юмом. Если метафизика не должна больше выходить за пределы опыта и если в то же время она не должна сливаться с частными опытными науками, то ей остается лишь сделать предметом своего исследования сам факт познания. Метафизика, которая не в состоянии быть учением о сверхчувственном мире, может стать лишь теорией познания. Место метафизики вещей занимает метафизика знания. Теоретическая философия становится учением о науке, и так как весь этот мыслительный процесс покоится на убеждении, что человеческому познанию отказано в теоретическом обосновании морали и религии, то метафизика превращается в пауку о границах человеческого познания. Тот, кто видит в этом учении центр тяжести кантовского критицизма, тот должен относить возникновение последнего к 1766 году.

Этот взгляд оправдывал в глазах Канта его непрестанное стремление твердо определить и улучшить метод метафизики. Если она и не в силах была служить для этой цели, которую он ей некогда ставил, все же именно исследования о методе были ценны для теории о сущности и границах человеческого познания, для теории, которую он теперь стал считать центром тяжести теоретической философии. Его переписка с Ламбертом показывает, как близко его сердцу

была задача улучшения метода метафизики, и как мало повлияли на него попытки, сделанные в этом направлении Ламбертом. Оба философа были согласны в том, что в этом вопросе имеет значение опыт, но что одного опыта недостаточно, что для решения этого вопроса скорее пригодны неразложимые, то есть элементарные понятия. Однако этим и ограничивается их единомыслие. Ламберт рассматривал эти понятия с точки зрения Лейбница, то есть как primae veriiates , как определенные по своему содержанию праистины, и тщетно искал абсолютный принцип их вывода. С внешней стороны любезный, но по существу холодный прием, оказанный Кантом этим соображениям Ламберта, обнаруживает, если вглядеться пристально, что Канту этот путь представлялся мало пригодным. Сам он пошел по другому пути, ища неразложимые понятия не в содержании, а в форме опыта.

При выводе этого принципа Кант, очевидно, всего больше находился под влиянием главного сочинения Лейбница по теории познания, которое стало известным лишь в это время. Могущественное впечатление, произведенное на Канта

«Nouveaux essais>>, должно было снова обратить его к тем направлениям мысли, которые становились все более и более чуждыми ему во время увлечения эмпиризмом. «Nouveaux

essais» касались вопроса, каким образом чувственный опыт превращается в познание разума. Лейбниц старался показать, что, с одной стороны, те неразложимые понятия и аксиомы, с помощью которых разум перерабатывает в познании содержание опыта, заключают в себе не что иное, как признание законов самой рациональной функции, и что, с другой стороны, подлежащий переработке материал не является чем-то чуждым по отношению к рациональной форме, но уже заключает ее в себе в бессознательном, смутном и спутанном виде. Эта теория была самой глубокой формой, в которой Лейбниц старался примирить противоположность между рационализмом и эмпиризмом таким образом, что ставил в ряд последовательного развития и априорное познание разумом собственных законов, и апостериорное познание чувственного опыта. Для Лейбница дальнейшее предположение в области теории познания заключалось в том, что низшая ступень этого развития, чувственный опыт, представляет нашему сознанию вещи лишь в их явлении, и

что напротив, высшая ступень, ясное и точное познание разума, вводит в сознание закономерность вещей, каковыми они являются сами по себе. Эта противоположность была связана с другой, а именно с тем, что познание разума носит необходимый и всеобщий характер, между тем как чувственный опыт, напротив, всегда обладает случайным и частным значением. Когда Кант углубился в мир этих мыслей, это дало ему ценное психологическое объяснение той противоположности между формой и содержанием познания, которую он установил вместе с Ламбертом. Формы, ранее бывшие для него лишь отношениями, в которые вступает содержание опыта в мышлении, могли теперь приобрести значение осознанных законов интеллектуальной функции. Кант становится единомышленником Лейбница, настаивая на том, что эти формы в человеческом уме являются в сознании лишь при наличии доставляемого опытом содержания в качестве тех функций, которые производятся при переработке этого содержания. Если поэтому Лейбниц говорил о виртуальной врожденности идей (в противоположность учению картезианцев и неоплатоников), то Кант пришел к убеждению, что те неразложимые понятия, которые нужно отыскать в метафизике, суть лишь понятия отношения и формы функций разума, с помощью которых разум синтезирует материал, данный опытом, и доводит его до сознания. Согласно с этим опыт является для него синтезом, содержание которого дается a posteriori чувственностью, а форма — а priori разумом.

Это усиление рационалистического элемента, появившееся в мышлении Канта под влиянием Лейбница, быть может, способно было бы вполне повернуть его к прежнему рационализму, если бы такая теория познания полностью не противоречила его взглядам на сущность и ценность математики. Делая различие между вещами в себе и вещами в явлении, лейбницевское учение, конечно, признавало эмпиризм, который занимал в учении Канта такое большое место, но признавало его лишь в том смысле и с тем ограничением, что опыт заключает в себе случайное познание вещей, как они являются в чувственном восприятии. Кант в период своей близости к эмпиризму вполне выяснил для себя, что из одних понятий не может получиться познание фактов и их прчинной связи, таково же было и воззрение Лейбница,

но для Лейбница вследствие этого и факты опыта были не чем иным, как тем способом, которым являются вещи в чувственном опыте, между тем как их истинная метафизическая сущность представлялась ему познаваемой лишь посредством чистого разума. Таким образом вся лейбницевская теория познания покоилась на основном предположении, что познание разума тождественно необходимому и всеобщему познанию и познанию сущности вещей, чувственное же познание, наоборот, тождественно случайному познанию и познанию явления. Если Кант ничего не мог возразить против вторых частей этого тождества, то тем более он был озадачен первыми. И на этом-то месте кантовского развития решающее значение для него получила математика. Она укладывалась в схему лейбницевской теории познания до тех пор, пока ее считали наукой чистого рассудка, идущей аналитическим путем, как это было во всей докантовской философии. Теперь же Кант убедился, что математика — интуитивная наука, коренящаяся в чувственности, и, таким образом, необходимость и всеобщность такого познания, в котором не сомневался никто, и всего менее он сам, явились для него аргументом против лейбницевского учения о познании. Математика служила доказательством, что бывает познание чувственное, а в то же время вполне ясное и отчетливое. С другой стороны, запутанность метафизических систем доставляла ему доказательство того, что мышление, желающее оперировать исключительно с помощью чистых понятий, далеко не всегда удовлетворяет требованиям ясности и отчетливости.

Таким образом, если он хотел соединить свой собственный взгляд на сущность математики с рационалистическим взглядом Лейбница, который казался ему убедительным по отношению к познанию вещей самих в себе, то ему не оставалось ничего другого, как видоизменить предположение своего великого предшественника, согласно которому чувственность относится к рассудку, как низшая, менее ясная и отчетливая ступень познания к высшей, более ясной и отчетливой. Итак, в то время, как для Лейбница чувственность и рассудок были лишь двумя различными ступенями развития одной и той же простой познавательной способности, у Канта возникла мысль: не представляют ли они собой два различных в самом своем основании способа деятельно-

сти познающего ума? Рассматривая чувственность и рассудок как два взаимно противоположных способа познания и требуя самого строгого разграничения их областей, Кант, казалось, этим хотел примирить свои собственные взгляды относительно математики с учением Лейбница. Если же применить к чувственности и рассудку принцип различия между формой и содержанием мышления, то в обеих областях можно было рассматривать содержание, как нечто случайное и фактическое, а форму, напротив, как нечто необходимое и всеобщее. Поэтому для Канта все сводилось к тому, нельзя ли в чувственности открыть чистые формы так же, как это сделала лейбницевская теория познания по отношению к рассудку. Поиски Канта возможно было вести лишь посредством рассмотрения математики, необходимость и общеобязательность которой основывалась именно на этом предположении. И здесь Кант сделал самое важное из своих открытий. Именно, что в основании математического законодательства лежат обе чистые формы созерцания, пространство и время, первое в его геометрической части, второе (как элемент последовательного счета) — в арифметической. Если представить себе теорию познания, выведенную из этого положения, то она будет основываться на пересечении обеих противоположностей: чувственности и рассудка, с одной стороны, содержания и формы — с другой, и использовать принцип лейбницевских «Nouveaux essais» также и к чувственности. Тогда получится, что ощущение — это случайное содержание чувственности, которое представляет собой лишь способ явления вещей; чистые формы чувственности — пространство и время, которые со своими математическими законами являются выражением, адекватным абсолютной действительности; кроме того, мы получим эмпирическое содержание рассудочного познания, приобретенное путем логического мышления из данных чувственного созерцания, содержание, естественно отражающее лишь вещи, как они являются; и, наконец, — чистые формы рассудочного познания, в которых отражается метафизическая связь вещей в себе. Такое понимание соединяло бы все прежние направления теории познания, признавало бы субъективность чувственных ощущений, давало бы эмпиризму место постольку, поскольку он способствовал рассудочной обработке этих субъективных явлений. Посредством



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   41




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет