Вехи историографии последних лет. Советский период



бет19/23
Дата04.03.2016
өлшемі1.99 Mb.
#38298
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

Революционная правда

Если признать, что за любым актом личного участия в великом деле большевизма (и за самим принятием новой идентичности) стоял неприкрытый эгоистический личный интерес или вездесущее принуж­дение, то как быть с возможностью существования искренней веры? Без сомнения, бесконечное повторение правильных слов влекло за собой хотя бы частичную интернализацию, превращение этих слов во внутренние категории индивидуального сознания; но можем ли мы пойти дальше и говорить о подлинной широкой поддержке режима, его политики, его пророческой телеологии, помимо интернализации ценностей режима через язык? На этот вопрос, с которого началась данная глава, ответить нелегко, отчасти по причине огромного зна­чения, которое придавали тогда публичным проявлениям лояльнос­ти, а отчасти из-за отсутствия источников. Тем не менее, можно наметить выход из этой дилеммы, если начать не с вопроса о существова­нии искренней веры, а, следуя Люсьену Февру, с обратного: то есть с вопроса о существовании радикального «неверия». Поэтому нашей задачей будет анализ возможных оснований, источников и мотивов полного отвержения режима и его основных заповедей [139].

В течение 1930-х годов СССР превратился в изолированный, замк­нутый мир. К середине десятилетия границы были «на замке», что сде­лало поездки за рубеж недоступными для всех, кроме особо избран­ных [140]. Более того, на всю информацию, которую могла получить общественность, налагался строгий контроль, и аудитории дозволя­лось видеть и слышать лишь то, что прошло через фильтры всеохва­тывающей идеологии.

Марксизм-ленинизм, официальная идеология советского государ­ства, никогда не был политическим курсом: он всегда был и остается титанической мечтой о рае на Земле, мечтой, которая говорит на язы­ке науки. Это не означает, что научное мировоззрение было лишено неясности и двусмысленностей. Напротив, сама противоречивость коммунистического мировоззрения, не говоря уже о ходовых синони­мичных идеологемах - Советы, социализм, большевизм, - оказалась очень удобной, позволяя обращаться по мере необходимости к раз­ным ее сторонам, чуть-чуть смещая акценты. Эта двусмысленность официальной идеологии, как и научность, была в числе ее выигрыш­ных сторон.

Как гласит учение марксизма-ленинизма, история развивается в со­ответствии с определенными научными закономерностями, и суще­ствующий режим был воплощением этих объективных закономерно­стей. Таким образом, противостоять режиму было иррациональным и даже безумным. И если марксизм-ленинизм по существу поставил инакомыслие вне закона, то жесткая государственная цензура отняла У людей сами средства для создания оппозиции. Цензоры не пропус­кали «негативную» информацию, перерабатывали статистические Данные и переписывали историю до такой степени, что достойная дис­куссия, не говоря уже об основательной критике, из-за отсутствия информации становилась совершенно невозможной [141].

Не менее существенным, чем «профилактическая» роль цензуры, было то, что цензура стимулировала нескончаемый поток информа­ции и комментариев, предназначенных учить людей, как и о чем ду­мать. Цензоры были воистину «социальными инженерами», а сред­ства массовой информации служили им орудием или оружием, как писал Ленин, в битве за «строительство» коммунистического обще­ства. Руководящие указания, исходившие из печатных органов, радио, и особенно кинофильмов, внедрялись в умы еще и в ходе обуче­ния в школе, которое включало, начиная с раннего возраста, обяза­тельное изучение основ марксизма-ленинизма. Такое погружение в идеологию (хотя, возможно, не столь уж впечатляющее в сравнении с послевоенными американскими стандартами) было экстраординар­ным для того времени, особенно по масштабу и глубине.

Огромная энергия и ресурсы направлялись на развертывание офи­циальной идеологии, основными столпами которой были великие ре­волюционные события 1917 года, победа в гражданской войне и ка­нонические тексты Маркса, Ленина и Сталина. Не менее важно то, что центральная руководящая идея, адресованная массам, была столь же проста в своей основе, сколь глубока по смыслу. Марксизм-лени­низм предлагал всеохватывающую систему, целостное и вполне пос­ледовательное мировоззрение, основанное не на ненависти или высо­комерии, а на принципе социальной справедливости и на обещании лучшей жизни для всех. включая и призыв к международной солидар­ности с угнетенными всего мира. Очень напоминая христианское уче­ние (в том, что касается обстоятельств жизни на «том свете»), марк­сизм-ленинизм пришел к власти, чтобы осуществить триумф обездо­ленных и историческую победу над несправедливостью, но здесь, в этом мире [142].

Наполненная религиозными обертонами, основанная на научном знании, поддерживаемая цензурой, революционная правда также была воплощена на языке гражданских прав, включавших «социальные права», такие как право на труд, отдых, образование, медицинское обслуживание и т.п. И революционная правда говорила устами выс­шего авторитета - партии. Партия была у власти; партия вела страну к великим победам; общество было коренным образом преобразова­но - разве могло оказаться неправдой то, что говорила партия и ее ведущие лидеры?

В этом отношении едва ли возможно преувеличить роль Сталина. Если Сталин был виртуозом техники авторитарного правления, то одним из главных его инструментов был культ личности Сталина [143]. Запечатленное в статуях и портретах, оттиснутое в металле, выложен­ное из цветов, вытканное на полотне, изображенное на фарфоре, лицо Сталина было повсюду. Задолго до А.Дубчека и Пражской весны, как заметили два историка-эмигранта, в Советском Союзе уже был соци­ализм с человеческим лицом: мудрым, всепонимающим лицом Стали­на [144]. Сталин стал олицетворением грандиозного строительства и роста авторитета страны, который ассоциировался с новыми маши­нами и технологиями.

Речи Сталина, его катехизисную манеру вопросов и ответов, его склонность сводить к почти абсурдной простоте лозунгов самые слож­ные проблемы, его логические ошибки легко высмеять [145]. Но Ста­лин, который жил относительно скромно и одевался просто, «по-про­летарски», усвоил прямой, доступный слог и проявил непостижимую проницательность в понимании верований и надежд - психологии -своей аудитории. Хотя первоначально его образ строился как поли­тический тип, в середине 1930-х годов, когда механизмы культа при­шли в действие, Сталин преобразился в теплую и личную фигуру отца, учителя и друга [146]. Опять-таки легко не придавать значения бес­численным публичным излияниям любви и благодарности Сталину, трактуя их как циничное исполнение навязанных «сверху» ритуалов, но эти проявления чувств часто были наполнены глубоким волнени­ем и свидетельствовали о благоговении, превосходящем границы ра­зумного [147]. Задолго до телевизионной эры культ привел к довери­тельной близости между Сталиным и рядовыми людьми, о чем свиде­тельствовали фотографии вождя, вырезанные из газет, журналов и книг и висевшие в комнатах.

Международная обстановка еще больше уменьшала возможность неверия. В 1930-е годы капиталистический мир находился в глубокой депрессии, а СССР переживал беспрецедентное развитие - контраст, который непрестанно отмечали в магнитогорской прессе, иногда даже в статьях, написанных посетившими СССР американскими рабочими [148]. Более того, капитализм отождествлялся с милитаризмом. Сооб­щения о постоянной угрозе со стороны «капиталистического окруже­ния» и фашизма, что трактовалось как результат экономического упад­ка капитализма, помещавшиеся рядом с мирными картинами соци­ально-экономического строительства в СССР, дополнительно укреп­ляли революционное видение мира [149].

Усиление фашизма и реакция СССР на эту угрозу сыграли важ­ную роль в тонком переосмыслении революционной миссии страны: от строительства социализма к его защите. Эта трансформация наи­более ярко проявилась в освещении Гражданской войны в Испании, которую преподносили как «первую фазу» в смертельной схватке между капиталистическим фашизмом и социализмом. Тогда как гитле­ровская Германия решительно помогала силам Испанской Фаланги, СССР, под руководством Сталина, публично поддерживал героичес­кое сопротивление испанского народа - обстоятельство, которым со­ветский народ, кажется, очень гордился. Магнитогорск тоже внес свой вклад в эту кампанию. Осенью 1936 года местная газета сообщала, что накануне 50000 человек собрались на площади заводского управления для «демонстрации солидарности» с испанскими республиканс­кими силами [150].

Если может показаться, что у тех, кто жил в СССР при Сталине. практически не было оснований и возможности для радикального неверия в дело коммунизма, это, тем не менее, еще не означает, что повсюду царило некритическое одобрение режима. Джон Барбер, ссы­лаясь на интервью, взятые у советских эмигрантов в рамках Гарвард­ского проекта 1950-х годов, подсчитал, что одна пятая всех рабочих с энтузиазмом поддерживала режим и его политику, и лишь незначи­тельное меньшинство противостояло режиму, хотя и втайне. Огром­ная же масса рабочих, согласно Барберу, занимала нейтральную про­межуточную позицию между приверженцами и противниками режи­ма, но при этом в большей или меньшей степени «принимала» режим ради его политики социального обеспечения [151]. Эта оценка, сде­ланная на уровне здравого смысла, в целом заслуживает одобрения, но требует некоторых пояснений.

Элементы «веры» и «неверия», по-видимому, сосуществовали внут­ри каждого вместе с некоторым остаточным чувством обиды. Те же самые люди, которые, по мнению Барбера, «отрицали» режим, могли благополучно пользоваться его политикой социального обеспечения и потому питали искреннее чувство благодарности властям. Напро­тив, даже рассматривая категорию «истинно верующих», необходи­мо иметь в виду тактику постоянных компромиссов между жесткос­тью требований - и стремлением найти отдушину, иметь в виду по­вседневную возможность «поторговаться» и заключить «сделку», ос­таваясь в пределах четко установленных, но отнюдь не нерушимых границ. Такой границей служило признание справедливости социа­листического строя - всегда по контрасту с капитализмом - положе­ние, которое немногие отвергали или хотели бы отвергнуть, какое бы чувство обиды или враждебности по отношению к советской власти они ни таили в себе [152].

Если принятие справедливости социализма, и следовательно закон­ности советского режима, уживалось рука об руку с постоянной дву­смысленностью, то двусмысленность приобретала особое качество. Конечно, в рамках любой системы веры необходимо признавать воз­можность «полуверы» или веры во взаимоисключающие постулаты одновременно [153]. Но «режим правды» в сталинские годы требовал от людей (хотя это и не признавалось открыто) именно такой такти­ки, потому что научно обоснованная картина мира иногда приходи­ла в противоречие с явлениями повседневной жизни.

Расхождение между жизненным опытом и его революционной ин­терпретацией, по-видимому, породило своего рода двойственную ре­альность: очевидной правды, основанной на опыте, и высшей, рево­люционной правды, основанной частично на опыте, но, в конечном счете, на теории. Если расхождения между ними были не настолько шокирующими, как это может показаться на первый взгляд (необхо­димо учитывать гибкость и приспособляемость теории), то жизнь пре­вращалась в расколотое существование: то одна правда, то другая [154]. Проблемы возникали, когда личность оказывалась между этими дву­мя правдами, и постепенно у людей развилось чувство опасности от смешивания одной с другой и определенная способность переключать­ся туда и обратно.

Насколько сознательно люди обдумывали противоречия, которые они наблюдали, и оскорбления, от которых они страдали, - трудно измерить. Кажется, было достаточно распространенной практикой, когда жены и мужья обсуждали между собой стратегию ведения раз­говоров с соседями, друзьями и знакомыми, бесед с детьми, поведения на публике и на работе. Женщины, по-видимому, играли важную роль советниц и защитниц семьи и дома, что могло обеспечить некоторую степень безопасности для неосторожных высказываний.

Даже при недоступности документов из архивов службы безопас­ности возможно представить отдельные публичные моменты «катар­сиса». Но к чему это могло привести? Предположим, что некоторые рабочие действительно открыто высказывались в цехах, браня «акти­вистов» и лживость ритуальных заклинаний. Это могло быть не без­рассудством, а проявлением достойной уважения «пролетарской сути» этих трудолюбивых, самоотверженных и преданных своему делу лю­дей, которым все это просто надоело, и которых жизнь била доста­точно, чтобы дать им право высказать вслух все то, о чем молчали Другие. Их лаконичные, но резкие слова могли бы моментально уничтожить изнурительную фальшь, но жизнь шла бы по-прежнему, все так же звучали бы речи, продолжались бы подписка на очередной государственный заем, борьба за рост производительности труда и т.д. И в любом случае капитализм был хуже, так ведь?

Если такие моменты «катарсиса» и имели место, было бы ошиб­кой считать «истинной» только правду житейского опыта. Даже ког-Да теоретическая правда вступала в противоречие с личными наблю­дениями и здравым смыслом, она все же составляла важную часть Повседневного опыта людей. Без понимания революционной правды невозможно было выжить, невозможно было интерпретировать и понять значительную часть повседневных событий, понять, что от тебя требуется, что ты вправе или не вправе сделать. Более того, вера в «истинность» революционной правды была не просто необходимой частью повседневной жизни; она была также способом переступить ничтожность обыденной жизни; увидеть мир как осмысленное целое соотнести мирскую суету с более широкой перспективой. Революци­онная правда предлагала то, к чему можно было стремиться.

Это чувство целеустремленности, основанной на вере в революци­онную миссию своего народа, слилось с мощной патриотической стру­ёй: патриотические настроения, поощрявшиеся «сверху» со все нарас­тавшей энергией, к концу 1930-х годов достигли своего пика. Некото­рые современники приходили в негодование, видя такое «отступление» от принципов революционного интернационализма и коммунизма. Но, конечно, можно сделать и прямо противоположный вывод: что в дей­ствительности дело революции выиграло благодаря умелому культи­вированию обновленного национального самосознания русских [155].

В самом деле, что отчетливо просматривается в удивительно мощ­ном новом национальном сознании, развившемся при Сталине, - это его советский, а не исключительно русский характер; это то, как чув­ство принадлежности к Советскому Союзу было сплавлено воедино с параллельным, но подчиненным усилением этнических или нацио­нальных черт: люди считали себя советскими гражданами русской, ук­раинской, татарской или узбекской национальности. Споры о «вели­ком отступлении» конца 1930-х годов или о предательстве револю­ции, совершенном при Сталине, отвлекают внимание от интеграции страны в период его правления на базе сильного ощущения нацио­нальной и гражданской принадлежности к советскому народу. Маг­нитогорская газета внесла свой вклад в этот процесс, внушая чувство принадлежности к «Союзу» с помощью таких рубрик, как «Один день нашей Родины» и «Повсюду в СССР» [156].

Если столь притягательное революционное мироощущение, напо­минавшее «высшую правду» отвергнутой религии, преломлялось в патриотические акции и реальный рост международного престижа страны, мы не должны недооценивать народного желания верить, или. точнее, добровольного отказа от неверия. Нет необходимости утвер­ждать, что именно поддержка народа вынуждала режим осуществить «Великий перелом», чтобы признать, что революционная правда опи­ралась не только на мощь службы безопасности, но и на коллектив­ные действия миллионов людей, которые принимали участие в них по самым различным причинам, в том числе и из веры в очевидную для них правоту дела социализма - каковы бы ни были его раздражающие недостатки [157].



Дело чести, дело славы, дело доблести и геройства

При отсутствии первоисточников, прямо свидетельствующих о настроениях народа, эти рассуждения о революционной правде оста­ются до некоторой степени гипотетичными. Косвенные аргументы в их подтверждение, тем не менее, могут быть найдены на обочине ве­ликой стройки социализма - в Магнитогорской исправительно-тру-довой колонии, или ИТК. Там власти также пытались создать свой вариант идеологии великого дела революции и внушить ее ценности осужденным, но, кажется, с гораздо меньшим успехом.

Магнитогорская ИТК была создана в июле 1932 года. Джон Скотт, отмечая, что среди осужденных была небольшая группа православ­ных священников, справедливо утверждал, что в большинстве своем обитатели колонии были «не политическими преступниками». По­скольку сроки приговоров обычно варьировались в диапазоне от по­лугода до пяти лет, лишь немногие отбывали «десятку», максималь­ный тогда срок наказания; большинство рядовых преступников мог­ли впоследствии вернуться в ряды общества [158]. В местах заключе­ния они должны были приобрести полезную специальность и профес­сиональный опыт, словом, «перековаться». Это было своего рода «сделкой», которую власти предлагали осужденным, и так же, как в среде вольного городского населения, власти возлагали особые на­дежды на принятие этих условий молодежью, которая, по-видимому, составляла большую часть обитателей колонии [159].

«Каждый, временно лишенный свободы, - с гордостью заявляла газета колонии «Борьба за металл», - не лишен возможности участво­вать в великом строительстве СССР» [160]. Из осужденных, за исклю­чением тех, кто был заключен в изоляторах, как и из вольных рабо­чих, создавали бригады. Бригады осужденных перевозили уголь и железную руду, строили кирпичные здания на левом и правом бере­гах социалистического города, участвовали в сборке доменных печей и прокатных станов, работали на второй плотине и убирали террито­рию завода. Как писала газета колонии, «в строительстве Магнито­горского металлургического комбината немалое место принадлежит колонии» [161].

Как и обычных рабочих, осужденных различали по их «классовой позиции», то есть политической лояльности, и по качеству труда; ха­рактеристику им давали должностные лица низшего ранга, которые сами зачастую отбывали срок наказания [162]. Труд осужденного, Подлежащий минимальной компенсации, измерялся в рабочих днях и Процентных нормах [163]. В качестве трудового стимула власти могли использовать короткие «отпуска», выдачу теплой одежды и вале­нок, дополнительных пайков, наконец, возможность досрочного ос­вобождения. Те осужденные, которые добивались особенно высоких процентов выполнения плана, которые посещали собрания, произно­сили речи, организовывали других заключенных для выполнения тех или иных предписаний, заседали в товарищеском суде, доносили о раз­личных нарушениях и о разговорах между осужденными, словом, убе­дительно демонстрировали свою преданность делу, производились в бригадиры [164]. В этом новом качестве они могли попасть на Доску почета и пользоваться не только разнообразными привилегиями (по преимуществу связанными с кухней), но даже возможностью оказы­вать покровительство другим [165].

Тем не менее, представляется сомнительным, что политика стиму­лирования и выдвижения приспособленцев влияла также и на подня­тие производительности труда выше минимального уровня. Как пи­сала «Борьба за металл», один инструктор по культуре («культурник»), в обязанности которого входило убеждать других осужденных, что нехватка еды не является достойной причиной для невыполнения про­изводственного плана, гораздо с большим рвением использовал свое влияние, чтобы получать дополнительную порцию в обед. После это­го, писала газета, он мог размышлять про себя: «Все-таки умному че­ловеку в ИТК жить можно» [166]. В другом случае слышали, как осуж­денный бригадир говорил своим рабочим: «Пускай штурмуют, а я посмотрю, что получится». Газета добавляла: «Нельзя сказать, что он не участвует в штурме, наоборот, он штурмует фабрику-кухню» [167]. Неудивительно, что фиктивный труд и двойное начисление (явление, которое обычно называли «тухтой») были распространены в коло­нии даже больше, чем за ее пределами, к большой досаде редакции «Борьбы за металл».

Кроме прямого обмана, тщательное ведение учета в любом случае было затруднено из-за частых перемещений заключенных - и внутри отдельных подразделений Магнитогорской колонии, и из одной ко­лонии в другую [168]. Вдобавок, чтобы следить за всеми осужденны­ми в различных отделениях колонии, в ИТК просто не хватало кад­ров для ведения учета и проверки данных [169]. Но поскольку сами осужденные были не меньше заинтересованы в том, чтобы должност­ные лица регулярно составляли и хранили отчеты о ходе трудового процесса (без таких данных прошения о досрочном освобождении не могли быть приняты во внимание), между ними и начальством было достигнуто эффективное «соглашение» [170]. Тысячам осужденных фактически было позволено покинуть колонию до истечения формальных сроков наказания в награду за «ударный труд» [171]. «Перекова­лись» ли в действительности эти люди?

Осужденные неизменно признавались, что открыли новую стра­ницу своей жизни [172]. Биографические очерки о «перековавшихся» осужденных появлялись почти в каждом выпуске газеты колонии и удивительно напоминали по стилю признания свободных квалифи­цированных рабочих: осужденные так же трудились, учились, прояв­ляли самоотверженность и занимались самовоспитанием [173]. Но даже если, как полагал Джон Скотт, некоторые осужденные научились «це­нить человеческий труд» [174], в любом случае власти при всем жела­нии не могли добиться от них большего, чем минимальное сотрудни­чество. На заключенных едва ли действовали угрозы и страх позора. Среди обитателей колонии открытое выражение антисоветских чувств, кажется, было обычным делом, как и сознательный саботаж офици­альных кампаний. В целях создания атмосферы трудового энтузиаз­ма в колонии было проведено несколько совещаний ударников, за­вершавшихся игрой оркестра и пением «Интернационала», а в ноябре 1935 года ИТК даже провела свое собственное совещание стаханов­цев, на которое было направлено 1 500 лучших рабочих колонии [175]. Но в остро критичной статье газета колонии описывала, как часто в типичной бригаде рабочий день тратится впустую из-за дезорганиза­ции и из-за того, что среди осужденных «не так уж мало волынщи­ков» [176]. За одним заключенным, например, числилось 750 прогу­лов. Бригадиров постоянно обвиняли в отсутствии учета осужденных, сбегавших с работы ради «спекуляции» на базаре [177]. Как сообща­лось, некоторые из них агитировали и других не работать [178]. В раз­дражении газета колонии сетовала: «Мы здесь находимся не для того, чтобы пьянствовать и симулировать, а для того, чтобы строить Магнитострой» [179].

Пропаганда среди осужденных была поставлена широко [180], но и здесь газета колонии неохотно признавала, что мириад мероприя­тий, направленных на повышение культурного уровня осужденных, не помог в борьбе с упорным и вездесущим употреблением мата [181]. В статье об управлении областной трудовой колонией, автором кото­рой был начальник колонии Александр Гейнеман, говорилось, что заключенные магнитогорского лагеря регулярно получали 16 перио­дических изданий, не считая газеты «Борьба за металл», что в лагере существовала библиотека на 12 000 томов, регулярно демонстрирова­лись фильмы и спектакли, действовали политические кружки и техни­ческие курсы. Но Гейнеман признавал, что чтение не было принуди­тельным и что в колонии не хватало подготовленных руководителей кружков. К более серьезным проблемам, по его словам, относились борьба с антисанитарией и со старыми тюремными привычками (бра­нью, воровством, картежной игрой, пьянством) [182].

Не было ясно и то, кто в действительности «контролировал» по­вседневную жизнь колонии на ежедневном базисе. Гейнеман писал, без сомнения искренно, что управление колонией было непростой за­дачей. Пять отделений колонии находились на расстоянии в тридцать километров друг от друга, причем одно из них - в восемнадцати кило­метрах от управления [183]. На январь 1933 года в колонии работало только 138 оперативников, 111 человек административного и эконо­мического персонала, а общий штат составлял 287 человек (в то вре­мя как «планом» было предусмотрено 457). И это при том, что число осужденных колебалось вокруг 10 000 [184].

По необходимости значительную роль в ведении дел колонии иг­рали осужденные, и угроза насилия со стороны некоторых осужден­ных по отношению к тем, кто «сотрудничал» с властями, была вполне реальной [185]. Газета колонии поощряла анонимные письма с сооб­щениями о «недостатках» и обмане [186], но на собрании своих «рабо­чих корреспондентов» редакция выяснила, что многие из них боялись писать. «Борьба за металл» приводила слова одного из этих коррес­пондентов, сказавшего, что «стоит только написать в газету, как уже начинают копать - кто, как и почему написал» [187].

В общем, ИТК была лагерем для преступников, а отнюдь не соци­алистическим городом, пусть даже с изъянами. Осужденные, возмож­но, меньше страшились перспективы попасть в более суровую по ус­ловиям колонию, чем свободные - быть арестованными. Даже после освобождения осужденные были обречены повсюду носить клеймо судимости, которая была зафиксирована в их официальных докумен­тах [188]. Правда, по освобождении они получали бумаги, гарантиро­вавшие возвращение им матрасов, одеял, наволочек, полотенец, са­пог. брюк, рукавиц и ватников [189]. А тем, кто захотел бы остаться в городе, предлагали место в общежитии и питание до тех пор. пока металлургическое предприятие не найдет им работу и место житель­ства (завод был даже согласен платить за переезд семьи бывшего зак­люченного в Магнитогорск). Но, призывая осужденных остаться на строительстве, газета колонии признавала, что «большинство поки­дает Магнитку, не зная, куда идут» [190]. Они просто не были частью великого дела.

Поразительный контраст ни к чему не стремившимся осужденным представляли раскулаченные крестьяне, настойчиво добивавшиеся социальной реабилитации. Вначале от них ожидали прямо противоположного. Так как раскулаченные считались «классово чуждыми» и следовательно, более опасными, они первоначально жили за колю­чей проволокой и ходили на работу под конвоем. Каждый день после работы, по возвращении на поселение, их проверяли по списку на кон­трольном пункте. Считая раскулаченных неисправимыми по причине их классового происхождения, с ними проводили не столь интенсив­ную пропагандистскую работу [191]. Вскоре, тем не менее, колючую проволоку вокруг поселения убрали. За редким исключением, посе­ленцам не позволялось переезжать в другой город, и они были обяза­ны ежемесячно являться к коменданту, чтобы в их «контрольных кар­точках» поставили специальный штамп. Но раскулаченным крестья­нам, жившим на поселении, разрешали устраиваться на работу в ин­дивидуальном порядке, в соответствии с их профессиональными на­выками [192].

«Многие из этих крестьян, - комментирует Джон Скотт, - испыты­вали невыносимую горечь, потому что они были лишены всего и при­нуждены работать на систему, которая во многих случаях уничтожи­ла членов их семей». Но Скотт добавлял, что большинство «работали усердно». Конечно, они по-прежнему обитали в скверных и тесных бараках, но, по мнению Скотта, «немало их жило относительно хоро­шо», и «трудовой подъем некоторых из них был воистину героичес­ким». Даже если они сами ни к чему не стремились, на карту было поставлено будущее их детей. Дети раскулаченных, хотя на них и ле­жало клеймо, могли посещать школу, и многие из них прилежно учи­лись. Мария Скотт, преподававшая в одной из трех школ для таких детей, сообщала, что они вообще считались лучшими учениками в целом городе [193].

Центральные власти придерживались политики интеграции рас­кулаченных в ряды нового общества, и эта политическая линия после нескольких лет равнодушного исполнения стала восприниматься бо­лее серьезно и начала приносить эффект. В июле 1931 года власти из­дали постановление о восстановлении в гражданских правах тех рас­кулаченных крестьян, которые в течение пятилетнего срока доказали, 'no стали честными тружениками. Эффективность этого первого за­кона была поставлена под сомнение, когда в мае 1934 года было изда­но новое постановление, разрешавшее раскулаченным подавать про­шения о досрочном восстановлении в правах, если они отвечали тем же критериям [194]. На большинство прошений о восстановлении в Правах с 1934 года следовали отказы, но к 1936 году отношение к рас­кулаченным стало более благосклонным. В случае удовлетворения их просьб просителям позволялось покинуть трудовую колонию, посе­щать школы и даже (теоретически) вступать в партию [195].

Более того, задолго до 1936 года детям раскулаченных уделялось особое внимание [ 196]. Согласно постановлению от 17 марта 1934 года. избирательные права этих детей восстанавливались, как только они достигали восемнадцати лет. при условии, что они добьются к этому времени статуса ударников на производстве и проявят активность в общественной работе. В качестве поощрения в газете Трудового посе­ления начали публиковать списки тех, кто был восстановлен в правах [197]. Какое бы чувство обиды за судьбу своих семей не таили моло­дые люди, молодежь ничего не теряла и всего могла добиться, всту-- пив в великую кампанию строительства социализма. Как писала об этом газета, «рост социализма в нашей стране идет гигантскими ша­гами вперед, отсюда каждому спецпереселенцу надо запомнить, что возврата к прошлому нет и не может быть» [198].

В отличие от многих раскулаченных и их детей, мужчины трудо­вой колонии, составлявшие большинство осужденных, несмотря на все внешнее сходство их жизни с жизнью свободных горожан, оста­лись в стороне от великого дела или влились в него лишь частично. На фоне постоянного и убедительного запугивания, практикуемого режи­мом, само существование колонии подчеркивало и необходимость уча­стия в строительстве социализма, и то, что возникшая в ходе этого стро­ительства сложная игра в идентификацию была действенной, потому что люди до определенной степени приняли предложенную государ­ством политическую стратегию. Люди заключали свои частные согла­шения с режимом не только из простого расчета, чего они могут дос­тичь и чего лишиться. Они принимали цели режима, полностью или -чаще - частично, сознавая, что у них нет других руководящих принци­пов для мыслей и поступков, и оставаясь при своих сомнениях [199].



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет