IV. Осведомление в России и Европе
Таким образом, надзор за настроениями населения нельзя считать присущим исключительно социализму или большевистской идеологии. Однако мои оппоненты все же могут настаивать на том, что склонность к такому надзору была типично русской особенностью: просто в данном случае традиционный для России авторитаризм принял новую, более действенную форму [60]. Именно поэтому я хочу еще раз прибегнуть к компаративному методу и сопоставить проводившиеся в России мероприятия по надзору за населением с такими же мероприятиями, практиковавшимися в тот период другими великими державами.
С самого начала необходимо заметить, что, хотя царскую охранку часто изображают как характерный институт русского самодержавия, находившиеся в ее ведении «черные кабинеты» были созданы по образцу французских «cabinets noirs», учрежденных Наполеоном и усовершенствованных в течение XIX века французским государством (мы видим, что в России воспользовались даже французским названием данных учреждений) [61]. Составление государственной картотеки противников существующего строя, включавшей в себя фотографии смутьянов - те самые фотографии, которые сегодня используются для «украшения» биографий ведущих революционеров, - также стало применяться в России далеко не спонтанно. Эта усовершенствованная форма «человеческого архива» появилась только после того, как российское государство решило упорядочить поток поступающей к нему информации при помощи введения системы каталогизации, предложенной французом А.Бертильоном [62]. (Между прочим, бертильоновс-кая система каталогизации была еще одной формой практики, не совсем четко вписывавшейся в определенные хронологические или идеологические границы, она также начала свое существование еще при царском режиме и продолжала применяться в советский период). Итак, полицейский надзор за населением - сбор индивидуальной информации о противниках существующего строя как превентивная мера - не был чем-то уникальным, присущим только российскому самодержавию. Но как же обстоит дело с правительственным надзором - сбором информации с целью ознакомления с настроениями населения и управления ими? Граница здесь пролегает не столько между Россией и Европой, сколько между Европой до мировой катастрофы 1914 года и Европой после начала катастрофы - включая сюда и Россию.
В ходе войны все державы приступили к широкомасштабной, строго упорядоченной перлюстрации внутренней почты; все они практиковали перлюстрацию в целях надзора за настроениями населения. С развитием военных действий немецкие военные власти, подобно своим русским коллегам, «занимались активным чтением солдатских писем с фронта, [и] зачастую были глубоко обеспокоены их содержанием». Немецкие власти также перехватывали и анализировали письма, отправлявшиеся на фронт и с фронта для составления регулярных донесений о настроениях (Stimmung) и моральном духе (Geist) [63]. В течение десятидневного отчетного периода один армейский отдел почтовой цензуры тщательно просматривал более 54 тысяч писем - и все для того, чтобы составить требовавшийся раз в два месяца обзор морального духа армии [64]. Необходимо отметить, что донесения немецкой цензуры были почти идентичны по форме тем донесениям, которые составляли цензурные отделения русской армии.
Французское командование начало активно использовать надзор за настроениями людей лишь в начале 1917 года, когда оно стало проявлять глубокий интерес к моральному духу и настроению как в войсках, так и среди мирного населения. Чтобы более эффективно предугадывать и направлять opinion publique (французский эквивалент русскому «настроению» и немецкому Stimmung), французская армия учредила свои собственные отделения почтовой цензуры, «специальной Целью которых были чтение и анализ почты, проходившей через руки их сотрудников» [65]. А с середины 1917 года главный разведывательный отдел Генерального штаба французской армии начал составлять Регулярные «конфиденциальные бюллетени о моральном духе внутри страны», используя в основном материалы, поставлявшиеся отделениями почтовой цензуры, действовавшими на фронте и по всей стране [66].
Британская армия прибегла к аналогичным мерам, хотя и несколько позже, чем другие державы (эта задержка была вызвана не столько неким прирожденным либерализмом англичан, сколько тем фактом. что всеобщая воинская повинность была введена в Великобритании только в ходе войны: именно для армии, комплектующейся на основе гражданского населения, моральный дух как в тылу, так и на фронте. становится предметом особой заботы). Здесь четко выявляется различие между цензурой как таковой и надзором за настроениями населения. Почти с самого начала войны, напоминает нам Пол Фасселл офицеры подвергали цензуре письма рядового состава вверенных им воинских частей (солдатам было хорошо известно о том внимании, которое привлекали их письма) [67]. Количество сотрудников почтовой цензуры росло в Британии, как грибы после дождя: со 170 человек в конце 1914 года до 1453 человек в 1915 году и до 4861 человека к ноябрю 1918 года, то есть достигло примерно 50% того количества сотрудников, которое в начале 20-х годов использовал для аналогичных целей советский режим (при значительно большей численности населения) [68]. Но только в начале 1918 года британская армия приступила к подлинному надзору, основанному на правительственной концепции: именно тогда цензурный отдел Генерального штаба начал составлять трехмесячные сводки о солдатских настроениях, основанные на выдержках из перехваченных писем [69].
По всей Европе, так же как и в Российской Империи, а позже - в СССР, первая мировая война вызвала к жизни занимавшиеся надзором за настроениями бюрократические системы, подобные созданному Донским правительством ДОО и учрежденным советским режимом информационным отделам ЧК и ГПУ. И, как и в СССР, целью сбора такой информации было использование ее для построения общества определенного типа.
Французы, как и русские, вступили в войну, не располагая стройной системой осведомления. В нашем распоряжении имеются некоторые материалы о настроениях людей в первые месяцы войны; но они появились только потому, что министр образования потребовал от всех подчиняющихся ему преподавателей собирать сведения о реакции населения на начало войны и мобилизации [70]. Некоторое время, однако, в официальных донесениях о настроениях населения внимание концентрировалось только на рабочем классе - причем преимущественно в Париже. Но к 1916 году некоторые префекты (эпизодически и по собственной инициативе) начали следить за общими настроениями населения, а с середины 1917 года министр внутренних дел стал требовать от всех префектов донесений о настроениях населения во вверенных им округах [71]. Одновременно командующие военных округов по всей стране начали составление ежемесячных бюллетеней о моральном духе населения, основанных на донесениях их подчиненных из рядов военной и гражданской иерархии. С этого времени различные гражданские и военные органы власти неустанно «прощупывали» французское общественное мнение; именно это стремление привело к возникновению (к концу 30-х годов) Отдела Методов Контроля (Service du controle technique) [72].
В Англии, как и во Франции, 1917 год стал годом возникновения «сложной системы сбора данных в целях наблюдения за общественным мнением и контроля над ним». Службы безопасности перенесли центр своего внимания с контрразведки как таковой на составление политических донесений. С конца 1917 года до начала 1920 года штабные офицеры разведки занимались составлением «еженедельных разведывательных сводок», которые затем отправлялись в разведотделы Генерального штаба. Еженедельные сводки состояли из трех разделов. Первый из них касался выполнения Законов о защите королевства (DORA), а третий был посвящен исключительно беспорядкам в промышленности. Второй раздел имел аналитический характер; содержавшаяся в нем информация была распределена, в свою очередь, по восьми рубрикам. Как и в сводках ДОО или в сводках, составлявшихся немецкими военными (см. ниже), первая рубрика была следующей: «Преобладающее общественное мнение в отношении войны» (а после войны - «Преобладающее общественное мнение в отношении демобилизации»). По окончании войны масштабы надзора за настроениями населения не только не сократились, а, наоборот, увеличились: на деле демобилизация «расширила сферу наблюдения» [73]. Собранная таким образом информация применялась затем для управления рабочей силой, для борьбы с «антиправительственной агитацией» и вообще для направленного воздействия на настроения масс. К 1918 году британское Министерство информации начинает вести активную пропагандистскую работу в тылу - до этого правительство никогда еще не уделяло внимания подобным задачам (деятельность Бюро прессы до сих пор была ограничена чисто негативной функцией запрещения тех сообщений, которые могли оказаться полезными для врага) [74].
В Германии политическая полиция время от времени, начиная с 1850-х годов, собирала комплексную информацию о политических настроениях, но и здесь качественные перемены принесла первая мировая война [75]. В ноябре 1915 года Военное министерство приказало командующим всех военных округов Германии докладывать об общей обстановке в подчиненных им округах. Три месяца спустя, в марте 1916 года, немецкое командование дополнило свои инструкции, дав указание командующим составлять подробные донесения о настроениях или моральном духе населения. Первая рубрика регулярных докладов, которые должны были составлять военные губернаторы, касалась «настроений гражданского населения» [76]. (Вспомним, что правительство Российской Империи дало указание гражданским должностным лицам начать сбор такой информации в октябре 1915 года, опередив, таким образом, немецкие власти всего на несколько месяцев).
Не случайно вскоре после этого немецкое командование обратилось к новой форме воздействия на солдат и на гражданских лиц; знаменательно, что новые мероприятия были названы «просветительная деятельность» (Aufklarungtatigskeit), а позже переименованы в «патриотическое воспитание». Они были задуманы как нечто, в корне отличающееся от пропаганды (то есть от ознакомления иностранной аудитории со своей собственной версией происходящих событий и от противодействия вражеской пропаганде), которой Германия занималась с начала войны. В отличие от пропаганды, «просветительная деятельность» была направлена на то, чтобы в полной мере использовать духовные ресурсы своих солдат и гражданского населения и превратить их из подданных, исполняющих отведенную им роль в рамках установленного порядка, в лучших, более сознательных деятелей [77]. В общем и целом «просветительная деятельность» преследовала цели, не слишком отличающиеся от целей «политически-просветительной работы» Красной Армии [78]. Показательно, что оба государства определили стоявшую перед ними задачу как «просвещение» (Aufklarung) граждан. И немецкая «просветительная деятельность», и советская «политически-просветительная работа» были продолжением мероприятий по осведомлению. Осведомление это было направлено не только на изучение «общественного мнения»; оно ставило своей целью описание духовного состояния людей с тем, чтобы изменить его в нужном направлении посредством подобной просветительной практики, осуществляющейся под эгидой государства.
V. Осведомление и «государство национальной безопасности»
Итак, осведомление представляло собой явление, присущее не только одной России или развернувшимся там социалистическим преобразованиям. Хотя практика надзора заклеймена позором как одно из наиболее пагубных проявлений тоталитарного мышления, она не является чем-то специфически «большевистским», «марксистским» или даже «тоталитарным»; перед нами - практика, свойственная современному периоду мировой истории. Приведенные выше исторические сопоставления указывают на то, что для меня важным рубежом в эволюции тех методов, которые государства использовали для управления населением, является первая мировая война [79].
Великая война создала не только индустрию массового уничтожения. Она привела к институционализации особой формы современной политики, основанной на правительственном принципе, - к созданию «государства национальной безопасности». Несомненно, правительственная концепция появилась задолго до начала XX века, но именно в ходе первой мировой войны и послевоенного периода стало возможным ее широкомасштабное осуществление на государственной основе. Совершенно очевидно, что стремление к руководству обществом и соответствующие практические мероприятия были не просто реакцией на острые нужды военного времени, вызванной к жизни исключительными обстоятельствами войны. Но важно то, что именно в контексте военного времени государства приступили к массированному внедрению в жизнь подобной практики [80]. Впервые населению разных стран пришлось изо дня в день ощущать на себе политические последствия перехода к «правительственному стилю» в его этатистской форме: в практической политике, в деятельности конкретных учреждений, в повседневной жизни. Независимо от того, что думало по этому поводу население, оно не могло избежать новых государственных притязаний. Государства навязывали себя все большему числу людей все в новых и новых сферах. Они стремились придать организованность большим секторам экономики и общественной жизни (как бы ни называлась такая деятельность - Kriegswirtschaft, «военный коммунизм» или Закон о защите королевства). Они демонстрировали общую для них склонность к восприятию и использованию самого населения в качестве «ресурса» (эта тенденция отражена в таких терминах, как Menschenmaterial - «человеческий материал», русском выражении «людская сила» или в концепции «economy of manpower» - «экономии живой силы», принятой на вооружение британским правительством). Они, что наиболее показательно, предпринимали попытки вовлечь население в свои мероприятия не просто как объект, но также и в качестве активного субъекта; и добивались этого, манипулируя новоизобретенным ресурсом - национальной волей или духом, определенными количественно и описанными качественно при помощи нового комплекса мероприятий: надзора за настроениями населения.
Более того, с окончанием войны меры эти не превратились в достояние истории. Надзор за населением ни в коей мере не был географически ограничен Россией или СССР, как не был он хронологически ограничен первой мировой войной. Государства национальной безопасности, возникшие, чтобы осуществлять управление обществом в условиях тотальной войны, прошли путь не от войны к миру, а от войны к подготовке будущих войн. Европейские государства национальной безопасности обнаружили, что меры, применявшиеся в период войны, в равной степени полезны и для управления населением в мирное время. В веймарской Германии «появившиеся в ходе войны стратегии надзора за населением стали активно внедряться в послевоенную гражданскую жизнь» [81]. Позже немцы оказались под наблюдением неисчислимых нацистских институтов, а также институтов «идеологического» оппонента режима - Социал-демократической партии Германии (которая действовала в этом качестве не иначе как из-за рубежа) [82]. В ходе второй мировой войны, как и в годы первой мировой, немецкие власти преследовали не только негативную цель цензуры солдатских писем, но и позитивную цель направленного конструктивного воздействия на их содержание и воспитания, посредством этих писем, чувства национальной общности, а также насаждения среди самих солдат определенных форм самовыражения и даже самоидентификации [83]. В вишистской Франции Петен использовал в своих целях информацию, собранную Отделом Методов Контроля путем вскрытия писем граждан, чтения отправленных ими телеграмм и прослушивания их телефонных разговоров (только в декабре 1943 года Отделом было прочитано 2 448 554 письма, просмотрено 1 771 330 телеграмм и подслушано 20 811 телефонных разговоров). Но сам Отдел был учрежден еще во времена Третьей республики [84]. Даже в Англии, на родине эмпиризма и здравого смысла, была создана организация «Массовое наблюдение» (Mass observation), непосредственной целью которой было «наблюдение за каждым со стороны каждого - включая наблюдение за самим собой» [85]. Вряд ли является простым совпадением и тот факт, что опросы общественного мнения (в том значении, в котором мы понимаем данный термин сегодня, а не в том. в котором они практиковались французской армией в 1917 году) начались в конце 30-х - начале 40-х годов [86]. Необходимо отметить, что подобные мероприятия - в отличие от периода первой мировой войны - широко проводились еще до начала военных действий. Перспектива тотальной войны и возникновение режимов национальной безопасности, призванных осуществлять ведение такой войны, требовали мобилизации собственного населения и сбора информации о нем не только в ходе войны, но и в мирное время [87].
По всей Европе, как отмечает Майкл Гейер. «всеохватывающая и всесторонняя мобилизация нации с целью ведения войны была свойственна всем основным участницам первой мировой войны... Все нации использовали сложную сеть принуждения и уговоров и разрабатывали собственные, национальные формы управления» [88]. Первая мировая война была той матрицей, с помощью которой различные государства оттачивали свои индивидуальные стремления и создавали механизмы для их реализации. В общем, наблюдения Гейера относительно Европы полностью распространяются и на Россию. Однако, когда мы обращаемся к истории этой страны, революция 1917 года часто заслоняет от нас те перемены, которые произошли в ходе войны. Ведь если рассматривать гражданскую войну в России как продолжение той всеобщей катастрофы, которая обрушилась на Европу в 1914-1918 годах, то окажется, что русская революция не прекратила войну в 1918 году в Брест-Литовске, а лишь отложила окончание российской катастрофы до 1921 года. то есть что Россия вела войну на три года дольше, чем остальная Европа. Такое положение дел знаменательно потому, что оно позволяет логически объяснить факт долгого существования военизированного режима национальной безопасности (иными словами, режима тотальной войны), который провел Россию через горнило революции. Россия постфактум получила возможность предложить свою собственную трактовку тех перемен, которые она претерпела вместе с другими европейскими странами. Революция 1917 года позволила утверждать, что модернизация российского государства, превратившая его в государство национальной безопасности (а такой стиль модернизации был характерен и для многих других европейских держав), выросла не из общеевропейского опыта первой мировой, а из уникальных событий русской революции. Ведя споры о произошедших в мире изменениях. Европа и Россия теперь могли предложить два разных коротких ответа на вопрос о том, что за всемирный потоп захлестнул их. Европа приписывала перемены в мире «Великой войне»; Россия - своей революции.
А как же идеология? Была ли большевистская Россия после 1918 Года такой же, как и любая другая европейская страна? Очевидно, нет. И различие между политическим и институциональным развитием Европы и России не исчезнет, сколько бы риторических рассуждений о некой «общей форме модернизации» не прозвучало из уст ученых. Российское институциональное воплощение принципов Нового времени - в их этатистском варианте - было перенесено в революцию; а революция (конечно же, здесь речь идет о революции в большевистском ее понимании), в свою очередь, концептуально оформила и заострила те цели, достижению которых должна была служить деятельность модернизированных институтов. Вместо того чтобы воздействовать на национальные образования (как входящие в его состав, так и зарубежные) и стремиться к обеспечению национальной безопасности, Советский Союз предпочитал использовать современную технику управления в отношении классов (как вне своих пределов, так и, особенно, внутри их) для построения социализма [89]. «Революция» стала шаблоном, в соответствии с которым развивались - и при помощи которого получали объяснение - все те новые черты, которые появились в период с 1914 по 1921 гг. Поэтому не только историки воспринимают избы-читальни и донесения о настроениях населения как продукты революции; современники также определяли эти явления как «революционные».
Но компаративное исследование практики различных государств показывает, что расхожие представления о специфике большевизма зачастую не отражают реальности: так, в рамках модели тоталитаризма, созданной К.Фридрихом и З.Бжезинским, большевизму приписывается некая особая практика. Но специфика большевизма скорее заключается в том, как и в каких целях он использовал такую практику. К примеру, тот факт, что советский режим весьма широко определял политическую сферу - большевистское определение «политики» практически охватывало все остальные сферы человеческой деятельности, - привел к тому, что и большевистский надзор за населением охватывал намного более широкий спектр вопросов, чем это было у белых технологов надзора (или же у их французских, немецких и английских коллег).
Если большевики разделяли с другими общую, основанную на правительственной концепции, веру в то, что государство может изменить окружающий мир, и видели в революционной политике идеальное орудие для осуществления данной цели, то марксизм был той идеологией, которая предлагала конкретное видение этого мира. Марксизм утверждал, что изменить этот мир - задача морально правомерная и не терпящая отлагательства. Более того, марксизм ставил четкие цели политических действий и разъяснял, кому быть объектом государственного попечения или государственного преследования. Возможно, особое значение имеет тот факт, что он задавал некие временные рамки для достижения провозглашенных им целей - построения социалистического общества и создания нового человека (понятие «новый человек» в данном случае предполагало и «нового мужчину», и «новую женщину») [90]. Отличительной особенностью советского эксперимента было использование общеевропейского набора практических мероприятий с целью усовершенствования граждан самым коренным образом и в течение определенного временного периода. Это означает, что большевизм использовал не открытую, а закрытую модель исторического прогресса [91].
Марксистское мировоззрение влияло и на то, каким образом большевики осуществляли практику управления. В области продовольственного снабжения, например, как красные, так и белые стремились осуществлять управление экономикой и обеспечить эффективность рынка при помощи планирования и контроля (точно так же, как во время первой мировой войны это делали Российская Империя и другие европейские державы) [92]. Специфика большевистского режима заключалась не в том, что он претендовал на управление экономикой (это стремление он разделял со многими другими), а в том, как он пытался это делать. Ибо, в отличие от других государств, целью советских мероприятий в сфере продовольственного снабжения было не столько преодоление реального дефицита, сколько борьба с тем индивидуумом, который не смог выполнить поставленного перед ним задания. Поскольку существовало убеждение, что если люди к чему-то стремятся, то они могут, как сказал позже Сталин, «взять штурмом любую крепость», неудача воспринималась как свидетельство нежелания человека выполнить что-либо, а не его неспособности к этому. Большее значение, придававшееся человеческому фактору, вело и к увеличению ответственности (а зачастую - к почти полной невыполнимости поставленных задач). В глазах режима любой дефицит свидетельствовал не о нехватке зерна, а о нехватке воли: он полагал, что непокорные крестьяне не хотят сдавать зерно, но не допускал, что зерна просто не было. Именно поэтому в ходе кампании продразверстки в 1920-1921 годах советское государство просто-напросто отказывалось считать засуху оправданной причиной неспособности крестьян сдать зерно государству, передавая таких крестьян революционным трибуналам и зачастую расстреливая их за это «преступление» [93]. Попытки управления экономикой и рынком были тогда обычным делом; необычным было то, как осуществлялись эти попытки. Таким образом, советская система была особенной не из-за ее практических мероприятий, ее технических орудий или даже ее стремлений. Особенность ее заключалась в той специфической форме, которую эти стремления приобрели: она стремилась привести общество к социализму, одновременно формируя его «человеческий материал» - и как коллективную общность, и как отдельных личностей. Таким образом, надзор за населением был лишь частью более обширной кампании, направленной одновременно на строительство коммунизма и на создание нового человека.
В настоящей статье сделана попытка сконцентрировать внимание читателей на двух основных вопросах. Во-первых, хотя материалы по надзору за населением сами по себе имеют огромную важность, истинное их значение может остаться незамеченным, если исследовать их просто методом «открытой разработки» с тем, чтобы выявить проявления «общественного мнения» или степень «массовой поддержки». Я утверждаю, что подобный подход к этим источникам лишь как к хранилищу информации не позволяет понять основную цель создания таких документов и существования того общества, частью которого они были. Ибо сбор информации не был сам по себе главной целью: надзор за настроениями населения не предназначался преимущественно для изучения общественного мнения, как не был он и превентивной, защитной мерой, направленной на предупреждение любых оппозиционных выступлений (хотя, конечно же, он использовался и в этих целях тоже). Надзор представлял собой комплекс практических мероприятий [94], необходимых для выполнения задачи переделки общества и трансформации каждого его отдельного члена. И даже когда осведомление использовалось для выявления оппонентов (с тем, чтобы уделять им особое внимание) и для последующего определения, кто из них не поддается «усовершенствованию» (с тем, чтобы устранить их и лишить возможности «вредить» обществу), - это было лишь частью реализации более обширных планов трансформации каждого индивидуума [95]. Таким образом, когда материалы надзора за населением используются лишь как источник сведений об общественных настроениях (показательно, что в самих документах при описании главного предмета их изысканий не употребляются ни термин «мнение», ни термин «поддержка»), - вне поля зрения остаются те цели, для которых собиралась данная информация, и тот контекст, который эту информацию порождал. Речь идет не о каком-то незначительном или чисто семантическом отличии. Советским гражданам было известно, что надзор за ними ведется в практических целях. Они знали (хотя могли только гадать, насколько обширна была сеть наблюдения), что с помощью практики надзора государство не только составляет донесения о том, что говорят и пишут его граждане, но и старается использовать полученную информацию для изменения и исправления их самих и их взглядов. Надзор за населением не был пассивным наблюдением; он носил активный, конструктивный характер.
Но в настоящей статье я также стремился показать, что мероприятия по надзору и те проекты, на реализацию которых они были направлены, не могут рассматриваться как некая аномалия, проявление российской самобытности или даже как специфическая особенность тоталитарных режимов в целом. Устраивает нас это или нет, но ученые просто не могут свести все к противопоставлению «хороших» государств, воздерживавшихся от надзора за населением, и «плохих» государств, прибегавших к такой практике. На протяжении межвоенного периода практику надзора и осведомления использовали все государства. Поэтому вместо однозначных сравнений мы должны исследовать различия - и различия эти имеют решающий характер - в том, как и в каких целях все эти режимы осуществляли надзор. И эти различия на практике действительно были очень глубокими как с точки зрения историка, так и (в еще большей степени) с точки зрения тех граждан, на чью жизнь они влияли. То была огромная разница - попасть ли под надзор британской организации «Массовое наблюдение» или стать объектом наблюдения со стороны секретных политотделов НКВД. Но для того чтобы определить степень и характер этих различий, необходимо рассматривать большевистские мероприятия в сфере надзора как в контексте русской истории, так и в более широком общеевропейском контексте.
Иен Кершоу, говоря об этической стороне использования сравнительно-исторического подхода при изучении нацистской Германии, утверждает, что комплексное использование «лонгитюдного и компаративного подходов не просто закономерно (и необходимо)... Это непосредственно способствует более четкому вычленению специфически нацистской сущности социальной политики (...). Лонгитюдный подход обнажает именно политико-идеолого-моральную структуру» [96]. Именно по этой причине изучение советских материалов, связанных с практикой надзора, и порождавших их институтов может существенно выиграть за счет использования трудов Геллейтли и Кершоу, посвященных нацистской Германии, а также обширной немецкой литературы о Feldpostbriefe - военно-полевой почте. И, конечно, подобные сравнения не должны ограничиваться тоталитарными режимами. Работа Беккера о Франции времен первой мировой войны, исследование Лаборье о вишистской Франции и работа Маклейна, посвященная британскому «министерству морального духа», также могут многое поведать об общеевропейской склонности государств управлять не только экономическими, социальными и физическими ресурсами населения, но и его психическими и духовными ресурсами.
Мы не рассматриваем Советскую Россию ни как некое уникальное порождение социализма, ни как русское отклонение от европейских норм; мы воспринимаем ее как чрезвычайно специфическое проявление новой правительственной модальности в сфере политики. В данной статье подчеркивается значение первой мировой войны, в условиях которой многие черты правительственной концепции получили конкретное воплощение. Особенности советского режима объясняются не «идеологией» в общем смысле этого слова и не его особой тоталитарной сущностью, а скорее взаимодействием конкретной идеологии и опыта практической реализации специфически «современного» понимания политики, говоря коротко, такого ее понимания, при котором население рассматривается и как средство, и как цель некоего эмансипационного проекта [97]. Преимущество данной позиции состоит в том, что она позволяет переместить центр тяжести научной дискуссии с категоричных оценок тоталитарных режимов на изучение того, как именно те или иные государства практиковали (или не практиковали) тоталитарные по своей сути мероприятия. Задача в таком случае состоит не в поиске причин, по которым Россию можно было бы считать аномалией, а в определении специфики российского воплощения общеевропейской практики. Советский опыт не может быть сведен ни к частному проявлению российской отсталости, ни к сюрреалистической попытке строительства социализма. Поскольку Советская Россия представляет собой проблему, ключ к ее решению необходимо искать в контексте явления, обозначенного термином «современность».
Пер. с англ. С.Каптерева
Достарыңызбен бөлісу: |