Выражаем глубокую признательность Международному фонду «Культурная инициатива» и лично Джорджу Соросу за финансовую поддержку серии Лики культуры



бет10/35
Дата20.06.2016
өлшемі3.39 Mb.
#150186
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   35

Из памятных годовщин речами почитались прежде всего дни смерти государей. Собственно говоря, речь на похоронах выпадала главным образом на долю гуманистов, произносивших ее в церкви в светском одеянии, причем делалось это над гробом не только государя, но и должностных лиц и других видных людей122. Так же точно зачастую обстояло дело с речами по случаю помолвки и бракосочетания, разве только они (как можно полагать) произносились не в церкви, а во дворце, как, например, речь, которую держал Филельфо при помолвке Анны Сфорца и Альфонса д*Эсте в Миланском замке. (Хотя нельзя исключать и той возможности, что это происходило во дворцовой часовне.) Видные частные лица также доставляли себе подобными свадебными речами изысканное удовольствие. В Ферраре в таких случаях просто разыскивали Гварино123, а уж тот мог отправить на торжество одного из своих учеников. Сама церковь брала на себя в случае венчания и похорон одну лишь церемонию в узком смысле слова.

Академические речи по случаю представления нового профессора, а также в связи с началом занятий124 произносились самими профессорами, делавшими это с применением всех риторических красот. Впрочем, и заурядная, читаемая с кафедры лекция зачастую приближалась к речи в собственном смысле слова125.

 

К оглавлению



==150

Адвокатам аудитория, собиравшаяся в каждом отдельном случае, давала масштаб средств, которые должны были использоваться в произносимой речи. В зависимости от обстоятельств, она могла быть оснащена полным филологически-антикварным арсеналом.

В особый разряд попадают произносившиеся по-итальянски речи перед солдатами, имевшие место иной раз перед битвой, иногда же  после нее. Федериго да Урбино126 держался в этом отношении классических традиций: одному отряду за другим внушал он гордость и воодушевление, когда они стояли перед ним в полной боевой готовности. Возможно, многие речи у военных историков XV в., например Порчеллио (с 71), вымышлены только отчасти, частью же основываются на том, что было действительно произнесено. Чем-то в ином роде были обращения к формировавшейся начиная с 1506 г., главным образом по инициативе Макиавелли, флорентийской милиции127, произносившиеся на первых порах по поводу учений, а позднее в связи с ежегодными празднованиями. Кто-то из граждан, с мечом в руке, одетый в нагрудный панцирь, произносил эту речь в церкви каждого квартала перед собравшейся там милицией

Наконец, в XV в. проповедь в собственном смысле слова бывает иной раз уже невозможно отличить от речи, поскольку много духовных лиц также вступили в круг античной образованности и претендовали на определенное влияние и в этой среде. Так, достигший святости еще при жизни народный любимец, уличный проповедник Бернардино да Сиена304* почитал своим долгом не пренебрегать уроками риторики знаменитого Гварино, хотя ему предстояло произносить проповеди исключительно по-итальянски. Требования, предъявлявшиеся даже к проповедникам покаяния, были s это время выше, чем когда-либо еще; то здесь, то там можно было натолкнуться на аудиторию, способную вынести обстоятельные философские рассуждения с кафедры и, более того, этого желавшую  как можно предполагать, в образовательных целях128. Однако в данном случае мы говорим о священнослужителях, произносивших латинские проповеди на случай. Многие поводы для этого были у них перехвачены, как уже сказано, учеными мирянами. Речи по случаю праздников определенных святых, по поводу свадеб и смертей, представления епископов и т. д. и даже речь в связи с первой отслуженной приятелем священником мессой или же торжественная речь перед капитулом ордена были отданы мирянам129. И все же, каким бы ни был повод для празднества, проповеди перед папским двором в XV в произносили, как пра­

 

==151

вило, монахи. При Сиксте IV Джакомо да Вольтерра306* в соответствии со всеми правилами искусства130 последовательно перечисляет и критически разбирает этих проповедников. Федра Ингирами306*, гремевший при Юлии II оратор по торжественным поводам, по крайней мере, имел духовное посвящение и возглавлял хор в церкви св. Иоанна Латеранского; но и помимо него среди прелатов было теперь достаточное количество людей, владевших изящной латынью. Да и в целом признававшееся ранее с чрезмерной безоговорочностью превосходство светских гуманистов выглядит теперь, в XVI в., в данном отношении, как, впрочем, и в других, о чем речь пойдет ниже, несколько смазанным.

Однако, говоря в общем и целом, что это были за речи, каково было их содержание? Итальянцам было не занимать природного красноречия на протяжении всего средневековья, и с давних пор риторика принадлежала к числу семи свободных искусств. Однако если речь заходит о воскрешении именно античных методов, то эту заслугу следует, по словам Филиппе Виллани, отнести на счет некоего флорентийца Бруно Казини, который умер в молодом еще возрасте в 1348 г. от чумы131. Имея в виду исключительно практические задачи, а именно снабдить флорентийцев способностью изящно и непринужденно вести себя на советах и в других общественных собраниях, он в соответствии с указаниями древних трактовал изобретение307*, декламацию, жестикуляцию и манеру держаться в их взаимосвязи. Нам и раньше приходилось слышать об ориентированном исключительно на практическое использование риторическом воспитании: ничто не ценилось так высоко, как способность произнести экспромтом на изящной латыни что-то подходящее к данному случаю. Подъем в области изучения речей и теоретических трактатов Цицерона, Квинтилиана и императорских панегиристов, появление новых учебников132, использование успехов филологии в целом и большое количество античных идей и предметов, при помощи которых было возможно и даже необходимо обогатить свой ум  все это вместе взятое довело до совершенства характер нового искусства красноречия.

Тем не менее искусство это чрезвычайно разнится от человека к человеку. Во многих речах ощущается истинное красноречие, а именно в тех из них, которые не отвлекаются от избранной темы; сюда можно в основном отнести речи, которые остались от Пия II. А те изумительные результаты, которые достигались Джанноццо Манетти133, позволяют предположить в нем такого оратора, каких немного знает вся мировая исто­

 

==152

рия. Большие аудиенции, на которых он выступал в качестве посла Николая V перед дожами и советом Венеции, были событиями, память о которых сохранялась длительное время. В то же время многие ораторы пользовались данным поводом для того, чтобы вместе с несколькими льстивыми замечаниями, отпущенными по адресу знатных слушателей, обрушить на них бессодержательную массу заимствованных из времен античности слов и понятий. То, каким образом было возможно это выдерживать в течение двух и даже трех часов, мы сможем понять только в том случае, если не будем упускать из виду ощущавшийся в это время острый интерес к конкретным фактам античности, а также имевшие место до всеобщего распространения книгопечатания отсутствие либо сравнительная редкость переработок. Такие речи сохраняли по крайней мере то значение, которое было нами присвоено многим письмам Петрарки (с. 130). Однако некоторые из них переходили меру. Речи Филельфо в своем большинстве представляют собой чудовищную нанизанную на нить общих мест вереницу классических и библейских цитат. В промежутках отпускаются похвалы по адресу великих и прославленных личностей по определенной схеме, например в соответствии с основными добродетелями, и лишь с большими усилиями у него и других авторов возможно бывает обнаружить немногие действительно здесь присутствующие и обладающие истинной ценностью характеристики его эпохи. К примеру, речь одного профессора и литератора из Пьяченцы по случаю встречи герцога Галеаццо Мария в 1467 начинается с Юлия Цезаря, смешивает ворох античных цитат и цитат из аллегорического сочинения, принадлежащего самому автору, а заканчивается обращенными к правителю чрезвычайно бестактными поучениями134. К счастью, был уже поздний вечер, и оратор вынужден был ограничиться тем, что передал свой панегирик в письменном виде. Филельфо также начинает речь по случаю одной помолвки с таких слов: «Этот перипатетик-Аристотель и пр.»; другие же с самого начала восклицают «Публий Корнелий Сципион и т. п.», так что создается впечатление, что и им, и их слушателям не терпелось как можно скорее выслушать какую-нибудь цитату. К концу XV в. вкус как-то вдруг выправился, что в большой степени можно поставить в заслугу флорентийцам: с этих пор в цитировании соблюдается значительная умеренность, хотя бы уже потому, что за это время стали более распространенными справочные издания, в которых всякий мог в изобилии отыскать все, прежде приводившее в изумление государей и народы.

 

==153

Поскольку речи по большей части составлялись в кабинете, за письменным столом, их рукописи можно было непосредственно использовать для дальнейшего распространения и обнародования. Великие мастера экспромтов должны были, напротив, иметь стенографов, которые бы за ними записывали135. Далее, не все речи, которые имеются в наличии, были действительно предназначены только для того, чтобы быть произнесены; так, например, принадлежавший Бероальдо Старшему308* панегирик Лодовико Моро  это просто направленное в письменном виде сочинение136. И как принято было сочинять письма воображаемым адресатам во все концы света, то ли ради упражнения, толи в качестве готовых образцов, но также и в качестве полемических сочинений, существовали и речи по вымышленным поводам137, как образцы готовых речей для приветствия видных должностных лиц, государей, епископов и многих других.

Также и в отношении красноречия смерть Льва Х (1521 г.) и разграбление Рима (1527 г.) знаменуют собой начало упадка. Насилу ускользнув от бедствий, в которые погрузился Вечный город, Джовио138 односторонне и в то же время в основном верно описывает причины этого упадка.

«Постановки Плавта и Теренция, некогда бывшие школой упражнения в латинской речи для виднейших римлян, вытеснены итальянскими комедиями. Изящный оратор более не находит вознаграждения и признания. Поэтому адвокаты консистории, например, пишут только вступления к своим речам, а остальное преподносят беспорядочно, как мутную мешанину неизвестно чего. Речи на случай и проповеди также находятся в глубоком упадке. Будь то речь на кончину кардинала или светского вельможи, исполнители завещания не обращаются к наиболее способному в городе оратору, которого им пришлось бы вознаградить сотней золотых монет, а нанимают за ничтожную сумму первого попавшегося дерзкого начетчика, для которого главное  чтобы о нем заговорили, пусть даже то будут величайшие поношения. Покойник, полагают они, все равно не почувствует ничего, даже когда на кафедру проповедника вскарабкается обезьяна в траурном одеянии, которая начнет с хриплых хнычущих бормотании, постепенно переходя на громкий вой. Также и праздничные проповеди в ходе папского служения больше не приносят никакой истинной награды: монахи всех орденов вновь взяли их в свои руки и читают, проповеди, словно для самых необразованных слушателей. А ведь совсем немного лет прошло с того времени, когда такая проповедь в присутствии папы могла открыть дорогу к епископской должности».

 

==154

Вслед за эпистолярным жанром и красноречием гуманистов мы коснемся еще иных видов их творчества, являющихся в то же время в большей или меньшей степени воспроизведениями античных образцов.

Сюда относится прежде всего научное исследование  в собственном смысле слова или же в форме диалога139, причем в последнем случае оно было непосредственным заимствованием у Цицерона. Чтобы хотя бы до некоторой степени воздать этому жанру должное, а не отбрасывать его с порога прочь как скопление сплошных длиннот, необходимо принять в расчет две вещи. Столетие, расквитавшееся со средневековьем, во многих отдельных вопросах морального и философского характера нуждалось в некоем специальном посредничестве между собой и античностью, и место это занимают теперь исключительно сочинители трактатов и диалогов. Многое из того, что представляется нам теперь в их сочинениях общим местом, для них самих и для их современников было требовавшим больших усилий воззрением на вещи, суждения по поводу которых не произносились с самой античности. Далее, сам язык достигает здесь особенной красоты слога, будь то по-итальянски или по-латински. Построение предложений становится в них более непринужденным и разнообразным, чем в историческом повествовании, в речи или письме, и многие из итальянских сочинений этого жанра до сих пор считаются образцовой прозой. Немало этих работ были уже названы или еще будут приводиться впредь в связи с их содержательной стороной, теперь же речь у нас идет о них как об особом жанре. Начиная с писем и трактатов Петрарки и вплоть до конца XV в. здесь, так же как и у ораторов, в произведениях большинства перевес на стороне собирательства античного материала. Затем жанр просветляется, в особенности на итальянском языке, и в «Азоланских беседах» Бембо, в «Умеренной жизни» Луиджи Корнаро309* он достигает завершенной классической высоты. Также и здесь решающим обстоятельством было то, что за это время античный материал начал аккумулироваться в особых крупных трудах обобщающего характера, которые были теперь даже напечатаны, и более не стоял на пути у авторов трактатов.

Совершенно неизбежным было завоевание гуманизмом также и исторического жанра. При беглом сравнении относящихся к этой категории «Историй» с хрониками предыдущей эпохи, а именно с теми блестящими, красочными, полными жизни работами, наподобие той, что принадлежит Виллани, нам доводится испытать чувство глубокого разочарования. Насколько по­

 

==155

блекшим и манерно-изысканным предстает рядом с ними все, что вышло из под пера гуманистов, но особенно это касается, впрочем, работ их ближайших и наболее прославленных флорентийских последователей, Леонардо Аретино и Поджо. Какие терзания испытывает читатель, догадываясь о том, что среди написанных по образцу Цезаря и Ливия фраз Фацио, Сабеллика, Фольеты, Сенареги, Платины (в сфере мантуанской истории), Бембо (в венецианских анналах) и даже самого Джовио (в«Истории») безвозвратно гибнут лучшие индивидуальные и местные краски, глохнет интерес к действительным процессам в полном их объеме! Недоверие растет с осознанием того, что в образце, которым служит для них Ливии, они пытаются обнаружить достоинства даже безо всяких к тому оснований, как, например140, в том, что он «превратил сухую и обескровленную традицию в изящество и полноту». Приходится (причем тут же)столкнуться даже с сомнительного свойства признанием, что историческое сочинение должно возбуждать, раздражать, потрясать читателя при помощи стилистических приемов  словно оно в состоянии занять место поэзии. В конце концов задаешься вопросом: а не обязано ли было презрение к современности, в котором иной раз141 открыто сознаются перечисленные гуманисты, оказать негативное влияние на то, как они с ней обращаются? Невольно читатель начинает с большим сочувствием и доверием относиться к непритязательным анналистам, писавшим по-латински и по-итальянски и остававшимся верными этому древнему жанру, например, к анналистам Болоньи и Феррары, и тем больше благодарности испытывает он к лучшим из писавших по-итальянски хронистам в собственном смысле слова  таким, как Марин Санудо310*, как Корио, как Инфессура311*,пока с началом XVI столетия на сцене не появляется новая блестящая плеяда великих итальянских историков, писавших народном языке.

И действительно, описание истории современности оказывалось несомненно более удачным там, где оно использовало местный язык, чем когда оно оказывалось вынужденным латинизироваться. Был ли итальянский более подходящим языком также и для повествования о давнем прошлом, для исторического исследования  это вопрос, который допускает, если речь идет об этом времени, различные ответы. Латинский язык был тогда давно уже lingua franca312* ученых не просто в международном смысле, например между англичанами, французами и итальянцами, но также и в смысле межпровинциальном, т. е. ломбардец, венецианец, неаполитанец с их итальянским пра­

 

==156

вописанием (пускай даже оно было давно тосканизировано и несло в себе лишь слабые следы диалекта) не были бы признаны флорентийцем. С этим еще возможно было смириться, когда речь шла о местной истории, которая была уверена в том, что отыщет читателя в региональном масштабе, но совсем не так просто обстояло дело с историей прошлого, которой надлежало отыскать более широкий круг читателей. В данном случае сочувствие со стороны местного населения должно было быть принесено в жертву всеобщему интересу ученых. Насколько велика была бы известность Блонда из Форли, когда бы его большие ученые труды были написаны на полуроманьольском итальянском языке? Да им было бы гарантировано прочное забвение хотя бы из-за одних только флорентийцев, в то время, как будучи написаны по-латински, они оказали величайшее влияние на ученость всего Запада. И сами флорентийцы также писали в XV в. на латинском языке, не из-за того лишь, что они придерживались гуманистических воззрений, но с целью содействовать более легкому распространению своих сочинений.

Наконец, имеются также латинские описания современной истории, обладающие полными достоинствами наиболее удачных итальянских сочинений. Как только исчезает моделированное по Ливию безостановочное повествование, это прокрустово ложе столь многих сочинителей, те же самые авторы предстают словно преображенными. Тот же самый упомянутый Платина, тот же Джовио, за которыми лишь с приложением больших усилий возможно следовать в их больших исторических работах, сразу же проявляют себя в качестве замечательных биографов. Мы уже бегло упоминали о Тристане Караччоло, о биографических сочинениях Фацио, о венецианской топографии Сабеллика и пр., до остальных же мы еще дойдем.

Исполнявшиеся на латыни изображения прошлых временпосвящались, разумеется, прежде всего классической античности. Чего возможно было ожидать от этих гуманистов в меньшей степени  это отдельных значительных работ по общей истории средневековья. Первым имеющим значение трудом этого рода была хроника Маттео Пальмьери, начинающаяся с того места, где остановился Проспер Аквитанский313*. Тот, кто невзначай откроет «Декады» Блонда из Форли, придет до некоторой степени в изумление, поскольку здесь он натолкнется на всемирную историю «ab inclinatione Romanorum imperii»314*, как у Гиббона, наполненную исследованиями источников, относившихся к тому веку, и где первые 300 страниц infolio посвящены раннему средневековью до смерти Фридриха II. И это в то са­

 

==157

мое время, когда на Севере все еще стояли на позициях общеизвестных хроник пап и императоров, а также fasciculus temporum315*! В нашу задачу не входит критический разбор того, какими именно сочинениями пользовался Блонд и где он их добывал, однако придет время и эта честь будет ему сполна воздана в истории новой историографии. Уже из-за этой одной книги вполне основательным будет утверждение: лишь исследование античности сделало возможным также и изучение средневековья, поскольку впервые приучило дух к объективному интересу к истории. Сюда добавилось еще и то, что для Италии той эпохи средневековье было пройденным этапом и дух был в состоянии это осознать, поскольку теперь он находился уже за его пределами. Нельзя сказать, что произносившиеся в отношении средневековья суждения сразу же были исполнены справедливости или даже благоговения: в области искусств прочно воцаряется предубеждение против произведений предшествующей эпохи, а гуманисты связывают начало новой эпохи с их собственным появлением на сцене. «Я начинаю,  говорит Боккаччо142,  надеяться и верить в то, что Бог смилостивился над именем итальянцев, поскольку вижу, что его изобильная благость вкладывает в грудь итальянцев души, равные душам древних, раз они ищут себе славы на иных путях, нежели грабеж и насилие, а именно на тропе бессмертящей имена поэзии». Однако одностороннее и немилосердное это воззрение не закрывало дороги исследованиям выскоодаренных людей в то время, когда в остальной Европе о таком еще не могло быть и речи. Историческая критика в отношении средневековья сформировалась уже в силу того, что рациональное обращение гуманистов с материалом любого рода должно было пойти на пользу также и материалу историческому. В XV столетии критика эта до такой степени пронизала уже и историю отдельных городов, что пустые баснословные измышления позднего времени исчезают вовсе из древней истории Флоренции, Венеции, Милана и др., в то время как северные хроники все еще вынуждены плестись с грузом этих поэтических, по большей части не имеющих никакой ценности, фантастических измышлений, датируемых XIII в. и позже.

В связи с Флоренцией мы уже касались тесной связи, существовавшей между локальной историей и вопросом относительно славы (с. 55 ел.). Венеция не могла отставать: точно так же как, например, после блестящего триумфа флорентийских ораторов143 венецианское посольство спешно пишет на родину, чтобы был прислан оратор также и от Венеции, венецианцы нуж­

 

==158

даются в такой истории, которая выдержала бы сравнение с трудами Леонардо Аретино и Поджо. При таких обстоятельствах в XV в. возникают «Декады» Сабеллико, в XVI  «Historia rerumvenetarum»316* Пьетро Бембо; обе работы написаны по вполне недвусмысленному заказу республики, причем вторая  как продолжение первой.

Великие флорентийские историки начала XVI в. (с. 60) люди, при их сравнении с латинистами Джовио и Бембо, в принципиальном смысле иные. Они пишут по-итальянски не только потому, что больше не в состоянии соперничать с рафинированным изяществом тогдашних цицеронианцев, но потому, что они, как Макиавелли, лишь в такой непосредственной жизненной форме способны воспроизводить свой материал, поскольку получен он в результате живого созерцания144, а также потому, что им, как Гвиччардини, Варки и большинству других, близка идея возможно более обширного и глубокого воздействия их воззрений на ход вещей. Даже когда они, как Франческо Веттори, пишут для немногих друзей, им, в силу внутреннего побуждения, необходимо дать свидетельство в отношении людей и событий, а также объясниться и оправдаться по поводу своего собственного в них участия.

И в то же время они, при всем своеобразии их стиля и языка, предстают тем не менее находящимися под столь сильным воздействием античности, что их вовсе невозможно вообразить вне ее влияния. Они более не являются гуманистами, однако они прошли через гуманизм и обладают духом античного исторического труда в большей степени, чем большинство этих ливианствующих латинистов: ведь это граждане, пишущие для своих сограждан, как делали древние.

Мы не в состоянии прослеживать влияние гуманизма на материале прочих специальных дисциплин: каждая из них имеет свою особую историю, в которой итальянские исследователи этого времени, главным образом в силу вновь открытого ими фактического багажа античности145, составляют новый большой раздел, с которого, собственно, и начинается современная эпоха соответствующей науки, причем в каких-то случаях это происходит более явно, в других же  менее. Также и в отношении философии нам приходится отослать читателя к специальным историческим изложениям. Влияние античных философов на итальянскую культуру представляется то необычайно большим, то весьма ограниченным. Первое имеет место прежде всего тогда, когда мы отдаем себе отчет в том, до какой степени понятия Аристотеля, прежде всего из его распространившихся еще

 

==159

 очень рано «Этики»146 и «Политики», стали общим достоянием образованных людей по всей Италии и насколько он сам явился властителем дум в сфере самого способа отвлеченногомышления147. Последнее же имеет место, когда мы понимаем всю незначительность догматического влияния античных философов и даже вдохновенных флорентийских платоников на дух нации в целом. То же, что представляется таким воздействием, как правило, оказывается лишь осадком образованности как таковой, следствием специфически итальянских духовных движений. Некоторые замечания на эту тему будут еще сделаны в связи с вопросом о религии. В подавляющем же большинстве случаев дело тут даже не в общем образовании, но в манере выражаться отдельных лиц или ученых кругов. Однако даже и здесь в каждом отдельном случае необходимо проводить различие между подлинным усвоением античного учения и простым следованием за модным поветрием. Ибо было много и таких людей, для которых античность, вообще говоря, была всего лишь модой, и это касается даже тех, кто отличался здесь глубокими познаниями.

В то же время не все то, что представляется аффектацией нашему столетию, и вправду было ею тогда. Обычай использования греческих и римских имен в качестве имен, даваемых при крещении, был тогда исполнен куда большего изящества и достоин большего уважения, нежели теперешнее обыкновение давать (по крайней мере девочкам) имена из романов. Как только энтузиазм в отношении античного мира превысил тот, что люди испытывали по поводу святых, стало представляться совершенно естественным и как нельзя более простым то, что один дворянский род окрестил своих сыновней Агамемноном, Ахиллом и Тидеем148, что художник назвал своего сына Апеллессом317*, а дочь Минервой и т. д.149 Люди находили оправдание даже тому, что вместо семейного имени, от которого они желали вообще теперь отказаться, брали благозвучные античные. Что до названия местности, общего для всех сограждан и еще не ставшего фамилией, то от него отказывались с тем большей охотой в том случае, когда оно, как имя святого, доставляло носителю некоторые беспокойства. Так, Филиппе да Сан Джеминьяно318* назвал себя Каллимахом. Тот, кто, будучи недооценен и оскорблен собственной семьей, был вынужден искать счастья на чужбине в качестве ученого, мог с гордостью переименовать себя, даже если он был по рождению самим Сансеверино, в Юлия Помпония Лета. Также и практику простого перевода имени на латинский или греческий язык (как это вошло

 

К оглавлению

==160

 почти что в обыкновение преимущественно в Германии) вполне можно счесть извинительной для поколения, говорившего и писавшего по-латински и нуждавшегося в не просто склоняемых, но и с легкостью включаемых в прозу и стихи именах. Чем-то достойным порицания, а зачастую  и осмеяния, была перемена одной лишь половины имени, будь то личное имя или фамилия, с целью придания ему классического звучания и нового смысла. Так из Джованни возникал Иовиан или Янус, из Пьетро Пиерий или Петрей, из Антонио  Аоний и т. п., и даже из Саннадзаро  Синцер, из Луки Грассо  Луций Красе и т. д. Ариосто, высказывающемуся насчет всего этого с такой язвительностью150, еще довелось пожить в такие времена, когда детей стали называть в честь его героев и героинь151.

Не следует слишком уж строго осуждать также и подделку под античность многих жизненных обстоятельств, должностей, учреждений, церемоний и т. п., предпринимавшуюся писавшими по-латински авторами. Пока люди находили удовлетворение в простой, текучей латыни, как это имело место у писателей от Петрарки до Энея Сильвия, практика эта не колола глаза и была даже неизбежной, поскольку имело место стремление к абсолютно чистой, даже цицеронианской латыни. Ведь современные реалии не вписывались в общий стилистический облик, если их искусственным образом не перекрещивали. Буквоеды только ликовали, когда им случалось именовать всякий городской совет  patres conscript!319*, всякий женский монастырь  virgines vestales320*, всякого святого  divus или deus321*, в то время как люди, обладавшие более утонченным вкусом, как, например, Паоло Джовио, поступали так лишь в тех случаях, когда избежать этого было невозможно. Поскольку Джовио совсем это не подчеркивает, ни малейшей неловкости не вызывает то, что в своих благозвучных фразах он называет кардиналов  senatores322*, их декана  princeps senatus323*, отлучение от церкви  dirae324*152, карнавал  lupercalia325* и т.д. На примере этого автора особенно очевидно, насколько осторожным следует быть с тем, чтобы на основании стилистических особенностей не вынести излишне поспешного суждения о способе мышления в целом.

Нам не следует здесь подробно прослеживать историю латинского стиля самого по себе. На протяжении целых двух веков гуманисты вели себя таким образом, словно латинский был вообще единственным достойным письма языком и должен был таковым оставаться. Поджо153 скорбит о том, что Данте написал свою великую поэму по-итальянски, и, как известно, Данте

 

==161

 на самом деле попробовал это сделать по-латински, сочинив первую часть «Ада» поначалу гекзаметром. Судьба всей итальянской поэзии зависела от того, что дальше он не пошел154,однако еще Петрарка в большей степени полагался на свои латинские стихи, нежели на сонеты и канцоны, и требование сочинять стихи по-латински было адресовано еще Ариосто. Нет в истории примеров более мощного давления в отношении деллитературных155, однако итальянская поэзия в основном смогла его преодолеть, и теперь мы можем, не впадая в излишний оптимизм, сказать: вот и хорошо, что у итальянской поэзии имелось два речевых органа, поскольку и в одной и в другой области она смогла создать нечто превосходное и своеобразное, причем так, что всякий раз даешь себе ясный отчет, почему здесь стихи писались именно по-итальянски, а там  по-латински. Возможно, то же самое может быть сказано и в отношении прозы: позиции, занимавшиеся итальянским образованием в мире, и всемирная слава, которой оно пользовалось, зависели от того обстоятельства, что определенные предметы обсуждались здесь по-латински, т. е. urbi et orbi326*156, в то время как итальянской прозой лучше всего владели как раз те люди, которым решение не писать по-латински стоило определенной внутренней борьбы.

Бесспорно, наиболее незамутненным источником прозы считался начиная с XIV в. Цицерон. Это произошло не только по причине некой абстрактной предрасположенности в пользу его словаря, его построения фразы и его литературной композиции, но потому, что его любезный стиль как автора писем, его блеск как оратора, его ясный и наглядный способ изложения философских вопросов нашли в итальянской душе полный отклик. Уже Петрарка в полной мере признавал слабости Цицерона как человека и государственного деятеля157, хотя из чувства уважения к нему он этому не радовался. Начиная с него эпистолярный жанр развивался почти исключительно по образцу Цицерона, а за эпистолярным последовали и прочие жанры,кроме повествовательного Однако сущее цицероновское поветрие, отвергавшее любое выражение, если оно не восходило к первоисточнику, началось лишь в начале XV в., после того как грамматические сочинения Лоренцо Валла оказали свое воздействие на всю Италию, а высказывания самих римских историков литературы были пересмотрены и сопоставлены друг с другом158. Только теперь представилась возможность с большей точностью и до мельчайших оттенков оценить стилевые особенности античных авторов, с тем неизменным утеши­

 

==162

тельным результатом, что только Цицерон является безусловным образцом или же, если говорить относительно всех жанров сразу, то было «бессмертное и едва ли не райское время Цицерона»159. Отныне такие люди, как Пьетро Бембо, Пиерио Валериано327* и другие, направили все свои силы на достижение этой цели; теперь даже тот, кто издавна оказывал этому сопротивление и конструировал для себя на основании древнейших авторов архаистический способ выражения160, наконец сдается и преклоняет перед Цицероном колени Ныне Лонголий328* соглашается на то, чтобы, как рекомендует ему Бембо, в течение пяти лет читать одного лишь Цицерона, тот же Лонголий обязался даже не употреблять ни одного слова, которое бы не встречалось у этого автора В конце концов подобные настроения разразились той великой ученой распрей, в которой противоборствующими сторонами предводительствовали Эразм и старший Скалигер329*.

Дело в том, что даже не все почитатели Цицерона были поначалу столь односторонни, чтобы усматривать в нем единственный источник языка. Уже в XV в. Полициано и Эрмолао Барбаро сознательно отваживались на то, чтобы стремиться к выработке собственной, индивидуальной латыни161, разумеется, на основе «бьющей через край» учености, и к тому же стремился также и Паоло Джовио, который нам об этом сообщает. Он первым высказал по-латински, и это стоило ему больших усилий, множество вполне современных мыслей, особенно в области эстетики, что не всегда у него получилось удачно, но иногда  с замечательной силой и изяществом. Для его латиноязычных характеристик великих художников и скульпторов тоговремени162 примечательна чересполосица страниц, исполненных воодушевления и совершенно неудачных. Также и Лев X, связывавший свою славу с тем, «ut lingua latina nostro pontificatu dicatur facta auctior»330*163, склонялся к более свободной, не ставящей себе жестких рамок латыни; впрочем, иного и невозможно себе представить, учитывая его ориентацию на удовольствие ему нравилось, чтобы то, что ему приходилось слушать и читать, звучало действительно по-латински, живо и изящно. Наконец, Цицероном не было задано никакого образца в сфере латинской разговорной речи, так что возникла необходимость возвести на пьедестал также и других богов помимо него. Брешь была заполнена постановками Плавта и Теренция, устраивавшимися в Риме и за его пределами довольно часто и дававшими их участникам ни с чем не сравнимую возможность поупражняться в латинском как разговорном языке. Уже при Павле II164

 

==163

ученый кардинал Теано (вероятно, Никколо Фортигуэрра331* из Пистойи) приобрел широкую известность тем, что брался даже за наиболее плохо сохранившиеся, лишенные списка действующих лиц пьесы Плавта и вообще уделял этому автору повышенное внимание, в основном из-за его языка, так что от него вполне мог исходить почин в отношении постановок этих пьес. За дело взялся тогда Помпоний Лет, и там, где на сцену колонных залов видных прелатов выходил Плавт165, он брал на себя роль режиссера. Происходивший начиная с 1520 г. отказ от этого назван Джовио, как мы видели (с. 154), среди причин упадка красноречия в Италии.

Наконец, некую параллель цицероновскому поветрию в литературе возможно отыскать и в области искусства; мы говорим о витрувианстве архитекторов. Здесь также о себе заявляет основной закон Возрождения, а именно тот, в соответствии с которым подвижка в области образования обыкновенно предшествует здесь движению в области соответствующего искусства. В данном случае разрыв между тем и другим возможно определить приблизительно в два десятилетия, если считать от кардинала Адриано да Корнето (1505?) до первых витрувианцев в абсолютном смысле слова.

Но чем, наконец, особенно гордились гуманисты  это новолатинской поэзией. И в той мере, в какой она помогает нам охарактеризовать гуманизм, необходимо поговорить и о ней.

Насколько мощным было предубеждение в ее пользу, насколько близка была она к окончательной победе, разбиралось выше (с. 162). Необходимо с самого начала осознать, что наиболее богатая в духовном плане и самая развитая нация тогдашнего мира отказалась в поэзии от такого языка, как итальянский, не из пустой прихоти, но имея в виду нечто полное глубокого смысла. Именно к этому ее побудило одно совершенно неодолимое обстоятельство.

То было восхищение античностью. Как всякое подлинное, не знающее удержу восхищение, оно с необходимостью влекло за собой подражание. В иные времена и у иных народов нам также приходится натолкнуться на отдельные разрозненные попытки, имеющие целью то же самое, но в одной только Италии были в наличии оба непременных условия существования и дальнейшего развития новолатинской поэзии, а именно всеобщий отклик со стороны образованного слоя нации и частичное воскрешение античного итальянского гения в самих поэтах, эти изумительные длящие свое звучание аккорды древних струн. Лучшее из того, что возникло таким образом, - это уже

 

==164

 

более не подражание, но собственное свободное творчество. Всякий, кто не в состоянии переносить в искусствах никаких производных форм, кто уже не ценит античность либо, напротив, считает ее магически-неприкасаемой и неподражаемой, кто, наконец, не проявляет никакого снисхождения в отношении прегрешений у поэтов, которые должны были заново открыть или угадать долготы целого ряда слогов, тот пусть оставит эту литературу в покое. Наиболее прекрасные их сочинения создавались не для того, чтобы противостоять некой абсолютной критике, а с тем чтобы доставить удовольствие самому поэту и многим тысячам его современников166.



В наименьшей степени удача сопутствовала эпосу, основанному на историческом материале и сказаниях античности. Однако наличие существенных условий для живой эпической поэзии никогда не признавалось, как известно, не только в римских, но даже и в греческих образцах, исключая одного Гомера, так откуда же было им взяться у латинян Возрождения. И все же «Африка» Петрарки, вообще говоря, смогла отыскать себе так же много столь же воодушевленных читателей и слушателей, как и любой другой эпос Нового времени. Небезынтересны цель написания и история создания поэмы. В XIV столетии было признано, и совершенно справедливо, что время Второй пунической войны было эпохой, когда солнце Рима стояло в зените, и Петрарка хотел и должен был это выразить. Если бы Силий Италик был к этому времени уже разыскан, Петрарка, возможно, остановился бы на иной теме, но за его отсутствием идея воспеть Сципиона Африканского Старшего была так по сердцу XIV столетию, что и другой поэт, Дзаноби ди Страда, также поставил перед собой эту задачу; лишь из глубокого преклонения перед Петраркой отказался он от своей зашедшей довольно далеко поэмы167. Если вообще имеется какое-то оправдание «Африке», то оно заключается в том, что и в это время, и впоследствии поэма возбуждала такой повальный интерес к Сципиону, словно он был еще жив, и что он ставился здесь выше, чем Александр, Помпеи и Цезарь168. Много ли найдется в Новое время эпических поэм, которые бы могли похвастаться таким популярным для своего времени, в основе своей историческим и все-таки мифическим по способу рассмотрения сюжетом? Разумеется, в наше время поэма эта, собственно как поэма, совершенно неудобочитаема. Что до других исторических тем эпоса, мы вынуждены отослать читателя к курсам истории литературы.

Более богатым и плодотворным было продолжение сочини­

 

==165

тельства на материале античного мифа, заполнение в нем поэтических лакун. Здесь достаточно рано на сцену выступила итальянская поэзия, уже в виде «Тезеиды» Боккаччо, считающейся его лучшим поэтическим произведением. Маффео Веджо332* сочинил при Мартине V по-латински XIII песнь «Энеиды».Далее, имеется некоторое число более мелких опытов в духе Клавдиана  «Мелеагрида», «Гесперида» и т. д. Но наиболее замечательны здесь мифы, вымышленные заново, наполняющие самые прекрасные местности Италии первобытным населением богов, нимф, гениев, а также и пастухов  поскольку в это время вообще уже невозможно провести грань между эпическим и буколическим. Вопрос о том, что пастушеская жизнь в этих то повествовательных, то диалогических эклогах описывается, начиная с Петрарки, почти исключительно169 в условной форме, как некая оболочка фантазий и чувств любого рода, еще будет затронут по поводу, который представится ниже, теперь же речь идет исключительно о новых мифах. Явственнее, чем где-либо еще, проступает здесь двойственная роль древних богов в Возрождении: с одной стороны, они, разумеется, замещают общие понятия и делают излишними аллегорические фигуры, но в то же время они представляют собой свободный, независимый поэтический элемент, объект, исполненный нейтральной красоты, открытый для того, чтобы быть усвоенным и заново перекомбинированным всяким поэтическим произведением. В своих написанных по-итальянски «Нимфах Амето» и «Фьезоланских нимфах» Боккаччо дерзко выступил со своим воображаемым миром богов и пастухов из флорентийской округи. Однако шедевром следует признать принадлежащее Пьетро Бембо170 стихотворение «Сарка»: сватовство речного бога, носящего это имя, к нимфе Гарда, пышная свадьба в пещере на Монте Бальдо, предсказание Манто, дочери Тиресия, относительно рождения у них сына Минция, основания Мантуи и будущей славы Вергилия, который будет рожден как сын Минция и Майи, нимфы Анды. В этом выдающемся гуманистическом рококо Бембо удались необычайно красивые стихи, а также финальное обращение к Вергилию, которому может позавидовать любой поэт. Как правило, всему этому, как чистой воды декламации, дается невысокая оценка, относительно чего, как и в любом вопросе, где идет речь о вкусах, спорить не приходится.

Далее, создавались многочисленные эпические поэмы библейского и церковного содержания, написанные гекзаметром. Не всегда их авторы задавались целью подняться в церковной

 

==166

 иерархии или заслужить папскую милость: в случае лучших, как, впрочем, и в случае наиболее неуклюжих, таких как Баттиста Мантовано, написавший «Партенику», необходимо предполагать наличие совершенно искреннего желания своей ученой латинской поэзией послужить святому делу, с чем прекрасно гармонировало их полуязыческое понятие о католицизме. Гиральд333*перечисляет целый ряд таких поэтов, среди которых в первый ряд должны быть поставлены Вида334* с его «Христиадой» и Саннадзаро с его тремя песнями «De partu Virginis»335*. Саннадзаро привлекает мощным равномерным потоком, в котором он бесстрашно смешивает языческое и христианское, пластической силой изображения, своей совершенной и отточенной работой. Вплетая строки из IV эклоги Вергилия336* в песню пастухов у яслей, он не страшился, что его стихи проиграют при сопоставлении с теми. Перенося действие в потустороннюю сферу, Саннадзаро то здесь, то там проявляет дантовскую отвагу, как, например, заставляя царя Давида в лимбе патриархов встать со своего места, чтобы запеть и произнести пророчество, либо когда Предвечный обращается к небесным духам, восседая на троне в своем одеянии, блистающем образами всего элементарного существования. В иных случаях Саннадзаро без тени смущения сплетает античные мифы со своей главной темой, однако впечатления неуместности при этом не возникает, поскольку он пользуется языческими богами исключительно как обрамлением, не отдавая им никаких основных ролей. Тот, кто испытывает желание ознакомиться с художественными возможностями того времени в полном их объеме, не должен закрывать глаза на такое произведение, как это. Заслуга Саннадзаро представляется тем большей, что, надо сказать, смешение христианского и языческого в поэзии легче может создать ощущение неловкости, чем в изобразительном искусстве: последнее в состоянии неизменно доставлять глазу удовлетворение каким-либо определенным, воспринимаемым в качестве прекрасного объектом и в гораздо большей степени, чем поэзия, независимо от предметного значения своих объектов, поскольку в изобразительном искусстве сила воображения отталкивается в большей степени от формы, в поэзии же  от самого предмета. Добрейший Баттиста Мантовано в его171«Праздничном календаре» попытался отыскать другой выход: вместо того чтобы заставить богов и полубогов послужить Священной истории, он приводит их, как это делали отцы церкви, к столкновению с ней. Когда архангел Гавриил приветствует Деву в Назарете, Меркурий летит из Кармеля вслед за ним туда же и

 

==167

 подслушивает у дверей, а затем пересказывает то, что услышал, собравшимся богам и побуждает их пойти на крайние меры. В других случаях172, разумеется, Фетида, Церера, Эол и пр. оказываются у него вынуждены добровольно покориться Мадонне и ее величию.

Слава Саннадзаро, многочисленность его подражателей, воодушевленное его возвеличивание со стороны великих деятелей эпохи  все это показывает, до какой степени он был необходим и ценен своему столетию. Он разрешил проблему, стоявшую перед церковью к началу Реформации, продемонстрировав возможность сочинения стихов совершенно классических и в то же время христианских, и Лев, как и Климент, воздали ему за это щедрой благодарностью.

Наконец, гекзаметрами либо двустишиями преподносилась и современная эпоха, то преимущественно в повествовательной, то в панегирической форме (как правило, это делалось в честь какого-либо государя или его дома). Так возникли «Сфорциада», «Борсеида», «Борджиада», «Тривульциада» и пр., разумеется, при полном недостижении поставленной цели, потому что если кто и оказывался прославленным и бессмертным, то это совершалось во всяком случае не через посредство такого рода поэм, к которым весь мир питает неодолимое отвращение, даже в том случае, когда писания такого рода выходят из под пера хороших поэтов. Совершенно иное воздействие оказывают небольшие, жанровые по форме и исполненные без патетики зарисовки из жизни знаменитых людей, как, например, красивое стихотворение об охоте Льва Х близ Пало173 или «Поездка Юлия II», принадлежащие Адриано да Корнето (с. 83).Блестящие изображения охоты в этом же роде имеются также у Эрколе Строцци, у только что названного Адриано и многих других, и очень жаль, что современный читатель отвращается от них или дает волю гневу в связи с лежащей в основе всех этих произведений лестью. Мастерство подачи материала, а иной раз и весьма немаловажная историческая ценность гарантируют этим прелестным стихотворениям более продолжительное существование, нежели многим пользующимся популярностью поэтическим произведениям вашего времени.

Вообще говоря, все такие опусы становятся тем лучше, чем умереннее ощутим в них привкус патетики и обобщений. Существуют отдельные небольшого размера эпические стихотворения, принадлежащие известным мастерам, которые помимо воли автора по причине крайне неуклюжей затеянной в них мифологической возни производят на читателя неописуемо

 

==168

 комическое впечатление. Таково, например, скорбное стихотворение Эрколе Строцци174 о Чезаре Борджа (с. 78 сл.). Слышится жалобная речь Ромы, связавшей все свои надежды с испанскими папами Каликстом III и Александром VI, а после видевшей в Чезаре провиденциальную личность, история которой пересказывается вплоть до падения в 1503 г. Тогда поэт вопрошает музу, какова в настоящий момент воля богов175, и Эрато рассказывает: на Олимпе Паллада приняла сторону испанцев, а Венера  итальянцев; обе охватили руками колени Юпитера, после чего тот их поцеловал, ободрил и отговорился тем, что бессилен против судьбы, вытканной Парками, однако божественное обетование будет исполнено ребенком из домаЭстеБорджа176. Рассказав увлекательную историю обоих родов, Юпитер клятвенно заверяет, что также мало способен наделить Чезаре бессмертием, как некогда, несмотря на величайшие ходатайства, Мемнона или Ахилла. Наконец, в утешение он говорит, что прежде Чезаре еще погубит немалое количество людей на войне. Тогда Марс отправляется в Неаполь и подготовляет здесь войну и раздоры, Паллада же спешит в Непии является там больному Чезаре в облике Александра VI. После строгих внушений и наставлений относительно того, чтобы смириться и удовольствоваться славой своего имени, папская богиня скрывается с глаз, «как птица».

И все же мы без какой-либо необходимости отказываем себе в подчас немалом удовольствии, если в ужасе шарахаемся от всего того, во что плохо ли, хорошо ли вплетена античная мифология: иной раз искусству удается так же успешно облагородить эту саму по себе в общем-то условную составную часть, как живописи и скульптуре. Для любителей пародии здесь нет недостатка также и в первых ее плодах (с. 103 ел.), к примеру в «Макаронеиде», параллель к которой уже представляет собой комический пир богов у Джованни Беллини337*.

Многие повествовательные стихотворения в гекзаметрах являются простыми упражнениями или переработками повествований в прозе, каковым читателем несомненно будет отдано предпочтение, если ему удастся их отыскать. Наконец, воспеванию в стихотворной форме подвергается теперь абсолютно все, всякий раздор и всякая церемония, что также характерно и для немецких гуманистов эпохи Реформации177 При всем том было бы несправедливо относить все это на счет праздности и чрезмерной легковесности в вопросе стихосложения. По крайней мере что касается итальянцев, то решающим для них обстоятельством являлся подавляющий перевес чувства сти­

 

==169

ля, что доказывается изобилием относящихся к этой эпохе написанных терцинами итальянских повествований, исторических изображений и даже памфлетов. Никколо да Уццано338* чрезвычайно искусно исполнил в этом сложном итальянском стихотворном размере свой плакат с изложением нового государственного устройства, Макиавелли  обзор современной истории, третий автор жизнь Савонаролы, четвертый  осаду Пьомбино Альфонсом Великим178 и т. д., и все это с целью большей убедительности. Но с такими же основаниями многие другие авторы в угоду своей публике, чтобы привлечь к себе ее внимание, должны были прибегнуть к гекзаметрам. То, что писатели могли и желали преподнести читателю в этой форме, лучше всего наблюдать на материале дидактической поэзии. В XVI в. она претерпевает совершенно фантастический взлет, с тем чтобы воспеть в гекзаметрах получение золота, игру в шахматы, производство шелка, астрономию, венерические болезни и пр.; также сюда можно присоединить множество пространных стихотворений, написанных по-итальянски. Такую поэзию принято сегодня отвергать не читая, и мы не в состоянии сказать, насколько на самом деле достойны прочтения эти произведения179. Одно можно утверждать с полной уверенностью - что эпохи, несравненно превосходящие нашу в отношении чувства прекрасного (мы говорим как о позднегреческом и римском мире, так и о Возрождении), не в состоянии были обойтись без этого жанра. На это могут возразить, что ныне поэтическая форма исключается не из-за недостатка чувства изящного, но вследствие более серьезного и универсалистского подхода ко всем образовательным ценностям. Что до нас, то мы воздержимся от суждений по этому поводу.

Некоторые из этих дидактических произведений время от времени издаются до сих пор, как, например, «Зодиак жизни»Марцелла Палиндженио339*, тайного протестанта из Феррары.С высшими вопросами относительно Бога, добродетели и бессмертия автор связывает обсуждение разнообразных внешних жизненных явлений, также и с этой стороны выказывая себя авторитетом по истории нравов, не заслуживающим пренебрежительного отношения. Однако в существенной своей части его поэма выходит за пределы Возрождения, поскольку здесь, в силу поставленных серьезных учебных целей, аллегория выдвигается уже на первое место в сравнении с мифологией.

Однако ближе всего к уровню античности поэты-филологиэтого времени подошли в области лирики, в особенности в элегии; это касается также и эпиграммы.

 

К оглавлению

==170

Если говорить о легком жанре, то здесь Катулл производил на итальянцев совершенно чарующее впечатление. Многие изящные латинские мадригалы, многие небольшие инвективы, многие злобные послания представляют собой в чистом виде переработки его произведений; далее, ни словом не повторяя стихотворение о воробье Лесбии, однако находясь в полной зависимости от хода его мыслей оплакиваются бесчисленные усопшие собачки и попугайчики. Но имеются в данном жанре и такие небольшие по объему стихотворения, которые, когда бы какая-нибудь явная мета не указывала на XV или XVI в., были бы вполне способны ввести в заблуждение насчет их истинного возраста даже знатока.

                                       ***

В то же время среди написанных сапфическим, алкеевым и прочими размерами од едва ли возможно отыскать хоть одну, которая бы так или иначе ясно не заявляла о своем современном происхождении. Главным образом это есть результат риторической словоохотливости, присущей самим античным авторам, пожалуй, начиная лишь со Стация, а также режущей глаз нехватки лирической сосредоточенности, которой постоянно требует этот жанр. Отдельные части той или иной оды, 23 ее строфы вполне могут создавать впечатление античного фрагмента, однако более значительное по размеру произведение как целое редко сохраняет такой привкус. Когда же он тем не менее сохраняется, как, например, в случае изящной оды к Венере, принадлежащей Андрее Наваджеро340*, читатель без труда выявляет заурядную переработку по мотивам античных шедевров180. Некоторые авторы од завладевают сферой культа святых и строят свои обращения к ним, проявляя изрядный вкус, по образцу аналогичного содержания од Горация и Катулла. Таков Наваджеро в его оде к архангелу Гавриилу, но особенно это относится к Саннадзаро, заходящему в своем переиначивании языческого благоговения чрезвычайно далеко. Он воспевает главным образом своего святогопокровителя181, чья часовня имелась в его прекрасно расположенной небольшой вилле на берегу Посилиппо, «там, где морские волны выпивают источник, точащийся из скалы, и ударяют в стены крохотного святилища». Его услада  ежегодный праздник св.Назария, а лиственные орнаменты и гирлянды, которыми украшается церквушка именно в этот день, представляются ему жертвенными приношениями. Спасшись бегством вместе с изгнанным Федериго Арагонским341*, с сердцем, полным печали, при­

 

==171

носит он в Сен-Назере при впадении Луары своему святому, вдень его праздника, венки из самшитовой и дубовой листвы. Он вспоминает прошлые годы, когда молодые люди со всего Посилиппо съезжались на праздник святого на украшенных венками лодках, и молились о возвращении домой182 .

 

                                          ***



 

Прежде всего обманчиво античное впечатление создается рядом стихотворений, написанных элегическим размером или просто гекзаметром, содержание которых простирается от элегии в собственном смысле до эпиграммы. И если велика была вольность, с которой гуманисты обращались с текстами римских элегиков, то они и в наибольшей степени ощущали себя приближающимися к ним в своих подражаниях им в этой области. Так, элегия Наваджеро к ночи столь же мало свободна от реминисценций, основанных на этих образцах, как и любое другое стихотворение этого жанра и этой эпохи, и тем не менее в ней слышен прекрасный отзвук античности. И вообще Наваджеро183 озабочен в первую очередь подлинно поэтическим содержанием, которое передается им затем не рабски подражательно, но с мастерской свободой в стиле «Антологии», Овидия, Катулла, а также Вергилиевых эклог К мифологии он прибегает чрезвычайно умеренно, например, чтобы в связи с молитвой к Церереи другим сельским божествам нарисовать картину самого непритязательного существования. Наваджеро успел только приступить к приветствию родине по случаю возвращения из посланнической миссии в Испанию Если бы все прочее отвечало началу, у него вполне могло получиться нечто цельное, подобное «Bella Italia,amate sponde» Винченцо Монти342*



Salve сига Deum, mundi felicior ora, Formosae Venens dulces salvete recessus, Ut vos post tantos animi mentisque labores

Aspicio lustroque libens, ut munere vestro

Sollicrtas toto depello e pectore curas1343*

Элегическая либо гекзаметрическая форма становится сосудом для любого возвышенного патетического содержания, и здесь находят свое выражение благороднейший патриотический подъем (с 82, элегия к Юлию II) и исполненное напыщенности обожествление правителей184, но также и нежнейшая меланхолия Тибулла Марио Мольса, соперничающий со Ста­

 

==172

цием и Марциалом в части льстивых выражений по адресу Климента VII и дома Фарнезе344*, в написанной во время болезни элегии «к товарищам» высказывает такие прекрасные и поистине античные мысли о смерти, какие могли принадлежать кому угодно из древних, причем без заимствования у них сколько-нибудь существенных моментов. Саннадзаро с наибольшей полнотой постиг как форму, так и суть римской элегии и выполнил подражания ей, никакой другой поэт не оставил нам такое значительное число хороших и разнообразных стихотворений, написанных в этой форме Отдельные элегии еще будут времяот времени упоминаться нами – из-за их содержания.

Наконец, латинская эпиграмма предоставляла в это время полноценную возможность заложить основание известности ученого через посредство пары крепко сколоченных строчек, высеченных на пьедестале памятника либо со смехом передаваемых из уст в уста. О такого рода притязаниях становится известно уже очень рано. Как известно, Гвидо делла Полента345* желал украсить могилу Данте памятником, и вот к нему со всех сторон стали стекаться эпитафии185 «от людей, желавших показать себя или почтить также память покойного поэта либо завоевать благосклонность Поленты». На могильном памятнике архиепископа Джованни Висконти (ум. 1354 г.) в Миланском соборе мы пониже 36 гекзаметров читаем: «Господин Габрий де Дзаморейс из Пармы, доктор прав, сочинил эти стихи». Постепенно сформировалась, в основном под влиянием Марциала, а также Катулла, весьма разветвленная литература этого жанра Беспредельно было торжество автора, когда эпиграмму принимали за античную, списанную с древнего камня188, или же когда она представлялась всем такой удачной, что ее знала наизусть вся Италия, как, например, некоторые принадлежавшие Бембо Когда Республика Венеция выплатила Саннадзаро за его хвалебное высказывание в трех двустишиях гонорар в 600 дукатов, это не было щедрым расточительством эпиграмма почиталась за обращение ко всем образованным людям эпохи, за наиболее концентрированную форму славы. С другой стороны, не было тогда человека настолько могущественного, чтобы ему не могла доставить досады остроумная эпиграмма, и даже люди, стоявшие на самом верху, нуждались в отношении любой надписи, которую они собирались где-либо вырезать, в тщательном и сведущем совете, потому что, например, смехотворные эпитафии были чреваты опасностью быть включенными в сборники для потехи187 Эпиграфика и сочинение эпиграмм протягивали друг другу руки. первая основывалась на прилежнейшем изучении античных надписей.

 

==173

Городом эпиграмм и надписей был и оставался по преимуществу Рим В этом государстве происхождение ничего не значило, всякий должен был сам позаботиться о своем увековечении, в тоже время краткое насмешливое стихотворение было оружием в борьбе с соперниками Уже Пий II со вкусом перечисляет двустишия, которые его главный поэт Кампано346* сочинял по случаю всякого хоть сколько-нибудь значимого момента его правления. При последующих папах сатирическая эпиграмма достигла расцвета, а в отношении Александра VI и его приспешников она поднялась до высшей отметки скандальной непреклонности И если Саннадзаро сочинял свои эпиграммы, будучи в относительно безопасном положении, то другие, пребывавшие в непосредственной близости к двору, шли на величайший риск (с 78). Как-то однажды Александр VI на 800 человек увеличил свою охрану в связи с восемью угрожающими двустишиями, найденными прибитыми к дверям библиотеки188 можно себе представить, как бы он поступил с автором, если бы тот дал себя поймать. При Льве Х эпиграммы стали хлебом насущным не существовало более подходящей формы и для прославления, и для поношения папы, наказания как названных, так и неназванных врагов и жертв, проявления остроумия, злобы, скорби, созерцательности и по действительным, и по вымышленным поводам. Тогдато по поводу знаменитой группы «Богоматери со св. Анной и младенцем», изваянной Андреа Сансовино347* для Сан Агостино, за латинские стихи засело не менее 120 человек, разумеется, не столько из благоговения, сколько из желания угодить заказчику этой работы189 . Этот последний Иоганн Гориц из Люксембурга, папский референдарий по прошениям, не просто заказал в день ев Анны службу, но устроил большой литературный банкет в своем саду на склоне Капитолия. Это было время, когда стоило затратить усилия на то, чтобы в одном пространном стихотворении «de poetis urbanis»348* дать обзор всей толпы поэтов, искавших счастья при дворе Льва, как это сделано Франческо Арсилли190, человеком, который не нуждался в меценате ни в лице папы, ни в лице кого-либо другого, но хранил свободу речи также и в отношении коллег. После Павла III эпиграмма идет на спад, изведывая лишь единичные взлеты, эпиграфика349*же продолжает процветать, пока в XVII в она в конце концов не падет жертвой собственной напыщенности

В Венеции эпиграмма также имела свою историю, которую мы можем проследить на «Венеции» Франческо Сансовино. Перед поэтами здесь стояла неизменная задача  сочинять девизы (brevi) объемом от двух до четырех строк гекзаметра к изображениям дожей в большом зале Дворца дожей, в девизах

 

==174

 должны были содержаться наиболее существенные моменты исполнения соответствующим лицом своих обязанностей191.Кроме того, в XIV столетии на гробнице дожа высекалась лаконичная прозаическая надпись, содержавшая одни лишь факты, а рядом  напыщенный гекзаметр или леонийский стих. В XV взабота о стиле возросла, в XVI же она достигает своей высшей отметки, а вскоре начинается ее бессмысленная противоположность - прозопопея, пафос, превознесение правителей, одним словом, напыщенность. Довольно часто отпускаются колкости, за прямым одобрением именно этого покойного кроется порицание других. Уже очень поздно вновь встречается несколько эпитафий, сочиненных в намеренно упрощенном стиле.

Архитектура и орнаментальное искусство были целиком и полностью ориентированы на то, чтобы дать место надписям, часто многократно повторяющимся, в то время как, например, северная готика лишь скрепя сердце отдает надписям полезное пространство, а если, к примеру, говорить о гробницах, то здесь им отводятся места, в наибольшей степени подверженные угрозе уничтожения, а именно края.

Все, что было сказано нами до сих пор, ни в коей степени не имело той цели, чтобы убедить читателя в самостоятельной ценности этой латинской поэзии итальянцев Речь шла только о том, чтобы обозначить ее культурно-историческое место и указать на ее необходимость. Уже тогда возникло192 карикатурное изображение этой поэзии  так называемая макароническая поэзия, главное произведение которой, «Opus macaronicorum», было сочинено Мерлином Кокайо (т. е. Теофило Фоленго из Мантуи). О ее содержании речь у нас еще будет время от времени заходить, что же касается формы (строки гекзаметра и других размеров, вперемешку составленные из латинских и итальянских слов с латинскими окончаниями), то комический ее эффект основан главным образом на том, что эта смесь воспринимается на слух как обыкновенные оговорки, как поток речи не в меру шустрого латинского импровизатора. Соответствующие подражания из смеси немецких и латинских слов не дают об этом эффекте совершенно никакого представления.

 

                                    ***



 

После того как начиная с самых первых лет XIV в несколько поколений блестящих поэтов-филологов заполонили Италию и весь мир культом античности, в значительной степени определили их образование и воспитание,



==175

 а зачастую вели здесь также государственные дела и в меру своих сил воспроизводили античную литературу, в XVI в. вся эта категория людей оказалась окруженной глубоким и всеобщим недоверием, причем произошло это в то время, когда ни у кого еще не возникало желания полностью отказаться от их наставлений и познаний. Все продолжают говорить, писать и сочинять стихи точно так же, как они, однако никто более не желает принадлежать к ним лично. К двум основным выдвигавшимся против них обвинениям  в злобном высокомерии и постыдных беспутствах  присоединяется теперь голос зарождающейся Контрреформации, обвиняющей их в неверии.

Здесь прежде всего неизбежно возникает вопрос: почему эти обвинения (не имеет значения, были ли они обоснованны или беспочвенны) не прозвучали раньше? Но нет, они отчетливо раздавались уже и раньше, но не производили особого впечатления, очевидно, по той причине, что слишком велика была тогда зависимость от литераторов в отношении фактического содержания античности, потому что эти люди были его обладателями, носителями и распространителями в наиболее личностном смысле этих слов. И только с началом всеобщего распространения печатных изданий классиков193, больших и толково составленных справочников и пособий, народ в значительной степени освободился от необходимости постоянного личного общения с гуманистами, а как только появилась возможность отказаться от них хотя бы наполовину, произошла эта перемена в настроении. Пострадали при этом без какой-либо дискриминации  все, и агнцы и козлища.

А первоисточником этих обвинений были сами гуманисты и только они. Из всех людей, когда-либо принадлежавших к одному сословию, они в наименьшей степени обладали чувством сплоченности или же, когда оно все-таки стремилось прорваться наружу, относились к нему безо всякого уважения. Как только они начинали величаться одни перед другими, все средства для них становились хороши. В мгновение переходили они от научных обоснований к личным выпадам и беспочвеннейшим обвинениям: они желали не просто опровергнуть своего противника, но стереть его в порошок во всех смыслах. До некоторой степени это следует отнести на счет их окружения и их положения в обществе: мы видели, насколько эта эпоха, наиболее яркими орудиями которой являлись эти люди, была подвержена бурным взлетам и падениям  от славы к позору и обратно. Также и положение, которое занимали они в реальной жизни, было таково, что они были постоянно вынуждены защи­­­­

 

==176

щать свое существование. В такой-то обстановке приходилось им писать, произносить речи и изображать друг друга. Одни только сочинения Поджо содержат количество грязи, достаточное для того, чтобы вызвать предубеждение против всей компании, а как раз сочинения Поджо издавались всего чаще как по эту сторону Альп, так и за ними. Не следует слишком поспешно радоваться, отыскав среди этих людей в XV в. лицо, кажущееся на первый взгляд неприкосновенным: неизменно имеется опасность того, что в результате дальнейших изысканий вы наткнетесь на какое-либо обвинение, которое, даже если ему не верить, замутит картину. Множество непристойных латинских стихотворений и высмеивание собственного семейства, как, к примеру, в диалоге Понтано «Антоний», довершат все дело. XVI в. был хорошо осведомлен в отношении всех этих свидетельств, но и без того он был безмерно утомлен этими людьми. Они должны были поплатиться за то, что совершили, как и за бытовавшую до этого времени переоценку их значения. Их злой судьбе было угодно, чтобы величайший поэт нации отозвался о них со спокойным и исполненным величия презрением194.

Что до обвинений, сплетшихся теперь в картину всеобщего отвращения, то слишком многие из них были небезосновательны. Вполне определенная, хорошо различимая жилка нравственной строгости и религиозности была характерна для многих филологов и продолжала в них свое биение, так что вынесение огульного приговора всей этой категории людей будет признаком скудости познаний по данной эпохе, однако многие, и среди них наиболее яркие фигуры, виновны были.

Три обстоятельства объясняют и, возможно, уменьшают степень их виновности: непомерная, блестящая избалованность, когда счастье им благоприятствовало; отсутствие каких-либо гарантий внешнего существования, так что блеск и прозябание стремительно сменяли друг друга в зависимости от прихоти господ и злобности противников; и, наконец, вводящее в заблуждение влияние античности. Античность возмутила их нравственность, не передав им своей собственной; и в отношении религиозных предметов античность также оказала на них воздействие со своей скептической и негативной стороны, поскольку не могло быть и речи о том, чтобы перенять положительную веру в ее богов. Именно по той причине, что античность воспринималась ими догматически, т. е. как образец в отношении всякого вообще мышления и поведения, она нанесла им в этом отношении ущерб. Однако тот факт, что было, было столетие,



==177

 с безоглядной односторонностью обожествлявшее античный мир и его плоды, никак нельзя ставить в вину отдельным людям, но в нем следует усматривать высшее стечение исторических обстоятельств. Все образование как последовавших за этим столетием эпох, так и эпох будущих, покоится на том, что это имело место, причем произошло именно тогда и так  однобоко, с задвиганием всех прочих жизненных целей куда-то на задний план.

Сам жизненный путь многих гуманистов был, как правило, таков, что только наиболее сильные в нравственном смысле натуры могли по нему пройти без ущерба для себя. Первая опасность исходила подчас, пожалуй, от родителей, которые делали из зачастую чрезвычайно рано развивавшихся мальчиковвундеркиндов195, имея в виду занятие ими в будущем места в том сословии, которое в те времена означало для человека все. Однако вундеркинды, как правило, так и остаются стоять на определенной ступени; в ином случае они оказываются вынуждены отвоевывать свое дальнейшее развитие и приобретать вес в обществе, проходя тяжелейшие проверки. Величавая поступь и слава гуманистов представляли опасную приманку также и для стремившегося выбиться наверх юноши: ему начинало казаться, что также и он может «вследствие прирожденного возвышенного образа мыслей более не обращать внимания на прозаические и низменные предметы»196. И люди очертя голову бросались в эту полную перемен, изнурительную жизненную гонку, в которой причудливейшим образом друг друга сменяли напряженные занятия, служба в качестве домашнего учителя и секретаря, профессура, угождение государям, смертельная вражда и опасности, восторженное почитание и осыпание насмешками, бьющее через край изобилие и бедность. Самое поверхностное дилетантство могло подчас одержать верх над самой солидной ученостью. Однако корень зла заключался в том, что принадлежность к этому сословию почти невозможно было совместить с какой-либо постоянной родиной, поскольку принадлежность к нему прямо заключала в себе требование перемены мест либо настраивала человека таким образом, что нигде он не мог чувствовать себя хорошо продолжительное время. Местные обитатели вскоре ему надоедали, а ощущение на себе ненавидящих взглядов врагов не доставляло никакого удовольствия; да и в принципе люди эти постоянно требовали новизны (с. 134). Как ни многое напоминает нам здесь греческих софистов императорского времени  таких, какими описывает их Филострат350*, следует все же сказать, что положение софи­

 

==178

стов было более благоприятным, поскольку они были по большей части богаты либо легче обходились без богатства и вообще легче жили, являясь не столько учеными, сколько виртуозами слова. Гуманист же эпохи Возрождения должен был обладать как большой эрудицией, так и способностью тащить за собой целый воз различнейших состояний и занятий. За этим следовали беспорядочные наслаждения с целью как-то себя одурманить, а за ними, стоило только окружающим безоговорочно уверовать во все самое отвратительное, что говорится о данном человеке,  безразличие ко всей общепринятой морали. Такие характеры вообще немыслимы без высокомерия: они нуждаются в нем уже для того, чтобы остаться на плаву, и сменяющееся ненавистью обожествление укрепляет их на этой позиции. Они представляют собой ярчайшие примеры и жертвы сбросившей оковы субъективности.

Как обвинения, так и сатирические изображения появляются, как отмечалось, уже весьма рано, поскольку всякому развитому индивидуализму, всякому роду выдающихся качеств соответствует определенный сарказм  как своеобразная розга. К тому же сами эти люди как раз и давали о себе ужаснейшие сведения, которыми надо было лишь воспользоваться. Еще в XV в. Баттиста Мантовано при перечислении семи чудовищ197помещает гуманистов, вместе со многими другими, в рубрику Superbia351*. Он изображает их во всем их высокомерии Аполлоновых сыновей: то, как они выступают с мрачным, озлобленным видом, исполненным напускного величия, похожие на поклевывающих зерно журавлей, то оглядывающихся на собственную тень, а то предающихся грызущей тоске по фимиаму. Но лишь XVI в. устроил им форменное судебное разбирательство. Помимо Ариосто это главным образом засвидетельствовано их историком литературы Гиральдом, чей трактат197 был написан еще при Льве X, но, видимо, около 1540 г. переработан. Античные и современные примеры предостережения насчет нравственной распущенности и самой жалкой жизни литераторов обрушиваются на нас с этих страниц мощным потоком, а в промежутках выдвигаются тяжкие обвинения общего характера. Они касаются главным образом неуравновешенности, тщеславности, упрямства, самообожествления, неупорядоченной личной жизни, всякого рода распутства, еретичества, атеизма. Вслед за этим перечисляется красноречие при отсутствии убеждений, губительное влияние на власти, педантизм в отношении языка, неблагодарность к учителям, подобострастная лесть государям, которые сначала ловят литераторов на приманку, а

 

==179

 затем морят их голодом, и многое другое. Заключается все размышлением о той золотой эпохе, когда не было еще никаких наук. Вскоре самым страшным из всех обвинений стало обвинение в еретичестве, и сам Гиральд был вынужден при повторном издании совершенно невинного сочинения для юношества198цепляться за плащ герцога Эрколе II Феррарского, потому что слово было уже за теми людьми, которые находили, что предпочтительнее посвящать свои силы христианским материям, а не мифологическим исследованиям. Он же, напротив, предлагает задуматься, а не является ли в такие времена это занятие, напротив, единственным невинным делом, поскольку имеет своим предметом научное изложение вполне нейтрального предмета.

Однако если история культуры обязана отыскивать такие высказывания, в которых наряду с обвинениями все-таки преобладает человеческое сострадание, то никакой другой источник не может быть поставлен рядом с часто упоминаемым сочинением Пиерио Валериане «О несчастье ученых»199. Оно написано под воздействием гнетущего впечатления разграбления Рима, которое, вместе с бедствиями, доставленными им также и ученым, представляется автору как бы логическим концом уже давно свирепствующего против них злого рока. Пиерио следует в этом простому, в общем и целом верному ощущению: он не особенно-то носится с каким-то особым надменного нрава демоном, который преследует живущих духовной жизнью людей по причине их гениальности, но констатирует реальное положение дел, когда зачастую все определяется просто несчастным стечением обстоятельств. Он не желает писать трагедию или все сводить к столкновению высших сил, и описывает поэтому также повседневную жизнь. Мы знакомимся здесь с людьми, которые теряют в неспокойные времена вначале свой доход, а затем и место, с людьми, которые гонятся за двумя местами, а не получают ни одного, с угрюмыми скрягами, которые постоянно носят свои деньги на себе, зашитыми в одежду, а после приключившегося ограбления сходят с ума, и с другими, которые, заняв приход, чахнут от меланхолической тоски по прежней свободе. Затем оплакивается смерть многих ученых от лихорадки или чумы, когда их кропотливо разработанные труды сжигались вместе с постелью и одеждой; другие же вынуждены жить и мучиться от угроз убийства со стороны коллег; то одного, то другого убивает алчный слуга или его захватывают в поездке злодеи и предоставляют ему томиться в темнице, потому что он не в состоянии заплатить выкуп. Многих уносит тайное сердечное горе, пересенная обида или оскорбление.

 

 



К оглавлению

==180

Один венецианец умирает от горя, потому что умер его сыноквундеркинд, а мать и ее брат вскоре следуют за ним, словно ребенок утянул всех их следом за собой. Довольно многие, особенно среди флорентийцев, кончают жизнь самоубийством200, других же лишает жизни тайное судопроизводство тирана. Так кто же тем не менее счастлив? И каким образом это счастье проявляется? Не через полное ли притупление всех чувств в отношении таких несчастий? Один из собеседников в этом диалоге, в форму которого Пиерио заключил свое изложение, дает совет; это великолепный Гаспаро Контарини, и уже услышав это имя, мы должны ожидать, что нам будет сообщено по крайней мере кое-что чрезвычайно глубокое и верное из того, что думали тогда на эту тему. В качестве примера счастливого ученого ему видится фра Урбано Валериане352* из Беллуно, на протяжении длительного времени преподаватель греческого языка в Венеции: он побывал в Греции и на Востоке, уже в преклонном возрасте путешествовал то по одной, то по другой стране, никогда не садясь на лошадь, никогда не имел ни гроша, отказывался от всех почестей и званий и после безмятежной старости умер в возрасте 84х лет, не проболев, за исключением падения с лестницы, ни одного часа. Что отличает его от гуманистов? Они обладают большей свободой воли, большей раскованной субъективностью, нежели способны использовать для достижения счастья. В то же время нищенствующий монах, с детских лет находившийся в монастыре, даже никогда не ел и не спал вволю и поэтому воспринимает принуждение не как принуждение. Вследствие этой привычки среди всех лишений он сохраняет внутреннее жизненное спокойствие и оказывает благодаря такому впечатлению большее воздействие на слушателей, чем произвел бы своим греческим языком: в них возникла теперь полная убежденность в том, что от нас самих зависит  то ли мы причитаем в случае неудачи, то ли находим для себя утешение. «Посреди трудов и лишений был он счастлив, потому что желал быть таким, потому что не был избалован, суетен, непостоянен и ненасытен, но довольствовался всегда немногим или же вообще ничем». Если бы нам довелось послушать самого Контарини, возможно, сюда добавился бы еще и религиозный мотив; впрочем, вполне красноречиво и убедительно выглядит сам этот обутый в сандалии философ практического направления. В иных обстоятельствах мы встречаем родственный ему характер в образе Фабио Кальви353* из Равенны201, толкователя Гиппократа. Глубоким стариком жил он в Риме на одних овощах, «как некогда пифагорейцы» и обитал в

 

==181

 развалине, не имевшей больших преимуществ перед бочкой Диогена. Из пенсиона, выплачивавшегося ему папой Львом, он брал только самое необходимое, а прочее отдавал другим. Он не отличался здоровьем, как фра Урбано, а конец его был таков, что навряд ли он мог рассмеяться перед смертью, поскольку при разграблении Рима испанцы утащили его, почти девяностолетнего старика, с собой, надеясь получить выкуп, и он умер в больнице от последствий голода. Однако его имя удостоилось быть занесенным в царство бессмертия, поскольку Рафаэль любил старика как родного отца и почитал его как мастера, и всегда спрашивал у него совета. Может быть, советы касались преимущественно антикварной реставрации древнего Рима (с. 120), но, возможно, распространялись и на куда более возвышенные вещи. Кто может сказать, насколько велика роль Фабио в замысле «Афинской школы» и других важнейших композиций Рафаэля?

Напоследок мы с удовольствием набросали бы привлекательную и умиротворяющую картину жизни, а именно жизни Помпония Лета, будь в нашем распоряжении на эту тему нечто более значительное, нежели письмо его ученика Сабеллика, в котором Лету намеренно придаются некоторые античные черты. И все же отдельные моменты отсюда мы приведем. Он был(с. 160) незаконным сыном из дома неаполитанских Сансеверино, правителей Салерно, однако не желал их признавать и написал им в ответ на приглашение жить вместе с ними знаменитую записку: Pomponius Laetus cognatis et propinquis suis salutem. Quod petitis fieri non potest. Valete.354* Заурядной внешности человечек с небольшими живыми глазами, в диковинном одеянии, он обитал в последние десятилетия XV в., будучи преподавателем в Римском университете, то в своем домике с садом на Эсквилине, то  в своем vigne355* на Квиринале. Там он разводил уток и других птиц, здесь же обрабатывал участок в полном соответствии с предписаниями Катона, Варрона356* и Колумеллы. В праздничные дни он совершал вылазки на ловлю рыбы или птиц, или просто лежал в тени у источника или над Тибром. Он презирал богатство и благополучие. Зависть и злословие были ему совершенно несвойственны, и он их не переносил также и в своем окружении; только в отношении иерархов он позволял себе весьма свободные замечания, да и вообще, за исключением последнего периода своей жизни, он почитался за ненавистника религии. Бежавший из Рима в связи с преследованиями гуманистов папой Павлом II, Лет был выдан ему Венецией, однако никакими средствами его не удалось за­

 

==182

ставить сделать недостойные признания. После этого папы и прелаты приглашали его к себе и его поддерживали, а когда однажды во время волнений при Сиксте IV его дом был разграблен, люди устроили складчину и вернули ему больше того, что он потерял. Как преподаватель он был очень добросовестен: еще до света можно было видеть, как он спускается с Эсквилина с фонарем, и всегда он входил в уже набитую битком аудиторию. Поскольку в разговоре Лет заикался, он говорил с кафедры с большой осмотрительностью, и тем не менее красиво и размеренно. Даже небольшие его работы составлены аккуратно. Никто не обращался с древними текстами с такими тщанием и робостью, да и вообще он доказывал свое неподдельное благоговение также и перед иными останками античности  когда останавливался перед ними как зачарованный или разражался слезами. По той причине, что Лет бросал собственные исследования, когда был в состоянии помочь другим, его очень и очень донимали, а когда он умер, Александр VI даженаправил своих придворных сопровождать тело, которое несли самые выдающиеся его слушатели. На похоронах в Арачели присутствовали 40 епископов и все иностранные послы.

Лет ввел в обычай представления в Риме античных, главным образом плавтовских пьес, постановкой которых он руководил (с. 164). Также и день основания города он ежегодно отмечал праздником, на котором его друзья и ученики выступали с речами и чтением стихов. В связи с двумя этими поводами оформилось и продолжило свое существование в дальнейшем то, что было названо Римской академией. Она была исключительно свободным объединением и не связана ни с каким определенным учреждением. Помимо указанных поводов она собиралась тогда202, когда поступало приглашение покровителя либо для того, чтобы помянуть умершего члена, например Платину. В этом случае день начинался с того, что прелат, бывший среди них, читал мессу, после чего, например, тот же Помпоний поднимался на возвышение и произносил соответствующую речь; за ним выходил другой и читал двустишия. Диспуты и декламации как по случаю скорбных, так и радостных событий завершались пиршеством, и академики, к примеру Платина, уже с очень давних пор слыли гурманами203. В других случаях гости ставили также фарсы наподобие ателланы. Как свободное объединение с весьма переменчивым составом академия эта просуществовала до самого разграбления Рима, пользуясь гостеприимством Анджело Колоччи367*, Ио. Кориция (с. 174) и других. Оценка того, насколько большую роль играла она в

 

==183

 духовной жизни нации, представляется столь же затруднительной, как и в случае всякого общественного объединения такого рода. Как бы то ни было, Садолето204 причисляет ее к числу наиболее ярких воспоминаний своей молодости. Довольно в значительном числе другие академии возникали и распадались в различных городах, всякий раз как такое образование делалось возможным в зависимости от числа и значения обитавших там гуманистов или покровительства богачей и правителей. Такой была Неаполитанская академия, собравшаяся вокруг Джовиано Понтано, часть которой переселилась в Лечче205, академия Порденоне, которую составлял двор полководца Альвиано358* и пр. Об академии Лодовико Моро и ее особом значении для окружения этого государя речь уже была (с. 34).

Около середины XVI в. эти объединения претерпевают, как надо думать, почти полную трансформацию. Гуманисты, повсюду утратившие высокое положение в жизни и представлявшие собой объект подозрений для начинающейся Контрреформации, теряют руководство академиями, и итальянская поэзия занимает место латинской также и здесь. Вскоре любой сколько-нибудь значительный город имеет свою академию с возможно более вычурным названием206 и собственным, образованным взносами и отказами по завещаниям, имуществом. Помимо декламации стихов от предыдущей, латинской эпохи был перенят устраиваемый время от времени пир и постановка драм молодыми людьми, а вскоре  и нанятыми актерами. Судьбы итальянского театра, а позднее также и оперы, долгое время оставались в руках этих объединений.

 

==184



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   35




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет