ГОРАЦИЙ ДЕНИ ЛАМБЕНА: СЦИЕНТИСТСКАЯ ТЕКСТОЛОГИЯ УХОДИТ НА СЕВЕР
«Сциентизм» – понятие, с одной стороны, скользкое, потому что границы его редко удается обозначить точно, но с другой стороны, удобное для описания разделения, неизбежно происходящего при профессионализации науки. Постепенно внутри ученого сообщества начинает прослеживаться граница между теми, для кого важнее всего подчинять все продукты своей деятельности требованиям строгой научности, и теми, для кого важнее что-то еще, напр. внешнее приложение науки или распространение научного знания в массах. Для одних наука – это закрытая область, ценная внутри себя, для других – только приложение к другим областям человеческой деятельности. Под «сциентистами» мы имеем в виду первых. Довольно быстро – уже веке в XVII – текстология стала восприниматься как область исключительно сциентисткая: издания, рассчитанные на учащихся, вроде комментариев Шарля де ла Рю или Хуана де ла Серды к Вергилию, уже в основном исключают обсуждение текстологических проблем, и дискуссии о текстологии становятся эзотерическим уделом узкого круга лучших умов классической филологии. В XVI веке это разделение еще не успело произойти: скажем, Мюре, хоть и занимается текстологией, явно не сциентист; потому он и выполняет работу по изучению рукописей и проверке своих утверждений в общем-то спустя рукава – его интересует другое, не наукообразный облик издания, а усовершенствованный текст, который в результате может служить для улучшения латинской речи читателей.
Когда в текстологии XVI века выделяют школу «последователей Полициано», то она обычно ассоциируется со сциентизмом, противопоставляясь в этом отношении всей остальной науке. Веттори и люди его круга, как тот же Фаэрно, – конечно, явные сциентисты в своей педантичной и довольно сильно замкнутой на самой себе учености. С другой стороны, молодые научные школы, противостоявшие итальянской (та самая «французская школа», которую Графтон противопоставляет «школе Полициано»), поначалу, естественно, имели менее сциентисткий облик: когда наука только осваивает какие-то периферийные территории, она обычно первое время предстает в формах скорее просветительских и популяризаторских, чем серьезно-эзотерических. Но все-таки неверно было бы полностью отказывать французским ученым середины XVI в. в сциентизме.
Дени Ламбена (ок. 1520–1572) Графтон рассматривает как яркого представителя «французской школы»791. В изданиях Ламбена, действительно, можно найти некоторые явно популяризаторские черты: например, к изданию Горация, часть сопровождающих текстов из которого переведена ниже, Ламбен приложил в конце указатель полезных выражений «для того, чтобы избавить отроков от необходимости выискивать их» (текст поставлен на службу очищению языка: мы видели наиболее яркий пример такой тенденции у Мюре, но на самом деле она стоит почти за всем издательским делом Возрождения, ср. предисловие Кальфурния к собранию латинских поэтов); сам комментарий в этом издании не чисто текстологический, очень большое место в нем уделено разъяснению текста: не случайно комментарий Ламбена продолжал перепечатываться и использоваться в обучении еще в XIX веке.
Но, несмотря на принятие таких функций издания, на самом деле Ламбен все-таки мыслит свою деятельность прежде всего как научную. В самом комментировании – напр., поиске параллельных мест – он уже видит скорее научную процедуру, а не разжевывание языка автора для людей, плохо знающих латинских поэтов; многие предметы, интересующие Ламбена, явно не рассчитаны на интерес людей вне научного сообщества – это прежде всего педантичный отчет о чтениях рукописей и вопросы орфографии: действительно, какой интерес может представлять орфография для несциентистски настроенного ученого?
Как человек Ламбен тоже вполне вписывается в образ сциентиста. Рассказывают анекдот, что от фамилии Ламбена произошел французский глагол lambiner «мешкать»792, настолько с Ламбеном ассоциировался образ медлительного и неуклюжего ученого мужа793. Действительно, Веттори, конечно, писал о многословности заметок Этьенна, но комментарии Ламбена еще на порядок пространнее, нерасторопнее и объемнее794. В отличие от большинства персонажей нашего раздела о текстологии, Ламбен вне науки практически ничем не отметился. Наиболее известен он изданиями Лукреция (впервые вышедшего в 1563 г.: это издание знаменито тем, что в нем Ламбен уже использует одну из двух лучших рукописей Лукреция, Leidensis Vossianus Q.94, «Квадратный кодекс», IX века) и Горация, выдержки из которого переведены ниже (первое издание – 1561 г.). Кроме того, он, естественно, как положено латинисту XVI в., издавал сочинения цицероновского корпуса, а также Плавта, Корнелия Непота, некоторых греческих авторов (в латинском переводе, обычно без греческого текста) – «Никомахову этику» и «Политику» Аристотеля, платонический «Учебник» Алкиноя, речи Демосфена и Эсхина. Он опубликовал также малотиражными книжками несколько текстов собственного авторства, содержания для XVI века вполне академического («Речь, прочитанная в Париже 13 января, накануне того, как начать толковать первую книгу “Илиады”», 1562; «Речь, прочитанная в зале Амьенского коллежа 14 декабря 1562 года, накануне того, как начать толковать “Филиппики” Демосфена, в каковой речи сначала оплакиваются беды общественные, затем упоминаются личные тяготы и неприятности автора, а в конце кое-что говорится о предмете курса и об Олинфских речах, с которых он начал», 1563; «Две речи, прочитанные в зале Амьенского коллежа, одна 20 апреля, другая 5 октября 1563 года», 1563; «Речь во хвалу наук, прочитанная 16 октября в Амьенском коллеже накануне того, как начать толковать славные речи Эсхина против Ктесифонта и Демосфена в защиту Ктесифонта, направленные друг против друга», 1564; «Причитание на смерть Адриана Тюрнеба, славнейшего королевского профессора философии»795, 1565; «Речь во хвалу моральной философии, прочитанная накануне того, как начать толковать книги аристотелевской “Этики к Никомаху”», 1565; «Речь о превосходстве разума и о правильном воспитании, прочитанная 15 октября 1566 года в Амьенском коллеже накануне того, как начать толковать пять заключительных книг аристотелевской “Этики к Никомаху”», 1566; «Речь о необходимости соединять философию с искусством красноречия, прочитанная 7 января 1568 года в Амьенском коллеже накануне того, как начать толковать речь Эсхина perˆ parapresbe…aj <“О предательском посольстве”>», 1568; «Речь о полезности греческого языка и о том, как правильно переводить с греческого на латынь, прочитанная в 1571 году», 1572).
Конечно, ссоры с коллегами не исключались сугубо академическим образом Ламбена: наоборот, они чуть ли не подразумевались обычной биографией ученого. Ламбен в этой области наиболее славен своей ссорой с Мюре. Сперва у них были очень дружеские отношения, они переписывались, мы видели, что Мюре публиковал сообщенные ему Ламбеном конъектуры (см. в настоящем сборнике примечание Мюре к Самоистязателю 143); для ламбеновского перевода «Никомаховой этики» Мюре написал стихотворное посвящение на греческом, любопытное тем, что это единственный греческий текст в издании, само сочинение Аристотеля напечатано только в переводе, без приложения оригинала. Чтобы представить читателю образец гуманистических упражнений в грекоязычном стихосложении (особенно им славен Полициано, но им занимались и другие)796, приведем несколько строк из этого посвящения:
…'All¦ sÝ t…j; F»mh, perˆ Lamb…noio boîsa
P©si par' ¢nqrèpoij, k' oÜpote pausomšnh,
“Otti t£d' AÙson…hnde t¦ bibl…a tîn ¢gagÒntwn
Oátoj ¥terqe fqÒnou t«qla t¦ prîta fšrei.
«…А ты кто? – Молва, которая кричит о Ламбене по всему населенному людьми миру и никогда не перестанет кричать, что из переселявших эти книги в Авсонию <т. е. переводивших эти книги на язык Авсонии = Италии, латынь> он без всяких споров занимает первое место»797.
Но в 1559 г., когда до Ламбена дошел текст «Разных чтений» Мюре, между двумя учеными разразилась шумная ссора. Ламбен обнаружил в «Разных чтениях» плагиат из подготавливаемого им комментария к Горацию и написал бывшему другу (текст переписки с Мюре Ламбен в 1561 году опубликовал, чтобы наглядно продемонстрировать всем, кто в споре неправая сторона): «Твои извинения, что ты долго не писал, я принимаю и больше не сержусь. Один экземпляр “Разных чтений” я в соответствии с твоим указанием отдал кардиналу <де Турнону>, а другой оставил себе, и благодарю тебя за него… Ошибок, которые ты в шутку (так я понимаю твои слова) просил меня поискать, я не нашел… Но претензии у меня к тебе все же есть. Я удивлен, что, при том что тебе известно, что я давно пишу комментарии к Горацию и скоро думаю их опубликовать и издать, и ты даже бóльшую часть из этих комментариев читал, отчасти по моей просьбе, отчасти по твоему собственному желанию, ты настолько презрел и ни во что не ставишь нашу дружбу, да что там дружбу – просто вежливость, справедливость, принятые у всех людей обычаи, что пытаешься украсть у меня мой скромный урожай и плоды моих трудов. Это я еще не дошел до жалоб о тех вещах, которые я написал, разобрал, уже сделал своей собственностью, а ты их pleonektikîj <“с жадностью”> присваиваешь себе (нормально это вообще для человека утонченного и желающего сохранить благоговейно чтимыми и неприкосновенными теплые отношения между людьми – сознательно забирать и присваивать себе чужое?). Но вот ты замышлял написать книги “Разных чтений”. Сколь многочисленны другие древние писатели, из толкований и разъяснений которых ты мог составить эти твои книги таким образом, чтобы не трогать того писателя, которого я взялся целиком разъяснить сам? Но, возразишь ты, у тебя были некоторые особые соображения, про которые ты боялся, что, если не издать их сейчас, то они не принесут тебе никакой славы после того, как выйдут мои комментарии. Однако тебе, раз ты называл себя моим другом, подобало скорее думать о славе твоего друга, чем о твоей собственной. Но это ладно. Мало таких людей, которые готовы поступиться своей славой. Но что же это, когда ты уже совсем поздней ночью прибыл в Венецию накануне нашего оттуда отъезда и разбудил меня, уже спавшего, когда я тебя пустил к себе в спальню и даже на ложе, на котором я спал, и мы всю ночь провели без сна и ты по памяти излагал мне многочисленные места из твоих книг, ты ни разу не упомянул, что ты в своих книгах касаешься каких-то вещей, имеющих отношение к Горацию? Почему ты молчал об этом и скрывал это, при том что про остальное почти про все мне рассказал, если не потому, что ясно понимал – ты в этих местах поступаешь по отношению ко мне нехорошо и я, если узнаю о чем-нибудь таком, попрошу тебя ради нашей дружбы, чтобы ты отложил публикацию этих мест на потом?»798 Заканчивается это письмо длинным списком мест из «Разных чтений», в которых Ламбен заметил заимствования из собственных комментариев.
В конце 1560-х гг. аналогичная ссора началась у Ламбена с голландско-немецким ученым Хубрехтом (или Хубертом) ван Гиффеном (Obrechtus Giphanius, 1534–1604), издавшим Лукреция в антверпенском плантинском издательстве в 1565 или 1566 г. (на титульных листах разных экземпляров стоят разные даты). В 1570 г. Ламбен переиздал своего Лукреция и дописал к нему новое предисловие с такими словами: «При том даже что я эту поэму, таким вот образом моими трудами чуть ли не возрожденную из мертвых, целиком преподнес и словно бы посвятил французскому королю Карлу IX, а отдельные части – шести ученейшим и замечательнейшим мужам нашей Франции, и опубликовал для всех народов, чтобы они видели плоды моего труда и пользовались ими – несмотря на это некто, из всех смертных, что когда-либо жили, живут или будут жить, беззаконнейший, наглейший и бесстыднейший, бессовестнейшим образом присвоил их себе и бесстыдно объявил, что это он привел поэму в порядок, вернул ей прежнее убранство, защитил от всех искажений и наконец расцветил ее ее собственными и от рождения ей присущими красками»799. Ван Гиффен на обвинения отвечал стойким молчанием. В результате такой «расстановки фигур» Мюре оказался после этой истории в близких отношениях с ван Гиффеном. Еще одним недругом Ламбена был голландец Виллем Кантер (1542–1575)800.
Обвинения в плагиате обычны для науки XVI в. и, надо сказать, далеко не всегда безосновательны: в условиях отсутствия авторского права, видимо, возникало постоянное искушение использовать чужие достижения. Жан Дора написал по этому поводу замечательное стихотворение, в котором, защищая от обвинений в плагиате учебник арифметики Эли Вине («О логистике», 1573), доказывал, что, в общем-то, мироздание вообще основано на воровстве и плагиате: все вещи заимствуют свой состав у элементов, из которых образованы, тело человека с его четырьмя жидкостями – это плагиат у природы, состоящей из четырех элементов, и не ворует разве что только Бог, да и тот на самом деле вообще ворует, «отнимая у Самого Себя принадлежащее Себе и, хоть Он и самый великий, делая Себя менее великим, чем на самом деле является», т. е. воплощаясь в человека. А дальше вся литература описывается как основанная на плагиате – так иногда выглядят ранние варианты осмысления феномена интертекстуальности (ср. прим. 57 к разделу, посвященному Веттори и Этьенну):
…Autolyci fures – sequitur sua quemque iuventus –
Orpheus, Musaeus, fur et Homerus erat.
Fur erat Hesiodus, clypeum furatus Achillis:
Herculis est, olim tegmen Achillis erat.
Ipsas quinetiam furatur uterque Sibyllas,
Seque Sibyllinis ornat uterque modis.
Neve putes, mendax quia semper Graecia, Graecos
Furaces Latiis vatibus esse magis.
Ennius ipse pater magnum furatur Homerum,
Maeonides alter visus et inde sibi est.
Ennium ut ante omnes, alios sic denique cunctos
Virgilius furtis vendicat ipse suis,
Virgilium reliqui longo post tempore nati,
Et nullus furtis per sua secla modus…
«…У Автолика <легендарного вора, сына Гермеса и деда Одиссея> (вслед за каждым приходит новое поколение молодых) воровали Орфей и Мусей, воровал и Гомер. Воровал и Гесиод, укравший щит Ахилла: когда-то был щит Ахилла, а теперь щит Геракла <имеется в виду, что у Гесиода была поэма “Щит Гесиода”, а у Гомера было описание щита Ахилла в “Илиаде”>. И вообще оба они <Гомер и Гесиод> воруют у сивилл и украшают свои произведения сивилловыми стихами. Но не подумай, что, раз греки всегда врут, то греки более вороваты, чем латинские поэты. Сам отец Энний ворует у великого Гомера, и потому ему привиделось, что он сам – второй меониец <т. е. второй Гомер: имеется в виду начало “Анналов”, где Энний видит во сне, как ему явился Гомер и сообщил о переселении Гомеровой души в Энния>. Как в первую очередь Энния, так и всех остальных оправдывает своим воровством Вергилий, а Вергилия – прочие, жившие через многие века после него, и никакого предела воровству в их времена не было…»801.
Но вернемся к Ламбену. Что же из себя представляет его «сциентизм»? Во-первых, мы сказали о том важном месте, которое Ламбен уделяет орфографичесикм вопросам. Он посвящает орфографии довольно большую часть предисловия к первому изданию Горация (это предисловие переведено ниже). Простым пользователям изданий античных текстов часто непонятно, зачем вообще заниматься тонкостями орфографии: какая, в конце концов, разница, напишешь ты cum или quom, если смысл останется тем же? Но такая позиция упускает из виду два момента.
Во-первых, это читателю все равно, что будет выбрано, а издатель в любом случае принужден выбрать какой-то один из двух вариантов. Добросовестный издатель при этом, конечно, задастся вопросом: а не могу ли я найти какие-то основания для решения, какой выбор корректнее?
Во-вторых, писатель, в принципе, может использовать орфографию для достижения каких-то художественных целей. Например, современный русский писатель может регулярно писать слово «черт» через ё, но в каких-то случаях отступать от правила и писать «чорт», напр. когда нужен архаизм. Выделить такие «маркированные» случаи необычной орфографии у античных авторов на основании рукописной традиции, конечно, очень сложно, но в принципе попытаться можно: например, в большинстве случаев, когда употребляется союз cum, архаичного варианта quom нет ни в каких рукописях; отсюда можно предположить, что там, где такой вариант все-таки есть в какой-нибудь из лучших рукописей, вероятность введения этого варианта писцом мала, и скорее всего расхождения рукописей в этом месте вызваны тем, что необычный вариант был в их общем источнике.
На этом принципе чаще всего основываются сегодняшние реконструкции орфографии античных памятников: их основной смысл в выделении орфографически маркированных мест. При этом сегодняшние издатели не пытаются восстановить «авторскую орфографию» классиков. Если бы мы ставили такую задачу, нам пришлось бы очень сильно переделать все тексты (например, в текстах Катулла, Цицерона и Саллюстия долгую i скорее всего нужно было бы всегда записывать как ei), и на самом деле сделать это как следует мы бы просто не смогли, потому что у нас недостаточно информации для этого. Принятая сегодня латинская орфография основывает просто на соглашении, что мы восстанавливаем не авторский текст, а текст автора, как он скорее всего выглядел в IV–V в. н. э. (для этого у нас более или мене хватает сведений), и наше выделение орфографически маркированных мест – это на самом деле тоже реконструкция состояния текста в IV–V веке, оно может отражать авторское орфографическое марикрование, но может и не отражать его, точно мы не знаем. Саллюстия, например, издают в более архаичной орфографии, чем Цицерона, потому, что можно с достаточно большой вероятностью предполагать, что орфография Саллюстия была более архаичной в позднеантичных изданиях – какой была орфография настоящего Саллюстия, мы точно не знаем, наверное, каким-то образом архаизирующей, но практически наверняка не такой, как в наших изданиях.
Так занимаются орфографией современные текстологи-классики. Но орфографические штудии XVI века представляли собой принципиально иную деятельность. Ученые XV–XVI века занимались не «маркированными случаями», а тем самым восстановлением античной орфографической нормы, от которого сегодняшние издатели в целом отказались802. Это основная причина того, что их латинская орфография и на практике отличалась от нашей (бывают, конечно, и такие случаи, когда ученые Возрождения по инерции продолжают следовать средневековым орфографическим нормам, но это не универсалия).
Например, слово, которое мы сейчас пишем как causa, в XVI веке практически всегда пишется как caussa. Это было именно сознательное восстановление античной орфографии, основанное прежде всего на утверждении Квинтилиана (Воспитание оратора 1.7.20), что во времена Цицерона и Вергилия «буква s удваивалась практически всегда, когда она встречается между двумя долгими гласными или после долгой, например caussae, cassus <вместо casus>, divissiones». Следуя за Квинтилианом, Джованни Понтано пишет в «Акции» (4.16 Kiefer), что Цицерон «имел обыкновение писать слово causa с двумя s, и такое написание до сих пор можно найти в Риме в надписи на древнейшем монументе»; Альд Мануций Младший написал специальный справочник по латинской орфографии, в которой аргументирует это написание так: «Caussa, с двумя s, на основании камней с Капитолия и других, а также вслед за самим Цицероном и Вергилием, по сообщению Квинтилиана. Этому свидетельству я придаю столь большое значение, что ради него я пренебрег бы авторитетом всех камней, на которых написано иначе, и всех этимологий – но на самом деле и этимология говорит за то, чтобы производить это слово от caveo, так чтобы получалось caussa, как бы cavissa. На это указывает и античный грамматик Скавр <Об орфографии 7.21.14–8 Keil>, хотя написание через одну s ему больше нравится»803. Далее следует список античных надписей, в которых causa пишет через одну s и через две s.
Такие надписи действительно есть, встречается написание через два s и в папирусах, но из Квинтилиана все же не следует, чтобы так писалось это слово всегда даже при Цицероне, и позднеантичные грамматики явно считали написание через два s аномальным, поэтому в современных изданиях такое написание зарезервировано для «маркированных» случаев. Может быть, ученые XVI века правее в том, что таких маркированных случаев в авторском тексте Цицерона явно было значительно больше, чем в современных изданиях. Во всяком случае, новый материал, появившийся у ученых с тех пор, заставил их усомниться в надежности общих реконструкций орфографической нормы в целом. Достижения XVI века в области реконструкции орфографии сейчас не забыты наукой и используются, но не так, как тогда, а только в удалении совсем средневековой орфографии и в выделении «маркированных» вариантов.
Но нас интересуют у Ламбена прежде всего текстологические проявления его «сциентизма». На первый взгляд, о каком сциентизме можно всерьез говорить на фоне фантастической педантичности людей вроде Габриэлло Фаэрно (см. раздел, посвященный Мюре)? Ламбен сообщает рукописные чтения значительно реже, чем Фаэрно, иногда оставляет непонятным, что в конкретной рукописи804. Но на самом деле Ламбен просто несколько иначе смотрит на метод текстологии. Фаэрно находился под довольно сильным влиянием взглядов Веттори и потому ту одну рукопись, которую считает лучшей, Фаэрно описывает сверхтщательно и сверхподробно. Но в отличие от Веттори привлечение других рукописей Фаэрно в своем издании Теренция тоже считал нужным (и, добавим, он был в этом, по-видимому, прав). Но если мы посмотрим на эти другие рукописи, то их Фаэрно описывает даже хуже, чем Ламбен.
Например, в комментарии Фаэрно к «Братьям» (ок. 1000 строк) важная рукопись IX века Vaticanus lat. 3868 цитируется всего 14 раз («рукопись Бембо», напомним, на протяжении той же комедии цитируется Фаэрно около 200 раз). Ламбен в комментарии к эподам Горация (это текст примерно такой же длины, как «Братья») цитирует рукописи 19 раз, причем подразумевается, что описание рукописей устроено как негативный аппарат (перечисляются те рукописи, в которых чтение, отличное от принятого в тексте), т. е. в принципе теоретически каждый раз сообщаются чтения всех рукописей (в неупомянутых рукописях по умолчанию то же самое, что в тексте). В реальности, конечно, сложно делать такое описание точно, и обычно оказывается, что есть рукописи, чтение которых ученый в конкретном месте забыл проверить, но в принципе Ламбен исходит из установки на полное описание; Фаэрно же, когда приводит чтение «Бембовской рукописи», совсем не имеет в виду, что в остальных рукописях другой текст. Фаэрно и Ламбен представляют, таким образом, два полюса текстологической акривии XVI века: первый предпочитает как можно тщательнее описать одну рукопись, а остальные как получится, второй идет по пути увеличения числа рукописей, описываемых с равным вниманием. Ламбен при этом выполняет свою работу менее качественно, но его работа и сложнее: проще проверять чтения одной рукописи, которую можно к тому же держать у себя дома, чем с точностью и без ошибок и недосмотров сообщать чтения десятка копий одновременно. Но в XVII веке одержать победу было суждено именно ламбеновскому варианту развития текстологии.
Этот факт, наверное, действительно связан с границами национальных школ: все-таки другой методологический полюс, полюс Веттори и Фаэрно, был очень узко локализован географически и четко связан с Италией, очень быстро уступающей свои позиции в науке молодым национальным школам805, прежде всего французской и уже наступающей на пятки французам фламандско-голландской. Ламбен, как и Мюре с Этьенном, тоже еще ездил за рукописями в Италию, причем до того, сидя во Франции, как он пишет в предисловии к Горацию 1561 г., он понимал, что рукописи нужны, но ограничивался тем, чтобы «надеяться, что когда-нибудь доберется до достаточного количества таких книг». С такими надеждами у него однозначно ассоциировалась Италия806, и в Риме Ламбен сразу же бросился копаться в рукописных фондах. Однако уже к первому изданию Горация Ламбен успел обнаружить, что неплохие рукописи встречаются и во Франции: ему предложил свою копию издатель Жан де Турне, и Ламбен добавил ее к своим в качестве десятого экземпляра. Но во втором издании Горация, выпущенном в 1568 г.807, Ламбен добавил уже семь французских рукописей, перечисляемых в предисловии (не переведенном нами)808. Правда, периодически он во втором издании оставляет списки рукописей, содержащих какое-то чтение, без изменения: остается непонятным, значит ли это, что во всех французских рукописях другое чтение, или просто французские рукописи описаны менее подробно; в любом случае корректность и понятность описания рукописей за счет этого еще уменьшилась. Но так или иначе, богатства рукописных фондов северной Европы начинают раскрываться просто на глазах: также и в своем Лукреции 1563 г. Ламбен, как было сказано, уже использует знаменитую «Квадратную рукопись» (она тогда принадлежала сент-омерскому аббатству Сен-Бертен вблизи границы с нынешней Бельгией; из аббатства ее прислали в Париж по просьбе Пьера Галланда, Галланд предоставил рукопись Тюрнебу, и Ламбен в результате пользовался тюрнебовской колляцией)809, а для издания писем Цицерона тот же Жан де Турне предоставил Ламбену важную рукопись (предположительно происходящую из собрания Клюнийского монастыря), которая после была утеряна и о которой мы знаем только по сообщениям ученых конца XVI в.810. Именно «ученых», однако: кроме Ламбена с этой рукописью до ее исчезновения еще успели поработать Тюрнеб и Симеон Дюбуа (Bosius, 1536–1581)811.
На этот факт стоит обратить внимание, потому что это довольно важный момент: взрыв интереса ученых северной Европы к собственным рукописям классиков произошел как раз вовремя для того, чтобы эти ученые успели описать ряд важных рукописей непосредственно перед их исчезновением. Итальянские рукописные открытия XVI в. до нас в основном довольно неплохо дошли: в Италии основные рукописные собрания в это время уже постепенно стабилизируются, флорентийские рукописи потихоньку оседают в библиотеке Медичи, в 1571 г. открытой великом герцогом Козимо для пользования ученых, а в Риме комплектуется Ватиканская библиотека, собираемая прежде всего Фульвио Орсини (Орсини, в частности, среди прочего приобрел для Ватикана много ценных рукописей из коллекции Пьетро Бембо, включая «Бембовского» Теренция IV–V века, Vat. lat. 3226, «Ватиканского» Вергилия V века, Vat. lat. 3225, а также Vаt. gr. 1312 XII века – древнейшую, не считая папирусов, рукопись Пиндара, – некоторые рукописи Петрарки и др.). А вот на севере рукописи еще очень легко пропадали: отчасти просто из-за того, что рукописные собрания еще не устоялись, отчасти из-за религиозных войн (больше всего страдали, конечно, реликвии и священные изображения, но иногда доставалось и рукописям, многие из которых еще находились в монастырских собраниях).
Самый известный случай рукописи, сохранившейся только в описаниях конца XVI в., – это, вероятно, «Древнейшая Бланкенбергская» (Blandinianus Vetustissimus) рукопись Горация, найденная фламандцем Якобом ван Круке (Jacobus Cruquius, ранее 1520–1584) в 1565 г. и уже в 1566 г. погибшая. Сведения о важнейшей Кельнской рукописи Силия Италика также дошли до нас в сообщениях сразу двух ученых XVI в. – фламандцев Франсуа де Мольда (Franciscus Modius, 1556–1597) в его «Новодревних чтениях» (1584; де Мольд вообще уделял особенно важное место в своей работе изучению рукописных фондов) и Луи Карриона (1547–1595)812 – плюс в XVII в. Николааса Хейнзиуса, еще заставшего эту рукопись существующей. Каррион также издал в 1565 г. (в 18 лет!) Валерия Флакка813, использовав при этом какую-то рукопись, содержащую много заманчивых чтений, которую он датировал Х веком. Стемматическая текстология XIX века вместе с уверенностью в собственном методе принесла презрительное отношение к рукописным разысканиям ученых Возрождения, и потому в ХХ веке по поводу рукописи Карриона долгое время преобладало мнение, что «молодой человек ошибся» и на самом деле имел дело «с одной из самых поздних рукописей»814, но в 1989 г. В.-В. Элерс (сам же и автор процитированных формулировок) нашел последний лист этой рукописи815 и оказалось, что она XII в. и что сведения Карриона, согласно которым она скорее всего представляет независимую ветвь рукописной традиции, вероятнее всего верны. Это довольно важный момент для оценки пропавших рукописных находок XVI века в целом, ведь так можно было бы предположить, что в погоне за открытиями ученые просто выискивали привлекательные чтения в рукописях, не представляющих ценности816. Но случай Карриона позволил нам проверить, что такое они находили: как следует датировать рукописи, конечно, еще не умели, но выделить наиболее ценные рукописи ученые того времени уже были вполне способны.
Из этих примеров видно, что акценты в северном издательском деле (особенно у фламандцев и голландцев) постепенно начинают смещаться по сравнению с южным; в XVII веке все эти тенденции проявятся еще отчетливее. Во-первых, отличается сам выбор текстов: в цицеронианской Италии середины XVI века такие поздние «маньеристичные» авторы, как Валерий Флакк или Силий Италик, особенно никому не были интересны; голландские же филологи XVII века будут больше всего интересоваться именно текстами в таком духе – Сенекой, Луканом, Тацитом, Стацием и т. д. Во-вторых, и это даже больше нас интересует, они будут ориентированы на максимально широкий охват рукописной традиции: развивается та самая расстановка методологических акцентов, которую мы видели у самого Ламбена. Широта этого охвата постепенно разрастется до колоссальных размеров: в конце XVI–XVII в. в одном издании обычно используется где-нибудь от 5 до 20 рукописей, на рубеже XVII–XVIII вв. это число в отдельных случаях уже будет достигать сотни (рекордсмен, вероятно, голландец Николаас Хейнзиус (1620–1681) – для своего издания Овидия он изучил 286 рукописей!)817.
Развитие в этом направлении делает актуальным вопрос, как вообще представить эту информацию в таком виде, чтобы ей можно было пользоваться? Можно, конечно, просто, как в средневековых рукописях, выписывать разночтения (variae lectiones) без указания конкретных рукописей, на полях или же списком в конце книги, как было принято, например, в этьенновских изданиях. Но становилось уже все очевиднее, что такая манера не отвечает научному стандарту.
Каждый раз выписывать целиком названия каждой рукописи было, конечно, невозможно. Ламбен использует в Горации сокращенные названия; например, его комментарий к одам 1.13.6, переведенный ниже, в оригинале выглядит так: sic cod. Don. Faёr. duo Vatic. Tornes. Логически можно было бы ожидать появления однобуквенных сигл, которые приняты в текстологии сегодня. Они действительно несколько раз готовились было распространиться, но так и не делали этого. Однобуквенными сиглами часто обозначали рукописи ученые XV–XVII вв. в своих черновых записях (достоверно это известно, напр., о Полициано, Николаасе Хейнзиусе818, Клоде Сомезе819), но на издания обычно эту практику не распространяли.
Первая серия попыток ввести однобуквенные сиглы в печатные издания имела место в XVI веке. Одиночными маленькими греческими буквами обозначались рукописи в Новом Завете, изданном Робером Этьенном в 1550 г.820; одиночные заглавные латинские буквы использовались в нескольких изданиях антверпенского плантинского издательства821 на протяжении второй половины столетия, по крайней мере в Лукане (1564)822 и Клавдиане (1571)823 Теодора Пульмана (1510–1581) и в Стации (1595) Яна Бернартса (Bernartius, 1568–1601)824. Ламбен сам попробовал использовать эту манеру (в этьенновском варианте) в своем издании Демосфена 1570 г., но постепенно по ходу издания он перестает различать рукописи и переходит к безразличным gr£fetai825. В итоге в XVII веке иногда используются списки разночтений без указания рукописей, но доминирующим оказывается тот способ описания, который мы видим в Горации Ламбена, с развернутыми сокращениями.
Вторая волна попыток (опять, в конечном счете, неудачных) утвердить использование однобуквенных сигл в печати придется на начало XVIII века: к примерам, собранным Эдвардом Кенни826 (самый ранний – лейденский Лукреций С. Хаверкампа 1725 г.) нужно добавить еще оформленного совершенно аналогично хаверкамповскому изданию лейденского Лукана Ф. Удендорпа 1728 г.827. Закрепились однобуквенные сиглы только во второй половине XIX в.
Почему так долго это оформление не приживалось? В общем-то, одной буквой обозначать рукопись удобнее, поэтому ученые и делали так в рукописных заметках «для себя». Адам Фокс даже сравнивает значимость однобуквенных сигл для текстологии с использованием букв для обозначения переменной в алгебре828. Но был и ряд причин не принимать такую манеру.
Некоторые из них называет Питер Бурман Старший, обсуждая оформление изданий в духе Хаверкампа и Удендорпа: «Я не смог заставить себя следовать новой моде вставлять напечатанные мелким шрифтом разночтения посередине между текстом поэта и примечаниями <именно так делают Хаверкамп и Удендорп>. Причина, во-первых, в том, что эти мелкие буковки настолько утомляют мои (и, быть может, не только мои) глаза и совершенно притупляют остроту зрения, что я часто чувствовал из-за этого боль, и я слышал аналогичные жалобы от других людей. Во-вторых, я часто замечал, что значки, обозначающие рукописи одиночными буквами или цифрами, список которых прилагается в начале тома, оказываются поставлены наборщиками неправильно и не на своем месте. Да и сам я, как я отмечал, частенько запутываюсь от того, что мне трижды и четырежды приходится перескакивать то к значкам, то обратно к тексту поэта. И я не думаю, что у кого-нибудь столь твердая память, чтобы он мог держать в голове однобуквенные обозначения большого числа копий и ему не приходилось многократно обращаться к полному списку… И точно так же легко я попадал впросак, переписывая <рукописные> выписки <Николааса> Хейнзиуса… Ведь Хейнзиус на полях своего экземпляра обозначал разные копии одиночными буквами, набранными по всему алфавиту, и в результате часто получалось, что я указывал одну копию вместо другой: либо память подводила, либо потому, что Хейнзиус настолько похоже писал некоторые буквы, что иногда я не мог различить, обозначает ли что-то среднее между К и R Вторую Роттендорфову копию или копию Ришелье…»829. Действительно, однобуквенные сиглы порождали большое число трудноисправляемых опечаток и ошибок в аппарате830, и ими было трудно пользоваться, потому что из-за числа рукописей ассоциация между выбираемой буквой и названием рукописи часто не устанавливалась831. Но важнее эффект эзотеричности, придаваемый обозначением на алгебраический манер.
Однобуквенные сиглы, действительно, подразумевали введение указателя сигл в начале или конце тома, в то время как развернутые сокращения обычно такими указателями не сопровождались (в изданиях, использующих развернутые сокращения, подразумевалось, что, прочтя список рукописей в предисловии, читатель сам сообразит, что как сокращается). Уже за счет этого число людей, готовых следить за такими обозначениями, периодически залезая в указатель, резко падало. Но и сами по себе однобуквенные сиглы отпугивают широкого читателя, производя впечатление какого-то недоступного знания, требующего специального погружения. Эдвард Кенни верно объясняет нерешительность во введении однобуквенных сигл «нежеланием некоторых ученых иметь что-либо общее с техниками, перенесенными на изучение литературы из естественных наук и математики», из-за того, что изучение литературы все еще не было отделено в сознании эпохи от bonae litterae «доброй словесности»832, но не очевидно, что в этом явлении нужно вслед за английским ученым видеть противостояние прогрессу. Повсеместное распространение сигл действительно непосредственно связано с идеологией немецкой науки XIX века, желавшей видеть себя как можно более математизированной, научной и эзотеричной (именно к этой установке чаще всего и применяется непосредственно слово «сциентизм»). В результате сегодня даже большинство филологов-классиков читает тексты, не разбираясь в описаниях рукописей и побаиваясь критического аппарата как недоступного знания для избранных; но если эзотеризация наук вроде физики в XIX–XX вв. была скорее всего неизбежна из-за привлечения сложного математического аппарата, то в случае текстологии эзотеризация во многом сама является продуктом сциентистских идеологий, сама наука вообще-то ничего фантастически сложного не представляет.
Более ранние волны попыток перейти на однобуквенные сиглы, похоже, тоже соответствуют моментам подъема сциентистских тенденций в науке: начало XVIII в. – это явно время, когда на ученых произвела колоссальное впечатление физика Ньютона; похоже, что и конец XVI в. характеризуется тяготением к обособлению науки. И все же это не был такой сциентизм, как у немцев XIX века. Наука становится эзотеричной в своем содержании (какой, в общем-то, интерес кому-нибудь, кроме текстолога, в каких именно из ста рукописей сохранилось такое-то чтение?), но при этом она все-таки стремится сохранить такую форму, чтобы человек извне науки легко мог понять, о чем идет речь. Поэтому в XVII веке и побеждают развернутые сокращения вроде ламбеновских Don. Faёr. – как выразился в XVIII веке Арнольд Дракенборх, «уродливые остатки обрубленных слов, которыми обычно обозначают рукописи»833.
Предисловие Ламбена к первому изданию Горация переведено по перепечатке в четвертом издании (Dionysii Lambini Monstroliensis Regii Professoris, In Q. Horatium Flaccum ex fide atque auctoritate complurium librorum manu scriptorum a se emendatum, et cum diversis exemplaribus antiquis comparatum, commentariisque copiosissimis explicatum, et ab eodem ante paulo, quam e vita decederet, aliquoties recognitum, atque a mendis omnibus perpurgatum, dilucidiusque, quam prima et secunda editione, commentariis auctis, atque amplificatis, illustratum. Quae huic quartae, ac postremae, ad tertiam conformatae, editioni sint addita, Epistola ad Lectorem, ordine tertia, fusissime docebit. Francofurti: Apud Andreae Wecheli heredes, Claudium Marnium, et Ioann Aubrium, 1596), текст сверен с первым изданием (Q. Horatius Flaccus, Ex fide atque auctoritate decem librorum manu scriptorum, opera Dionys Lambini Monstroliensis emendatus: ab eodemque commentariis copiosissimis illustratus, nunc primum in lucem editus. Lugduni: Apud Ioann Tornaesium, 1561). Примечания переведены по первому и второму (Q. Horatius Flaccus, sex abhinc annos ex fide, atque auctoritate complurium librorum manu scriptorum, opera Dionys Lambini Monstroliensis emendatus: ab eodemque commentariis copiosissimis explicatus, et tum primum in lucem editus: nunc ab eodem recognitus, et cum aliquot aliis exemplaribus antiquis comparatus, et multis praeterea locis purgatus, iisdemque commentariis plus tertia parte amplificatis illustratus. Lutetiae: Apud Ioannem Macaeum, bibliopolam, in Clauso Brunello, sub scuto Britanniae, 1568)834 изданиям, чтобы показать, как Ламбен редактировал свой текст: добавки, сделанные во втором издании, отмечены курсивом, а астериском обозначен случай, когда для нового издания Ламбен полностью переписал примечание.
Дени Ламбен. Предисловие к первому изданию комментария к Горацию
Этого поэта рекомендовать тебе не нужно, благосклоннейший читатель, ведь и образованные люди его очень много с удовольствием читают, и его собственные достоинства и изящества в достаточной степени рекомендуют его; по этой причине я некогда написал к нему комментарий, а теперь этот комментарий опубликую. Не буду больше задерживать тебя.
В отрочестве я почитал этого поэта одним из первых, отчасти сам, отчасти принимая суждение ученых мужей, и всегда весьма охотно читал его, и меня никогда не могли отвратить от этого чтения ни занятия гражданским правом, ни общение с влиятельными друзьями и обитание у них, ни далекие и длительные путешествия. Но, поскольку мне казалось, что у этого писателя бóльшая часть стихов либо несколько темновато написана и недостаточно разъяснена теми, кто брался разъяснять их, либо попорчена жестоким временем, так что без помощи рукописных книг ее поправить нельзя, – то ничего другого мне не оставалось, как надеяться, что когда-нибудь я доберусь до достаточного количества таких книг; а между тем я не переставал с усердием собирать из философов и поэтов, как греческих, так и латинских, из древних римских памятников, из Афинея, Павсания, Суды, Стобея и прочих то, что, как мне казалось, может пролить какой-то свет на сочинения этого поэта, и отмечать все это, не для публикации, а чтобы вместе с друзьями пользоваться заметками.
В конце концов я поехал в Италию вместе со светлейшим мужем кардиналом Франсуа де Турноном835. Когда в Риме я наткнулся на обилие древних книг, о котором прежде были все мои мольбы и желания, я решил, что не следует малодушно упускать из рук подвернувшуюся возможность сделать хорошее дело перед лицом человечества. Поэтому я собрал отовсюду все, сколько смог, древние экземпляры и одни из них, с согласия владельцев, перевез в свою гостиницу, а другие, поскольку их нехорошо было уносить из мест их хранения, я рассмотрел и изучил в соответствующих библиотеках.
В Ватиканской Библиотеке Римского Понтифика, которая для меня, благодаря покровительству Гульельмо Сирлето836, его брата Джироламо837 и Федерико из Бруттия838, была открыта всегда, когда мне было удобно, я нашел пять очень древних рукописных книг. Флорентиец Донато Джаннотти839 передал мне попользоваться одну книгу, которая прежде принадлежала кардиналу Ридольфи840, мужу великолепнейшему и превосходнейшему; а после смерти Ридольфи она вместе с несколькими другими греческими и латинскими книгами перешла по завещанию к Джаннотти. Также и Габриэлло Фаэрно841, человек чистейших нравов, дал мне один экземпляр взаймы. Еще добавились две книги, одна из которых принадлежит светлейшему кардиналу Рануччо Фарнезе842 (она, правда, печатная, но сопоставлена с весьма древними и хорошими книгами и во многих местах правлена на основании авторитета и свидетельства этих книг), а другая была подарена Аннибалом Каро843 Лодовико Орсини844, родичу Фарнезе, отроку скромному и добронравному. В этой последней книге не хватало книг сатир. Обеими книгами мне дали попользоваться их владельцы по просьбе ученейшего человека Фульвио Орсини845.
А после, когда я вернулся из Италии и уже дописал этот комментарий, мне недавно неожиданно привез в Лионе еще одну очень древнюю книгу, написанную каламом, лионский печатник Жан де Турне846.
И вот с каждой из этих книг я и стал в Риме с величайшим вниманием и аккуратностью сверять один печатный экземпляр Горация; сверил, и при сверке выписал варианты чтений и расхождения между книгами. Здесь не время и не место, ученый читатель, для пространного рассказа о том, насколько я нашел эти книги отличающимися от расхожих текстов: все отличия ты заметишь в соответствующих местах текста, либо сам, либо по моему указанию. Пока же только в том признаюсь, что я, заметив такое сильное несогласие и расхождение, с гораздо бóльшим духом и решительностью взялся за то, чтобы как можно скорее доделать мои уже набросанные – ну или скорее просто начатые – комментарии, чтобы, если ученые мужи сочтут их достойными распространения среди людей и если они покажутся способными принести пользу обучающейся молодежи, опубликовать их; а если нет, то чтобы хотя бы Квинт Гораций Флакк, восстановленный как помощью древних книг, так и моим трудом, некоторым образом вернулся к жизни и родился заново.
Теперь скажу немного о моем комментарии, чего я хотел бы, чтобы ты от него ждал, и какие цели я ставил, составляя его. Во-первых, я истолковывал и разъяснял Горация, тщательнейшим образом изучая и выискивая мысль самого автора и сопоставляя похожие места. Во-вторых, все, что, как мне казалось, Гораций взял или позаимствовал у греческих поэтов и философов (сохранившихся, конечно), – все это я брал из источников и добросовестно представлял твоим глазам. В-третьих, то, что касается греческой истории и мифологии, я тоже выписал из греческих авторов и из схолий к греческим поэтам и представил и привел для тебя, и не только привел, но и практически все перевел на латынь. В-четвертых, все греческие способы выражения, которые часто и обильно использует Гораций, я тщательно разыскал, отметил и указал; продемонстрировал уместность, величественность и изящество слов; показал, что латинский язык Горация соответствует манере выражаться лучших латинских писателей: Плавта, Теренция, Лукреция, Катулла, Цицерона, Цезаря, Саллюстия, Вергилия, Тибулла, Проперция, Тита Ливия. В-пятых, если я замечал, что какие-то более изысканные слова или какие-то более гармоничные выражения Гораций использует особенно часто и многократно, я их все тщательно собирал и выписал их все рядом, словно чтобы их можно было охватить одним взглядом, в самом удобном месте для того, чтобы избавить отроков от необходимости выискивать их847. В-шестых, будто бы отвлекаясь от дела, я все же при случае исправлял очень много испорченных и разъяснял очень много темных мест греческих и латинских писателей.
А систему правописания, которую греки называют орфографией, я принял ту, с которой соглашается большинство ученейших мужей нашего времени и которую можно найти на древних и достойных доверия памятниках.
Например, перечисленные далее имена я позаботился, чтобы были напечатаны в следующем виде: Maecenas, Paullus, Messala, Sulpicius, Lucius, Scaevula, Hirtius, Cascellius, Paetus, Calpurnius, Tiberis, Etruscus, Brundisium, Aricia848 и т. д. А вот эти слова таким образом: silvae, hiems, saeculum, maeror и maereo, caelum, haedus, nuntius, convicium, otium, auctor, edera, heres, aёneus849 и т. д.
Далее, вот эти слова, которые словно бы происходят из одного источника, пишутся с дифтонгом ae: faetus, faenus, faecundus, faemina, faenum850; те же, что происходят от греческого слова poin¾ <«пеня»>, с дифтонгом oe: poena <«наказание»>, poenitet <«я раскаиваюсь»>. Но слова paene <«почти»> и paenuria <«недостаток»> пишутся с дифтонгом ae, не потому, чтобы происхождение их было иным851, но потому, что такое написание подтверждают древние памятники и старые пергаменные книги.
А в следующих словах так: sumsi, contemsi, comsi, promsi, demsi, sumtus, contemtus, comtus, promtus, demtus, и в этих словах: emtus, ademtus, exemtus, interemtus, peremtus852, следуя, во-первых, за авторитетом древнейшего грамматика, а во-вторых, за разумом и самой истиной. В частности, Марий Викторин, который был современником Элия Доната, писал так в книге об орфографии: «Ведь hiems, и sumsit, и insumsit, и demsit вы, без всякого сомнения, напишете через ms; и, раз уж мы упомянули такие слова, вы не будете ошибочно писать consumtus, emtus, redemtus, temptat, attemptat и подобные этим слова через pt, но, как я сказал, напишете через mt»853. Уже одни только мнение и авторитет такого именитого грамматика должны немало для нас значить; но если кто потребует объяснить логику этого высказывания, то и она очевидна, и не представляет никакого труда ее восстановить.
Но, прежде чем я двинусь дальше, я вновь и вновь прошу тебя, благосклоннейший читатель, не сомневаться в том, что рассуждать здесь о предметах, относящихся к компетенции грамматиков, и долг от меня требует, и некоторая необходимость меня заставляет. Ведь, кроме того что я хочу добиться твоего согласия с тем, как я решил писать эти слова, еще и один мой друг, муж особенно ученый, полностью соглашаясь со мною, просил меня объяснить тебе логику этих моих решений и действий.
Так вот, не должен супин отступать ни от правил, ни от природы своего претерита854, и в нем не должно появляться никаких других букв855, кроме тех, что были в настоящем времени или в претерите, и тех, которые являются собственными для самого супина, то есть s и t (ведь выступающая за двоих буква x включает в себя s). А значит, поскольку у этих глаголов, emo, redimo, adimo, eximo, interimo, perimo, и в настоящем времени, и в претерите нет буквы p, то и в супине ее быть не должно: так что писать надо emtum, redemtum, ademtum и т. д.
А что касается слов sumo, promo, temno, como, demo и подобных им, то я говорю, что вставка p в их претеритах и супинах противоречит природе плавной m (а эта буква в таких словах является некоторым образом порождающей, т. е. той, из которой происходят и порождаются другие залоги и другие времена и которую греки называют характеристической)856. Ведь, когда настоящее время оканчивается на плавную m, она в претерите либо исчезает, как в premo pressi, либо, если вдруг сохраняется, то никакой другой согласный к ней не добавляется: как в emo emi, gemo gemui. То же самое следует сказать и о плавной n: как в sino sivi, pono posui, sperno sprevi (в них она исчезает); cano cecini, geno, или gigno, genui (в них она сохраняется). А р появляется в претерите только у тех глаголов, у которых в настоящем времени была либо b, либо сама р: таковы sorbeo, scribo, nubo, sculpo, carpo, rapio857. Ведь буквы b и p близки друг к другу и родственны, одна легко замещает другую. А вот об m и p того же самого сказать нельзя. Эти буквы настолько непохожи друг на друга и неравноценны, что замена одной на другую никогда не бывает возможна. Ну а у тех слов, у которых в претерите р, как в словах sorpsi, scripsi, nupsi, sculpsi, carpsi, rapui и подобных им, также и в супинах оказывается р, как в sorptum858, scriptum, nuptum, sculptum, raptum и подобных. В остальных же случаях никаких ее следов в супине появляться не должно.
И меня не вводит в сомнения другой именитый грамматик859, который сообщает, что m перед t не принято писать без p, ради благозвучия. Но это скорее тогда дурнозвучие. Ведь гораздо мягче, и проще, и приятнее произносятся эти слова, если их писать без р860: sumtum, contemtum, promtum, и т. д.
А родилась эта порочная манера написания в то время, когда варварство и невежество в латинском языке заполонили не только нашу Галлию, но даже Италию, и другие области мира. Родилась же она из нелепого мнения тех, кто полагал, что m перед t без p ни писать не следует, ни произносить не получается. Вот оттуда-то и пошло такое весьма мерзкое и испорченное написание следующих слов (и оно даже встречается в некоторых рукописных книгах и даже на некоторых фрагментах древних мраморных плит): hiemps, contempno, dampnatus, antempna, sollempnis, alumpnus, temptare, Pomptina tribus. Когда я был ребенком, оно еще не из всех печатных книг исчезло; теперь же все ученые мужи его отвергают861, из всех расхожих862 книг оно полностью изгнано. А если такая ошибка и такой порок написания благодаря заступничеству и руководству самой истины исправлены в этих словах, то почему нам также не исправить их, с одной стороны, в sumpsi, prompsi, contempsi и подобных словах, с другой – в emptum, interemptum и подобных? Ведь мы видим, что в обоих случаях работает одна и та же логика.
Я, во всяком случае, полагаю, что эту столь извращенную манеру письма, которая до сих пор от этих слов никак не отстанет, теперь, когда тьма невежества изгнана из Италии, Галлии и Германии и свет учености возвращен всем народам, следует уже наконец совершенно искоренить. А если кто окажется со мной не согласен и предпочтет с упорством отстаивать застаревшую ошибку веков грубости, вместо того чтобы прислушаться к голосу разума, то я, во-первых, утешусь сознанием сделанного мной, что даже по несущественному и второстепенному вопросу я прямолинейно и искренне открыл людям свое мнение; а во-вторых, я попрошу у них, если они желают свободно заблуждаться вместе с толпой, не боясь осуждения, позволения и мне вместе с немногими учеными людьми следовать за авторитетом Викторина и за разумом, чтобы меня при этом не обвиняли в легкомысленности.
Но слишком много уже сказано обо всякой ерунде. Послушаем же наконец ритмы и гармонии Горациевой лиры.
Будь здоров.
Из комментария Дени Ламбена к Горацию
<Оды 1.2.31>. Nube candenteis humeros <«Облаком сияющие плечи»>. В двух Ватикан<ских> кн<игах> и в копии де Турне, я видел, было написано так: Nube candenti humeros amictus <«облаком сияющим плечи обернув»>. Если кому-то понравится такое написание, то я не буду возражать. Ведь в том, что следующее слово начинается с придыхательной гласной, ничего необычного нет863. Ведь то же самое864 происходит и в XXVIII оде этой кн<иги>: Ossibus, et capiti inhumato <«Костям и непогребенной голове», Оды 1.28.24>. А nube amictus <«облаком обернутый»> – это значит ¢Òratoj <«невидимый»> и «не дающий смертным себя увидеть». Как кажется, это перевод гомеровского выражения nefšlV e„lumšnoj êmouj <«с плечами, обернутыми в облако», Илиада 5.186>.
<Оды 1.13.6>. Certa sede manent <«(Ни разум у меня, ни цвет лица не) остаются на месте»>. Так в коп<иях> Дон<ато Джанотти>, Фаэр<но>, двух Ватик<анских> и де Турне865.
<Оды 1.15.21–2>. Exitium t g <«Погибель твоего рода»>. В некоторых древних книгах866 exitium tuae Genti867 <«погибель для твоего рода»>. Так выражается у М<арка> Тулл<ия> в I кн<иге> «О дивинации» <1.42> какой-то поэт, может быть Пакувий868: что, если его поднять на руки869, то Eum esse exitium Troiae, pestem Pergamo <«он (Парис) станет погибелью для Трои, чумой для Пергама»>.
<Эпод 17.7>. Volve, volve <«Закрути, закрути (вертушку)»>. Вообще во всех книгах, как расхожих, так и рукописных solve <«отпусти»>870: но читать явно следует volve, volve. И мой коллега871 Жан Дора и Шарль Утенхове из Гента872, человек ученый, тоже полагали, что следует читать именно так. А «закрути» относится к retro <«назад»>, то есть обрати в противоположном направлении, чтобы те мучения и жар, которые мне принесло предшествовавшее обращение вертушки, были унесены от меня противоположным обращением; или же чтобы тот, кто покинул меня, вернулся ко мне. Феокр<ит> во второй идилл<ии>: C' æj dine‹q' Ðd ∙Òmboj Ð c£lkeoj ™x ¢frod…taj,`Wj ke‹noj dino‹to poq' ¡meterÍsi qÚraisin, то есть «Как закручивается эта медная вертушка от Афродиты, или от силы Афродиты, так пусть и он закрутится к нашим дверям» <Феокрит, Идиллия 2.30–1>. И вообще retro volvere <«закручивать назад»> – выражение очень распространенное и латынь правильная, и здесь к месту и очень подходит; а про retro solvere <«отпустить назад»> того же самого не скажешь.
<Сатира 2.4.35>. Quisquam <«Никто»>. В коп<ии> кард<инала> Ран<уччо Фарнезе> и 1 Ватик<анской>873 написано quisque <«каждый»>, и на основе этого текста я восстанавливаю текст quisquam <«никто»>, и я явно прав874.
*Nec sibi cenar quivis <«И пусть кто угодно себе в обедах не (приписывает искушенность, если не разбирается во вкусах до мелочей)»>. В коп<ии> кард<инала> Ран<уччо> и 1 Ватик<анской> написано quisque <«каждый»>, и на основе этого текста я некогда предложил читать quisquam <«никто»>. Но, хотя это очень правдоподобный вариант, взвесив все более тщательно, я решил принять общепринятый текст, quivis, в особенности учитывая, что он засвидетельствован в гораздо большем количестве древних копий875. Выше были предписания о дообеденных блюдах, а теперь начинаются о тех, которые называют обеденными.
<Послания 2.1.163>. quid Sophocles quid876 Thespis et Aesch <«Что Софокл, что Феспис и Эсхил»>. Это были трагический поэты; из них от Фесписа ничего не дошло. Он упоминает о нем877 в послан<ии> о науке поэз<ии> <275–6>: Ignotum tragicae genus invenisse camoenae Dicitur, et plaustris vexisse poemata Thespis <«Рассказывают, что Феспис придумал неизвестный дотоле род трагической камены и возил поэмы на телегах»>, и т. д. От Эсхила несколько трагедий сохранилось, но и они вообще в очень испорченном состоянии, кроме тех мест, где они поправлены Франческо Порто878 и Анри Этьенном879.
<Наука поэзии 259>. Nobilibus <«славных»>880. Пьер Веттори в прим<ечаниях> ко 2 письм<у> 5 кн<иги> Цицер<она> высказывается за то, чтобы в этом месте читать Mobilibus <«подвижных»>, потому что Аристотель perˆ poihtikÁj <в “О поэтике”> пишет: tÕ „ambikÕn, kaˆ tetr£metron kinhtik£ <«ямбический (метр) и тетраметр подвижные», Поэтика 1459b37>881. Но слово kinhtik¦ значит не «подвижные», а «способные привести в движение». Текст Аристотеля говорил бы в пользу П. Веттори, если бы было написано kinht¦, то есть «подвижные»: а kinhtik¦ и «подвижные» – это совсем не одно и то же882. Кроме того, поскольку Гораций говорит, что в триметрах Акция и Энния редко используются ямбы, то их скорее следовало назвать «устойчивыми», а не «подвижными»883. Поэтому, да позволит мне П. Веттори, я остаюсь при том мнении, что нам следует аккуратно придерживаться расхожего и общепринятого чтения, в особенности учитывая, что все древние копии высказываются за него. А почему он <Гораций> называет триметры Акция и Энния «славными», я бы пояснил, если бы не полагал, что всем это и так само собой совершенно известно и понятно. Так он выше назвал книги Панетия «славными» в 29 од<е> 1 кн<иги> <1.29.13>.
Достарыңызбен бөлісу: |