Общие замечания
Говорить о подлинном свободомыслии в Шумере и Вавилонии затруднительно по нескольким причинам: во-первых, употребление этого термина предполагает такой уровень индивидуального спекулятивного мышления, какого древняя Месопотамия, по-видимому, не знала. Во-вторых, свободомыслие подразумевает существование противостоящей ему «ортодоксии», какой-то «официальной догмы», обязательной для всех. Этого, насколько известно, в Месопотамии тоже не было. Древневосточным религиям и идеологиям вообще были, как правило, чужды догматизм и сознание собственной исключительности.
В позднюю эпоху, когда на территории Месопотамии складывались крупные государственные образования, «официальная идеология» (идеи и взгляды, исходившие от царского двора и, быть может, важнейшего столичного храма) пронизывала далеко не все слои населения и — главное — в принципе не отрицала отличных от нее представлений, концепций и построений, связанных с иными почитаемыми религиозными центрами или местными традициями. Ранее, во времена мелких «номовых» государств (до середины 3-го тысячелетия до н. э.), «официальные идеологии» соседствующих шумерских общин при всем своем типологическом сходстве внешне могли заметно расходиться, что, однако, не мешало современникам признавать их право на существование.
В условиях такого своеобразного духовного и интеллектуального плюрализма правомерность употребления термина «свободомыслие» может казаться не бесспорной. Не следует забывать также и о том, что сведения о литературе и «философской» мысли древнего Двуречья очень неполны, отрывочны и часто не позволяют решить вопрос, представляет ли собой то или иное неожиданное, нестандартное суждение, встретившееся в клинописном тексте, проявление индивидуальной независимой мысли или же отзвук какой-то неизвестной еще традиции.
В научной литературе древнемесопотамская цивилизация нередко предстает как некое единое целое. На деле картина была куда сложнее. В Месопотамии на протяжении ее трехтысячелетней истории сосуществовали и последовательно сменяли друг друга многочисленные разноэтнические культуры — шумерская, аккадская, аморейская, ассирийская и пр. В данном контексте, однако, важны не столько конкретные различия между ними, сколько то, что внутри каждой из них было два пласта, собственно две культуры; иногда их определяют как «народную» и «элитарную». По существу же речь здесь должна скорее идти о сосуществовании двух принципиально различных типов культуры — культуры первобытной и древней.
Первобытная культура — бесписьменная статичная культура традиционных охотников, пастухов и земледельцев; типичная ее фигура — полудикий житель глухого поселения. Культуру древности классически воплощают и представляют шумерский или вавилонский ученый-писец и чиновник-бюрократ. Культура древности в известном смысле стоит ближе к культуре наших дней, чем к современной ей первобытной. Своим происхождением культура древности обязана становящейся государственности, урбанизации, сложной социальной дифференциации общества; она связана с появлением письменности, новых форм хранения-передачи информации и обучения, с возникновением новых видов деятельности и характеризуется новым складом мышления, новым типом сознания.
Первобытная культура постоянно «ионизировалась», подвергалась преобразующему воздействию со стороны культуры древних городов, но тем не менее благополучно сохранилась до конца периода древности и даже пережила его. Различные группы населения испытывали это воздействие в разной степени. Проникающая сила культуры древности (средства и возможности ее распространения) не была всеобъемлющей: отдельные районы страны, многие народности, племена и социальные группы оказывались практически не затронутыми ею. Такое положение наблюдалось и в Новое время, когда радиация господствующей культуры была несравненно интенсивнее.
Свободомыслие на «житейском уровне»
В традиционном бесписьменном обществе свободомыслие проявляется двояко: на уровне поведения (поступки, идущие вразрез с установившимися нормами) и на уровне суждений, не поднимающихся, впрочем, до целостной системы взглядов (высказывания и оценки, не совпадающие с принятыми в данном коллективе взглядами и представлениями).
Первобытная, или «народная», культура Месопотамии была устной; о древнемесопотамском фольклоре можно судить по записям, сделанным представителями «элитарной» культуры, но следует помнить, что тексты, бытующие устно, и те же тексты, записанные в ознакомительных, учебных или иных целях, представляют собой явления разного порядка. Тем не менее клинописные документы проливают свет и на культуру более отсталой части населения Месопотамии.
В традиционном обществе нестандартные идеи редко высказываются открыто и еще реже письменно фиксируются. Вот почему в клинописных текстах можно указать, пожалуй, лишь на одну предположительно «народную» загадку, выдающую по меньшей мере безразличное отношение говорящего к дворцу: «Прибавится — [никто] не богатеет, уйдет — [никто] не обеднеет. [Что такое? Ответ: ] имущество царя». Впрочем, и здесь нельзя с уверенностью сказать, является ли это проявлением индивидуальной мысли или отношением, характерным для каких-то определенных, возможно широких, слоев общества.
Несравненно чаще несогласие с общепринятыми представлениями и нормами морали, не находя словесного оформления, реализовывалось в поведении людей. Древнемесопотамские юридические тексты сообщают о всевозможных поступках, подразумевающих дерзновенное пренебрежение отдельных индивидов к традиционным ценностям, законам и общественной морали. Особенно интересны случаи нарушений ритуальных и религиозных запретов, что было не столь уж редким явлением в повседневной жизни обитателей Месопотамии. Надписи на межевых камнях содержат ужасные проклятья по адресу тех, кто попытается незаконно изменить границы владений в свою пользу. Тем не менее смельчаков, решавшихся на это, судя по всему, находилось предостаточно. При заключении договоров и сделок часто давались торжественные клятвы, божественные кары должны были обрушиться на голову нарушителя. Слишком многих, однако, эти угрозы не останавливали, и клятвопреступление было весьма распространенным явлением на всем Ближнем Востоке (особенно в Урарту).
Поразительный пример пренебрежения ко всем мыслимым божественным и человеческим проклятьям и наказаниям — ограбление могил, практиковавшееся в древности почти повсеместно. Сегодня трудно представить, что значило тогда решиться на подобное святотатство: человек преодолевал не просто «технические препятствия», главное — нужно было побороть в себе страх перед могучими таинственными силами, охраняющими усопших. Об ограблении могил в древней Месопотамии из текстов известно очень мало, но археологические данные позволяют думать, что гробокопатели встречались и среди шумеров, вавилонян и ассирийцев. Правда, в Месопотамии гробокопательство, пожалуй, не носило столь кощунственного характера, как в Египте, где грабители иной раз посягали на самое божество — мумии фараонов. Зато в клинописных источниках постоянно говорится о покушениях на храмовое имущество, т. е., по тогдашним представлениям, на имущество бога. От старовавилонского времени (XIX–XVI вв. до н. э.) сохранился любопытный протокол разбирательства дела о краже одеяния и головной повязки у божества, т. е. у культовой статуи, находившейся в храмовом святилище. Некто украл наряд богини Нинмарки, покровительницы правосудия, в храме которой происходили заседания суда; в одежду вор вырядился сам, а головную повязку обменял на финики.
Известно, что кощунственные действия порой сопровождались особыми ритуалами, своего рода «контрмагией», которая должна была предотвратить последствия нарушения освященных временем запретов и установлений. Однако в экстремальных случаях вроде описанного выше преступник едва ли мог рассчитывать на то, что его заклятий будет достаточно, чтобы отвести гнев божества.
Причины нарушения ритуальных и религиозных запретов, по-видимому, лежат в области материальных интересов людей. Именно под давлением обыденных житейских потребностей, практических нужд и интересов шумеры и вавилоняне, преследуя определенные материальные и иные выгоды, пренебрегали принятыми нормами поведения, проявляли скептицизм, а в отдельных случаях приходили к отрицанию традиционных представлений о богах, о святости и незыблемости общественных установлений.
Скептицизм в месопотамской словесности
Однако, если бы все древнемесопотамское вольнодумство сводилось только к ограблению могил, воровству и святотатству, о нем едва ли стоило бы и говорить.
К счастью, сохранились тексты, позволяющие утверждать, что свободомыслие в древней Месопотамии существовало не только на уровне практического действия, но и на уровне мышления.
Древняя Месопотамия, как, по-видимому, и весь древний Ближний Восток (включая Урарту), не знала философии в подлинном смысле слова. Это, конечно, не означает, что шумеры и вавилоняне не задумывались над важнейшими проблемами жизни; однако склад мышления вавилонян резко отличался от склада мышления эллинов, создавших подлинную философию, и это проявилось в характере, содержании и форме дошедших до нас текстов.
Шумеро-вавилонская литература «философского» толка (так называемая литература премудростей) состоит из поучений, наставлений, сборников пословиц, ученых диалогов-споров и дидактических поэм. Древнейшие ее образцы восходят к середине 3-го тысячелетия до н. э., а самые поздние тексты относятся к концу I в. до н. э. Часть текстов (пословицы, возможно, некоторые поучения) представляет собой запись фольклорных произведений, другие изначально возникли как авторские письменные сочинения («Поэма о невинном страдальце» и пр.). В столь разнородных и разновременных текстах неизбежно расхождение при оценке тех или иных явлений. В целом, однако, рассматривая вавилонскую литературу премудростей, да и другие тексты, трудно отделаться от впечатления, что в главном месопотамская мысль на протяжении тысячелетий оставалась неизменной: идеи и концепции, сложившиеся к концу 3-го тысячелетия до н. э., сохраняются без каких-либо радикальных перемен до эллинистической эпохи. Тем интереснее представляются встречающиеся в нескольких авторских сочинениях высказывания, которые ставят под сомнение самые основы древнемесопотамского мировоззрения.
Едва ли у кого-либо вызовет возражения мысль о том, что представления о смерти и посмертной судьбе человека во многом определяют ориентиры поведения людей, шкалу ценностей, принятую в том или ином обществе. Шумеры, как и вавилоняне и ассирийцы, считали, что после смерти человека ожидает жалкое прозябание в преисподней без надежды на воскресение или новое рождение. Богатые и бедные, злодеи и праведники по смерти оказываются в одинаково безрадостном положении. Умерший отправлялся в дом мрака, жилище Иркаллы:
В дом, откуда вошедший никогда не выходит,
В путь, по которому не выйти обратно,
В дом, где живущие лишаются света,
Где их пища — прах и еда их — глина,
А одеты, как птицы, — одеждою крыльев,
И света не видят, но во тьме обитают,
А засовы и двери покрыты пылью!1
Не удивительно, что при такой перспективе загробного существования все ценности и цели шумеров и вавилонян находились здесь, на земле. Отсюда же, очевидно, проистекает и идея прижизненного воздаяния (возмездия): награждение праведника и наказание грешника должны были свершаться при их жизни, так как после смерти помочь или повредить человеку было уже невозможно.
Житейская практика показывала, что благонравное поведение (соблюдение всех религиозных и социальных правил) не всегда вознаграждается, а преступления и прегрешения часто не наказуются ни людьми, ни богами. Уже в древнейших текстах высказывались недоумения по этому поводу. И по-видимому, тогда же рождается единственно возможное в общем религиозном контексте решение проблемы — происходит открытие непознаваемости человеком замыслов и решений богов. В надписи Гудеа (XXII в. до н. э.) встречается развернутый эпитет, позднее употреблявшийся чуть ли не всякий раз, когда речь заходила о непостижимости воли богов: «владыка, чье сердце (= мысли. — И. К .), как небо, далеко».
Возникавшие у древних обитателей Месопотамии сомнения в правильности традиционно предлагавшихся объяснений миропорядка наиболее яркое и развернутое воплощение нашли в трех сочинениях конца 2-го тысячелетия до н. э. Это поэмы «Владыку мудрости хочу восславить…» («Невинный страдалец»), так называемая «Вавилонская теодицея» и широко известный «Разговор господина с рабом».
Первая поэма (XIII в. до н. э.) представляет собой рассказ, ведущийся от имени некоего вельможи Шубшимешре-Шаккана, который уверяет, что всегда чтил богов и царя, а между тем наказан, как закоренелый грешник:
Как тот, кто молитвой не славит бога,
В трапезы час не чтит богиню,
Не склоняется ниц, не бьет поклоны,
Чьи уста забыли мольбы и молитвы,
Кто священные божьи дни не приветил,
Кто в небреженье презрел обряды,
В почтенье и страхе не вел свою паству…
Беспечно забыл своего господина,
Бездумно клялся святою клятвой —
Так я ниспровергнут!
А ведь я постоянно возносил молитвы!
Мне молитва — закон, мне жертва — обычай…
Славить царя — мое блаженство,
Песнопенья святые — мое наслажденье!..
Я славил царя, равнял его богу,
Почтенье к творцу внушал я черни.
Далее герой предается размышлениям о непостижимости воли богов:
Воистину, думал, богам это любо!
Но что мило тебе, угодно ли богу?
Не любезно ли богу, что тебя отвращает?
Кто же волю богов в небесах постигнет?2
Страдалец подробно перечисляет свои беды и болезни, он уже готовится к смерти, но в последний момент к нему являются вестники бога Мардука и несут исцеление и избавление от несчастий.
«Вавилонская теодицея», поэма-диалог, написанная в XI в. до н. э. вавилонским жрецом-заклинателем Эсагилкини-уббибом, также поднимает проблему невинного страдания. Здесь она переносится из плана индивидуального в общественный: это уже не какой-то отдельный нелепый случай, а общий порядок вещей:
Идут дорогой успеха те, кто не ищет бога,
Ослабли и захирели молившиеся богине…
Превозносят важного, а он изведал убийство,
Унижают малого, что зла не делал.
Утверждают дурного, кому правда — мерзость,
Гонят праведного, что чтил волю бога.
Золотом наполняют ларец злодея,
У жалкого пропитанье из закрома выгребают.
Укрепляют сильного, что с грехом дружен,
Губят слабого, немощного топчут.
Утешающий страдальца друг дает уже знакомый ответ:
Как средина небес, сердце бога далеко,
Познать его трудно, не поймут его люди3.
Божий промысл неисповедим, остается лишь уповать на божественную милость и смиренно молиться — вот вывод, к которому приходят авторы «Невинного страдальца» и «Вавилонской теодицеи». Отказываясь от непосильной задачи собственной мыслью объяснить причину страданий невинного человека, вавилонянин мог, оставаясь в рамках традиционных представлений о миропорядке, сохранять веру в то, что такое объяснение все же существует.
Авторы поэм, о которых шла речь, открыто не отрицают, основные мировоззренческие установки вавилонского общества; более того, внешне поэмы как будто подтверждают правильность традиционных объяснений. Однако высказываемые страдальцами сетования и жалобы позволяют составить представление о тех проблемах, которые волновали месопотамское образованное общество, о тех сомнениях, какие его мучили. Сам факт «проникновения» таких вопросов в художественные (дидактические) тексты свидетельствует о том, что элементы скептицизма были достаточно распространены. Опыт и здравый смысл, т. е. все та же житейская практика, заставляли многих недоверчиво относиться к готовым, но, увы, недоказуемым ответам на важнейшие вопросы бытия. Неразрешимая загадка смерти, проблемы страдания невинных, справедливости богов и смысла зла особенно стимулировали такие сомнения.
Свое крайнее выражение они нашли в поэме, известной русскому читателю под названием «Разговор господина с рабом» (X (?) в. до н. э.). Человек изверился во всем: в истинности и прочности всех земных радостей и наслаждений, в смысле и ценности добрых дел.
Поднимись и пройди по развалинам древним,
Взгляни на черепа простолюдинов и знатных:
Кто из них был злодей, кто был благодетель?4
Он сомневается если не в существовании богов, то в возможности добиться их благорасположения:
Приучишь ли ты своего бога ходить за тобой, как собака,
Раз он требует от тебя то обрядов, то послушанья, то еще чего-то!5
«Разговор господина с рабом» представляется вершиной вавилонской мысли; тема суетности и тщетности всякой деятельности получает здесь поистине трагическое звучание. Все подвергнуто испытанию вопросами и сомнениям, и ничто не признано прочным перед лицом смерти. С концовкой этого замечательного диалога перекликаются строки из эпоса о Гильгамеше:
Только боги с Солнцем пребудут вечно,
А человек — сочтены его годы,
Что б он ни делал — всё ветер!6
Вавилонская мысль пыталась найти способы психологического преодоления конечности индивидуального существования. Удовлетворительного решения вавилоняне так и не нашли, и это объясняет внутренний пессимизм, который был присущ их культуре. В своих высших проявлениях вавилонская мысль в отличие, скажем, от урартской приближается к пониманию тайного изъяна своей культуры, внешне столь земной и жизнеутверждающей. Но вопросы, над которыми размышляли вавилоняне, могли получить ответ только на новом этапе истории человечества.
* * *
1 Я открою тебе сокровенное слово. Литература Вавилонии и Ассирии. М., 1981, с. 162.
2 Там же, с. 218.
3 Там же, с. 237, 241, 240.
4 Там же, с. 208.
5 Там же, с. 207.
6 Там же, с. 136.
Достарыңызбен бөлісу: |