Бунина Вера Николаевна, 1881—1961
В. Н. Бунина (урожденная Муромцева), жена писателя Ивана Алексеевича Бунина, 47 лет прожившая с ним в браке (лишь последние тридцать — в официальном, ибо раньше обвенчаться они не могли, так как И. А. Бунин не был разведен с А. Цакни), — автор интересных мемуаров и дневников. Была преданной и терпеливой женой этому нелегкому человеку, с честью вышла из самых запутанных семейных ситуаций. Когда И. А. Бунин влюбился в молодую Галину Кузнецову и она поселилась с семьей Бунина, Вера Николаевна, смирив свои ревность и гордость, сумела по-доброму относиться к Галине... В самую трудную пору ее семейной драмы было послано Вере Николаевне утешение: на вилле у Буниных поселился молодой русский писатель из тогдашней Эстонии Леонид Зуров, пробудивший в сердце Веры Николаевны (она была на 20 лет старше Зурова) глубокое, почти материнское чувство. Забота о муже и о Зурове ложится на плечи Веры Николаевны, и она с готовностью несет этот груз до последних дней. Взваливает она на себя и сбор средств меценатов для других эмигрантских писателей (Тэффи, Зайцева, Яновского) или просто для тех, кто попал в нужду (вроде одинокой матери Е. Жировой).
Вышедший в трех томах в издательстве «Посев» вместе с дневниковыми записями И. А. Бунина дневник В. Н. Буниной представляет большой интерес для всех, кто интересуется жизнью эмиграции («Устами Буниных»). Н. Н. Берберова посмеялась некогда в своей мемуарной книге над дневником В. Н. Буниной, назвав Веру Николаевну «исключительно глупой» женщиной. Сама Вера Николаевна, в свою очередь, отмечала в своем дневнике отсутствие ума у... Цветаевой: «Нет и второстепенных качеств ума: такта и меры». С этой точки зрения, ведь и книга самой Берберовой не может притязать на высокие качества ума. Ах, пустой спор... А что доброта важнее ума, кто ж из нас не согласится? К тому же солидный биографический словарь (Русские писатели. 1800—1917. М.: Большая российская энциклопедия, 1992) авторитетно сообщает о В. Н. Буниной: «Умная и образованная женщина, Вера Ник<олаевна> стала преданным и самоотверженным другом Б<унина> на всю жизнь, а после его смерти готовила к изданию мн<огие> рукописи Б<унина>, написала содержащую ценные биогр<афические> свидетельства кн<игу> «Жизнь Бунина». Б<унин> говорил жене: “Без тебя я ничего не написал бы. Пропал бы!”».
Последнее, вероятно, самое последнее в ее жизни письмо (адресованное художнице Т. Логиновой) было написано Верой Николаевной в апреле 1961 года: «Сижу в кафе на бульваре Экзельманс. В ожидании всенощной не знаю, что делать?.. Ждать надо полтора часа... Хотела зайти к Струве, но их не было дома. Позвонила Полонской, она играет в карты. Этим спасается! Позвонила Алдановой — к телефону никто не подошел. Вот и сижу и бросаю взгляды на прохожих... Я сегодня надела свой серый костюм: распускаются деревья. Небо синее, безоблачное... Пишу письма и «беседую с памятью»... Мало нас осталось!».
Книга «Беседы с памятью» позднее увидела свет. А крест над могилой Буниных изготовлен был по рисунку Леонида Зурова, участвовавшего в этнографических экспедициях близ Малов и Изборска: нетрудно заметить его сходство со знаменитым «Труворовым крестом».
Бурцев Владимир Львович, 17.11.1862—21.08.1942
В годы войны один за другим умирали во Франции старые эмигранты — иногда от холода и голода, но чаще от черной безнадежности этой войны, этой схватки двух фашистов, черного и красного, схватки, исход которой, похоже, не обещал ничего доброго... Летом 1942 года умер в бедняцкой больнице Парижа и человек, которого мой друг, писатель Ю. В. Давыдов, называл «бурный Бурцев»...
Родился Владимир Бурцев в далеком закаспийском форте, где его отец был штабс-капитаном, окончил гимназию, учился в Казанском и Петербургском университетах, рано занялся политикой, двадцати лет от роду был арестован в первый раз, а потом уж — бессчетно. В 21 год стал народовольцем, сторонником террора. В 1888-м он бежал из сибирской ссылки в Швейцарию, потом жил во Франции, Англии, занимался политической и исторической журналистикой, издавал сборник «Былое», «Историко-революционный альманах», в Англии был арестован за подстрекательство к цареубийству, в Россию вернулся в 1905 году. Громкая известность к нему пришла в 1906 году, когда он специализировался на разоблачении провокаторов и агентов, внедренных полицией в политические партии и кружки. Ни одна тайная организация не может избежать того, что в ней будут агенты («провокаторы»): у Ленина на курсах в городке Лонжюмо, что совсем неподалеку от этого кладбища, из десяти слушателей двое были агентами полиции (в том числе Малиновский). Но никто не гарантирует полицию от того, что ее агенты будут торговать и ее тайнами. Именно таких продажных информаторов полиции и нашел себе Бурцев, который напечатал в «Былом» список «Шпионы, предатели, провокаторы». Там был и знаменитый Азеф, и некоторые другие революционные светила. Бурцев обрел славу и подвергся нападкам униженных лидеров и скомпрометированных партий. Ленин поначалу отбил своего друга Малиновского, но Бурцев довел расследование до конца. В 1917 году Бурцев обвинил большевиков в сотрудничестве с Германией, авторитетно сообщив, что «среди большевиков всегда играли и теперь продолжают огромную роль и провокаторы и немецкие агенты». Конечно, после Октябрьского переворота газету Бурцева закрыли, а самого его упрятали в крепость. В крепости «бурный Бурцев» вел себя по-бурцевски. Он немедленно спросил, где тут сидит бывший директор департамента полиции Белецкий, и с радостью узнал, что Белецкий в соседней камере. О том, что было дальше, рассказывает в своем дневнике Зинаида Гиппиус:
«...Бурцев теперь в полном удовлетворении: они ведут нескончаемые разговоры перестукиванием. Бурцев хочет выудить у соседа все, что еще не знает о большевиках, особенно о Троцком».
В феврале 1918 года добрейший И. И. Манухин вызволил Бурцева из крепости, а в мае Бурцев ушел через Финляндию в Стокгольм, выпустил там на трех языках брошюру с убедительным названием «Проклятие вам, большевики!», а вернувшись в знакомый ему Париж, — сборник статей «В борьбе с большевиками и немцами». Бурцев возобновил издание газеты «Общее дело», написал мемуары, а десятилетие Октября отметил выпуском брошюры «Юбилей предателей и убийц. 1917—1927». Позднее он издал и брошюру о «московских процессах». Как знаток русской охранки он давал в 1934 году в Берне показания по поводу «Протоколов сионских мудрецов», сфабрикованных русской охранкой в Париже. Писал он и о тайнах, связанных с изданием «Евгения Онегина»...
Этот нищий фанатик, революционер и аскет жил в мрачном, параноическом мире агентов, конспираторов, предательств; считал своим долгом разоблачать их, и, в конце концов, не он один (он — тоже, потому что был когда-то подпольщиком) виноват был в том, что тоталитарные системы опутали наш мир паутиной предательства и доносов. Если уж восточногерманская ШТАЗИ принудила к сотрудничеству каждого седьмого немца маленькой ГДР, то сколько же миллионов стукачей было в нашей бедной России при коммунистах? Господи, прости их всех...
Варшавский Владимир Сергеевич, Croix de la guerre,
1906—1978
Герой Сопротивления, литературный критик, прозаик и мемуарист Владимир Варшавский прославился после Второй мировой войны книгой о «молодом поколении» эмигрантской литературы, которому дал приставшее к нему позднее название «незамеченного поколения». В значительной степени благодаря Варшавскому это поколение и было замечено потомками, ибо книга его рассказала о трудной жизни поколения, о его блужданиях и поисках, о его героях, отдавших жизни в последней войне. Рассказала благородно, без зависти к мертвым героям, какая сквозит, к примеру, в мемуарах Берберовой и Яновского...
Сам Владимир Варшавский уехал из России двенадцати лет от роду, гимназию и университет (юридический факультет) окончил в Праге. Потом он изучал литературу и философию в Сорбонне, а литературную карьеру начал с рассказа о страхе перед одиночеством и о гениальном забулдыге-французе Вийоне, чьи шаги и нынче звучат в памяти молодых поколений на крутой улочке близ Сорбонны.
До войны Варшавский вместе со сверстниками из «незамеченного поколения» обживал Монпарнас (и кафе «Селект»), журнал Оцупа «Числа» и альманах Фондаминского «Круг». В начале войны ушел во французскую армию, был в Сопротивлении, а потом долго маялся в немецком плену. После войны он выпустил автобиографическую прозу («Семь лет») и книгу о своем «незамеченном поколении». Послевоенная патриотическая эмигрантская лихорадка не сделала его поклонником большевиков и Сталина. Напротив, последняя его оставшаяся недописанной книга называлась «Родословная большевизма». Она вышла лишь через пять лет после его смерти, и в предисловии к ней о. А. Шмеман писал, что «Варшавский встал на защиту России путем раскрытия подлинной родословной большевизма. И сделал он это с тем мужеством, с которым в июле 1940 г. он, рядовой разгромленной французской армии, почти в одиночку, на протяжении нескольких дней, в обреченной крепости сдерживал мощный натиск немцев».
В отличие от многих тогдашних зарубежных историков Варшавский утверждал, что «истоки советского империализма нужно искать не в русской истории и не в особом мессианизме русского народа, а в марксистском эсхатологическом мире мировой революции». Переживший насилие, искалечившее судьбу ему и его сверстникам, Варшавский разглядел мерзкое для него сходство «трех угодников» (Маркса, Энгельса и Ленина): «тот же стиль, то педантически наукообразный, то площадной, та же бешеная ярость в полемике, то же неколебимое убеждение, что прогресс не может совершаться без насилия и кровавых человеческих жертв и что, как бы ужасны ни были эти жертвы, на них нужно идти».
В. Яновский вспоминал в своих мемуарах, что Варшавского все любили в довоенном Париже... А грамотный русский интеллигент вспоминал в связи с парижским изгнанием горькие слова француза Декарта о времени, проведенном в чуждом и чужом Амстердаме: «Среди великого народа, чрезвычайно деятельного и более занятого своими собственными делами, чем интересующегося чужими, я мог жить так же одиноко и уединенно, как в самой далекой пустыне».
В 1950 году он уехал в США, долго жил там среди чужих, умер в чужой Женеве, а вот упокоиться ему суждено было здесь, неподалеку от друзей-сверстников из «незамеченного поколения» — Бориса Поплавского, Ирины Кнорринг, Лазаря Кельберина...
Кн. Васильчиков Борис, 19.05.1886—13.05.1931
Князь Борис Александрович Васильчиков был до революции членом Государственного совета и возглавлял Главное управление землеустройства. Впрочем, он и в эмиграции не сидел сложа руки. В 1924 году он возглавил комитет по изысканию средств для приобретения городской усадьбы, которая стала позднее Сергиевским подворьем. Членами комитета были такие люди, как архимандрит Иоанн, протоиерей Георгий Спасский, князь Г. Н. Трубецкой, М. М. Осоргин, Вахрушев, Шидловский, Ковалевский, гр. Хрептович-Бутенев, Липеровский, Аметистов и др. Работы всем хватило...
Кн. Васильчикова (урожд. княжна Вяземская)
Лидия Леонидовна, 10.06.1886—1.11.1948
Пережив бесконечные скитания по Европе (между Литвой, Францией, Германией, Италией), смерть старшего сына, а потом и страшные военные годы, княгиня Лидия Леонидовна Васильчикова осенью 1948 года попала в мирном Париже под автомобиль и погибла...
Она происходила из Вяземских, была дочерью князя Леонида Дмитриевича Вяземского и княгини Марии Ивановны Вяземской (урожденной графини Левашовой) и приходилась старшей сестрой князю Владимиру Леонидовичу Вяземскому. Выйдя замуж за князя Иллариона Сергеевича Васильчикова (бывшего в Литве губернским предводителем дворянства, а потом и членом Государственной думы IV созыва от Литвы), она родила в браке двух сыновей и трех дочерей (все как есть были красавицы). Средняя из них, Татьяна, была замужем за князем Меттернихом. Очень хороша собой была старшая, Ирина, однако по-настоящему прославилась во всем мире младшая дочь княгини Лидии Леонидовны княжна Мария Васильчикова (по-семейному Мисси). В 1932 году (после Франции) семья поселилась в Каунасе, там юная Мисси начинала свою трудовую жизнь — секретаршей в британском посольстве. А летом 1939 года, когда Мисси была на летнем отдыхе в Германии, грянула мировая война. Возвращаться в советскую Литву было нельзя, князья были «классовые враги», а эмигранты были «белые», и Мисси (со своими пятью европейскими языками и секретарским опытом) устроилась на работу в Берлине — сперва на радио, а потом в Отдел информации германского МИД. Там Мисси близко сошлась с группой молодых аристократов, как и она, ненавидевших нацизм и безумного Гитлера, с теми, кто участвовал позднее в «Заговоре 20 июля 1944 года» и неудавшемся покушении на фюрера. Они доверяли ей во всем, их удивляли ясность ее ума, бесстрашие, непостижимая «надмирность» и «наднациональность» в нынешнем одуревшем от политики и националистических комплексов мире. Ее мидовский начальник Адам фон Тротт (позднее повешенный Гитлером) написал как-то жене об этой своей русской сотруднице: «В ней есть что-то от благородной жар-птицы из легенд, что-то такое, что так и не удается до конца связать... что-то свободное, позволяющее ей парить высоко-высоко над всем и вся. Конечно, это отдает трагизмом, чуть ли не зловеще таинственным...».
У Мисси было ощущение уникальности того, что с ней происходит, того, что творится вокруг, а может, дело было в тревоге и беспокойстве — так или иначе, она день за днем писала дневник... Она пережила бомбардировки Берлина и Вены, разгром антигитлеровского заговора, казнь друзей — пережила все и сохранила свой дневник. Она расшифровала его и перепечатала на машинке после войны, а в конце семидесятых годов, ослабев от болезни и чувствуя приближение смерти, она по совету брата и друзей стала готовить его для публикации. Она закончила работу за две недели до смерти. В отличие от своей знаменитой предшественницы Марии Башкирцевой она не питала надежд на посмертную славу. Но ее написанный по-английски дневник о жизни в Берлине и Вене с 1940 по 1945 год потряс читателей. Он был издан на дюжине языков и стал бестселлером... Там была рассказана незаурядная, страшная история: жизнь среди бомб и смертей, Апокалипсис конца войны — в Берлине и в Вене, в двух шагах от германской верхушки... И главное — рассказчица, эта Мисси Васильчикова, она была незаурядной личностью. А для человека из нынешней России и вовсе существом незнакомым. Для нее нет русских, немцев, французов, евреев, шведов — есть хорошие и плохие люди, есть друзья, есть семья и есть жлобы. Нет границ (семья живет везде), а есть пристойная и непристойная жизнь, есть молодость, которая убегает так быстро, под бомбами...
Как и Мария Башкирцева, Мисси ничего не написала, кроме этих дневниковых тетрадок, но уж эта-то книга... Читатели из разных стран, прочитав дневники этой молодой женщины, говорили: такого я не читал...
Мисси ненавидела сатану Гитлера, но политика ее мало занимала. Как ни странно, политические рассуждения попадаются в июльской дневниковой записи 1943 года — именно там, где Мисси говорит о своей матери, о княгине Лидии Леонидовне. Приведу отрывок из этой записи, так как он может объяснить кое-что о поколении русских аристократов, упокоившемся под березами Сент-Женевьев-де-Буа...
Один из немецких знакомых княгини Васильчиковой (граф Пюклер) написал донос на нее в гестапо: «Княгиня Васильчикова — подруга детства моей жены — настроена против нашей политики в России и критически отзывается о нашем отношении к военнопленным... Ее не следует выпускать из страны».
Приведя это письмо в своем дневнике, Мисси считает нужным подробно объяснить, что же вдруг произошло с ее мамой:
«Maman всегда была ярой антикоммунисткой, и это неудивительно, если вспомнить, что у нее два брата погибли в самом начале революции. Она придерживалась этой неколебимой позиции двадцать лет, и дело дошло до того, что даже Гитлер виделся ей в благоприятном свете, согласно принципу «враги моего врага — мои друзья»... в сентябре 1941 года она еще надеялась, что немецкое вторжение в Россию приведет к массовому народному восстанию против коммунистической системы: после чего с немцами, в свою очередь, разделается возрожденная Россия. Так как она не жила подолгу в Германии, ее нелегко было убедить, что Гитлер не меньший злодей, чем Сталин. Мы же с Татьяной... были свидетелями гнусного сговора между Гитлером и Сталиным, имевшего целью уничтожить Польшу, и мы из первых рук знали о немецких зверствах в этой стране... Но по мере того, как становилось известно о тупой жестокости германской политики на оккупированных территориях СССР и все больше становилось жертв, и там, и в лагерях русских военнопленных, любовь Maman к своей стране, усугубленная ее скрытой прежней германофобией, восходящей к тем годам, когда она была медсестрой на фронтах Первой мировой войны, — эта любовь взяла верх над ее бескомпромиссными антисоветскими убеждениями, и она решила принять посильное участие в облегчении страданий своих соотечественников, и в первую очередь русских военнопленных.
С помощью друзей она связалась с соответствующими учреждениями германского Верховного командования... В отличие от дореволюционной России Советское правительство отказалось от предложенной помощи Международного Креста. Это означало, что русские пленные, будучи в глазах своего правительства изменниками родины, предоставлялись собственной судьбе — в большинстве случаев голодной смерти.
Maman обратилась к своей тетушке, а моей крестной, графине Софье Владимировне Паниной, которая работала в Толстовском фонде в Нью-Йорке. Кроме того, она втянула в эту деятельность двух всемирно известных американских авиаконструкторов русского происхождения — Сикорского и Северского, а также православные церкви Северной и Южной Америки. Вскоре была создана специальная организация помощи пленным, которой удалось собрать столько продуктов, одеял, одежды, лекарств и т. д., что для их перевозки понадобилось несколько кораблей...».
...Всю жизнь я читал про ту войну, заставшую меня в Москве ребенком... Но что-то ни в одном самом подробном описании не встречал я имен княгини Васильчиковой, графини С. В. Паниной (создательницы Народного дома в Петербурге), Сикорского и Северского...
Кн. Васильчикова (урожд. княжна Мещерская)
Софья Николаевна, 1867—29.04.1942
Вот что рассказывает о княгине Софье Николаевне Васильчиковой живший рядом с ней в Русском Доме и отпевавший ее позднее о. Борис Старк: «Княгиня С. Н. Васильчикова была сестрой мужа нашей директрисы в Русском Доме Сент-Женевьев-де-Буа, кн. Петра Николаевича Мещерского. Она была вдовой бывшего члена Государственного совета, бывшего министра земледелия, кн. Б. А. Васильчикова. В свое время, во второй половине войны 1914—1917 гг., о ней много говорили... Она была послана под эгидой Международного Красного Креста в Германию, чтобы проверить состояние лагерей для русских военнопленных. По своем возвращении под впечатлением страданий наших солдат в плену и под впечатлением большого авторитета Распутина при дворе, она написала письмо Императрице Александре Федоровне как женщина женщине, умоляя ее услышать голос людей, желающих счастья Родине. В ответ на это письмо ее мужа вызвал к себе министр двора и объявил ему Высочайшее повеление о высылке его жены в Новгородскую губернию. Это был факт, не имевший места со времени императора Павла I. В эмиграции княгиня проживала скромно со своим мужем, а потом, после его смерти, заканчивала свою жизнь в Русском доме, около своего брата и невестки. Мне часто приходилось ее исповедовать, беседовать с ней, и перед своей кончиной она вызвала меня в свою комнату, где после тяжелой ночи и умерла у меня на руках. Рядом сидела ее невестка, очень с ней дружная, княгиня Вера Кирилловна, и ее брат Петр Николаевич. Память о покойной Софье Николаевне осталась как память об очень скромном, умном и тактичном человеке, человеке большой доброты».
Вейдле (Weidle) Владимир Васильевич, 1895—1979
Владимир Вейдле был замечательный литературный критик, историк искусства и публицист. Он был известным эмигрантским литератором, великим знатоком европейского искусства, писал и печатался на четырех языках, знаком был европейским критикам и писателям, лично знал Клоделя, Валери, Т. С. Элиота, сотрудничал во всех крупнейших эмигрантских изданиях, издавал книги, читал лекции в университетах и институтах, в том числе и в Богословском институте. И при этом жил в бедности, почти в нищете, и только после войны его, как и Г. Газданова, и А. Бахраха, стало выручать мюнхенское радио, нынешняя «Свобода».
В отличие от множества (как Вы, наверное, отметили по именам на крестах и надгробьях) детей вполне обрусевших немцев на этом кладбище он был не родным, а приемным сыном обрусевшего немца-промышленника Вильгельма Вейдле. Закончив петербургское Реформаторское училище, он поступил в Петербургский университет, где в 1918 году стал приват-доцентом. Потом он преподавал в Перми и Томске, а с 1924 года жил в эмиграции в Париже. Дружил с Ходасевичем (который называл его «Вейдличка»), сотрудничал с К. Мочульским, с Ф. Степуном, И. Фондаминским, увлекался экуменическими идеями, бывал у Бердяева, выступал на русско-французских конференциях, близок был к писателям «незамеченного поколения», из эмигрантов кроме Ходасевича ценил Алданова, Бунина и Набокова, написал о них замечательные статьи, высоко ценил «петербургскую поэтику» Гумилева, Мандельштама и Ахматовой. Историк эмигрантской литературы Г. Струве писал, что Вейдле явился «самым ценным приобретением зарубежной литературной критики после 1925 г.».
Именно в милосердии, вытекающем, как писал о нем критик В. Толмачев, «из христианского понимания греха, из духовного понимания красоты страдания», видел Вейдле истоки своеобразия русской литературы и культуры. Большевики прервали эту греко-христианскую преемственность русской культуры, и теперь Россия должна снова стать «Европой и Россией. Это будет для всех русских, где бы они ни жили, возвращением на родину», тем более что в этом веке, по мнению Вейдле, «не было двух литератур, была одна русская литература двадцатого столетия». Но у Вейдле не было иллюзии, что это могло случиться еще при жизни СССР, ибо для него «Россия не то самое, что зовется СССР. Так зовется лишь мундир, или тюрьма России».
Как большинство интеллигентных русских, Вейдле писал стихи — элегантные, вполне эстетские стихи об Италии, Венеции, о жизни и смерти, о запахе левкоев...
Зачем, рассудок беспокоя,
Гадать, что ближе, свет иль тьма,
Когда от запаха левкоя
Мне так легко сойти с ума.
...Блаженное благоуханье
Сполна единый раз вдохну
И задохнусь в моем вдыханье,
В его дыханье утону —
Как будто машут, веют, тают
Там, где душа моя была,
Где будто в небо прорастают
Ее незримые крыла.
Великанов Симеон Григорьевич, протоиерей, 5.4.1869—15.12.1948
Об этом удивительном эмигрантском пастыре рассказал в своих мемуарах высокопреосвященнейший митрополит Евлогий, да так рассказал, с такой любовью, с такими подробностями эмигрантской жизни, что, каюсь, жалко мне слово выкинуть, наберитесь терпения. Вот что рассказал высокопреосвященнейший: «Весной 1924 года как-то раз на собрании Александро-Невского сестричества появился незнакомый мне священник и отрекомендовался о. Семеном Великановым. Первое впечатление он произвел на меня несколько странное. Длинные седые волосы, нервная речь, рваненькая ряса... Я узнал, что он приехал со своей паствой из Польши работать по контракту на огромный металлургический завод в Кнютанже (около Меца), во главе которого стоит директора monsieur Charbon, французский инженер, в свое время работавший на одном из заводов Донецкого бассейна и свободно владеющий русским языком. О. Семен и его паства — остатки русской армии, разоруженной в Польше. Там же, в Польше, архиепископ Владимир рукоположил его в священники и поставил во главе группы соотечественников. По приезде в Кнютанж русская колония расположилась в бараках, выпросив барак и под церковь. Хор (прекрасно спевшийся еще в Польше) русские рабочие привезли с собой. Церковь быстро устроилась, богослужение наладилось, а хор чудным своим пением стал привлекать в храм французов.
Осенью того же 1924 года я посетил Кнютанж.
Маленькая, чистенькая, убогая церковь... Чувствуешь, что все, до мелочей, создано трудами благочестивых бедных людей. О. Семен, ревностный, самоотверженный священник — бессребреник, приятно поразил меня своим горячим, ревностным отношением к пастырскому долгу. Осень... холодно... а он в одной рваненькой ряске (я подарил ему свою, хоть и моя тоже была неновая). Я узнал, что о. Семен живет в мансарде и питается кое-как: сам на спиртовке себе обед варит: один день кашу, другой — компот... «Очень удобно, — рассказывал он мне, — перед обедней поставлю кастрюлю на огонь, а приду из церкви — готово!» Рабочие поселки в окрестностях Кнютанжа, где тоже живут русские, он объезжает на Пасхальной неделе «на собственном автомобиле», т. е. попросту обходит их пешком. Немудрый, простой священник, но преданный пастве всей душой. Благодаря глубокому пониманию пастырского долга и подвижнической жизни, он достиг крепчайшей спайки с приходом. Когда приходу нужны деньги для каких-нибудь неотложных нужд, о. Семен возит хор по ближайшим городкам и зарабатывает деньги. Впоследствии из церковного хора выделился другой, под названием «Гусляр». При церкви возникла школа... Заведовал школой во главе со старостой генералом П. Н. Буровым (теперь по профессии он маляр, и мне довелось его видеть подвешенным в малярной люльке с кистью в руках). Преподавательский персонал подобрался отличный, и дети поступали из школы прямо в иностранные лицеи.
Несмотря на бедность, приход имел своих стипендиатов в нашем Богословском институте (о. Виктор Юрьев, ныне священник Введенской церкви, — воспитанник Кнютанжа), посылал всегда делегатов на съезды «Христианского Движения» и от времени до времени приглашал из Движения к себе докладчиков. Детский вопрос, благотворительный, просветительный ...все хорошо поставили...
В первый приезд в Кнютанж я зашел к директору. От него я услышал самые хорошие отзывы о русских рабочих. «Скромные, честные, интеллигентные люди и без претензий, — сказал директор. — И священник прекрасный, заслуживает глубокого уважения. Когда он о чем-нибудь меня просит, я не в силах ему отказать. Для этого достаточно мне просто его увидеть...» Не отказал директор, между прочим, и в самом важном, — построил «Русский дом», в котором теперь помещается церковь и школа.
Свою ревность о. Семен простирает и за пределы Кнютанжа: в Нанси, где есть русские студенты, в Люксембург (там есть общинка на Эше), в Прирейнскую Германию (есть общинка в Саарбрюке). Всюду разъезжает без виз. «Крест надену — вот и вся моя виза...» — говорит о. Семен. Любящий отец для прихожан, он, однако, умеет, когда нужно, проявить и власть. Для любительского спектакля сестричество выбрало пьесу «Монашенка» — о. Семен усмотрел в ней поношение монашеству и чуть было не закрыл сестричество. «Если так, не надо и сестричества!..» Не без труда я этот конфликт уладил...».
Может, вспоминая эти театральные треволнения, улыбается в раю безгрешный о. Семен... Понятно, судьи серьезные, вроде газеты «Монд», поставили б ему в грех такое мракобесие, а только где «Монд», а где заводские бараки 20-х годов, где священник в рваной ряске, где генерал в малярской люльке, член педсовета?..
Впрочем, может, внуками их и нынче довольны на заводах и в НИИ Кнютанжа, Страсбурга, Силиконовой Долины?
Достарыңызбен бөлісу: |