Диссертация на соискание ученой степени доктора филологических наук Великий Новгород 2011


феномен русского образованного бунта



бет15/32
Дата13.07.2016
өлшемі2.66 Mb.
#197045
түріДиссертация
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   32
феномен русского образованного бунта, изображённый в «Медном всаднике», в рождении которого во многом была повинна сама самодержавная власть. Пушкинский Евгений «зубы стиснув, пальцы сжав», осмысляет в основателе «города под морем», «горделивом истукане» своего обидчика, лишённого в этом качестве покрова монаршей сакральности, виновника насилия и гибели многих невинных жертв.

В дальнейшем, в 40-е – 60-е годы, у интеллигенции расширяется социальная база, она становится разночинной. Ей оказывается присуще обострённое ощущение общественного зла, неравенства и его источника – власти, государства, отношение к ним как враждебной силе. Именно этот смысл присущ и бунту Евгения. По поводу реальных наследников бунтующей ипостаси его образа философ П.И.Новгородцев отмечал, что «русская интеллигентская мысль ставила своей основной политической задачей принципиальную борьбу с властью, разрушение существующего государственного порядка» [237, 211]. Угроза российской власти за её насилие и неправедность, прозвучавшая в пушкинской поэме в форме «Ужо тебе!», появилась в ней по воле поэта не случайно, а как масштабное пророческое обобщение явления, нарастающего и становящегося устойчивым фактором российской истории.

В послепушкинскую эпоху это выразилось в лавинообразном развитии активной антиправительственной деятельности радикального крыла русской интеллигенции, возникновении разных видов её бунта от идейной оппозиции до террора, направленного на носителей власти вплоть до августейших особ, распространении форм партийной борьбы, руководстве вооружённым восстанием. «Идейной формой русской интеллигенции, – писал П.Б.Струве по горячим следам первой революции 1905 года, – является её о т щ е п е н с т в о (разрядка автора – А.П.), её отчуждение от государства и враждебность к нему» [300, 139]. При этом, продолжал философ, «…отщепенские идеи всецело владели широкими кругами русских образованных людей… Речь шла о том, чтобы, по подлинному выражению социал-демократической публики того времени, «последним пинком раздавить гадину» [300, 144].

Здесь можно вспомнить о нравственном и правовом нигилизме революционеров, о созданной по сектантскому принципу жестокой нечаявской организации с её отказом от соблюдения каких-либо норм ради революционной расправы. Лицо образованного бунта в истории всё больше искажалось «злобной дрожью», ненавистью, «силой чёрной» – всеми теми свойствами, которые прозрел в нём Пушкин, воплотив в описании временной одержимости Евгения, и этим фактически прорицая для будущего, что со злом станет бороться зло.

В этой связи очень показательны наблюдения С.Л.Франка над поведением радикалов в период первой русской революции, в ещё более усиленном виде полностью повторившемся во второй, сформулированные философом в виде риторических вопросов: «Как объяснить, – вопрошал он, – что чистая и честная русская интеллигенция, воспитанная на проповеди лучших людей, способна была хоть на мгновение опуститься до грабежей и животной разнузданности? Отчего политические преступления так незаметно слились с уголовными…?» [363, 155]. Отметим, что здесь хорошо видно уподобление образованного бунта в его крайних проявлениях тому неистовству, переходящему все нравственные пределы, которое отличало в поэме бунт стихии.

Великий автор «Медного всадника» в идее праведного революционного насилия над властью увидел неизбежность негативной трансформации для его носителей. Возникал тупиковый путь порождения восставшим злом, в свою очередь, дальнейшего зла, о чём свидетельствовал гнев на лице грозного царя и его погоня за бунтовщиком с простёртою рукою, и ещё одного, даже более страшного зла – утраты обеими сторонами человечности и христианского начала. Поэтому изображение отказа героя от бунта и от мести выглядело в пушкинском мифе предостережением от этого пути и было нравственным уроком грядущим образованным бунтовщикам, стремлением не дать им опуститься до уровня «злодея» и «свирепой шайки», уподобиться неизбежному в будущем чёрному бунту народной стихии. Однако в реальности пушкинский смысл о роковом для России перерождении образованной личности в ходе яростной вражды против власти нашёл своё подтверждение, а возможность иного выбора, который совершил Евгений, осталась нереализованной.

В исторической динамике символический язык литературного мифа наполнялся конкретным содержанием, реализующим его смыслы, а значит – подтверждающим их истинность и универсальность. Неистовый образованный бунт интеллигенции (достаточно вспомнить имена и «деяния» Желябова, Перовской, Клеточникова, А.Ульянова, Кибальчича, Морозова-шлиссенбуржца, Каляева, Засулич и многих других), стремился напугать власть придержащую и заставить её резко измениться. Эта попытка «терроризировать и в конце концов смести власть…, прививка политического радикализма интеллигентских идей к социальному радикализму народных инстинктов» [300, 148-149] до революции вызывала со стороны «возгоревшейся гневом» власти военно-полевые суды и смертные казни, свирепую цензуру, ссылки, тюрьмы, каторгу («за ним несётся всадник Медный»!), а в конечном итоге – нарастающее взаимное ожесточение и углубление внутринационального раскола.

После октябрьской революции апофеозом образованного бунта с его ставшим сакральным лозунгом «Ужо тебе!» стала кровавая расправа над царём и царской семьёй. То, от чего предостерегал Россию пушкинский миф, свершилось в реальности, его вероятностный негативный потенциал получил своё историческое воплощение, была отринута альтернатива – отказ от бунта, от неизбежной крови и поиск иного пути.

А между тем, при Александре II, получившим имя Освободителя, власть искренне стремилась измениться и перестала быть деспотичной, проявила милосердие к оставшимся в живых декабристам, начала масштабные реформы в разных государственных сферах: развивала местное самоуправление, ввела суд присяжных, вынашивала принятие Конституции. К слову, многое из этого очень не нравилось институту высших чиновников, включая таких одиозных лиц, как, например, Победоносцев.

Самым главным событием этой эпохи была давно назревшая отмена властью

крепостного права с тем сопутствующим форматом решения земельного

вопроса, который был возможен на тот момент. Но силы образованного бунта не захотели понять и принять этой государственной динамики изменений, тем более способствовать ей, и не остановились. И если в отказе от насилия в отношении власти в поэме проявлялись христианские начала, то в разгуле «силы чёрной» и злобы можно было увидеть всполохи язычества, присущего русской душе независимо от образованности и социального статуса наряду с её же христианской просветлённостью. Так в российской истории оказывались трагически реализованы предостерегающие смыслы пушкинского мифа о Медном всаднике.

В его семантическом пространстве существовали и иные, связанные с образом Евгения, смысловые грани, проявившиеся в реальности в судьбе русской интеллигенции. Несмотря на концептуальное совпадение в мире поэмы бунтующих сущностей народа и интеллигенции, которое в будущем создавало возможность для их объединения и было реализовано в революции, Пушкин, вместе с тем, показывает глубокую отчуждённость героя от народа, народного бытия и народного бунта, его социальное одиночество. Более того, его горе непосредственно вызвано разрушительным восстанием стихии, жертвой которого он предстаёт как обычный человек со своими жизненными интересами. И в то же время властная статуя обращена к нему спиною (символика этого жеста в поэме выглядит поистине неисчерпаемой), и он оказывается между двух главных сил, не принадлежа ни к одной из них.

В период после первой революции очень точно о безвыходном положении

интеллигенции говорил Д.С.Мережковский, видя его «между двумя гнётами:

гнётом сверху, самодержавного строя, и гнётом снизу, тёмной народной стихии, не столько ненавидящей, сколько непонимающей» [220, 35]. Парадигмальные представления о драматической «промежуточности» интеллигенции можно найти и в публицистике А.Блока: «Между двух костров распалившейся мести, между двух станов мы и живём» [52, 123]. В подобном положении вещей ощутимо резонируют смыслы пушкинской поэмы, воплощённые в образе Евгения. В таком аспекте интеллигенция предстаёт иной своей стороной – не только бунтующим против власти началом, но и носителем культуры, тонкой душевной организации, находящимся в положении определённой социальной отчуждённости в своей стране.

О своих наблюдениях над недоверием народа к интеллигенции, в котором проявляется глубокий культурный раскол внутри одной нации, пишет в «Несвоевременных мыслях» А.М.Горький, отмечая «…скептическое, а часто и враждебное отношение тёмных людей к интеллигенту…» [97, 131]. Парадоксально, что это было отмечено во время октябрьских событий, во главе которых стояли интеллигенты. Здесь в известной мере можно вспомнить те унижения, которым подвергается в поэме Евгений в состоянии душевного смятения после гибели невесты, а также его непреодолимое одиночество в окружении народной жизни и судьбы даже в ситуации катастрофы.

Если в самом общем плане проследить развитие этих пушкинских смыслов после революции, то в новой исторической реальности подтверждался их универсальный для России характер. Радикальная часть интеллигенции дала революции идеологию, возглавила её и, доведя до победы, вошла в новую власть. После революции она оказывается чуждой ставшему определяющим во власти иному человеческому типу, который условно можно назвать «шариковско-чугунковским», и попадает под копыта нового Медного всадника, будучи уничтожена им. Достаточно вспомнить судьбы Фрунзе, Бухарина, Каменева, Зиновьева, Рыкова, Пятакова и многих других революционеров-интеллигентов, ставших государственными деятелями самого высокого уровня.

Судьбу другой части интеллигенции, несущей в себе традиционные для неё культуру, интеллект, свободомыслие, и негативно настроенную уже к новой, большевистской власти, можно увидеть в истории с «философским пароходом», на котором оказались Н.Бердяев, о. Сергий Булгаков, П.Сорокин, М.Осоргин и другие достойные представители образованной России с запретом возврата на Родину. Оставшиеся были подвергнуты массовым

репрессиям, многие, как о. Павел Флоренский, превратились в лагерную пыль.

Так в положении интеллигенции после революции проявился в значительно

усиленном конкретно-историческом варианте знакомый архетипический смысл ненужности, невостребованности, недооцененности мыслящего, образованного человека, и, в конечном итоге, его неотмирности. А ведь именно этим смыслом определялась важнейшая ипостась отношений с государством пушкинского Евгения и его более чем скромный социальный статус. Вместе с тем, особенно в довоенный период советской эпохи сохранялся и изображённый в поэме водораздел между образованной и народной частями общества, подтверждая и в этом плане смыслы литературного мифа.

Дальнейшее продолжение и детализация этой темы, имеющей большой потенциал (чего, например, стоит диссидентское движение 70-х годов ХХ века в свете изображённого Пушкиным образованного бунта!), не входит в нашу задачу. Главным является принципиальное представление о том, насколько эти и другие поэтические смыслы «петербургской повести» пронизывают ход российской истории, постоянно подтверждая на разных её этапах и в разных аспектах действенность нациологемы о Медном всаднике и Евгении.

Обратившись теперь к облику революционного народного бунта, можно увидеть в исторических свидетельствах о нём точное подтверждение соответствующих смыслов, художественно воплощённых Пушкиным в своём гениальном произведении. Это образ жестокого уголовного разгула черни, значительно выходящего за пределы праведного народного гнева, проявление худших сторон народной души. Ещё раз для полноты представления о поэтическом контексте приведём уже используемые ранее цитаты:



Так злодей,

С свирепой шайкою своей

В село ворвавшись, ломит, режет,

Крушит и грабит; вопли, скрежет,

Насилье, брань, тревога, вой!... (V, 143);

кругом,



Как будто в поле боевом,

Тела валяются (V, 144).

Свидетели кататастрофических событий русского бунта писатели-гуманисты М.Горький, В.Г.Короленко, которые были широко известными общественными деятелями, а также И.А.Бунин, имеющие разные политические взгляды, больше всего приходят в ужас от происходящего вокруг массового насилия, творимого восставшим народом.

И.А.Буниным «лозунги свободы, равенства, братства воспринимаются …лишь как «издевательская вывеска», потому что обогряны кровью многих тысяч людей» [169, 5]. Вот некоторые из тех событий, которые потрясли писателя. «Приехал Дерман, критик – бежал из Симферополя. Там, говорит, «неописуемый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика-полковника живьём зажарили в паровозной топке» [64, 15]; «Читал о стоящих на дне моря трупах, – убитые, утопленные офицеры» [64, 8]; «…грабят, насилуют, пакостят в церквах, вырезают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!..» [64, 63]. Сведения обо всей этой волне насилия, приходящие к Бунину, подтверждаются многими источниками.

О страшных ликах гражданской войны, мотив которой выступает составной частью пушкинского мифа, когда вышедшая из берегов поистине инфернальная ненависть приводила в революции к истреблению одной частью народа другой, пишет в своих безответных письмах Луначарскому и народный заступник В.Г.Короленко. «Не говорите, что революция имеет свои законы», – обращается он к своему высокопоставленному адресату, рассказывая о жуткой реальности бессудных расстрелов мирных людей, многие из которых были ни в чём не винными. При этом писатель приводит страшные подробности: «…на улице чекисты расстреляли несколько так называемых контрреволюционеров…, народ, съезжающийся утром на базар, видел ещё лужи крови, которую лизали собаки, и слушал в толпе рассказы местных жителей…» [167, 200]. В другом месте В.Г.Короленко отмечал десятками происходящие расстрелы, включая расстрелы заложников – мирных жителей, набранных из мест, охваченных восстанием против большевистской власти. Его возмущает царящий «пафос разрушения и грабежа, который раздувают большевики» [167, 206].

В этом широкомасштабном и катастрофическом по своей сути явлении революционного насилия проявились конкретно-исторические вариации узнаваемых смыслов пушкинской поэмы, причём с тем же аксиологическим акцентом выраженного нравственного неприятия этих явлений. «Гражданские, братоубийственные войны вообще бывают особенно свирепы», – пишет

О.Чайковская, обращаясь к пугачёвщине и называя её одним «из самых трагических и мучительных событий нашей истории» [377, 238]. А именно геном пугачёвщины, будучи преимущественным истоком образа безликой стихии в поэме Пушкина, проявился в следующем веке в революции как сила губительного хаоса, в данном случае выражающаяся в массовом походе брата против брата. В страшной революционной реальности закономерно торжествовал и пушкинский смысл «дома тонущего народа», оказавшегося в трагически безвыходной ситуации совершающегося насилия.

«Сейчас из ранее недоступных источников (например, из сочинений известного историка-эмигранта Н.Мельгунова – А.П.) мы всё больше узнаём о том, что красный террор был куда более массовым и, следовательно, кровавым, чем белый. Хотя в конечном счёте дело за историками – дать объективную картину бойни, именуемой гражданской войной…» [169, 5]. В этом можно увидеть проявление смыслов «Медного всадника», связанных с жертвами безжалостного бунтовского угара, с тем явлением, когда объектом террора поднявшейся народной стихии становится другая, мирная и беззащитная часть народа, как это показывает Пушкин. В словах В.Г Короленко о том, что «теперь население живёт под давлением кошмара» [167, 200], может быть узнаваема

семантика поэмы, отражающая гибельную грань народной судьбы в период

бунта.

Для объективности картины отметим весьма показательный факт, что



М.Горький, многие годы близкий к кругам будущих революционеров и разделяющий их взгляды, не смог смириться с революционной реальностью, которая перечёркивала все его идеальные представления. В своих очерках, из которых сложились «Несвоевременные мысли», он возмущался «кровавым мордобоем», «взрывом зоологических инстинктов», «ежедневным зверским избиением людей», «днями всеобщего озверения», «моральным развалом одичавшей массы».

Писатель в роли публициста и историка относится к бунтующему народу в революции в высшей степени критически, отмечая его пороки и несовершенства, несовместимые со столь же высоким, сколь и утопическим

революционным идеалом, который был присущ самому автору романа «Мать». Вот сцена, когда толпа изуверски мучает и топит вора. При этом присутствуют дети, которые веселятся и кричат: «Потопили, утопили!» Здесь узнаваемы «злые дети» поэмы, которые кидали камнями вслед несчастному Евгению. Вот другая сцена – погром винных погребов с подробностями дикого человеческого поведения и итоговая мысль Горького о процессе всеобщего самоограбления Руси. «Наша революция, – пишет он, – дала полный простор всем дурным и зверским инстинктам, накопившимся под свинцовой крышей монархии…»; «русская стихия» – психология русской массы – сделалась ещё более тёмной, хлёсткой и озлобленной» [97, 171;185].

Присущий мифу обобщённо-символический принцип изображения этих смыслов в поэме и их узнаваемость в революционных исторических реалиях объединяется типологически общей сущностью подобных явлений. Так, в действительности находит подтверждение показанное в «Медном всаднике» отсутствие единства народа внутри себя, существование его активной, бунтующей части, бросающейся на всё, что у поэта символизирует ненавистный ей «град Петров», теряющей в своём разрушительном буйстве все христианские представления. В равной мере подтверждается и существование другой части народа, оказывающейся по другую сторону бунта – страдающей, обираемой, подвергаемой насилию и ложащейся в качестве жертвы в основание нарождающегося мира. Пушкинская концепция народа – стихийного, противоречивого, с обостряющимися в бунте многими страшными качествами,

не была похожа на то идиллическое, оторванное от реальности чувство, каким стало безоглядное, некритическое народолюбие для русской интеллигенции. Революция подтвердила верность того видения народа, которое оказалось воплощено в «петербургской повести», и развеяла все иллюзии, называемые Буниным «великим дурманом».

Укажем ещё на одну особенность поэмы. Под определённым углом зрения становится видно, что в «Медном всаднике» художественная мысль Пушкина создаёт пластичный образ явления, которое в полной мере начнёт осознаваться только в ХХ веке и под знаком которого этот век начнётся и пройдёт – явления массовидности. «Это было некое новое начало, – пишет в своём исследовании М.М.Голубков, давая ему развёрнутый анализ, – пришедшее в общественную жизнь и пытающееся заявить о себе и о своём праве на собственное место в культуре, на активное участие в историческом процессе. Эту новую субстанцию в историческом процессе ХХ в. современники называли массой. Её представителем в общественной жизни, культуре, искусстве, литературе был «человек массы» [93, 73].

Именно с массой был связан разрушительный, антигуманистический, бездуховный потенциал, на который рассчитывал и который использовал Ленин, уничтожая Россию. До начала революционной катастрофы его глубоко постигли Блок в статье «Крушение гуманизма» [49, 327-347], Мережковский в работе «Грядущий хам» [220, 13-45], а в 30-х годах ХХ века испанский философ Х.Ортега-и-Гассет в своей работе «Восстание масс» [243], поскольку это явление буйным цветом разрослось не только в дореволюционной России, а потом в советском государстве, но и в цивилизационном пространстве Европы.

У Пушкина составными частями образа неперсонифицированой массы,

прежде всего, выступают «злые волны», изображённые поэтом в ракурсе

«свирепой шайки», бросившейся на прекрасный город – воплощение культуры

и цивилизации, и превратившей его в катастрофическое пространство. Это в поэме безликая, агрессивная, неумолимая сила. Именно о её приближении и свойствах говорили Блок и Мережковский вслед за Пушкиным, именно так и произошло в исторической реальности ХХ века. Снова стоит вспомнить, что в повествовании о Медном всаднике угроза этой силы не исчерпывается.

Её иной гранью предстаёт изображение «послепотопного» народа «с своим бесчувствием холодным», т.е., равнодушного к страданиям, лишённого памяти. Он не оплакивает погибших, не просветлён бедой, а погружён в свои обыденные корыстные интересы, о которых поэт пишет с осуждающей интонацией, и также безличен и безымянен. Отметим, что Д.Мережковский, пророчествуя о миропонимании, свойственном этой надвигающейся на цивилизацию массовидности, уже вслед за Пушкиным выделял её мертвенный позитивизм, «несокрушимый здравый смысл» [223, 13-45].

Резким контрастом дегуманизированной толпе, господствующей на городских улицах и действующей по типовой модели поведения, служит образ страдающей личности Евгения. В этом позиционировании его образ выступает провозвестником того крушения гуманизма, которое захлестнёт общество в слудующем веке в результате победившей революции даже вне ситуаций прямого насилия, а как воцарение всепобеждающего «хамства», о котором писал тот же Мережковский в статье «Грядущий хам» и сущность которого была пунктирно обозначена Пушкиным в «Медном всаднике».

Этот узел поэтических смыслов «петербургской повести», наряду с другими, оказывался подтверждённым и узнаваемым в развитии исторической реальности. Пушкин первым в русской литературе дал художественное осмысление угрозам, которые несло с собой неизбежно надвигающееся явление бунтующей и урбанизированной массовидности вне бунта, сильнейшим образом проявившееся в Европе как «страшное омещанивание, обуржуазивание

массы… Но только в России оно обернулось крушением государственности и

прежней культуры» [93, 79-80].

В момент революции власть находилась в той стадии, для которой было

характерно изображённое Пушкиным в поэме бессилие, потеря возможности управления ситуацией. Эпоха державной креативности оставалась далеко позади ещё во времена Пушкина, связанная с яркой личностью основоположника новой России. Принцип власти, определяющий каждую клеточку государственной машины и символизируемый в поэме образом внушающего ужас Медного всадника, несколько десятилетий до революции репрессивным путём боролся с бунтом, однако к 1917 году уже не смог выполнять охранительные функции. К моменту девятого вала национального потопа (мощи которого в большой мере способствовала идущая война), Медный всадник трансформировался в то состояние, которое в мифе Пушкина прозорливо передано фигурой «печального царя».

Обращаясь к историческим свидетельствам, позволяющим увидеть соответствие развития российской реальности пушкинским поэтическим смыслам в аспекте власти, приведём интересные исторические обобщения Н.А.Бердяева. «Ко времени революции, – пишет философ, – старый режим совершенно разложился, исчерпался и выдохся… Нельзя даже сказать, что февральская революция свергла монархию в России, монархия в России сама пала, её никто не защищал, она не имела сторонников» [42, 109]. Собственно, об этом же говорит и М.Горький: «Мы опрокинули старую власть, но это удалось нам не потому, что мы – сила, а потому, что власть… сама насквозь прогнила и развалилась при первом же дружном толчке» [97, 79].

Образ печального, смутного царя поэмы, находящегося в своём дворце как на «острове печальном», выступает ещё одним ярким примером исторической подтверждённости пушкинских поэтических смыслов вплоть до деталей, а значит – истинности литературного мифа о Медном всаднике. Венценосный потомок могучего творца неблагополучного города, признающий перед лицом стихии своё поражение и смирившийся с ним («И в думе скорбными очами / На злое бедствие глядел» – V, 141), узнаваем в судьбе другого потомка –последнего императора Николая II. Он не смог справиться с напором вышедшей из берегов стихии, покорённой ещё Петром и ждущей с тех пор своего часа. В финале жизни последнего царя были одиночество (хоть и в семейном кругу), изоляция, обречённость и трагическая смерть. Произошло подтверждение и логическое развитие семантики «острова печального». В связи с этим стоит вспомнить, что в поэме потоп уже подступал ко дворцу.

Поскольку революция в России явилась, по уже приводимому выражению Н.А.Бердяева, апокалипсисом в истории, в её катастрофическом развитии торжествовали эсхатологические смыслы, воплощённые Пушкиным в «Медном всаднике». Они несли на себе неповторимую печать их российского своеобразия, которую приобретали в поэме все мифологические универсалии. В действительности ХХ века случилась та самая «ужасная пора» (и даже с сохранением символики осени, если говорить об октябрьском перевороте), которой логически завершалась изображённая поэтом расправа стихии над городом, в чём находила подтверждение истина пушкинского мифа. В революционных событиях 1905 года, а затем и 1917 года можно увидеть проявление семантик Змея-хаоса, града обречённого и других, выступающих в «петербургской повести» составными частями поэтической эсхатологии поэмы.

Но на этом ход истории не остановился. Вместе с хаотическим разрушением старого мира, революционная сила всё больше проявляла себя как державная. Она с первых своих шагов



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет