4. СТИЛЬ И ЗНАЧЕНИЕ: STILUS ET SIGNIFICATIO
В классическом труде Греймаса и Куртеса “Семиотика. Толковый словарь теории языка”2 в статье “Стиль” говорится: “Термин стиль принадлежит литературной критике, и дать ему определение с точки зрения семиотики затруднительно, если вообще возможно”. Я принимаю этот вызов и попробую ниже набросать семиотическое определение стиля. Но поскольку ученые-семиотики отсылают меня к литературоведам, я спешу проверить по вышедшему недавно “Словарю стилистики” Мазалейра и Молинье3 и обнаруживаю в нем следующее определение: “Стиль: предмет стилистики”. Бросаюсь искать статью “Стилистика” — ее нет вообще.
Само по себе это воздержание, скорее всего намеренное, ничем не грозит критикам в их практической деятельности, и даже наоборот: критики, от Сент-Бева до Тибоде, от Пруста до Ришара,
_________________
1 Иной подход к той же проблеме см. в статье: Michel Mathieu-Colas, “Recit et verite”, Poetique, 80, novembre 1989.
2 Paris, Hachette-Universite, 1979, p. 366 3 Paris, PUF, 1989.
408
явно считают стиль слишком серьезной вещью, чтобы его можно было передать в монопольное ведение специалистов по стилистике как некий самостоятельный объект,— и теория стиля, целью или результатом которой стало бы его конституирование в качестве объекта, была бы, по-видимому, ошибочной. Но из этого вовсе не следует, что всякая теория стиля бесполезна и беспредметна: напротив, стиль ни в чем так не нуждается, как в определении, которое, помимо своих прочих функций, позволило бы нам избежать подобной ошибки, пролив свет на взаимосвязи стиля с остальными аспектами дискурса и значения.
Стилистика, и в частности стилистика литературная — которая, как мы видели, предусмотрительно остерегается давать определение своему предмету,— не является теорией стиля1. Однако предпосылки к созданию такой теории мы можем обнаружить в другой научной традиции, возникшей под влиянием соссюровской лингвистики в начале века и представленной Шарлем Балли. Как известно, предметом ее была не столько языковая оригинальность или индивидуальная новация, сколько потенциальные возможности обыденного языка2; но для нас сейчас важно не это различие областей исследования, которое, быть может, и переоценивается, а очевидная, хоть и относительная, попытка концептуализации.
“Стилистика,— писал Балли в 1909 году,— изучает явления языковой выразительности с точки зрения их эмоционального содержания, то есть выражение чувств с помощью языка и воздействие явлений языка на сферу чувств”3. Конечно, это несколько сумбурное определение: не совсем понятно, почему выражение чувств типа “Мне больно” должно a priori нести большую стилистическую нагрузку, чем объективное высказывание вроде “Вода закипает при 100 °”. Существенным моментом будет, по-видимому, не это различие в содержании, к тому же неполное (эмоциональное vs какое?), а вычленение тех средств, на которые, по-
______________
1 “Шпитцер — скорее практик, чем теоретик, и в этом он подлинный ученый-стилист” (G. Molinie, La Stylistique, Paris, PUF, 1989, p. 29).
2 Разграничение “двух стилистик” стало классическим после книги П. Гиро “Стилистика” (Paris, PUF, 1954). Гиро обозначает первую из них как “генетическую стилистику, или стилистику индивидуальности”, а вторую — как “дескриптивную стилистику, или стилистику выразительности”. Антитеза эта, конечно, не слишком складная, поскольку первая стилистика тоже дескриптивна и тоже рассматривает стиль как явление выразительности. Основным предметом для построения оппозиции выступают, конечно же, вклад личности в литературные произведения (Шпитцер) и коллективные возможности языка (Балли). Однако существование такого промежуточного состояния, как коллективные стили, делает оппозицию относительной.
3 Traite de stylistique francaise, Stuttgart, Winter, 1909, p. 16.
409
видимому, указывают слова “явления языковой выразительности”; стиль будет заключаться в экспрессивных аспектах языка в их противопоставлении аспектам... не экспрессивным, для которых еще предстоит найти обозначение. Несмотря на отсутствие внятно сформулированного теоретического определения, из практических описаний Балли отчетливо видно, о чем идет речь и о чем догадывается любой человек: оппозицию составляют не высказывания “Мне больно” и “Вода закипает при 100 °”, оба не слишком “экспрессивные”, а значит, согласно данному учению, не слишком “стилистические”,— но, к примеру, предложение “Мне больно” и междометие “Ой!”, эквивалентные по содержанию, но различающиеся по способу его выражения. Тогда второй тип будет обозначаться словом выразительность, в соответствии с его общепринятым смыслом (междометие выражает боль); первый пока остается без названия, как немаркированный член оппозиции, который — опять-таки согласно данному учению — не представляет интереса для стилистики. Назовем его предварительно — и почти наугад — изобразительностью. Тогда, по-прежнему перефразируя Балли и дополняя его терминологию, мы можем сказать, что междометие “Ой!” выражает то же самое, что изображает фраза “Мне больно”. Явлением стиля будет выступать исключительно первый тип речевых оборотов: стиль возникает там и только там, где имеет место выразительность, и постольку, поскольку выразительность противопоставлена изобразительности.
На это, наверное, можно возразить, что оба термина не получили до сих пор никакого определения, разве что такое же, как стихи и проза в “Мещанине во дворянстве”, то есть через взаимное противопоставление и постольку, поскольку считается, что они делят между собой без остатка все пространство языковых возможностей. Чтобы сделать следующий шаг, не забегая слишком сильно вперед — но уже рискуя оказаться неточными,— скажем, что “Мне больно” намеренно сообщает некую информацию средствами чисто лингвистической условности, а “Ой!” производит, намеренно или нет, примерно тот же эффект посредством вскрика, который механически вызывается каким-либо болезненным ощущением. (Неточность заключается по крайней мере в том, что подобное междометие сильно лексикализовано, имеет разную форму в разных языках, а значит, болезненное ощущение — не единственная его причина. Другие, более “естественные”, крики труднее перевести на лингвистический уровень, особенно на письме. Но в такой перспективе мы имеем полное право сказать, что стиль — это компромисс между природой и культурой).
Корректируя и последовательно дополняя определение Балли, мы приближаемся к другой канонической формулировке, пред-
410
ложенной в 1955 году Пьером Гиро: “Стилистика — это изучение внепонятийных оттенков аффективного или социоконтекстуального происхождения, которые окрашивают собой смысл. Это изучение экспрессивной функции языка в оппозиции его когнитивной, или семантической функции”1. Если пока опустить введенную Гиро на равных правах с аффективным происхождением социоконтекстуальную детерминацию (которая хоть и не упоминается Балли в приведенном выше определении, но уже была им изучена и обозначена термином эвокативные эффекты) и если не упускать из виду, что разграничение функций относится скорее к средствам языка, чем к области содержания, то выяснится, что Гиро, сохраняя термин выразительные (экспрессивные) для обозначения характерных для стиля средств, предлагает для второго члена оппозиции три прилагательных, которые даны как эквиваленты и которые мы без всякого ущерба можем поставить на место нашего изобразительный: понятийный, когнитивный или семантический. Чтобы зафиксировать свою мысль, вполне достаточно и одного, но я думаю, что фиксировать ее раньше времени не стоит. Итак, запомним пока определение, исправленное благодаря моим стараниям: “Стиль — это экспрессивная функция языка в оппозиции его понятийной, когнитивной или семантической функции”. Вся моя дальнейшая работа имеет целью некоторым образом подставить вместо трех последних прилагательных некое четвертое, которое я полагаю более надежным, а вместо первого — некое пятое, которое я полагаю более адекватным. Прежде чем пуститься в эти долгие поиски, отметим предусмотрительность обоих наших лингвистов, которые употребляют не слово “langue” [естественный язык], чего следовало бы ожидать, но явно более расплывчатый термин “langage” [язык как таковой]. Если это не просто небрежность, то, по-моему, они тем самым признают (даже такой “языковой стилист”, как Балли), что возможности языка всегда находят воплощение не в чем ином, как в дискурсе — устном или письменном, литературном и нелитературном.
Каков бы ни был второй термин нашей антитезы, первый, маркированный и определяющий для стиля, до сих пор звучал как выразительность. Я попытаюсь поколебать его прочное положение и для начала позаимствую из эстетики Микеля Дюфренна указание на одну из возможных альтернатив: “Каким образом данный художник проявляет себя в произведении? Мы предложили назвать данный смысл эстетического объекта выразительностью. <...> Выразительность — это то же, что в лингвистике называет-
_____________
1 La Semantique, Paris, PUF, 1955, р. 116. Речь, разумеется, пока еще идет о стилистике языка.
411
ся коннотацией”1. Таким образом, выразительность и коннотацию предлагается считать эквивалентными понятиями; и то и другое, как следует из контекста, служит для определения стиля. Отметим сразу, что за последние несколько десятилетий их эквивалентность получила довольно широкое признание, в том числе и в логике. Так, Рейхенбах полагает, что экспрессивная ценность знаков диаметрально противоположна их когнитивной ценности, и определяет выразительность как несостоявшуюся денотацию. “Скажем так,— заявляет он: — слово является экспрессивным в случае, когда оно не употреблено как денотативное”2. Замена выразительности на коннотацию со всей неизбежностью прокладывает путь к тому, чтобы обозначить противоположный ей термин как денотацию. Тогда почерпнутое у Гиро определение примет следующий вид: “Стиль — это коннотативная функция дискурса в оппозиции его денотативной функции”. Поскольку определение обоих новых терминов пока отсутствует, преимущество подобной трансформации может показаться сомнительным. Тем не менее я считаю, что пренебрегать им нельзя — не потому, что эта новая пара терминов обладает более очевидным значением, но скорее в силу возникающих в связи с нею вопросов.
Семиологаческое определение терминов “денотация” и “кон-нотация”, в том виде, в каком его предложил Ельмслев и популяризировал Ролан Барт, всем прекрасно известно и общепринято, во всяком случае в упрощенной его форме, которой нам пока будет достаточно: коннотация — это вторичное, или производное, значение, возникающее за счет того, каким образом обозначается (или денотируется) значение первичное; разговорное слово “patate” [картошка] имеет в качестве денотата картофель, а коннотирует (свою) разговорность. Менее распространенным, хотя и (или оттого, что) более ранним, является понимание этих терминов, принятое в логике и восходящее по крайней мере к Стюарту Миллю; здесь они эквивалентны классической оппозиции объема [extension] и содержания [comprehension] понятия, о чем свидетельствует Гобло: “Всякое существительное денотирует некоторые предметы и коннотирует качества, относящиеся к этим предметам”3; так, слово “собака” денотирует все семейство псовых и каждого из его представителей (объем понятия) и коннотирует качества, характерные для этого семейства (содержание понятия).
Может показаться, что обе пары терминов не связаны между собой ничем, кроме простой омонимии: отнюдь не очевидно (даже если и доказуемо), что содержание следует считать вторичным по
_____________
1 Esthetique et Philosophie, I, p. 106 — 107.
2 Elements of Symbolic Logic, New York, Macmillan, 1947, p. 319.
3 Traitede logique, Paris, Colin, 1918.
412
отношению к объему, и тем более что следует соотносить его со способом обозначения объема; с другой стороны, еще менее понятно, каким образом разговорное слово “patate”, объем которого биологический вид “картофель”, может иметь содержанием собственное разговорное употребление. И тем не менее мне кажется, что обе оппозиции связаны между собой существенной связью и что она достаточно ясно подразумевается в том — в некотором роде промежуточном — разграничении смысла (Sinn) и денотации, или референции (Bedeutung) одного и того же знака (Zeichen), которое было проведено Фреге1.
Как известно, Фреге фактически рассматривает два парных знака (два логических имени собственных2), имеющие один и тот же денотат, или референт,— иными словами, обозначающие один и тот же единичный объект, но с помощью двух отличных друг от друга аспектов, или “модальностей подачи”: слова Morgenstem и Abendstern обозначают одну и ту же планету Венеру, первое — как утреннюю звезду, а второе — как звезду вечернюю; эти две модальности манифестации настолько непохожи, что некоторые просто не знают об их причинном единстве. Как мы видим, в данном случае смысл целиком (аналитически) содержится в самом знаке, тогда как денотат связан с ним синтетически; но для нас не составит труда найти такие случаи, когда смысл будет не столь непосредственно очевиден и тавтологичен,— то есть когда форма знака не будет продиктована его смыслом. Так, два имени, Анри Бейль и Стендаль, в равной степени конвенциональны (пусть даже второе из них было сознательно выбрано) и обозначают одно и то же лицо: первое — французского гражданина и дипломата, второе — автора “Красного и черного”; Людовик XVI— это монарх, а Людовик Капет — подсудимый, и т. п. И ничто нам не мешает, с посмертного благословения Фреге или без оного3, распространить наше доказательство и на имена нарицательные: треугольник и трехсторонник являются двумя равноправными понятиями, обозначающими одну и ту же геометрическую фигуру по двум различным ее свойствам.
Во всех этих случаях мы, разумеется, можем уподобить смысл в понимании Фреге — содержанию понятия, а денотат — логи-
__________
1 “Sens et denotation” (1892), in: Ecrits loglques et philosophiques, Paris, ed. du Seuil, 1971.
2 По-немецки Morgenstem и Abendstern являются именами собственными в грамматическом смысле, французские “Утренняя звезда” и “Вечерняя звезда” более аналитичны, но их логический статус имен собственных, обозначающих единичный объект, от этого никак не меняется.
3 Сам Фреге от имен собственных переходит сразу к предложениям.
413
ческому объему. Однако в иных ситуациях преференции1 более естественно и более правомерно переводить Sinn как “коннотация”. Так, при обозначении одного и того же служебного положения употребление слова “contractuelle” [“контрактница”] коннотирует административную точку зрения, а слова “pervenche” [“барвинок”] — точку зрения более... эстетическую2. Таким образом, вопрос выбора между понятиями содержание и коннотация (в семиологическом смысле) зачастую остается открытым; возможно, критерием здесь может служить то, что первый термин отсылает скорее к некоему аспекту, присущему обозначаемому предмету, а второй — к точке зрения говорящего; но понятно, что аспект и точка зрения связаны друг с другом так же неразрывно, как лицевая и оборотная сторона бумажного листа: аспект определяет собой либо выявляет точку зрения, а точка зрения выбирает и высвечивает аспект. Тем самым содержание и коннотация — это лицо и изнанка одного и того же явления: “модальности подачи”, или определения, и вместе с тем модальности обозначения, которые столь удачно переплелись во фрегевском термине смысл; таким образом, мы можем использовать этот термин в качестве моста, соединяющего логическое и семиотическое понимание оппозиции денотация!коннотация.
Однако не исключено, что нам удастся сделать еще один шаг к субъективной характеристике коннотации: если я, желая обозначить привратницу своего дома, употреблю не традиционное “concierge” [консьержка], а арготическое “pipelette” [букв.: “сплетница”] или “bignole” [букв.: “шпионка”], то оценка сделанного мною выбора весьма ощутимо сместится с аспекта, или “модальности подачи” этой служащей женщины к модальности локутивной — а именно арготической,— и в некоторых ситуациях высказывания этот выбор, в пределе, может вызвать у моего собеседника исключительно представление о вульгарности моей речи, если не меня самого, подобно тому как новшества в словарном запасе Альбертины вызывают у Марселя исключительно представление о нравственной эволюции девушки. В пределах того спектра возможных значений, какой заключен в понятии смысла у Фреге, мы оказываемся в точке, прямо противоположной той, в которой расположен выбор между “треугольником” и “трехсторонником”. Сугубо (гносеологическому выбору между двумя геометричес-
__________
1 Я употребляю этот термин вместо слова “синонимия”, которое, следуя совету Карнапа, лучше оставить для случаев — если таковые бывают,— тождества не только по референции, но и по содержанию, или интенсионалу понятия. (“Signification et synonymie dans les langues naturelles” (1955), Langages,june 1969).
2 [Оба слова обозначают служащих полиции (женщин), следящих за правильной парковкой автомобилей; “барвинок” подразумевает голубой цвет их униформы.]
414
кими определениями противостоит выбор между двумя регистрами дискурса. Между двумя этими полюсами разворачивается целая гамма промежуточных значений, обусловленных тем, что преобладает в каждом конкретном случае — аспект обозначаемого объекта или отношение к нему либо речевая принадлежность обозначающего субъекта; это верно и для отдельного слова, и, очевидным образом, для дискурса в целом. До сих пор я никак не квалифицировал выбор между “concierge” и “bignole”, но это и так понятно: это выбор типично стилистический.
По правде сказать, слово “выбор” здесь не самое удачное, поскольку оно предполагает осознанное и продуманное решение, что не всегда соответствует истине: мы не всегда выбираем свои слова, и какая-нибудь шпана, быть может, и не знает, что “bignole” — это консьержка, равно как люди порядочные не знают обратного,— или как “совы”, встающие поздно, не знают, что вечерняя звезда появляется на небе еще и по утрам. В данном случае я употребляю слово “выбор” только в этом объективном смысле: существует несколько слов для обозначения привратницы, и некто употребил из них слово “bignole”. Если он сделал это сознательно, то такое употребление коннотирует намерение; если же нет, то социальное положение. Разумеется, то же самое можно, и даже должно, сказать и об употреблении слова “concierge”: в абсолюте, то есть вне контекста, один стиль не более стилистичен, чем любой другой. Но не будем забегать вперед. Впрочем, как мне кажется, мы можем еще ближе подойти к такому состоянию коннотации, которое, так сказать, по своему содержанию никак не будет пересекаться с содержанием логическим: если два человека при виде одного и того же животного восклицают, первый: “Horse!”, а второй: “Cheval!”, то различие между двумя этими восклицаниями будет уже не стилистическим, а лингвистическим и, насколько я понимаю, не будет нести в себе никакого различия в содержании понятия; и тем не менее первое из них будет коннотировать с большой степенью вероятия, что субъект высказывания говорит по-английски, а второе — что его субъект говорит по-французски (коннотаторы во многих отношениях являются своего рода индексами). Тем самым понятие коннотации может, быть шире понятия стиля, что для нас скорее удобно, поскольку дать чему-либо определение — это прежде всего соотнести данный конкретный вид с более общим родом.
Таким образом, мы можем считать доказанным, что любой элемент дискурса обозначает в модальности денотации свои объект, а в модальности коннотации — нечто иное, чья природа может колебаться от логического содержания данного элемента до простой лингвистической принадлежности говорящего, при-
415
чем в большинстве случаев оба аспекта будут присутствовать одновременно: в конце концов, слово “Morgenstem” коннотирует не только свойство Венеры иногда появляться на небе по утрам, но также и то, что человек, созерцающий ее по утрам, говорит по-немецки. А если принять, что существительное “Венера” более непосредственно и строго денотативно, чем существительное “Morgenstem” или “Abendstem”, поскольку обозначает эту звезду прямо, вне связи с ее утренним или вечерним восходом, то все равно придется признать, что выбор этого имени не вполне свободен от эвокативных значений: “Скажи, Венера...”
Однако если мы показали различие между денотатом — Венерой или привратницей — и коннотатом — восходом по утрам для “Morgenstem”, вульгарностью для “bignole”,— то различие между двумя модальностями значения, которые представляют собой акт денотации и акт коннотации, остается невыясненным. Повторю еще раз: то, что один и тот же знак вызывает в сознании одновременно и некоторый смысл, и некоторый денотат, отнюдь не обязательно предполагает, что делает он это двумя различными способами. Это не необходимо с логической точки зрения, но, по-видимому, очевидно чисто эмпирически: связь слова “Morgenstem” с утренним восходом Венеры явно иного плана, нежели его связь с Венерой как второй планетой Солнечной системы,— как, впрочем, и его связь с немецким языком; а связь слова “bignole” с моей консьержкой — иного плана, нежели его связь с моей истинной или напускной вульгарностью. Характер всех этих и, по-видимому, некоторых иных связей нам еще предстоит определить. Возможно, в этом нам поможет еще одно отступление.
В знаменитом отрывке из “Святого Генезия” Сартр предлагает провести другое разграничение, которое не так уж просто соотнести с теми, которые мы разбирали выше. Относится оно опять-таки к двум модальностям означивания, на сей раз — смыслу и значению:
Сами по себе вещи не значат ничего. Тем не менее у каждой из них есть некий смысл. Под словом значение следует понимать некоторую конвенциональную связь, превращающую объект присутствующий в субститут объекта отсутствующего; под словом смысл я понимаю причастность присутствующей реальности в ее бытии — к бытию иных реальностей, присутствующих или отсутствующих, зримых и незримых, а в пределе к универсуму в целом. Значение привносится в объект извне, через означивающую интенцию, смысл же есть естественное свойство вещей; первое — это трансцендент-
416
ное соотношение одного объекта с другим, второй — трансцендентность, впавшая в имманентность. Значение может подготовить интуитивное понимание объекта, задать направление такому пониманию, но не может его обеспечить, поскольку означаемый объект принципиально внеположен знаку; смысл по природе своей интуитивен; это запах надушенного платка, аромат, остающийся в пустом, выветрившемся флаконе. Сокращение “XVII” означает определенное столетие — а в музейных экспонатах предстает целиком вся эпоха, цепляясь, как газовое покрывало, как паутина, за локоны парика, вырываясь клубами из портшеза1.
Само по себе сартровское разграничение предельно ясно: определенные объекты, вроде сокращения “XVII”, обладают конвенциональным, а следовательно, трансцендентным или внеположным им значением; другие объекты, вроде портшеза, обладают имманентным смыслом — имманентным, поскольку этот смысл необходимым образом связан с природой этих объектов,— причем в данном случае эта необходимая, или “естественная” связь является связью по историческому происхождению: портшез был изготовлен либо изобретен в ту эпоху, на мысль о которой он, благодаря этому факту, и наводит. Оба примера подобраны Сартром явно так, что оба знака сходятся на одном и том же объекте — Классической эпохе. Сокращение “XVII” означает эту эпоху, портшез ее... поскольку слово “смысл” не позволяет произвести от него сколько-нибудь внятного глагола, то, не претендуя на оригинальность, скажем предварительно, что он вызывает ее в сознании, эвоцирует.
Достарыңызбен бөлісу: |