Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма 32



бет14/44
Дата17.07.2016
өлшемі3.22 Mb.
#204431
түріПрограмма
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   44

[154]

языка и графическими знаками по-своему естественны, и напоми­нает нам об этом не кто иной, как теоретик произвольности знака. Согласно тем историко-метафизическим предпосылкам, о которых шла речь выше, между смыслом и чувствами поначалу должна была бы существовать естественная связь; именно она и переходит затем от смысла к звуку: "Естественная связь, — говорит Соссюр, — един­ственно истинная, — связь звуковая" (с. 46). Эта естественная связь означаемого (понятия или смысла) со звуковым означающим долж­на была бы обусловливать то естественное отношение, которое под­чиняет письмо (зримый образ) речи. Именно это естественное от­ношение и было извращено первородным грехом письма:

"Графический образ в конце концов заслоняет собою звук... и есте­ственное соотношение оказывается перевернутым" (с. 47). Мальбранш объяснял первородный грех невнимательностью, искусительным удобством и ленью, короче, ничтожно малой малостью (rien) — "рассеянностью" Адама, единственно виновного перед лицом без­винного божественного глагола: он не сделал никакого усилия, не со­вершил никакого действия, поскольку ничего и не произошло. В слу­чае с письмом тоже была сделана уступка удобству, т. е., как всегда, техническому устройству, - в ущерб естественному побуждению:

"Прежде всего, графический образ слов поражает нас как нечто прочное и неизменное, более пригодное, нежели звук, для обеспечения единства язы­ка во времени. Пусть эта связь поверхностна и создает в действительности мнимое единство, все же ее гораздо легче схватить, чем естественную связь, единственно истинную, - связь звуковую" (с. 46. Курсив наш).

А разве то, что "графический образ слов поражает нас как нечто прочное и неизменное, более пригодное, нежели звук, для обеспе­чения единства языка во времени", не является вполне естественным? В самом деле, плохая — "поверхностная", "мнимая", "легко схваты­ваемая" — природа обманом уничтожает хорошую природу — ту, что объединяет смысл со звуком, образуя "мысле-звук". Соссюр здесь ве­рен традиции, которая всегда связывала письмо с роковым насили­ем политического института. У Руссо, например, речь шла о разры­ве с природой, об узурпации: эта узурпация связана с теоретической слепотой к естественной сущности языка и, во всяком случае, к ес­тественной связи между "установленными знаками" голоса и "чело­веческим первоязыком", "криком природы" ("Второе рассужде­ние"). Соссюр: "Однако графическое слово столь тесно переплетается со словом звучащим, чьим образом (image) оно является, что в кон­це концов графическое слово узурпирует главенствующую роль"

[155]

(с. 45. Курсив наш). "Письмо есть лишь изображение речи; нелепо при­давать больше значения образу, чем предмету". Соссюр: "Когда го­ворят, что нужно так-то и так-то произносить данную букву, то зри­тельный образ (image) принимают за оригинал... Чтобы объяснить эту нелепость, добавляют, что в данном случае речь идет об исключении в произношении" (с. 52)2. Нас отталкивает и вместе с тем привлека­ет здесь именно это переплетение образа и вещи, графии и фонии, порождающее зеркальный эффект перевертывания и извращения, когда речь, в свою очередь, кажется зеркальным отражением пись­ма, которое "узурпирует главенствующую роль". Представление сплетается с представляемым вплоть до того, что говорят, как пишут, а мыслят так, будто представляемое есть лишь тень или отражение представляющего. Это — опасная близость, пагубное соучастие меж­дуотражением и отражаемым, поддавшимся нарциссическому соблаз­ну. В этой игре изображений исходная точка становится неуловимой. Есть вещи, есть поверхность воды, есть отражения на воде, беско­нечные отсылки одного к другому, а самого источника больше нет. Нет простого (перво)начала. Ибо все отраженное оказывается раз­двоено уже в самом себе, а не только в своем образе. Отражение, об­раз, двойник — все это, повторяя, расщепляет. В начале отображе­ния лежит различие. То, что может видеть себя, уже не едино в себе, и потому добавление к (перво)началу [его] изображения, а к вещи -[ее] образа следует [парадоксальному] правилу "один плюс один рав­но (как минимум) трем". Итак, историческая узурпация и теорети­ческая нелепость, в силу которых образ приобретает права реально­сти, свидетельствуют о забвении простого (перво)начала. Это мы



2 Продолжим эту цитату, чтобы почувствовать тон и эмоцию, одушевлявшие те теоретические высказывания, в которых Соссюр порицает письмо: "Другой вы­вод заключается в том, что чем хуже письмо выполняет свою функцию, тем усерд­нее люди пытаются на него опираться; составители грамматик изо всех сил ста­раются привлечь внимание к способам записи речи. Психологически все это легко понять, хотя последствия этого прискорбны. То, как употребляются слова "произносить", "произношение", лишь подкрепляет это заблуждение и перево­рачивает закономерное и реальное соотношение между письмом и языком. Ког­да говорят, что нужно так-то и так-то произносить данную букву, зрительный об­раз принимают за оригинал. Для того чтобы oi произносилось wa, нужно, чтобы оно существовало само по себе; в действительности же существует само по себе лишь wa, которое обозначается на письме через оi". Вместо того чтобы поразмы­шлять над столь странным высказыванием о самой возможности подобного тек­ста ("существует лишь wa, которое обозначается на письме как оГ), Соссюр про­должает: "Чтобы объяснить столь странное явление, добавляют, что в данном случае дело идет об исключении в произношении букв о и t; но такое объясне­ние тоже неверно, потому что оно подчиняет язык правописанию. Получается, будто при этом нарушаются законы правописания: но разве графический знак является нормой"?(Р. 52.)

[156]

видим и у Руссо, и у Соссюра. Вряд ли это смещение можно считать анаграмматическим: "В конце концов люди забывают, что говорить они научаются раньше, чем писать, и естественное соотношение оказывается перевернутым" (с. 47). Насилие забвения. Письмо как мнемотехническое средство восполняет хорошую, стихийную па­мять и означает забвение. Именно это говорил Платон в "Федре", сравнивая письмо с речью как hypomnesis с mneme, помощника па­мяти с живой памятью. Забвение значит опосредование и выход ло­госа за свои пределы. Если бы не было письма, логос остался бы внутри себя. Письмо искажает естественное, первичное, непосред­ственное самоналичие смысла перед душою в логосе. Насилие пись­ма порождает бессознание (inconscience) души. Деконструировать эту традицию - вовсе не значит перевернуть ее, доказав невиновность письма. Это значит показать, почему никакого насилия письма из­вне над невинностью языка (langage) вообще не происходит. Суще­ствует, скорее, некое первонасилие письма, поскольку язык (langage) уже изначально является письмом — в том смысле, который здесь по­степенно будет прояснен. "Узурпация" уже началась. Ощущение правоты и правильного пути проявляется в мифологическом эффек­те возврата.

"Науки и искусства" предпочли поселиться именно в том месте, где осуществляется это насилие, их "прогресс" освятил забвение и "порчу нравов". Соссюр как бы строит из текста Руссо анаграмму:

"Литературный язык еще более усиливает незаслуженную значи­мость письма.... тем самым письмо узурпирует главенствующую роль, на которую не имеет права" (с. 47). Когда лингвисты совершают в этой связи теоретическую ошибку, попадают впросак, то на них ло­жится вина, и прежде всего — нравственная: они поддались игре во­ображения, чувствам, страсти, попали в "ловушку", уступили "влия­нию письма" (там же), этой привычки, этой второй натуры. "Язык (langue) имеет устную традицию, не зависимую от письма и прочную в ином смысле, хотя влияние письменной формы [языка] не позво­ляет нам заметить это". Таким образом, мы вовсе не слепы к зримо­му, но ослеплены им, обольщены письмом. "Первые лингвисты со­вершали здесь ошибку, как до них ошибались и гуманисты. Даже Бопп, например... Его последователи попали в ту же ловушку". Уже Руссо обращал этот упрек составителям грамматик: "Для граммати­стов искусство речи (parole) - это почти то же самое, что искусство письма"3. Как обычно, под "ловушкой" подразумевается искусст-



3 Эта рукопись опубликована издательством «Pleiade» под заглавием «Prononciation» (t. II, р. 1248). Считается, что этот текст был создан около 1761 г. (см. заметку издателей «Pleiade»). Только что приведенная нами фраза - последняя в отрывке, опуб­ликованном в «Pleiade». Она отсутствует в неполном издании этой группы заме­ток, опубликованных Streckeisen-Moultou под заглавием «Fragment d'un Essai sur les langues" и "Notes detachees sur le meme sujet" в: "CEuvres inedites de J.-J. Rousseau", 1861, p.295.

[157]

венный прием, выдающий себя за нечто естественное. Именно по­этому в "Курсе общей лингвистики" речь прежде всего идет о письме как о внешней, чуждой системе. Это - необходимая предпосылка:

чтобы восстановить естественное в себе, нужно сначала уничтожить эту ловушку. Далее мы читаем:

"Нужно как можно скорее заменить искусственное естественным; но это не­возможно, поскольку звуки языка изучены плохо; [вне своих графических изображений звуки становятся расплывчатыми, что порождает потребность в обманчивой опоре письма]. Именно поэтому первые лингвисты, ничего не знавшие о физиологии произношения, то и дело попадали впросак; рас­статься с буквой значило для них потерять почву под ногами; для нас же это первый шаг к научной истине" (с. 55. Начало главы о фонологии).

Для Соссюра поддаться "влиянию письма" — значит поддаться страсти. Именно страсть в полном смысле этого слова изучает и об­личает здесь Соссюр как моралист и психолог старой закалки. Как известно, страсть — наш тиран и поработитель: "У филологической критики есть один недостаток: она рабски привязана к письменно­му языку и забывает живой язык" (с. 14). "Тирания буквы", говорит в другом месте Соссюр (с. 53). Эта тирания в основе своей есть власть тела над душой, страсть - это страдание и болезнь души, моральное извращение, это патология. Обратное воздействие письма на речь "по­рочно", говорит Соссюр, "это — патология в собственном смысле сло­ва (proprement)" (с. 53). Перевертывание естественных отношений породило порочный культ буквы-образа: это - грех идолопоклонни­чества, "суеверное пристрастие к букве", говорит Соссюр в "Анаграм­мах"4, где ему, впрочем, нелегко доказать, что «фонема предшеству­ет любому письму». Извращение искусственности порождает чудовищ. Письмо, как и все искусственные языки, оторванные от живой ис­тории естественного языка, — это тоже уродство. Природа здесь из­меняет себе. Лейбницева характеристика или эсперанто — случаи того же порядка. Подобные проекты настолько раздражают Соссю­ра, что он пускается в плоские сравнения: "Человек, который взду­мал бы построить язык, неизменный даже для будущих поколений,

4 Этот текст опубликован Ж.Старобинским в «Mercure de France» (lev. 1964).

[158]

напоминал бы курицу, высиживающую утиное яйцо" (с. 111). Сос­сюр защищает не только природную, естественную жизнь языка, но и естественные, привычные навыки письма: нужно защитить саму стихию жизни. Так, научные требования и вкус к точности неумест­ны в отношении к обычному фонетическому письму. Рациональный подход здесь принесет смерть, разорение, уродство. Вот почему сле­дует отделять обычную орфографию от особой системы лингвисти­ческой транскрипции и не допускать умножения числа диакритиче­ских значков:

"Стоит ли заменять фонологическим алфавитом существующую орфогра­фию? Этот интересный вопрос может быть здесь затронут лишь вскользь; по нашему мнению, фонологическим письмом должны пользоваться только лингвисты. Прежде всего, едва ли возможно заставить всех - и англичан, и немцев, и французов - принять единообразную систему Кроме того, алфа­вит, применимый ко всем языкам, был бы перегружен диакритическими значками; не говоря уже об удручающем виде хотя бы одной страницы тако­го текста, совершенно очевидно, что в погоне за точностью такое письмо не столько способствовало бы чтению, сколько затрудняло и сбивало бы с тол­ку читателя. Эти неудобства не могли бы быть возмещены достаточными преимуществами. За пределами науки фонологическая точность не очень нужна" (с. 57).

Пусть нас правильно поймут. Мы согласны, что мысль Соссюра обоснованна, и не подвергаем сомнению (на том уровне, на котором об этом идет речь) истину его слов, произнесенных с особой интона­цией. В явной форме критика отношений между речью и письмом не развернута, и потому опровергаемый Соссюром предрассудок традиционной лингвистики и обыденного опыта так и остается сле­пым предрассудком: ведь лежащую в его основе общую предпосыл­ку разделяют и обвиняемые, и прокурор.

Нам же хотелось бы здесь объявить о пределах и предпосылках того, что кажется само собой разумеющимся и очевидным. Эти пре­делы уже начали прорисовываться. В самом деле, почему в проекте общей лингвистики, касающемся внутренней системы как таковой язы­ка как такового, границы изучаемой области проводятся так, что письмо, при всей его значимости и фактически универсальности5, про-

5 По видимости, в отрывке под заглавием «Prononciation» Руссо более осторожен:

«Анализ мысли осуществляется речью (parole), а анализ речи — письмом; речь представляет мысль посредством условных знаков, а письмо таким же образом представляет речь; стало быть, искусство письма есть лишь опосредованное представление мысли - по крайней мере в том, что касается голосовых языков - единственных языков, которыми мы пользуемся" (р. 1249. Курсив наш). Но это лишь кажущаяся осторожность: хотя Руссо, в отличие от Соссюра, и не считает возможным говорить о системе как таковой, понятия опосредования и "голосового языка" не позволяют решить проблему Нам еще придется к этому вернуться.



[159]

сто исключается как нечто вообще внеположное, как некая особая система — система, в принципе (или по крайней мере согласно свое­му заявленному замыслу) требующая отрыва от устного языка (langue)? Принципиальное заявление, благое намерение и историческое на­силие речи, грезящей о полноте самоналичия и переживающей се­бя как возврат к самой себе; так называемый язык (langage) как са­мопорождение живого слова, язык, способный, по Сократу сам себе быть опорой, этот логос, который считает, что он сам себе отец, и воз­носится над писаной речью, бессильной и беспомощной, неспособ­ной отвечать на вопросы и "всегда нуждающейся во вспоможении от отца" (tu patros aei theitai boethu, "Федр" 275d), - все это может возникнуть лишь из первичного разрыва и отлучения, что обрекает его на скитания, слепоту, скорбь. Так называемый язык (langage) ос­тается речью (parole), которая ошибочно притязает на воплощение жизненной полноты и возмущается "своей неспособностью защи­тить себя" (dunatos men amenai eauto) иначе как изгнанием «друго­го» (и прежде всего своего другого) вовне, низ-вержением его в пись­мо. Однако при всей его значимости и даже универсальности (фактически достигнутой или искомой) фонетического письма как некоей особой модели не существует: сам его принцип в строгом смысле слова неосуществим. Прежде чем поставить далее вопрос о коренной, априорно необходимой неверности письма, отметим мно­гочисленные ее проявления в математической записи, в пунктуа­ции, в принципе разбивки (espacement) как таковом, которые в пись­ме трудно считать мелочами. Необходимость разбивки так называемой живой речи при письме изначально ставит ее перед лицом собст­венной смерти.

Наконец, "узурпация", о которой говорит Соссюр, или, иначе, насилие, в результате которого письмо смещает собственное (пер­во)начало, подменяет то, что должно было бы породить и себя и его, — такое низложение власти не могло быть случайным недора­зумением. Эта "узурпация" указывает на некую глубинную сущностную возможность, которая несомненно уже присутствует в речи (pa­role), и потому к ней стоило бы прислушаться и, быть может, даже положить ее в основу [рассуждения].

Соссюр противопоставляет систему устного языка (langue) сис­теме фонетического (буквенного) письма как конечной цели (telos)

 

 

[160]



письма вообще. С точки зрения этой телеологии, любое вторжение в письмо нефонетического элемента можно считать случайностью, временным кризисом, причем такой подход правомерно было бы рассматривать как проявление западного этноцентризма, доматематического примитивизма и доформалистского интуитивизма. Хотя такая телеология и отвечает некоей абсолютной необходимости, в ней приходится усомниться. Явно и изнутри побуждает нас к этому ис­тория с "узурпацией". Почему, собственно, "ловушка" или "узурпа­ция" стали возможны? Отвечая на этот вопрос, Соссюр не выходит за рамки расхожих схем психологии страстей и воображения. И это лучше всего объясняет, почему вся лингвистика как составная часть семиологии оказывается у него во власти психологии и под ее над­зором: "Определить место семиологии—дело психолога" (с. 33). Ут­верждение о наличии сущностной "естественной" связи между зву­ком (phone) и смыслом, о преимуществах определенного порядка означающего (которое в силу этого превращается в главное означа­емое всех означающих) явно противоречит другим уровням соссю­ровского рассуждения и зависит от психологии сознания как инту­итивного осознавания. В самом деле, Соссюр совершенно не задумывается о сущностной возможности отсутствия интуиции. Как и Гуссерль, Соссюр телеологически определяет отсутствие интуи­ции как кризис. С точки зрения гуссерлевского интуитивизма, пус­тая символика письменной записи (например, в математической графике) тоже оказывается тем, что отдаляет нас от ясной очевидно­сти смысла, от полноты наличия означаемого в своей истине, порож­дая тем самым возможность кризиса. И это - кризис логоса. Одна­ко у Гуссерля эта возможность сохраняет связь с самой истиной и с идеальной объективностью, порождение которой, по сути, требует письма6. Из текста Гуссерля ясно видно, что негативность кризиса -не простая случайность. Но тогда стоило бы усомниться в самом по­нятии кризиса, в том, что связывает его с диалектическим и телео­логическим определением негативности.

С другой стороны, при попытках понять "узурпацию" и проис­хождение "страсти" обычно приводят поверхностный довод насчет прочности и постоянства записи. Мало того, что этот до вод ложен, — в любом случае он требует пояснений, выходящих за рамки психо­логии. Внутри психологии нельзя объяснить ни отсутствие того, кто [пишет] и ставит свою подпись под написанным, ни отсутствие пред­мета. Письмо и есть имя этих двух отсутствии. Ведь если объяснить узурпацию сохранностью (duree) письма, прочностью (durete) его



6 Cf. «L'origine de la geometrie".

[161]

субстанции, не возникнет ли при этом противоречия с тем, что в другом месте утверждалось насчет устной языковой традиции как "независимой от письма и прочной в ином смысле" (с. 46)? Если бы эти два вида "прочности" имели одинаковую природу, но при этом устный язык (langue) был бы прочнее и самодостаточнее, тогда (перво)начало письма, его "влияние" и его предполагаемая "пагубность" остались бы необъяснимой загадкой. Получается, что Соссюр стре­мился одновременно и показать, как письмо искажает речь, обли­чая зло, наносимое письмом речи, и вместе с тем подчеркнуть неиз­менную и естественную самодостаточность языка. "Язык (langue) не зависит от письма" (с. 45) — вот истина природы. И однако эта природа уже осквернена — тем, что врывается извне и меняет при­роду изнутри, отрывая ее от самой себя. Но это сама природа откло­нилась от природы (se denaturant), отклонилась от себя, естественным образом вобрав свою "наружу" в свою "нутрь"; это - катастрофа, естественное, природное событие, которое потрясает природу, или уродство, отрыв природы от самой себя. Функция, которую в руссо­истском рассуждении выполняет, как мы далее увидим, катастрофа, здесь отдается уродству Приведем целиком заключение гл. VI из "Курса" ("Изображение языка посредством письма"), которое сле­довало бы сопоставить с текстом Руссо о "произношении":

"Однако тирания буквы заходит еще дальше: подчиняя себе массу говоря­щих, она тем самым может влиять на язык и менять его. Это случается лишь в высокоразвитых, литературно обработанных языках, где письменные тек­сты играют важную роль. В такой обстановке зрительный образ может со­здавать ошибочные произношения. Примеры этого, собственно говоря, па­тологического явления часто встречаются во французском языке. Так, фа­милия Lefevre (от латинского faber "кузнец") писалась двояко: по-народно­му и просто - Lefevre, по-ученому и этимологически — Lefebvre. Вследствие смешения в старинной графике букв v и и, Lefebvre стало читаться Lefebure, с буквой b, которой никогда не было в этом слове, и с буквой и, которая по­явилась в нем по недоразумению. Между тем теперь эта форма произносит­ся именно так" (с. 53-54).

Спрашивается: в чем тут зло? В чем именно заключается тот ин­терес к "живой речи", который противодействует "вторжению" пись­ма, заведомо заставляет видеть в устойчивом воздействии письма деформацию и агрессию? Какой запрет при этом нарушается? В чем здесь кощунство? Почему нужно оберегать родной язык от воздей­ствия письма? Почему это воздействие оказывается насилием, а пре­образование — деформацией? Зачем лишать родной язык истории,



[162]

или, иначе, вырабатывать свою историю как нечто естественное, са­мозамкнутое и привычное, укрытое от внешних воздействий? Чем объясняется наше желание наказать письмо за какое-то чудовищное преступление, зачем помещать его в "особый раздел" научного тру­да и держать тем самым на расстоянии? Соссюр замыкает проблему деформаций, порождаемых письмом, в своего рода лингвистический лепрозорий. Продолжая наше чтение, мы убеждаемся в том, что Сос­сюр отнесся бы отрицательно даже к тем невинным вопросам, ко­торые мы поставили выше (ибо в конце концов Lefebure - это сов­сем не плохо, это занятная игра). Оказывается, что это вовсе не "естественная игра", и все рассуждение звучит пессимистически:

"Вероятно, такие деформации будут случаться все чаще и чаще, и все чаще и чаще будут произноситься лишние буквы". Как и у Руссо, при­чем в том же самом контексте, во всем виновата столица: "В Пари­же уже говорят "sept femmes", произнося звук t". Странный пример. Исторический разрыв — ибо именно историю следовало бы остано­вить, чтобы защитить язык (langue) от письма, — будет со временем лишь увеличиваться:

"Дармстетер предвидит день, когда будут произносить даже обе конечные буквы слова vingt, что является поистине орфографическим уродством. Эти звуковые деформации относятся, конечно, к языку, но они не вытекают из его естественного функционирования, они вызываются чуждым языку, вне-языковым фактором. Лингвистика должна их изучать в особом разделе - это случаи тератологические (с. 54. Курсив наш).

Мы видим, что понятия прочности, постоянства и длительнос­ти, с помощью которых можно мыслить отношения между речью и письмом, слишком размыты и открыты для всевозможных некрити­ческих применений. Они требуют более внимательного и тщатель­ного анализа. Это же относится и к тем доводам, согласно которым "у большинства индивидов зрительные восприятия гораздо четче и устойчивей, нежели слуховые восприятия" (с. 49). Такое объяснение "узурпации" не только эмпирично по форме, но и проблематично по содержанию, оно связано с метафизикой и старой физиологией чувственных способностей, которую наука постоянно опровергает, а также с опытом языка и собственного тела (corps propre) как язы­ка. Это объяснение неосмотрительно превращает зримость (visibilite) в чувственно данную, простую, сущностно значимую стихию пись­ма. Трактуя слышимое как ту естественную среду, внутри которой язык должен естественным образом разделять и расчленять установленные знаки, действуя по собственному произволу, такое объяснение по

[163]

видимости утверждает возможность естественного отношения меж­дуречью и письмом, а на деле устраняет ее. Ведь в этом объяснении перепутаны часто используемые понятия естественного и установ­ленного, тогда как их нужно было бы с самого начала сознательно расчленить. И - что особенно важно - это объяснение в итоге про­тиворечит важнейшему утверждению о том, что "сущность языка (langue) не связана со звуковым характером лингвистического зна­ка" (с. 21). Мы еще вернемся к этому утверждению, в котором вид­на изнанка соссюровских опровержений "иллюзий письма".

Что означают эти пределы и предпосылки? Прежде всего то, что лингвистика не может быть общей, если она определяет свою "нару­жу" и свою "нутрь" на основе определенных лингвистических моде­лей, если она не различает сколько-нибудь строго сущность и фак­ты по степени их общности. Система письма как таковая не является чем-то внешним по отношению к языковой системе как таковой, если, конечно, мы не считаем, что граница между внешним и внут­ренним проходит внутри внутреннего или же вне внешнего, откры­вая тем самым внутреннее пространство языка вторжению сил, чуж­дых языковой системе. На этом же основании письмо как таковое не является "образом" или "изображением" языка как такового, ес­ли, конечно, не пересмотреть природу образа, его логику и функци­онирование в системе, из которой его хотели бы устранить. Письмо является знаком знака лишь в том случае, если мы отнесем это к лю­бому знаку - и тогда это было бы глубокой истиной. Если всякий знак отсылает к другому знаку и если "знак знака" означает письмо, тог­да становятся неизбежными некоторые следствия, на которых мы позже остановимся. Соссюр видел, не видя, знал, не будучи в силах осознать, - и в этом он был наследником всей метафизической тра­диции - что определенный образец письма необходимо, хотя и вре­менно, укрепился (при всей своей принципиальной несостоятельно­сти, фактической недостаточности и постоянной насильственности) в качестве орудия и приема изображения (representation) языковой системы в целом; что глубинность этого процесса с его уникальным почерком дала возможность помыслить внутри языка такие понятия, как знак, техника, представление (representation), язык. Именно в си­стеме языка, связанной с фонетико-алфавитным письмом, возник­ла логоцентрическая метафизика, определявшая смысл бытия как на­личия. Этот логоцентризм, эта эпоха полной речи всегда заключала в скобки, приостанавливала, подавляла — причем по весьма важным причинам — всякое свободное размышление о происхождении и ста­тусе письма, всякую науку о письме, не похожую на технологию и ис­торию техники, в свою очередь опиравшиеся на мифологию и ме-



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   44




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет