Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма 32



бет4/44
Дата17.07.2016
өлшемі3.22 Mb.
#204431
түріПрограмма
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   44

[29]

кой (латинской, а не французской) основе, — как некоторое этимоло­гическое упражнение в духе языковых игр самого Деррида. Фактически весь смысловой ряд понятия supplement таков: приложение (минималь­ная связь между элементами), добавление (несколько большая связь между элементами), дополнение (увеличение полноты в том, к чему не­что прибавляется), восполнение (компенсация исходной нехватки), под­мена (краткое или как бы нечаянное использование извне пришедшего вместо изначально данного), замена (полное вытеснение одного другим).

Читатель может проследить работу механизма "восполнительности" по текстам Руссо. В самом деле (здесь и далее страницы оригинала — 208), знак выдает себя за нечто самодостаточное, а на самом деле лишь вос­полняет скудость и убожество речи; (209) материнская забота невоспол­нима, ибо она достаточна и самодостаточна; (210) задача воспитания — восполнить нехватку природных сил и подменить природу; (211) дети быстро научаются командовать взрослыми, чтобы таким образом восполнять то, чего им не хватает (свои слабости); (212) разум человека восполняет (недостающие для жизни и выживания) физические силы; (334) жест служит восполнением речи, с ее скудостью и недостатками; (339) развитие языков подчиняется закону восполнительности и замены (например, напевные интонации стираются новыми артикуляциями, чувства восполняются идеями); (369) огонь восполняет нехватку природного тепла; (397) язык восполняет наличие, т. е. отстраняет-отсрочивает его, одер­жимый желанием вновь соединиться с ним; (397) слово "восполнять" оп­ределяет сам акт письма; (412) письмо — это констатация отсутствия ве­щи, одновременно и зло, и благо, тот запас, который всегда прорабатывает истину феноменов, производит и восполняет ее; (412) разум еще не на­столько развился, чтобы своей мудростью восполнить природные поры­вы; (210) детство взывает к восполнению в ситуации природной нехват­ки; системы воспитания перестраивают все здание природы восполнениями; (208) восполнение добавляется (s'ajoute) как полнота, обо­гащающая собой другую полноту; (215) онанизм выступает как опасное восполнение, которое обманывает природу; (225) в Терезе герой Руссо на­шел восполнение, в котором нуждался; (228) реальное (le reel) может ос­мысляться лишь по зову восполнения и на основе следа и т. д. и т. п.

Деррида совершает работу, не сделанную Руссо. В самом деле, Рус­со пользовался этим понятием, но не владел всеми его ресурсами и по­тому часто соскальзывал в область наличия, метафизики. Что же каса­ется Деррида, то для него оно, по сути, стало ведущим в общем ряду орудий деконструкции. Это понятие большого объема, сохраняющее, однако, свое конкретное содержание. А потому разбираемая нами кни­га, в которой оно вводится и широко прорабатывается, занимает особое место в ряду работ Деррида. Так, подобно платоновскому "фармакону",



[30]

руссоистское восполнение ("опасное восполнение") это и лекарство, и угроза. Подобно маллармеанскому "гимену", оно указывает и на ин­тимный личный опыт, и на те области жизни, которые связаны с края­ми, пределами, порогами, головоломными переплетениями внутренне­го и внешнего. Однако supplement вмещает и потенциально содержит в себе все это, тогда как другие понятия деконструктивных рядов чаще все­го указывают лишь на те или иные отдельные возможности общей ло­гики (или графики) восполнительности.

Восполнение входит и в более сложные конструкции, где оно вска­рабкивается на метауровень (восполняющее добавление, восполняю­щее приложение, восполняющая замена и пр.). Это непосильное бремя для разума — как помыслить структуру, выходящую за рамки языка и механизмов метафизики? Восполнение сводит с ума, ибо не может быть помыслено разумом, будучи его условием, — тут мы уже видим то, что потом ярко разовьется у Деррида, — невозможность помыслить принцип устроения системы внутри самой системы. Для разума парадокс состо­ит в том, что тут он должен помыслить свое другое, себя как не-себя. Это, как говорит Руссо, "почти непостижимо для разума". И потому слепо­та к восполнению, неспособность увидеть и постичь его — структурный закон метафизического мышления. Запечатлеть движение, динамику механизма восполнительности в классической логике тождества невоз­можно. Руссо не способен помыслить восполнение: точнее, он хочет превратить его в простую добавку (!) — чего-то благого или (чаще) зло­го. Восполнение — это изначальная парадоксальность: "изначальное до­полнение" или, иначе, "существенная случайность".

В любом случае, как мы видим, все понятия у Деррида заданы так, что между ними имеются переходы и переправы. "След", "различие", "пись­мо", "прото-след", "различАние", "прото-письмо" и конечно воспол­нение, восполнительность — образуют почти синонимический ряд. Чи­татель сам увидит в последней трети книги, что восполнительность почти всегда выступает как синоним различАния с его способностью промед­ления и отстранения. Например, протекание времени можно осмыс­лить в терминах следа, письма, различАния, восполнения: каждое из понятий этого ряда может быть описано в терминах всех других, высту­пая как то, что подменяет, или как то, что подменяется. Так, промедление-отстояние в реализации человеческого желания наиболее весомо характеризует различАние, но может быть отнесено и к следам, и к письму в широком смысле слова.

А можно сказать и иначе, используя более привычную нам теперь тер­минологию: след, различие, письмо — это три хронотопики, три узла-со­членения пространства и времени, притом каждое со своим собствен-

[31]

ным, весьма своеобразным обоснованием (для следа — это прото-след, для письма — прото-письмо, для различия — различАние). Все эти по­нятия сплетаются в единую ткань, образуют единый текст. Подчас ка­жется, что Деррида с маниакальной терпеливостью описывает разными словами одно и то же, однако то же самое было на самом деле различе­но уже одной только помещенностью в различные контексты.

Наши ряды только намечены; вокруг каждого понятия гнездятся де­сятки других, контрастных или родственных. Читатель, если захочет, продолжит эти ряды: он увидит, как (перво)начало — понятие вполне "ме­тафизическое" — разрывается между традиционным смыслом ("проис­хождение") и тем дерридианским началом, которое есть либо "уже име­ющаяся копия", либо вообще полная невозможность повторения; он убедится в том, что все попытки мысли удержать наличие на путях пред­ставления (ре-презентации) оборачиваются абсолютным различием и несоизмеримостью в рамках новых контекстов, что "собственное" и "свойственное" (в каком-то смысле — истинно наличное) дрейфуют в сторону следов и различий, т. е. своей собственной невозможности, и мно­гое другое. Однако при всех этих ограничениях хочется думать, что на­чало построению некоей открытой системы понятий деконструкции все же было здесь положено.

Теперь оглянемся на то, что же у нас в итоге получилось. Мы стро­или общий ряд понятий книги как цепочку так или иначе переходящих друг в друга смыслов, чтобы не потерять общую нить рассуждения. Но если посмотреть на все это шире, с более отстраненной точки зрения, мы увидим две несоизмеримые проекции, две различные картины — на одной будут преобладать наличия и полнбты, а на другой — следы и раз­рывы. Возникает законный вопрос: где истина, а где фантасмагория? И где, между ними, деконструкция? В одном случае наличие истинно, а разрывы и различия иллюзорны, а в другом, напротив, — наличия фантасмагоричны, а следы и различия — реальны. Однако оба эти мира ока­жутся несамодостаточными: так герой Руссо, живший среди сущностей и наличий, интуитивно прозревает неналичное, а читатель (и даже сам автор), перебравшись в мир следов и различий, тут же начинает испы­тывать ностальгию по покинутому миру наличия.

В начале своего творческого пути Деррида опровергал центральность и иерархичность как таковые, однако уже тогда, по сути, он отрицал не только центрированную структуру, но и лишенную центра (и стало быть, беспредельную) игру знаков. При этом Деррида намекал на нечто тре­тье — на "игру мира", на то, что снимало бы оппозицию между жесткой центрацией и свободной игрой. Так в дальнейшем движение мысли Деррида вводит в действие "необходимые, но невозможные" предметы, со­бытия или состояния, которые, с одной стороны, не подчиняются ло-

[32]

гике тождества и наличия, а с другой — кладут предел бесконечным зна­ковым замещениям, и к этому мы еще вернемся.

А теперь посмотрим, как выявленные выше понятия развертывают­ся в конкретном содержании книги.

Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма

В первойчасти книги ("Письмо до письма"), рассказывает Деррида, бу­дут введены основные приемы и понятия, а во второй ее части ("При­рода, культура, письмо") они будут опробованы на примере "эпохи Рус­со" (точнее — малоизвестного и при жизни Руссо не опубликованного текста "Опыт о происхождении языков"). При этом эпоха выступает как "текст", а ее исследование — как "чтение". При чтении не следует пользоваться привычными категориями истории идей (и прежде всего — истории философии), но как именно нужно читать "иначе", мы зара­нее не знаем. А поскольку проблемы чтения возникают лишь в самом процессе чтения, эта работа навсегда останется незавершенной.

Наше внимание сразу направляется к тем аспектам проблемы, кото­рые Деррида называет этноцентрическими и логоцентрическими. Если взять историю западной цивилизации, то в ней особая роль фонетиче­ского письма (алфавита) повлияла на все — на философию, науку, куль­туру. Стать специальным размышлением о письме призвана наука Грам­матология. Ее положение неустойчиво: она рождена метафизикой, но стремится от нее освободиться. Да и сама европейская метафизика не­устойчива: она постоянно утыкается в свои пределы, хотя и не кончает­ся. На протяжении всей книги Деррида с редкой для него систематич­ностью различает "замкнутость", определенность (cloture) метафизики и ее конец (fin): первая очевидна, а второй, быть может, вообще никог­да не наступит. Чтобы подступиться к метафизике, внедриться в нее, нам понадобится традиционное понятие знака: это и краеугольный ка­мень метафизики, и мощное орудие ее "деконструкции".

Глава первая. Конец книги и начало письма

Программа

В последнее время на первый план все чаще выходит пись­мо: любая фиксация следов (кинемато-графия, хорео-графия), любая программа (или "пред-письмо") выступают как письмо или запись в широком смысле слова. Тем самым прежний идеал фонетического пись­ма, никогда, по сути, и не реализовавшийся, отступает. Долгое время казалось, что интимная наперсница духа — это речь, а письмо есть лишь



[33]

ее внешнее условное изображение. Мы начинаем замечать письмо на фо­не обшей инфляции языка, когда его функции размываются (и языком называют действие, мысль, сознание, бессознательное, опыт). В ны­нешней ситуации обнаружилось, что всякий знак (и устный, и письмен­ный) есть лишь знак знака, след следа, означающее означающего, зве­но в бесконечной цепи отсылок, никогда не достигающей означаемого. Тем самым все стало письмом — или даже прото-письмом (archi-ecriture), общим условием артикуляции. Как правило, мы не замечаем это необыч­ное "письмо", и это вполне естественно, так как оно затмевается зву­ком и его особой ролью в процессе говорения, восприятия речи.



Означающее и истина

Вопрос о письме неразрывно связан с вопро­сом об означающем. Раньше считалось, что означающее и истина исклю­чают друг друга: означающее есть нечто внешнее, вторичное, а истина — нечто глубокое и подлинное. В традиционной концепции знака воспро­изводилась эта двойственность внешнего и внутреннего, означающего и означаемого, чувственного и умопостигаемого. Однако такое понима­ние оказалось невечным, и сейчас мы думаем о знаке иначе. Отныне письмо не хочет быть внешним придатком к логосу, смыслу, истине. Од­нако это его неподчинение не подразумевает разрушения или деструк­ции: скорее, оно нацелено на "деконструкцию", т. е. на выявление и по­каз исторической генеалогии понятий (и прежде всего понятия истины) от досократиков до Хайдеггера. Знаковый момент связи мысли со зву­ком и звукоизвлечением всегда играл тут важную роль. К какой бы трак­товке знака мы ни обратились — в особенности с того момента, когда хри­стианство соединилось с греческой мыслью, — всегда две стороны знака (означаемое и означающее) образовывали оппозицию: лучшее, ценное vs внешнее, вторичное, падшее.

Еще Гегель заметил: человеческое ухо воспринимает не просто ко­лебания звучащего тела, но его "душу", точнее, первичную идеальность самой воспринимающей души. Но это относится не просто к звуку, но к звучанию человеческого голоса, к особому механизму "слушания соб­ственной речи" (s'entendre parler: французский глагол entendre означа­ет и слушание, и понимание), посредством которого субъект, "слушая и понимая", строит самого себя. И этот механизм выводит нас к еще од­ному важному понятию — наличия и наличности (presence). Наличие — это наиболее общая форма всего того, что дается нам через звук, дается непосредственно и полно. Так, вещь "налична" взгляду человека в ка­честве эйдоса (субстанции, сущности); мгновение времени выступает как нечто "налично-настоящее"; cogito, сознание, субъективность "на-личны самим себе" или, можно сказать, "самоналичны", Я и "другой" — "соналичны" и т. д. Когда все сущее выступает как наличие, это, собст­венно, и есть наиболее яркое выражение логоцентризма, характерного

[34]

для всей западной философии. И в этом смысле от логоцентризма не сво­боден даже Хайдеггер.

Мы не отказываемся от всех этих понятий (и прежде всего понятия знака), ибо они для нас — средство всколыхнуть то наследие, частью ко­торого они являются. Работая с этими понятиями, мы движемся околь­ными, потаенными тропами. Мы не ищем особой независимой позиции, которая позволяла бы смотреть — допустим, на знак — сверху или же со стороны, и не стремимся разрушить знак (без него неизвестно что оста­лось бы от нашей культуры), но пытаемся выяснить, что же, собствен­но, в знаке и других смежных с ним понятиях было детерминировано ме­стом и временем их возникновения и существования.

Записанное бытие

Отныне письмо внедряется и в порядок бытия. Раньше казалось, что вся западная традиция строится на одной общей очевидности: порядок означаемого и порядок означающего разнород­ны. И потому означаемое (мысль, вещь, реальность, бытие) ни при ка­ких обстоятельствах не может быть означающим. Ницше подошел к этому вопросу иначе. Хайдеггер считал, что Ницше, вместе с Гегелем, остался внутри метафизики, и был не прав: ведь Ницше пытался укре­пить свободу означающего по отношению к любым сущностям и пото­му считал чтение, письмо, текст первичными по отношению к смыслу и истине. Если мы пройдем вместе с Ницше путем его размышлений о бытии, то в какой-то момент мы сами увидим, как его текст поворачи­вает против метафизики ее же собственные высказывания (и тогда Хай­деггер, который всегда опирался на мысль, покорную голосу бытия, окажется, напротив, пленником традиционных представлений об исти­не и логосе).

Таким образом, хайдеггеровская постановка вопроса о смысле бытия неоднозначна: Хайдеггер взывает к голосу бытия, но признает этот го­лос беззвучным, бессловесным, а-фоничным. Хайдеггер находится под властью метафизики, но захвачен порывом к освобождению, причем одно — и это важнейший парадокс — невозможно без другого. Казалось бы, Хайдеггер полностью отвергает динамику знака (и в этом — он сто­ронник метафизики), однако бытие у него не явлено, а сокрыто (и это удар по метафизике наличия), а конкретные языки, ставящие опыт бы­тия в связь со словом "быть", тем самым впускают в универсальную проблему бытия игру различий. Хайдеггеру остается прибегнуть к ком­промиссу; он пишет слово "бытие", перечеркивая его крестом. Этот знак мешает нам читать, но не вымарывает написанное напрочь. И тог­да оказывается, что смысл бытия — не трансцендентальное означаемое, а некий след.

[35]

Глава вторая. Лингвистика и грамматология

Если в предыдущем разделе речь шла главным образом о философских предпосылках рассуждений о письме, то в данном случае в центре вни­мания — вопрос об условиях возможности науки о письме. (Понимание письма здесь скользит по всему спектру значений — от системы пись­менности как традиционного предмета лингвистики до прото-письма.) Как уже отмечалось, не философия с метафизикой определяют место письма, а письмо определяет место философии и метафизики. Ведь и са­ма идея науки родилась в определенную эпоху развития письменности — когда фонетическое письмо стало восприниматься как образец для дру­гих типов письма. Современная философия подчеркивает важную роль письма в построении идеальных объектов (Гуссерль), а также в осмыс­лении истории, требующей письменной фиксации опыта.

Таким образом, наука о письме неразрывно связана с истоками, кор­нями научности, с началом истории как опыта и как знания. Но как по­строить такое знание о письме, которое не было бы подчинено ни ис­тории философии, ни философии истории? Традиционные позитивные науки не интересуются вопросом о письме, ибо это помешало бы их соб­ственному движению. Вопрос о том, что есть письмо, неизбежно вста­ет перед грамматологией. Может ли помочь грамматологии лингвисти­ка? Чтобы ответить на этот вопрос, Деррида обращается к Соссюру, который строит концепцию языка как системы: в ее основе лежит осо­бым образом понимаемое взаимодействие внутреннего и внешнего.

Наружа и нутрь

У Соссюра язык по сути своей не зависит от пись­ма как способа изображения речи. Устное слово (единство звука и смыс­ла, голоса и понятия или, в соссюровской терминологии, означающего и означаемого) — вот единственный предмет лингвистики. Говоря о пись­ме, Соссюр подразумевает прежде всего письмо фонетическое. Письмо для него — это система произвольных и условных знаков, а потому "ес­тественное", пиктографическое изображение — это вообще не письмо, а идеографическое изображение — лишь отчасти письмо. Но почему Соссюр наложил на себя такие ограничения?

Дело в том, что соссюровская концепция возникла в период станов­ления лингвистики как самостоятельной дисциплины. Если счесть пись­мо лишь внешним изображением, то это не помешает строить внутрен­нюю систему языка как самодостаточную и замкнутую. Правда, Соссюр понимает, что, хотя письмо чуждо внутренней системе языка, все равно полностью отвлечься от него нельзя: эта техника опасна, и с ней нужно Уметь обращаться. Именно поэтому он и посвящает "второстепенному" письму одну из самых важных глав в начале своего "Курса общей линг­вистики". Однако обрисовать внутреннюю систему языка, якобы не свя-

[36]

занную с письмом, — это лишь полдела, нужно научиться беречь ее от вторжений извне. Соссюр не просто считает письмо второстепенным, он обличает его как проповедник и моралист: вторгаясь извне, письмо оскверняет душевную чистоту, извращает естественные отношения меж­ду речью и письмом, приводит к маскировке и обману.

И все же, почему объект науки определяется так, что из него исклю­чается система письма — универсальное явление, присущее любому язы­ку? И можно ли называть общей лингвистикой дисциплину, которая не разобралась со своими внутренними и внешними проблемами? Если письмо — явление всеобщее, значит, оно не чуждо системе языка; ведь любой языковой знак можно представить как знак знака, а тем самым и как письменный знак. Но тогда придется отказаться от взгляда на письмо как простое изображение языка. Стало быть, Соссюр не в состо­янии помыслить письмо и тем самым дать определение предмета линг­вистики в целом. Но концепцию Соссюра можно прочитать и иначе, подчеркнув в ней все то, что фактически отводит письму почетное ме­сто среди других форм языковой деятельности.

Наружа есть нутрь

Соссюр знаменит своим тезисом о произволь­ности и немотивированности знака (и устного, и письменного), Одна­ко именно эта идея заведомо исключает тезис о вторичности письма и не позволяет вывести его за пределы языковой системы. К тому же в са­мом принципе буквенного письма полностью отсутствует отношение естественной образности в каком бы то ни было смысле. Значит, если мы хотим быть последовательными, нам придется выбирать: либо тезис о произвольности знака, либо тезис о письме как изображении речи (или, иначе, о вторичности письма). Соссюр накапливает противоречи­вые доводы с маниакальным упорством фрейдовского сновидца: он хо­чет устранить письмо, а для этого все резоны хороши.

Пытаясь понять суть языка как предмета лингвистики, Соссюр фак­тически отказывается от звука и от якобы естественной связи звука со смыслом. Материальный звук не принадлежит языку, хотя и является ма­териалом для построения языковой системы. Что же касается языково­го означающего, то оно бестелесно, так как создается только различия­ми. Выход из этих затруднений Деррида видит в трактовке языка вообще как письма, т. е. следа, различия. Опять-таки речь идет даже не о пись­ме, а о прото-письме: оно никогда не станет объектом науки, посколь­ку само управляет познавательным отношением как таковым. Но если опыт прото-письма недоступен в рамках конкретных наук, то как же мы до него добираемся? Путем многочисленных феноменологических ре­дукций, ставя под сомнение и "региональные" сферы опыта, и даже всю совокупность опыта в целом. Конечно, трансцендентальный ход мыс­ли никак не согласуется с деконструкцией, но как иначе избежать опас-

[37]

ности наивного объективизма? Итак, мы все же вынуждены прибегать к трансцендентальному ходу мысли, вычеркивая понятие трансценден­тальности, но не забывая при этом, что вычерки — это опознавательные метки на путях будущих размышлений. На помощь прото-письму мы вы­зываем прото-след, который показывает, что никакого "первого" следа вообще не существует, что до первоначальных интуиции добраться не­возможно, так что само понятие феноменологической редукции в дан­ном случае — это лишь набор слов ("момент дискурса"). Тем самым мы упираемся в вопрос о статусе феноменологии применительно к обсуж­даемой нами проблематике: всеобщая форма трансцендентального опы­та (живое настоящее) есть инстанция наличия и угроза всем следам, но у Гуссерля есть свои возможности мыслить след, и их стоило бы извлечь из его текстов (среди них главное — то, что позволяет мыслить артику­ляцию, членораздельность опыта).



Трещина (brisure)

В начале опыта пространства и времени лежит прото-письмо различия, ткань следа, которые формируют любой опыт (в том числе и опыт единства — например, телесной самотождественности). Различие артикулирует, подготавливает почву для сочленений (в том числе двух расчлененных цепочек — звуковой и графической). Мысль о следе и о письме берет средства у феноменологии, но строится иначе. Она учитывает разбивку (espacement) или, иначе, сорасчлененность про­странства и времени, а также взаимопревращения одного в другое, на­пример, временное становление пространства и пространственное ста­новление времени. Разбивка, как и прото-письмо, нам прямо не дана, она неналична, неосознанна. Но она становится механизмом становле­ния, построения, конституирования субъекта.

Разбивка первична по отношению к бессознательному или созна­нию, и это лишний раз показывает нам, что путь к означению не про­ходит через то, что может быть наличным, явленным, феноменологиче­ски данным: он, напротив, ведет через то, что выступает как прерывность, различие, различАние. Письмо как артикуляторная способность рас­щепляет в языке все то, что хочет быть континуальным, и вместе с тем сочленяет все то, что кажется разорванным.

И все же: откуда берется вопрос о следе, да и само это слово? След — первоначало смысла, а смысл, в свою очередь, строится на путях по­следействия (Nachtraglichkeit, apres-coup). След есть нечто записанное независимо от способа записи: это протофеномен памяти, который следует мыслить до всех противопоставлений (например, природы и культуры). След (и прото-письмо вместе с ним) выступает как такое наличие, в которое уже вписано неналичие, и потому он оказывается первичной возможностью и речи, и письма как артикулированных форм языка.




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   44




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет