§ 1. Знак, означаемое, означающее
Для многих людей язык по своей основной сути представляется номенклатурой, т. е. перечнем терминов, соответствующих такому же количеству вещей.
Такое представление может быть подвергнуто критике во многих отношениях. Оно предполагает наличие уже готовых идей, предшествующих словам; оно ничего не говорит о том, какова природа названия — звуковая или психическая, ибо слово дерево может рассматриваться и под тем и под другим углом зрения; наконец, оно позволяет предположить, что связь, соединяющая имя с вещью, есть нечто совершенно простое, что весьма далеко от истины. Такая упрощенная точка зрения может все же приблизить нас к истине, обнаруживая перед нами, что единица языка есть нечто двойственное, образованное из сближения двух моментов.
Языковой знак связывает не вещь и имя, но понятие и акустический образ. Этот последний не есть материальный звук, вещь чисто физическая, но психический отпечаток звука, представление, получаемое нами о нем посредством наших органов чувств; он — чувственный образ, и если нам случается называть его «материальным», то только в этом смысле и из противопоставления второму моменту ассоциации — понятию, в общем более абстрактному.
Психический характер наших акустических образов хорошо обрисовывается из наблюдения над нашей собственной речевой практикой. Не двигая ни губами, ни языком, мы можем говорить сами с собою или мысленно повторять стихотворный отрывок...
Языковой знак есть, таким образом, двусторонняя психическая сущность...
Оба эти элемента теснейшим образом между собою связаны и друг друга притягивают. Ищем ли мы смысл слова дерево или слово, которым обозначается понятие «дерево», ясно, что только те сближения, которые освящены языком, нам кажутся согласными с действительностью, и мы откидываем всякое иное, могущее представиться воображению.
Это определение ставит важный терминологический вопрос. Мы называем знаком комбинацию понятия и акустического образа, но в ходячем употреблении этот термин обычно обозначает только акустический образ, например слово (дерево и т. д.). Забывают, что если дерево называется знаком, то лишь постольку, поскольку в него включено понятие «дерево», так что идея чувственной стороны подразумевает идею целого.
371
Двусмысленность исчезнет, если называть все три наличных понятия именами, связанными друг с другом, но вместе с тем взаимно. противопоставленными. Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический образ соответственно терминами означаемое и означающее; эти последние два термина имеют то преимущество, что отмечают противопоставление, существующее как между ними, так и между целым и ими как частями этого целого. Что же касается термина знак, то мы довольствуемся им, не зная, чем его заменить, так как обиходный язык не выдвигает никакого иного возможного термина.
Языковой знак, как мы его определили, обладает двумя первостепенного значения свойствами. Указывая на них, мы тем самым формулируем основные принципы изучаемой нами отрасли знания.
§ 2. Первый принцип: произвольность знака
Связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна, или, иначе говоря, поскольку под знаком мы разумеем целое, вытекающее из ассоциации означающего и означаемого, мы можем сказать проще: языковой знак произволен.
Так, идея «сестра» никаким внутренним отношением не связана со сменой звуков s-ö-г (soeur), служащей во французском языке ее «означающим»; она могла бы быть выражена любым другим сочетанием звуков; это может быть доказано различиями между языками и самым фактом существования различных языков; означаемое «бык» выражается означающим b-ö-f (фр. boeuf) по одну сторону лингвистической границы и o-k-s (нем. Ochs) по другую сторону.
Принцип произвольности знака никем не оспаривается, но часто гораздо легче открыть истину, нежели отвести ей подобающее место. Этот принцип подчиняет себе всю лингвистику языка; последствия его неисчислимы. Правда, они не обнаруживаются все с первого же взгляда с одинаковой очевидностью; только после многих блужданий можно их открыть и установить первостепенную важность названного принципа.
Для обозначения языкового знака, или, точнее, того, что мы называем означающим, иногда пользуются словом символ. Применять его не вполне удобно именно в силу нашего первого принципа. Символ характеризуется тем, что он не до конца произволен; он не вполне пуст, в нем есть рудимент естественной связи между означающим и означаемым. Символ справедливости, весы, нельзя заменить чем попало — колесницей, например.
Слово произвольный также вызывает замечание. Оно не должно пониматься в том смысле, что означающее зависит от свободного выбора говорящего субъекта (как мы ниже увидим, индивид не властен внести и малейшее изменение в знак, уже установившийся в языковом коллективе); мы хотим сказать, что оно не мотивиро-
372
вано, т. е. произвольно по отношению к означаемому, с которым у него нет в действительности никакой естественной связи.
Отметим в заключение два выражения, которые могут быть выдвинуты против этого первого принципа.
1. Можно сослаться на ономатопейю (явление звукописи) в доказательство того, что выбор означающего не всегда произволен. Но ведь явления звукописи никогда не являются органическими элементами в системе языка. Число их к тому же гораздо ограниченнее, чем обычно думают. Такие французские слова, как fouet — «хлыст» и glas — «колокольный звон», могут поразить ухо эмоциональностью своего звучания, недостаточно обратиться к их латинским праформам (fouet от fagus — «бук», glas от classicurn), чтобы убедиться в том, что они первоначально не имели такого характера; качество их теперешних звуков, или, вернее, приписываемое им, есть случайный .результат фонетической эволюции.
Что касается подлинных звукоподражаний (типа буль-буль, тик-так), то они не только малочисленны, но и выбор их до некоторой степени произволен, поскольку они лишь приблизительные и наполовину условные имитации шумов (ср. фр. ouaoua, нем. wau-wau, рус. гам-гам, тяв-тяв как имитация лая). Кроме того, войдя в язык, они в большей или меньшей степени подпадают фонетической, морфологической и всякой иной эволюции, которой подвергаются остальные слова (ср. фр. pigeon — «голубь», происходящее от вульгарно-латинского pipiō, восходящего к звукоподражанию), — очевидное доказательство того, что они утратили нечто из своей первоначальной характеристики и приняли свойство вообще языкового знака, который, как мы указывали, не мотивирован.
2. Восклицания, весьма близкие к звукоподражаниям, вызывают аналогичные замечания и тоже ничуть не опровергают нашего тезиса. Казалось бы, возможно рассматривать их как непосредственные выражения реальности, так сказать, продиктованные самой природой. Но в отношении большинства из них можно отвести предпосылку, будто существует необходимая связь между их означаемым и означающим. Достаточно сравнить соответствующие примеры из разных языков, чтобы убедиться, насколько в них разнятся эти выражения (например, фр. aie! соответствует нем. au!, рус. ой!). Известно к тому же, что многие восклицания восходят к словам определенного смысла (ср. рус. черт!, фр. diable, mordieu! — mort Dieu и др.).
Итак, можно прийти к выводу, что и звукоподражания и восклицания по своему значению второстепенны и их символическое происхождение во многих случаях спорно.
§ 3. Второй принцип: линейный характер означающего
Означающее, будучи свойства слухового (аудитивного), развертывается только во времени и характеризуется заимствованными у времени признаками: а) оно представляет протяженность,
373
и б) эта протяженность лежит в одном измерении — это линия.
Об этом совершенно очевидном принципе сплошь и рядом не упоминают вовсе, по-видимому именно потому, что считают его чересчур простым; между тем это принцип основной, и последствия его неисчислимы. От него зависит весь механизм языка. В противность зрительным (визуальным) означающим (морские сигналы и т. п.), которые могут одновременно состоять из комбинаций в нескольких измерениях, акустические означающие располагают лишь линией времени; их элементы следуют один за другим, образуя цепь. Это их свойство обнаруживается воочию, как только мы переходим к изображению их на письме, заменяя последовательность во времени пространственной линией графических знаков.
В некоторых случаях это не обнаруживается с очевидностью. Если, например, я делаю ударение на слоге, может показаться, что я нагромождаю в одной точке различные значимые элементы. Но это иллюзия: слог и его ударность составляют лишь один акт говорения: внутри этого акта нет двойственности, но есть только различные противопоставления со смежными элементами.
НЕИЗМЕНЧИВОСТЬ И ИЗМЕНЧИВОСТЬ ЗНАКА
§ 1. Неизменчивость знака
Если по отношению к изображаемой им идее означающее представляется свободно выбранным, то, наоборот, по отношению к языковому коллективу, который им пользуется, оно не свободно, оно навязано. У общественной массы мнения не спрашивают, и выбранное языком означающее не может быть заменено другим. Этот факт, кажущийся противоречивым, мог бы шуточно быть назван «вынужденным карточным ходом». Языку как бы говорят: «Выбирай!», но прибавляют: «Ты выберешь вот этот знак, а не другой». Не только индивид не мог бы, если бы захотел, ни в чем изменить сделанный уже выбор, но и сама масса не в состоянии обнаружить свою власть ни над одним словом; она связана с языком таким, как он есть.
Таким образом, язык не может быть уподоблен договору в его чистом и простом виде; с этой именно стороны языковой знак представляет особенный интерес для изучения, ибо если хотят показать, что действующий в коллективе закон есть нечто, чему подчиняются, а не свободно принимают, то нет этому более блестящего подтверждения, чем язык.
Посмотрим, каким же образом языковой знак ускользает от нашей воли, и затем покажем важные последствия, которые из этого вытекают.
Во всякую эпоху, как бы мы ни углублялись далеко в прошлое, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Акт, в силу которого в определенный момент имена были присвоены
374
вещам, в силу которого был заключен договор между понятиями и акустическими образами, — такой акт, хотя и вообразимый, никогда констатирован не был. Мысль, что так могло произойти, подписывается нам лишь нашим очень острым чувством произвольности знака.
Фактически всякое общество знает и всегда знало язык только как продукт, который унаследован от предшествовавших поколений и должен быть принят таким, как он есть. Вот почему вопрос о происхождении языка не так важен, как это думают. Такой вопрос не к чему даже ставить; единственный реальный объект лингвистики — это нормальная и регулярная жизнь уже установившегося наречия. Данное состояние языка всегда есть продукт исторических факторов, которые и, объясняют, почему знак неизменчив, т. е. почему он не поддается никакой произвольной перемене.
Но утверждение, что язык есть наследие прошлого, решительно ничего не объясняет, если этим только и ограничиться. Разве нельзя изменить в любую минуту существующие и унаследованные законы?
Высказав такое сомнение, мы вынуждены, подчеркнув социальную природу языка, поставить вопрос так, как мы бы его ставили в отношении прочих социальных общественных установлении. Эти последние как передаются? Вот где более общий вопрос, покрывающий и вопрос неизменчивости. Прежде всего надо выяснить, какой степенью свободы пользуются прочие установления; мы увидим, что в отношении каждого из них различно складывается баланс между навязанной традицией и свободной деятельностью общества. Надо, далее, установить, почему в данной категории факторы одного рода более действенны (или менее), чем факторы второго рода. И, наконец, возвратившись к языку, мы спросим себя, почему исторический фактор господствует в нем полностью и исключает возможность какой-либо общей и внезапной языковой перемены.
В ответ на этот вопрос можно было бы выдвинуть множество аргументов и указать, например, на то, что модификации языка не связаны со сменой поколений, которые вовсе не ложатся пластами одно на другое и не представляют подобия ящиков комода, но перемешаны и проникают одно в другое, причем каждое из них включает индивидов различных возрастов. Можно было бы указать и на сумму усилий, требующуюся при обучении родному языку, из чего нетрудно заключить о невозможности общей перемены. Можно было бы добавить, что рефлексия не участвует в использовании того или другого наречия, что сами говорящие в значительной мере не осознают законов языка, а если и осознают, то не в силах их видоизменять. Но даже относись они сознательно к лингвистическим актам, разве не общеизвестно, что эти факты почти вовсе не подергаются критике в том смысле, что каждый народ в общем доволен выпавшим ему на долю языком.
375
Все эти соображения не лишены основательности, но суть не в них; мы предпочитаем нижеследующие, более существенные, более прямые соображения, такие, от которых зависят все прочие.
1. Произвольность знака, по поводу которой мы выше допускали теоретическую возможность перемены. Углубляясь в вопрос, мы усматриваем, что в действительности самая произвольность знака защищает язык от всякой попытки, направленной к его изменению. Говорящая масса, будь она даже сознательнее, не могла бы обсуждать вопросы языка. Ведь для того чтобы подвергать обсуждению какую-либо вещь, надо, чтобы она отвечала какой-то разумной норме. Можно, например, спорить, какая форма брака рациональнее — моногамия или полигамия, — и приводить доводы в пользу той или другой. Можно также обсуждать, систему символов, потому что символ находится в отношениях рациональной связи с означаемой вещью, но в отношении языка, системы символов произвольных, не на что опереться. Вот почему исчезает всякая почва для обсуждения; нет ведь никаких мотивов предпочитать одно из следующего ряда слов: soeur — Schwester — сестра или boeuf — Ochs — бык и т. п.
2. Множественность знаков, необходимых для образования любого языка. Значение этого обстоятельства немаловажно. Система письма, состоящая из 20 — 40 букв, может быть, куда ни шло, заменена другой. Но нельзя этого сделать с языком, который включает не ограниченное количество элементов, а бесчисленное количество знаков.
3. Слишком сложный характер системы. Язык образует систему. Хотя, как мы увидим ниже, с этой именно стороны он не целиком произволен и в нем господствует относительная разумность, но вместе с тем именно здесь и обнаруживается неспособность массы его преобразовать. Ибо эта система представляет собой сложный механизм; владеть ею можно лишь путем размышления; даже те, кто изо дня в день ею пользуется, в самой системе ничего не смыслят. Можно было бы представить себе возможность преобразования языка лишь путем вмешательства специалистов, грамматиков, логиков и т. д. Но опыт показывает, что до сего времени такого рода поползновения успеха не имели.
4. Сопротивление коллективной косности всякому лингвистическому новшеству. Все вышеуказанные соображения уступают в своем значении нижеследующему: в каждый данный момент язык есть дело всех и каждого; будучи распространен в массе и служа ей, язык есть нечто такое, чем индивиды пользуются постоянно и ежечасно. В этом отношении его никак нельзя сравнивать с другими общественными установлениями. Предписания закона, обряды религии, морские сигналы и проч. привлекают единовременно лишь ограниченное количество лиц и на ограниченный срок; напротив, в языке каждый принимает участие ежеминутно, почему язык и испытывает постоянное влияние всех. Этого одного основного факта достаточно,
376
чтобы показать невозможность в нем революции. Изо всех общественных установлении язык представляет наименьшее поле для инициативы. Его не оторвать от жизни общественной массы, которая, будучи по природе инертной, выступает прежде всего как консервативный фактор.
Все-таки еще недостаточно сказать, что язык есть продукт социальных сил, чтобы стала очевидной его несвобода; помня, что язык всегда унаследован от предшествующей эпохи, мы должны добавить, что эти социальные силы действуют в функции времени. Если язык устойчив, то это не только потому, что он привязан к косной массе коллектива, но и вследствие того, что он расположен во времени. Эти два факта неразъединимы. Солидарность с прошлым ежеминутно давит на свободу выбора. Мы говорим человек, и собака, потому что до нас говорили человек, и собака. Это не препятствует тому, что во всем феномене в целом всегда налицо связь между двумя антиномическими факторами: произвольной договоренностью, в силу которой выбор свободен, и временем, благодаря которому выбор оказывается фиксированным. Именно потому, что знак произволен, он не знает другого закона, кроме закона традиции, и только потому он может быть произвольным, что опирается на традицию.
§ 2. Изменчивость знака
Время, обеспечивающее непрерывность языка, оказывает на него и другое действие, кажущееся противоречивым по отношению к первому, а именно: оно с большей или меньшей быстротой подвергает изменению языковые знаки, так что возможно говорить в некотором смысле и о неизменчивости и об изменчивости языкового знака1.
В конце концов оба эти факта взаимно обусловлены: знак подвержен изменению, потому что он не прерывается. При всяком изменении преобладающим моментом является устойчивость прежнего материала; неверность прошлому лишь относительная. Вот почему принцип изменяемости опирается на принцип непрерывности.
Изменяемость во времени принимает различные формы, каждая из которых могла бы послужить материалом для большой главы в теории лингвистики. Не вдаваясь в подробности, вот что необходимо выяснить.
Прежде всего разберемся в том смысле, который приписан здесь слову «изменяемость». Оно могло бы породить мысль, что здесь
1 Было бы несправедливо упрекать Ф. де Соссюра в нелогичности или парадоксальности за то, что он приписывает языку два противоречивых качества. Противопоставлением двух крайних терминов он только хотел резко подчеркнуть ту истину, что язык преобразуется, а говорящие на нем преобразовать его не могут. Можно иначе сказать, что он неприкосновенен (intangible), но не неизменяем (inalterable). (Примечание к изданию 1933 г.)
377
специально идет дело о фонетических изменениях, претерпеваемых означающим, или же о смысловых изменениях, затрагивающих означаемое понятие. Такой взгляд был бы недостаточен. Каковы бы ни были факторы изменяемости, действуют ли они изолированно или комбинированно, они всегда приводят к сдвигу отношения между означающим и означаемым.
Вот несколько примеров. Лат. necāre, означающее «убивать», превратилось во фр. noyer со значением «топить (в воде)». Изменились и акустический образ и понятие, но бесполезно различать эти обе стороны феномена; достаточно констатировать в совокупности, что связь между идеей и знаком ослабела и что произошел сдвиг в их взаимоотношении. Если сравнивать классически латинское necāre не с французским noyer, но с вульгарнолатинским necāre IV и V вв., означающим «топить», то получается случай несколько иной, но и здесь, хотя и нет заметного изменения в означающем, имеется сдвиг в отношении между идеей и знаком.
Старонемецкое dritteil — «треть» — в современном немецком языке превратилось в Drittel. В данном случае, хотя понятие осталось тем же, отношение изменилось двояким образом: означающее видоизменилось не только в своем материальном аспекте, но и в своей грамматической форме; оно более не включает идеи Teil (часть); оно стало простым словом. Так или иначе, здесь опять же сдвиг в отношениях идеи и знака.
В англосаксонском языке дописьменная форма fōt — «нога» — сохранилась в виде fōt (совр. англ. foot), а множественное число * fōti — «ноги» — превратилось в fēt (совр. англ. feet). Какие бы изменения здесь ни подразумевались, ясно одно: произошел сдвиг в отношении, возникли новые соответствия между звуковым материалом и идеей.
Язык по природе своей бессилен обороняться против факторов, постоянно передвигающих взаимоотношения означаемого и означающего. В этом одно из следствий произвольности знака.
Прочие человеческие установления — обычаи, законы и т. п. — все основаны в различной степени на естественных отношениях вещей; в них есть необходимое соответствие между использованными средствами и поставленными целями. Даже мода, устанавливающая наш костюм, не вполне произвольна: нельзя отклониться далее определенной меры от условий, диктуемых человеческим телом. Язык же, напротив, ничем не ограничен в выборе своих средств, ибо нельзя себе представить, что могло бы воспрепятствовать ассоциации какой угодно идеи с любым рядом звуков.
Желая ясно показать, что язык есть социальный институт в чистом виде, Уитней справедливо подчеркивал произвольный характер знаков; тем самым он поставил лингвистику на ее настоящий путь. Но он не дошел до конца и не разглядел, что своим произвольным характером язык резко отделяется от всех прочих социальных установлении. Это обнаруживается в том, как он развивается; нет ничего более сложного: он находится одновременно и в
378
социальной массе и во времени; никто ничего не может в нем изменить, а между тем произвольность его знаков теоретически обосновывает свободу устанавливать любое отношение между звуковым материалом и идеями. Из этого следует, что оба элемента, объединенные в знаке, живут совершенно в небывалой степени обособленно и что язык изменяется, или, вернее, эволюционирует, под воздействием всех сил, могущих повлиять либо на звуки, либо на смысл. Эта эволюция происходит всегда и неуклонно; нет примера языка, который был бы свободен от нее. По истечении некоторого промежутка времени в каждом языке можно всегда констатировать ощутительные сдвиги.
Это настолько верно, что принцип этот можно проверить и на материале искусственных языков. Любой искусственный язык, покуда он еще не вступил в общее пользование, находится в руках своего автора, но как только он начинает выполнять свое назначение и становится общей собственностью, контроль над ним улетучивается. К числу попыток этого рода принадлежи? эсперанто; если этот язык получит распространение, ускользнет ли он от действия закона эволюции? По истечении первого периода своего существования этот язык вступит, по всей вероятности, в условия семиологического развития: он станет передаваться в силу законов, ничего общего не имеющих с законами обдуманного создания, и вернуться вспять уже будет нельзя. Человек, который пожелал бы составить неизменчивый язык для пользования будущих поколений, походил бы на курицу, высидевшую утиное яйцо: созданный им язык волей-неволей был бы захвачен течением, увлекающим все языки.
Непрерывность знака во времени, связанная с его изменяемостью во времени, есть принцип общей семиологии; этому можно было бы найти подтверждения в системах письма, в языке глухонемых и т. д.
Но на чем основывается необходимость изменения? Нас, быть может, упрекнут, что мы меньше разъяснили этот пункт, чем принцип неизменчивости; это потому, что мы не выделили различных факторов изменяемости; надо было бы их рассмотреть в их разнообразии, чтобы установить, до какой степени они неизбежны.
Причины непрерывности a priori доступны наблюдению; иначе обстоит с причинами изменяемости в разрезе времени. Лучше пока отказаться от их точного выяснения и ограничиться общим рассуждением о сдвиге отношений; во времени изменяется все; нет оснований, чтобы язык избег этого общего закона.
Восстановим этапы нашего построения, увязывая их с установленными во введении принципами.
1. Избегая бесплодных определений слов, мы прежде всего различили внутри общего феномена, каким является речевая деятельность (langage), два фактора: язык (langue) и речь (parole). Язык для нас — это речевая деятельность минус сама речь. Он есть
379
совокупность лингвистических навыков, позволяющих отдельному человеку понимать других и быть ими понятым.
2. Но такое определение все еще оставляет язык вне социальной реальности, оно представляет его чем-то нереальным, так как включает лишь один аспект реальности, аспект индивидуальный; чтобы был язык, нужна говорящая масса. Язык никогда, наперекор видимости, не существует вне социального факта, ибо он есть семиологический феномен. Его социальная природа — одно из его внутренних свойств; полное его определение ставит нас перед лицом двух неразрывно связанных явлений.
Но в этих условиях язык только жизнеспособен, но еще не живет; мы приняли во внимание лишь социальную реальность, но не исторический факт.
3. Может показаться, что язык, поскольку он определяется произвольностью языкового знака, представляет собой свободную систему, организуемую по усмотрению, зависящую исключительно от принципа рациональности. Такой точке зрения, собственно, не противоречит и взятый сам по себе социальный характер языка. Конечно, коллективная психология не оперирует на чисто логическом материале; не лишне вспомнить и о том, как разум сдает свои позиции в практических отношениях между человеком и человеком. И все же рассматривать язык как простую условность, доступную видоизменению по воле участников, препятствует нам не это, но действие времени, сочетающееся с действием социальной силы; вне категории времени лингвистическая реальность неполна, и никакой вывод не возможен.
Если бы мы взяли язык во времени, но без говорящей массы (предположим, что живет человек в течение нескольких веков совершенно один), в нем не оказалось бы, может быть, никакого изменения; время не проявило бы своего действия. И обратно, если рассматривать говорящую массу вне времени, не увидишь действия на язык социальных сил. Чтобы приблизиться к реальности, нужно, следовательно, прибавить к нашей первой схеме знак, указывающий на движение времени. Теперь уже язык теряет свою свободу, так как время позволяет воздействующим на него социальным силам развивать свое действие; мы приходим, таким образом, к принципу непрерывности, аннулирующей свободу. Но непрерывность по необходимости подразумевает изменяемость, т. е. более или менее значительные сдвиги в отношениях.
СТАТИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА И ЛИНГВИСТИКА ЭВОЛЮЦИОННАЯ
Внутренняя двойственность всех наук, оперирующих понятием ценности
Едва ли многие лингвисты догадываются, что появление фактора «время» способно создать лингвистике особые затруднения и ставит их науку перед двумя расходящимися в противоположные стороны путями.
380
Большинство прочих наук не ведает этой коренной двойственности; время не производит в них особого эффекта. Астрономия установила, что светила претерпевают заметные изменения, но ей не пришлось ради этого расчлениться на две дисциплины. Геология почти постоянно имеет дело с последовательностью во времени, но когда она переходит к уже сложившимся состояниям Земли, она не рассматривает их как коренным образом отличающийся объект исследования. Есть описательная наука права и история права; никто не противопоставляет их одну другой. Политическая история государств целиком движется во времени, однако же, если история рисует картину какой-либо эпохи, у нас нет впечатления, что мы вышли из рамок истории. И обратно: наука о политических учреждениях — по существу своему наука описательная, но она отлично может, когда встретится надобность, рассматривать исторические вопросы, не нарушая тем самым единства своего построения.
Наоборот, двойственность, о которой мы говорим, властно тяготеет, например, над экономическими науками. В противность указанным выше отраслям знания политическая экономия и экономическая история составляют две резко разграниченные дисциплины внутри одной науки; в недавно появившихся работах на эти темы подчеркивается это различие. Поступая таким образом и хорошенько не отдавая себе в этом отчета, экономисты подчиняются внутренней необходимости; вполне аналогичная необходимость заставляет и нас раздробить лингвистику на две части, у каждой из которых свой особый принцип. Дело в том, что в лингвистике, как и в политической экономии, мы находимся перед лицом категории ценности (valeur); в обеих науках дело идет о системе эквивалентностей (равноценностей) между вещами различных порядков: в одной между трудом и заработной платой, в другой между означаемым и означающим.
Совершенно очевидно, что в интересах всех вообще наук было бы более тщательно вычерчивать те оси, по которым расположено то, что составляет предмет их изучения; всюду следовало бы различать, как указано на прилагаемом чертеже: 1) ось одновременности (АВ), касающуюся отношений между существующими вещами, откуда исключено всякое вмешательство времени, и 2) ось последовательности (CD), на которой никогда нельзя увидеть больше одной вещи зараз и по которой располагаются все явления первой оси со всеми их изменениями.
Для наук, оперирующих понятием ценности, такое различение становится практической необходи-
С
А В
Д
381
мостью. В этой области надо остеречь исследователей, указав им на невозможность строго научно организовать свои исследования, не принимая в расчет наличия двух осей, не различая системы ценностей самих в себе от этих же самых ценностей, рассматриваемых в функции времени.
С наибольшей категоричностью различение это обязательно для лингвиста, ибо язык есть система чистых ценностей (значимостей), ничем не определяемая, кроме как наличным состоянием входящих в ее состав элементов. Поскольку одной из своих сторон ценность коренится в самих вещах и в их естественных взаимоотношениях (как это имеет место в экономической науке, например, ценность земельного участка пропорциональна его доходности), постольку можно до некоторой степени прослеживать эту ценность во времени, не упуская, однако, при этом из вида, что в каждый данный момент она зависит от системы сосуществующих с ней других ценностей. Ее связь с вещами как-никак дает ей естественную базу, а потому вытекающие из этого оценки никогда вполне не произвольны, их изменчивость ограничена. Но, как мы видели, в лингвистике естественные данные вовсе не имеют места.
Прибавим, что чем система ценностей сложнее и тщательнее организована, тем необходимее, именно вследствие ее сложности, последовательно изучать ее по обеим осям. Никакая система не может сравниться в этом отношении с языком; нигде мы не имеем налицо такой точности обращающихся ценностей такого большого количества и такого разнообразия элементов, и притом в такой строгой взаимозависимости. Многочисленность знаков, на что мы уже ссылались для объяснения непрерывности языка, абсолютно препятствует единовременному изучению отношений во времени и отношений в системе.
Вот почему мы различаем две лингвистики. Какими названиями их обозначить? Имеющиеся под рукою термины не все в полной мере способны отметить делаемое нами различение. Так, термины «история» и «историческая лингвистика» непригодны, ибо они связаны со слишком расплывчатыми представлениями; поскольку политическая история включает и описание эпох и повествование о событиях, постольку можно было бы вообразить, что, описывая последовательные состояния языка, мы тем самым изучаем язык по временной оси, но тогда такое изучение на самом деле потребовало бы рассмотрения по отдельности феноменов перехода языка из одного состояния в другое. Термины эволюция и эволюционная лингвистика более точны, и мы часто будем ими пользоваться; в противовес можно говорить о науке о состояниях (статусах) языка, или статической лингвистике.
Но, чтобы резче отметить это противопоставление и это скрещение двух порядков явлений, относящихся к одному объекту, мы предпочитаем говорить о синхронической лингвистике и линг-
382
вистике диахронической. Синхронично все, что относится к статическому аспекту нашей науки; диахронично все, что касается эволюции. Существительные же синхрония и диахрония будут соответственно обозначать состояние языка и фазу эволюции.
Внутренняя двойственность и история лингвистики
Первое, что поражает, когда изучаешь факты языка, — это то, что для говорящего субъекта их последовательность во времени не существует: он пред лицом «состояния». Поэтому и лингвист, желающий понять это состояние, должен закрыть глаза на то, как оно получилось, и пренебречь диахронией. Только отбросив прошлое, он может проникнуть в сознание говорящих. Вторжение истории может только сбить его с толку. Было бы нелепостью рисовать панораму Альп, беря ее одновременно с нескольких вершин Юрских гор; панорама должна быть взята из одной точки. Так и в отношении языка: нельзя ни описывать его, ни устанавливать нормы его применения, не отправляясь от одного определенного его состояния. Следуя за эволюцией языка, лингвист уподобляется наблюдателю, передвигающемуся с одного конца Юрских гор до другого и отмечающему перемещения перспективы.
Можно сказать, что с тех пор, как существует современная лингвистика, она с головой ушла в диахронию. Сравнительная грамматика индоевропейских языков использует добытые ею данные для гипотетической реконструкции предшествовавшего языкового типа; для нее сравнение не более как средство воссоздания прошлого. Тот же метод применяется и при частном изучении подгрупп (романских языков, германских и т. д.); «состояния» привходят в это изучение лишь отрывочно и весьма несовершенным образом. Такова наука, основанная Боппом; поэтому-то понимание ею языка половинчато и шатко.
С другой стороны, как поступали те, кто изучал язык до основания лингвистический науки, т. е. «грамматики», вдохновлявшиеся традиционными методами? Любопытно отметить, что их точка зрения по занимающему нас вопросу абсолютно безупречна. Их работы ясно нам показывают, что в их намерении было описывать состояния; их программа строго синхронична. Например, так называемая грамматика Пор-Рояля пытается описать состояние французского языка при Людовике XIV и определить составляющие его элементы. Ей для этого не требуется средневековый язык; она строго следует горизонтальной оси (см. выше) и никогда от нее не отклоняется. Такой метод верен, что не значит, впрочем, что он применен безукоризненно. Традиционная грамматика игнорирует целые отделы лингвистики, как, например, отдел о словообразовании; она нормативна и считает нужным не констатировать факты, а издавать правила; она неспособна к широким обобщениям; часто она не умеет даже отличить написанного слова от произносимого и т. п.
383
Классическую грамматику упрекали в том, что она не научна. между тем ее база менее подвержена критике и ее предмет лучше определен, чем у той лингвистики, которую основал Бопп. Эта последняя, покоясь на зыбком основании, не знает даже в точности, к какой цели она стремится. Не умея распознавать разницу между наличным состоянием и последовательностью во времени, она пытается работать одновременно в обеих этих областях.
Лингвистика слишком большое место уделяла истории; теперь ей предстоит вернуться к статической точке зрения традиционной грамматики, но уже с новым духом и с новыми приемами, т. е. обновленной историческим методом, который с своей стороны поможет лучше осознать состояния языка. Прежняя грамматика видела лишь синхронический факт; лингвистика открыла нам новый порядок феноменов, но этого недостаточно: надо дать почувствовать противоположность обоих рядов явлений, чтобы извлечь из этого все вытекающие последствия.
...Противопоставление двух точек зрения — синхронической и диахронической — совершенно абсолютно и не терпит компромисса.
Противопоставление обеих лингвистик в отношении их методов и принципов
Противопоставление между диахроническим и синхроническим проявляется всюду.
Прежде всего (мы начинаем с явления наиболее очевидного) они не одинаковы по своему значению. Вполне ясно, что синхронический аспект важнее диахронического, так как для говорящей массы только он — подлинная и единственная реальность. Это же верно и для лингвиста; если он примет диахроническую перспективу, то увидит отнюдь не язык, а только ряд видоизменяющих его явлений. Часто утверждают, что нет ничего более важного, чем познать генезис данного состояния; это в некотором смысле верно: условия, создавшие данное состояние, проясняют нам его истинную природу и оберегают нас от некоторых иллюзий, но этим доказывается только, что диахрония не является самоцелью. О ней можно сказать, что было сказано о журнализме: она может привести ко всему, но только под условием выхода из нее.
Методы обоих аспектов тоже различны в двояком отношении.
а) Синхрония знает только одну перспективу, перспективу говорящих субъектов, и весь ее метод сводится к собиранию от них фактов; чтобы убедиться, в какой мере то или другое языковое явление реально, необходимо выяснить, в какой мере оно существует в сознании говорящих. Напротив, диахроническая лингвистика должна различать две перспективы: одну проспективную, следующую за течением времени, и другую ретроспективную, направленную вспять; таким образом, метод ее раздваивается, о чем будет идти речь в пятой части этого труда.
384
б) Второе различие вытекает из разницы в объеме той области, на которую распространяются та и другая дисциплины. Синхроническое изучение не ставит своим объектом всего совпадающего по времени, но только совокупность фактов, относящихся к каждому языку; в меру необходимости подразделение дойдет и до диалектов и до поддиалектов. В сущности термин синхроническое не вполне точен; его следовало бы заменить, правда, несколько длинным термином идиосинхроническое. Наоборот, диахроническая лингвистика не только не требует, но и отвергает подобную специализацию, рассматриваемые ею элементы не принадлежат обязательно к одному языку (ср. индоевр. *esti, греч. esti, нем. ist, фр. est, рус. есть). Различие отдельных наречий создается именно сменой диахронических фактов и их пространственным умножением. Для оправдания сближения двух форм достаточно, если между ними есть историческая связь, какой бы косвенной она ни была.
Эти противопоставления не самые яркие и не самые глубокие: из коренной антиномии между фактом эволютивным и фактом статическим следует, что решительно все понятия, относящиеся к тому или другому в одинаковой мере, не сводимы друг к другу. Любое из этих понятий может служить доказательством этого. Так, синхронический «феномен» ничего общего не имеет с диахроническим; первый есть отношение между существующими одновременно элементами, второй — смена во времени одного элемента другим, т. е. событие...
Синхронический закон и закон диахронический
Мы привыкли слышать о законах в лингвистике, но действительно ли факты языка управляются законами и какого рода могут быть эти законы? Поскольку язык есть социальный Институт, можно a priori сказать, что он регулируется нормами, аналогичными тем, которые действуют в коллективах. Как известно, всякий социальный закон обладает двумя основными признаками: он императивен, и он общ; он навязывается, и он простирается на все случаи, разумеется, в определенных границах времени и места.
Отвечают ли такому определению законы языка? Чтобы выяснить это, надо прежде всего согласно с только что высказанным еще лишний раз разделить сферы синхронического и диахронического. Перед нами две раздельные проблемы, которые смешивать нельзя; говорить о лингвистическом законе вообще равносильно желанию схватить призрак.
Синхронический закон — общий закон, но не императивный; попросту отображая существующий порядок вещей, он только констатирует некое состояние; он закон постольку же, поскольку законом может быть названо утверждение, например, что в данном
385
фруктовом саду деревья посажены косыми рядами. И отображаемый им порядок вещей не гарантирован от перемены именно потому, что не императивен. Казалось бы, можно возразить, что в функционировании речи синхронический закон обязателен в том смысле, что он навязан индивидам принуждением коллективного обычая; это верно, но мы ведь не разумеем слово «императивный» в смысле обязательности по отношению к говорящим; отсутствие императивности значит, что в языке нет никакой силы, гарантирующей сохранение регулярности, установившейся в каком-либо пункте. Так, нет ничего более регулярного, чем синхронический закон, управляющий латинским ударением (в точности сравнимый с законом греческого ударения); между тем эти правила ударения не устояли перед факторами изменения и уступили место новому закону, действующему во французском языке. Таким образом, если и можно говорить о законе в синхронии, то только в смысле распорядка, принципа регулярности.
Диахрония предполагает, напротив того, динамический фактор, производящий определенный результат, выполняющий определенное дело. Но этого императивного характера недостаточно для применения понятия закона к фактам эволюции языка; можно говорить о законе лишь тогда, когда целая совокупность явлений подчиняется единому правилу, а диахронические события, хотя и обнаруживают некоторые видимости общности, всегда в действительности носят характер случайный и частный.
Резюмируем: синхронические факты, каковы бы они ни были, представляют определенную регулярность, но не носят никакого императивного характера; напротив, диахронические факты обладают императивностью по отношению к языку, но не имеют характера общности.
Короче говоря (к чему мы и хотели прийти), ни те ни другие не управляются законами в вышеопределенном смысле, а если уже, невзирая ни на что, угодно говорить о лингвистических законах, то термин этот будет покрывать совершенно различные значения, смотря по тому, относится ли он к явлениям синхронического или диахронического порядка.
Существует ли панхроническая («всевременная») точка зрения?
До сих пор мы принимали термин «закон» в юридическом смысле. Но, быть может, в языке имеются законы в том смысле, как это разумеют науки физические и естественные, т. е. отношения, обнаруживаемые всюду и всегда? Иначе сказать, нельзя ли изучать язык с точки зрения панхронической?
Разумеется, можно. Поскольку, например, всегда происходили и будут происходить фонетические изменения, постольку можно рассматривать этот феномен вообще, как один из постоянных
386
аспектов языка; это, таким образом, один из его законов. В лингвистике, как и в шахматной игре, есть правила, переживающие все события. Но это лишь общие принципы, независимые от конкретных фактов; в отношении же частых и осязаемых фактов нет никакой панхронической точки зрения. Так, всякое фонетическое изменение, каково бы ни было его распространение, всегда ограничено определенным временем и определенной территорией; оно отнюдь не простирается на все времена и все местности; оно существует лишь диахронически. В этом мы и можем найти критерий для распознания того, что относится к языку и что к нему не относится. Конкретный факт, допускающий панхроническое объяснение, не может быть отнесен к языку. Возьмем французское слово chose («вещь»); с диахронической точки зрения оно противопоставлено лат. causa, от которого оно происходит; с синхронической точки зрения — всем терминам, которые могут быть с ним ассоциированы в современном французском языке. Одни лишь звуки слова, взятые сами в себе (šọz), допускают панхроническое наблюдение; но у них нет лингвистической значимости; и даже с панхронической точки зрения šọz, взятое в речевой цепи, как, например, ün šọz admirabl «une chose admirable» («восхитительная вещь»), не является единицей, это бесформенная масса, не отграниченная ничем: на самом деле, почему šọz, а не ọza или nšo? Это не есть значимая величина (valeur), потому что это не имеет смысла. Панхроническая точка зрения никогда не затрагивает частных фактов языка.
Выводы
Так лингвистика подходит ко второму разветвлению своих путей. Сперва нам пришлось выбирать между языком и речью, теперь же мы у второго перекрестка, откуда ведут две дороги: одна в диахронию, другая в синхронию.
Используя этот двойной принцип классификации, мы можем прибавить, что все диахроническое в языке является таковым через речь. В речи источник всех изменении; каждое из них первоначально, прежде чем войти в общее употребление, начинает применяться некоторым количеством индивидов. Теперь по-немецки говорят: ich war, wir waren (я был, мы были), тогда как в старом немецком языке до XVI в. спрягалось: ich was, wir waren (по-английски до сих пор говорят: I was, we were). Каким же образом произошла эта перемена: war вместо was? Отдельные лица под влиянием waren по аналогии создали war; это был факт речи; такая форма, часто повторявшаяся, была принята коллективом и стала фактом языка. Но не все новшества речи увенчиваются таким успехом, и, поскольку они остаются индивидуальными, нам нечего принимать их во внимание, так как мы изучаем язык; они входят в поле нашего наблюдения лишь с момента принятия их коллективом.
387
Факту эволюции всегда предшествует факт или, вернее, множество сходных фактов в сфере речи; это ничуть не порочит установленного выше различения, которое этим только подтверждается, так как в истории всякого новшества мы встречаем всегда два раздельных момента: 1) момент появления его у индивидов и 2) момент его превращения в факт языка, когда оно, по внешности оставаясь тем же, принимается коллективом.
Нижеприводимая таблица показывает ту рациональную форму, которую должна принять лингвистическая наука:
Синхрония
Язык
Речевая деятельность Диахрония
(Langage) Речь
Следует признать, что теоретическая и идеальная форма науки не всегда совпадает с той, которую навязывают ей требования практики. В лингвистике эти требования практики еще повелительнее, чем в других науках; они до некоторой степени оправдывают ту путаницу, которая в настоящее время царит в лингвистических исследованиях. Даже если бы устанавливаемые нами различения и были приняты раз и навсегда, нельзя было бы, быть может, во имя этого идеала связывать научные изыскания чересчур точными установками.
Так, например, производя синхроническое обследование старофранцузского языка, лингвист оперирует такими фактами и принципами, которые ничего не имеют общего с теми, которые ему открыла бы история этого же языка с XIII до XX в.; зато они сравнимы с теми фактами и принципами, которые обнаружились бы при описании одного из нынешних языков банту, греческого аттического языка за 400 лет до н. э. или, наконец, современного французского. Дело в том, что все такие описания покоятся на схожих отношениях; хотя каждый отдельный язык образует замкнутую систему, все они предполагают наличие некоторых постоянных принципов, на которые мы неизменно наталкиваемся, переходя от одного языка к другому, так как всюду продолжаем оставаться в одном и том же порядке явлений. Совершенно так же обстоит и с историческим исследованием: обозреваем ли мы определенный период в истории французского языка (например, от XIII до XX в.), или яванского языка, или любого другого, всюду мы имеем дело со схожими фактами, которые достаточно сопоставить, чтобы установить общие истины диахронического порядка. Идеалом было бы, чтобы каждый ученый посвящал себя тому или другому разрезу лингвистических исследований и охватывал возможно большее количество фактов соответствующего порядка, но представляется весьма затруднительным научно владеть столь разнообразными языками. С другой стороны, каждый язык представляет практически одну единицу изучения, так что силой вещей приходится рассматривать его попеременно и статически и исторически. Все-таки никогда не нужно забывать, что теорети-
388
чески это единство отдельного языка как объекта изучения есть нечто поверхностное, тогда как различия языков таят в себе глубокое единство. Пусть при изучении отдельного языка наблюдение захватывает и одну сферу и другую, всегда надо знать, к которой из них относится разбираемый факт, и никогда не надо смешивать методы.
Разграниченные нами таким образом обе части лингвистики послужат одна за другой объектом нашего исследования.
Синхроническая лингвистика займется логическими и психологическими отношениями, связывающими сосуществующие элементы и образующими систему, изучая их так, как они воспринимаются одним и тем же коллективным сознанием.
Диахроническая лингвистика, напротив, будет изучать отношения, связывающие элементы в порядке последовательности, не воспринимаемой одним и тем же коллективным сознанием, — элементы, заменяющиеся одни другими, но не образующие системы.
Синхроническая лингвистика
Общие положения
В задачу общей синхронической лингвистики входит установление основных принципов всякой идиосинхронической системы, конститутивных факторов всякого состояния (статуса) языка. Многое из того, что нами уже было изложено, относится скорее к синхронии; так, общие свойства знака могут рассматриваться как составная часть этой последней, хотя они нам и послужили для доказательства необходимости различать обе лингвистики.
К синхронии относится все, что называется «общей грамматикой», ибо только через отдельные состояния языка устанавливаются те различные отношения, которые входят в компетенцию грамматики. В дальнейшем изложении мы ограничимся лишь основными принципами, без которых не представляется возможным ни приступить к более широким проблемам статики, ни объяснить детали данного состояния языка.
Говоря вообще, гораздо труднее заниматься статической лингвистикой, чем историей. Факты эволюции более конкретны, они больше говорят воображению; наблюдаемые в них отношения завязываются между последовательно сменяющимися моментами, уловить которые нетрудно; легко, а иногда и занятно следить за рядом превращений. Та же лингвистика, которая оперирует сосуществующими значимостями и отношениями, представляет гораздо больше затруднений.
В действительности «состояние» языка не есть математическая точка, но более или менее длинный промежуток времени, в течение которого сумма происходящих видоизменений остается ничтожно малой. Это может равняться десяти годам, смене одного поколения, одному столетию, даже. больше. Случается, что в течение
389
сравнительно долгого промежутка язык еле меняется, а затем в какие-нибудь несколько лет испытывает значительные превращения. Из двух сосуществующих в одном периоде языков один может сильно эволюционировать, а другой почти вовсе не изменяться; для второго необходимо будет синхроническое изучение, для первого потребуется диахронический подход. Абсолютное «состояние» определяется отсутствием изменений, но поскольку язык всегда, как бы ни мало, все же преобразуется, постольку изучать язык статически на практике — значит пренебрегать маловажными изменениями, подобно тому как математики при некоторых операциях, например при вычислении логарифмов, пренебрегают бесконечно малыми величинами.
В политической истории различаются: эпоха — точка во времени, и период, охватывающий некоторый промежуток времени. Однако историки сплошь и рядом говорят об эпохе Антонинов, об эпохе крестовых походов, разумея в данном случае единство признаков, сохранявшихся в течение соответствующего срока. Можно было бы говорить и про статическую лингвистику, что она занимается эпохами; но термин «состояние» («статус») лучше. Начала и концы эпох обычно отмечаются какими-либо переворотами, более или менее резкими, направленными к изменению установившегося порядка вещей. Употребляя термин «состояние», мы тем самым отводим предположение, будто в языке происходит нечто подобное. Сверх того, термин «эпоха» именно потому, что он заимствован у истории, заставляет думать не столько о самом языке, сколько об окружающей и обусловливающей его обстановке; одним словом, он вызывает скорее всего представление о том, что мы назвали внешней лингвистикой.
Впрочем, разграничение во времени не есть единственное затруднение, встречаемое нами при определении понятия «состояние языка»; такой же вопрос встает и относительно пространственного отграничения. Короче говоря, понятие «состояние языка» не может не быть приблизительным. В статической лингвистике, как и в большинстве наук, невозможно никакое рассуждение без условного упрощения данных.
КОНКРЕТНЫЕ СУЩНОСТИ ЯЗЫКА
Сущность (entite) и единица (unite)
Определения
Входящие в состав языка знаки суть не абстракции, но реальные объекты; их именно и их взаимоотношения изучает лингвистика; их можно назвать конкретными сущностями этой науки.
Напомним прежде всего два основных принципа всей проблемы: ,
1. Языковая сущность (языковой факт) существует лишь в силу ассоциации между означающими и означаемым; если упустить
390
один из этих элементов, она исчезнет, и вместо конкретного объекта перед нами будет только чистая абстракция. Ежеминутно мы рискуем овладеть лишь частью этой сущности, воображая, что мы охватываем ее целиком; это, например, неизбежно случится, если мы станем делить речевую цепь на слоги; у слога есть значимость только в фонологии. Ряд звуков лишь в том случае является языковой величиной, если он является носителем какой-либо идеи; взятый в самом себе, он только материал для физиологического исследования.
То же верно и относительно означаемого, как только его отделить от его означающего. Такие понятия, как «дом», «белый», «видеть» и т. п., рассматриваемые сами в себе, относятся к психологии; они становятся языковыми сущностями лишь при ассоциации с акустическими образами; в языке понятие есть качество звуковой субстанции, а определенное звучание есть качество понятия.
Часто сравнивали это двуликое единство с единством человеческой личности, состоящей из тела и души. Сближение мало удовлетворительное. Лучше его сравнивать с химическим соединением, например с водою, состоящей из водорода и кислорода; взятый в отдельности, каждый из этих элементов не имеет никаких свойств воды.
2. Языковая сущность (языковой факт) определяется полностью лишь тогда, когда она отграничена, отделена от всего, что ее окружает в звуковой цепи. Эти-то отграниченные сущности, или единицы, и противополагаются друг другу в механизме языка.
На первый взгляд кажется естественным уподобить языковые знаки зрительным (визуальным) знакам, которые могут сосуществовать в пространстве, не смешиваясь; при этом создается ложное представление, будто разделение значимых элементов может производиться таким же способом, не требуя никакой умственной деятельности. Термин «форма», часто используемый для их обозначения (ср. выражения «глагольная форма», «именная форма»), способствует сохранению этого заблуждения. Но, как мы знаем, основным свойством звуковой цепи является ее линейность. Звуковая цепь, рассматриваемая сама в себе, есть линия, непрерывная лента, где ухо не различает никаких ясных и точных делений; чтобы найти эти деления, надо прибегнуть к значениям. Когда мы слышим неизвестный язык, мы не в состоянии решить, как должна быть анализирована эта последовательность звуков; дело в том, что такой анализ невозможен, если принимать во внимание лишь звуковой аспект языкового феномена. Но когда мы знаем, какой смысл и какую роль нужно приурочить к каждой части звуковой цепи, тогда для нас эти части обособляются друг от друга и бесформенная лента распадается на куски; в этом анализе нет ничего материального.
Итак, язык не представляется совокупностью заранее разграниченных знаков, значения и распорядок которых только и
391
требуется изучать; в действительности он представляет нераздельную массу, где только внимательность и привычка могут различить составные элементы. Языковая единица не обладает никаким специальным звуковым характером, и единственным ее определением может быть следующее: отрезок звучания, являющийся, с исключением того, что ему предшествует, и того, что за ним следует, в речевой цепи «означающим» некое понятие.
Выводы
В большинстве областей, подлежащих ведению науки, вопрос о единицах даже не ставится: они сразу же даны. Так, в зоологии мы прежде всего имеем дело с животными. Астрономия оперирует единицами, разделенными в пространстве, — небесными телами. В химии можно изучать природу и состав двухромовокислого калия, ни минуты не усомнившись в том, что он нечто вполне определенное.
Если в какой-либо науке непосредственно не обнаруживаются присущие ей конкретные единицы, это значит, что в ней они сколько-нибудь существенного значения не имеют. В истории, например, это личность, эпоха или нация? Неизвестно. Но не все ли равно? Можно заниматься историческими изысканиями, не выяснив этого вопроса.
Но подобно тому как шахматная игра целиком сводится к комбинированию положений различных фигур, так и язык является системой, исключительно основанной на противопоставлении его конкретных единиц. Нельзя ни отказаться от их обнаружения, ни сделать ни одного шага, не прибегая к ним, а вместе с тем их выделение сопряжено с такими трудностями, что возникает вопрос, существуют ли они реально.
Странным и поразительным свойством языка является, таким образом, то, что в нем не даны различимые на первый взгляд сущности (факты), в наличии которых между тем усомниться нельзя, так как именно их взаимодействие и образует язык. В этом и лежит та черта, которая отличает язык от всех прочих семиологических систем.
ТОЖЕСТВА, РЕАЛЬНОСТИ, ЗНАЧИМОСТИ
Изложенное в предыдущей главе приводит нас к проблеме тем более важной, что в статической лингвистике любая основная категория непосредственно зависит от того понятия, какое мы имеем о конкретной единице, и даже сливается с ним. Вот это мы и постараемся показать, разобрав одну за другой категории тожества, реальности и значимости в синхронии.
А. Что такое синхроническое тожество? Здесь речь идет не о тожестве, объединяющем французское отрицание pas с латинским словом passum («шаг»); такое тожество — порядка диахрониче-
392
кого; нет, мы имеем в виду такого рода не менее любопытное тожество, основываясь на котором мы утверждаем, что две фразы je ne sais pas («я не знаю») и ne dites pas cela (we говорите этого») включают один и тот же элемент. Нам скажут, что это вопрос праздный, что тожество имеется уже потому, что в обеих фразах одинаковый отрезок звучания (pas) облечен одинаковым значением. Но такое объяснение недостаточно; ведь если соответствие звуковых отрезков и понятий и доказывает тожество (см. выше пример «la force du vent: à bout de force»), то обратное неверно: ведь и без такого соответствия может быть тожество. Когда мы слышим на публичном докладе постоянно повторяемое слово «господа!», то мы ощущаем, что каждый раз это то же самое выражение; а между тем вариации в произнесении и интонации его в разных оборотах речи представляют весьма существенные звуковые различия, столь же существенные, как и те, которые в других случаях служат для различения отдельных слов (ср. pomme «яблоко» и paume «ладонь», goutte «капля» и je goûte «пробую», fuir «убежать» и fouir «рыть», русские примеры: угол н уголь, копать и купать, страна и странна и т. д.); кроме того, сознание тожества сохраняется, несмотря на то, что и с семантической точки зрения нет полного тожества между одним употреблением слова «господа!» и другим; вспомним еще, что слово может выражать идеи довольно далекие, и вместе с тем его тожество не оказывается серьезно нарушенным (ср. «принимать гостя» и «принимать участие», «цвет яблони» и «цвет аристократии» и т. д.).
Весь лингвистический механизм вращается исключительно вокруг тожеств и различий, причем эти последние только оборотная сторона первых. Поэтому проблема тожеств возникает повсюду; но, с другой стороны, она отчасти совпадает с проблемой сущностей и единиц, являясь ее осложненным и обогащенным развитием. Это хорошо обнаруживается при сопоставлении с фактами, взятыми за пределами языка. Мы говорим, например, о тожестве по поводу двух скорых поездов «Женева — Париж, 8 ч. 45 м. веч.», отходящих один за другим через 24 часа. На наш взгляд, это тот же самый скорый поезд, а между тем и паровоз и вагоны и поездная бригада — все в них, по-видимому, разное. Или если уничтожили улицу, сломав все ее дома, а потом застроили ее заново, то мы говорим, что это та же улица, хотя материально от старой, быть может, ничего не осталось. Почему можно перестроить улицу до самого последнего камешка без того, чтобы она перестала быть самой собой? Потому что сущность, в ней заключающаяся, не чисто материальна; сущность ее основана на некоторых условиях, чуждых ее случайному материалу, как, например, ее положение относительно других улиц. Равным образом представление о скором поезде образовано часом его отбытия, его маршрутом и вообще всеми обстоятельствами, отличающими его от прочих поездов. Всякий раз как осуществляются те же условия, получается та же сущность. И вместе с тем эта сущность не
393
абстрактна, ибо улицу или скорый поезд нельзя себе представить вне материального осуществления.
Противопоставим этим двум примерам совсем иной случай, а именно покражу у меня костюма, который я в дальнейшем нахожу у торговца случайными вещами. Здесь дело идет о материальной сущности, заключающейся исключительно в инертной субстанции, сукне, подкладке, прикладе и т. д. Другой костюм, как бы он ни был схож с первым, не будет моим. И вот оказывается, что лингвистическое тожество подобно тожеству не костюма, но поезда и улицы. Каждый раз, употребляя слово господа, я возобновляю его материю; это новый звуковой акт и новый акт психологический. Связь между двумя употреблениями одного и того же слова основана не на точном подобии смыслов, не на материальном тожестве, но на каких-то иных элементах, которые надо найти и которые помогут нам вплотную подойти к истинной природе языковых единиц.
Б. Что такое синхроническая реальность? Какие конкретные или абстрактные элементы языка можно так назвать?
Возьмем для примера различение частей речи: на что опирается классификация слов на существительные, прилагательные и т. д.? Производится ли она во имя чисто логического, внелингвистического принципа, извне накладываемого на грамматику, подобно тому как градусы широты и долготы накладываются на земной шар? Или же она соответствует чему-то, имеющемуся в системе языка и ею обусловленному? Одним словом, синхроническая ли это реальность? Это второе предположение кажется правдоподобным, но можно было бы защищать и первое. Во фразах «ces gants sont bon marché», «купили ковшик из бересты» являются ли bon marché, из бересты прилагательными? Логически у них смысл прилагательного, но грамматически это менее очевидно: bon marche не «ведет себя», как прилагательное (оно не изменяется, никогда не ставится перед существительным и т. д.); к тому же bon marché составлено из двух слов; между тем именно различение частей речи должно служить для классификации слов языка; и каким же образом сочетание слов может быть отнесено к одной из этих «частей»? Но нельзя истолковать это выражение и наоборот, сказав, что bon прилагательное, a marché существительное. Таким образом мы здесь имеем дело с неточной и неполной классификацией; распределение слов на существительные, глаголы, прилагательные и т. д. не есть неопровержимая лингвистическая реальность.
Итак, лингвистика то и дело работает на почве изобретенных грамматиками понятий, о которых мы не знаем, соответствуют ли они реально конститутивным факторам системы языка. Но как это узнать? А если это фикции, то какие же реальности им противопоставить?
Чтобы избежать иллюзий, раньше всего надо проникнуться убеждением, что конкретные сущности языка не выявляются сами
394
собою для удобства нашего наблюдения. Надо постараться ухватить их, и лишь тогда мы соприкоснемся с реальностью; исходя из нее, можно уже будет разработать все классификации, необходимые лингвистике для приведения в порядок входящих в ее область фактов. С другой стороны, базироваться при этих классификациях не на конкретных сущностях, а на чем-либо ином, говорить, например, что части речи суть факторы языка только в силу того, что они соответствуют логическим категориям, значит забывать, что не бывает языковых фактов вне звукового материала, расчлененного на значимые элементы.
В. В конце концов все затронутые в этой главе понятия по существу не отличаются от того, что мы раньше называли значимостями (ценностями, valeurs). Новое сравнение с игрою в шахматы поможет это понять. Возьмем коня: является ли он сам по себе элементом игры? Конечно нет, потому что в своей чистой материальности, вне своего места и прочих условий игры, он ничего для игрока не представляет, а становится он в игре элементом реальным и конкретным лишь постольку, поскольку он облечен своей значимостью и с нею неразрывно связан. Предположим, что в течение партии эта фигура уничтожится или потеряется: можно ли будет заменить ее другой? Конечно можно: и не только другая фигура, изображающая коня, но любой предмет, ничего общего с ним не имеющий, может быть отожествлен с конем, поскольку ему будет придана та же значимость. Мы видим, таким образом, что в семиологических системах, как, например, в языке, где составные элементы находятся в обоюдном равновесии согласно определенным правилам, понятие тожества сливается с понятием значимости и обратно.
Вот почему понятие значимости в конечном счете покрывает понятия и конкретной единицы, и сущности, и реальности. Но если нет никакой коренной разницы между этими различными аспектами, то из этого следует, что проблема может последовательно — ставиться в нескольких видах. Желаем ли мы определить единицу, реальность, конкретную сущность или значимость — все это будет сводиться к постановке того же центрального вопроса, господствующего во всей статической лингвистике.
С практической точки зрения .любопытно было бы начать с единиц языка, определить их и классифицировать в меру их разнообразия. Надо было бы выяснить, на чем основывается разделение на слова, ибо слово, несмотря "на трудность определить это понятие, есть единица, неотступно представляющаяся нашему уму, нечто центральное во всем механизме языка, — но одной этой темы достаточно для заполнения целого тома. Далее следовало бы перейти к классификации единиц низшего порядка, затем более широких единиц и т. д. Определив таким образом элементы, которыми оперирует наша наука, она выполнила бы свою задачу целиком, ибо тем самым свела бы все входящие в ее область явления к их основному принципу. Нельзя сказать, что когда-либо уже
395
ставили перед собою эту проблему и осознали все ее значение и трудность; до сих пор в области языка всегда довольствовались операциями над единицами, как следует не определенными.
Но все же, несмотря на первостепенную важность конкретных единиц, предпочтительнее подойти к проблеме со стороны категории значимости, так как, по нашему мнению, в ней выражается наиболее существенный ее аспект.
ЛИНГВИСТИЧЕСКАЯ ЗНАЧИМОСТЬ (ЦЕННОСТЬ)
Достарыңызбен бөлісу: |