Книга 3 часть третья а есть а



бет14/41
Дата12.07.2016
өлшемі2.58 Mb.
түріКнига
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   41

Мейгс смотрел на него наполовину с удивлением, наполовину с отвращением.

– Я не спорю, Джим, – сухо сказала она.

Мы не могли допустить, чтобы такая дорога, как наша, погибла! Это было бы национальной трагедией! Нам приходилось думать о городах, промышленности, грузах, пассажирах, служащих, акционерах – обо всех, чья жизнь зависела от нас! Не только и не столько о себе, сколько об общественном благосостоянии! Все согласны, что программа координации необходима! Кто владеет информацией, тот…

– Джим, – сказала она, – если ты хочешь обсудить со мной какие-то дела, обсуждай.

– Ты никогда не принимала во внимание социальный аспект дела, – угрюмо сказал он, наконец отступаясь.

Она заметила, что его притворная вспышка пришлась не по душе мистеру Мейгсу так же, как и ей, но по диаметрально противоположной причине. Он смотрел на Джима со скучающе презрительным видом. Джим вдруг представился ей человеком, который пытался отыскать средний путь между ней и Мейгсом и теперь видит, что возможности маневра сужаются и он оказался между двумя жерновами.

– Мистер Мейгс, – спросила она, движимая горьким ироническим любопытством, – каков ваш план действий на послезавтра?

Он без всякого выражения посмотрел на нее карим взглядом тусклых глаз.

– Пустое, – сказал он.

– Теоретизировать о будущем абсолютно бесполезно, – вмешался Таггарт, – когда текущие проблемы требуют незамедлительного решения. В конечном счете…

– В конечном счете мы все помрем, – сказал Мейгс. С этими словами он быстро поднялся. – Я побегу, Джим, – сказал он. – У меня нет времени на разговоры. – И добавил: – И поговори с ней насчет того, как бы предотвратить аварии на дороге… если наша девочка такая кудесница в железнодорожных делах. – Он не хотел обидеть ее: Мейгс относился к тем людям, которые не понимают, когда обижают, а когда обижают их самих.

– Увидимся позже, Каффи, – сказал Таггарт, когда Мейгс, ни на кого не глядя, уже выходил.

Таггарт выжидающе и испуганно смотрел на Дэгни, по-видимому, страшась ее комментариев и вместе с тем отчаянно надеясь, что она что-то скажет – что угодно.

– Ну? – спросила она.

– Что ты хочешь сказать?

– У тебя есть еще что обсудить?

– Ну, я… – Казалось, он разочарован. – Ах, да! – за кричал он, будто стремглав сорвавшись с места. – Есть одно дело, страшно важное…

– Возрастающее количество аварий?

– Нет, не это.

– Тогда что же?

– Дело в том… Тебе придется сегодня вечером выступить по радио в программе Бертрама Скаддера.

Она откинулась в кресле:

– Вот как!

– Дэгни, обязательно надо, это чрезвычайно важно, ничего не поделаешь, отказаться невозможно, в такие времена не выбирают, и кроме того…

Она взглянула на часы:

– Даю тебе три минуты на объяснение, если ты хочешь, чтобы я тебя выслушала. И говори по существу.

– Хорошо, – с отчаявшимся видом сказал он. – На верху, на самом высоком уровне, я имею в виду Чика Моррисона, Висли Мауча, мистера Томпсона, не ниже, считают, что ты должна обратиться с речью к нации, чтобы поднять дух народа и сказать, что ты на посту. Этому придается большое значение.

– Зачем?

– Затем, что все думают, будто ты все бросила!.. Ты не знаешь, что происходило в последнее время, а дело серьезное. Страна полна слухов, всякого рода домыслов, и очень опасных. Я имею в виду, подрывных. Люди словно ничем не заняты, только перешептываются. Газетам не верят, заявлениям властей и авторитетных людей тоже, верят только злобному, сеющему панику вранью. Кругом потоки лжи. Не осталось ни веры, ни доверия, ни порядка, ни закона, власти не уважают. Мы на грани всеобщей истерии.

– Ну и?..

– Причина, с одной стороны, в загадочном исчезновении всех крупных промышленников, они как в воздухе растаяли, черт бы их побрал! Никто ничего не может объяснить, и люди опасаются. Ходят самые панические слухи, но чаще всего слышишь: «Какой порядочный человек захочет работать на эту публику?» Это они про власти в Вашингтоне. Теперь понимаешь? Ты сама не знаешь, как популярна и известна, но это так, особенно после авиакатастрофы. Никто в нее не поверил. Думают, что ты нарушила закон, то есть указ десять двести восемьдесят девять и сбежала. В связи с этим указом в обществе много недопонимания и беспокойства. Теперь ты понимаешь, почему тебе нужно выступить в эфире и сказать людям, что мнение о том, что указ десять двести восемьдесят девять губителен для экономики, ошибочно, что это справедливый законодательный акт, необходимый для всеобщего благосостояния, и что, если еще немного потерпеть, дела пойдут на лад и процветание вернется. Народ больше не верит официальным лицам. Ты же из предпринимателей, одна из немногих представителей старой школы, и ты – единственный человек, который вернулся, из тех, кого считают исчезнувшими. Ты известна как… реакционер – противник политики Вашингтона. Так что тебе люди поверят. Ты произведешь сильное впечатление, укрепишь доверие, поднимешь дух. Понимаешь?

Он торопился, поощряемый странным выражением ее лица, взглядом, устремленным куда-то вперед, и легкой улыбкой на губах.

Она же слушала его, и сквозь звуки его голоса ей слышался голос Реардэна, который говорил ей весенним вечером год назад:

«Им нужно от нас что-то вроде оправдания. Не знаю, что это за оправдание, но, Дэгни, если мы ценим нашу жизнь, мы не должны давать согласия. Пусть тебя пытают, пусть разрушат твою железную дорогу; им нужно твое согласие – не давай его!»

– Теперь ты понимаешь?

– О да, Джим, я понимаю!

Он не мог определить тон ее голоса: полустон, полуусмешка, полуликование, – но это была ее первая реакция, и он ухватился за нее, ему ничего другого не оставалось, кроме как надеяться.

Я обещал в Вашингтоне, что ты выступишь! Мы не можем подвести их в таком деле! Нельзя, чтобы нас заподозрили в нелояльности. Все подготовлено. Ты выступишь в качестве гостя в программе Бертрама Скаддера сегодня вечером, в десять тридцать. Он ведет радиопрограмму, в которой беседует с видными общественными деятелями, программа очень популярна, у нее большая аудитория – больше двадцати миллионов. Из Комитета пропаганды и агитации…

– Какого комитета?

– Пропаганды и агитации. Это комитет Чика Моррисона. Они уже три раза звонили мне, чтобы убедиться, что ничего не сорвется. Они разослали распоряжение всем радиостанциям, и те весь день рекламируют твое выступление по всей стране, приглашая людей послушать тебя сегодня вечером в программе Бертрама Скадцера.

Он смотрел на нее так, будто требовал одновременно и ответить ему, и признать, что в подобных обстоятельствах в ее ответе нет необходимости. Она сказала:

– Ты знаешь, что я думаю о политике Вашингтона и об указе десять двести восемьдесят девять?

– В такое время мы не можем себе позволить роскошь думать! Неужели тебе не понятно?

Она громко рассмеялась.

– Разве тебе не ясно, что отказаться нельзя? – воскликнул он. – Если после всей этой рекламы ты не появишься, это лишь подтвердит слухи, практически будет равнозначно открытому проявлению нелояльности.

– Джим, ловушка не сработает.

– Какая ловушка?

– Та, которую ты постоянно ставишь.

– Не понимаю, о чем ты.

– Понимаешь. Ты знал, все вы знали, что я откажусь. Вот и толкнули меня в публичную ловушку, где мой отказ будет означать для тебя крупные неприятности, более крупные, чем, как ты полагал, я осмелюсь причинить. Вы рассчитывали, что я спасу ваши репутации и ваши головы. Но я не собираюсь их спасать.

– Но ведь я обещал!

– А я нет.

– Нет, нам нельзя отказаться. Неужели ты не видишь, что мы связаны по рукам и ногам? Что нас держат за горло? Разве тебе не ясно, что они могут сделать с нами через Управление пула, через Комитет по координации или через замораживание наших облигаций?

– Это было мне ясно два года назад.

Его трясло, в его ужасе проступало что-то бесформенное, отчаянное, почти сверхъестественное, непропорциональное тем опасностям, которые он называл. Внезапно Дэгни почувствовала уверенность, что в основе его переживаний лежит нечто более глубокое, чем страх перед начальственным гневом, что этот страх перед таким наказанием служил всего лишь единственной формой, в которой он позволял себе осознать гораздо больший подспудно угнетавший его кошмар, потому что страх перед наказанием со стороны властей содержал хотя бы видимость разумности и скрывал истинные мотивы поведения брата. Она пришла к убеждению, что он хотел предотвратить вовсе не национальный психоз, а свой собственный, что и он, и Чик Моррисон, и Висли Мауч, и вся их бандитская бригада нуждалась в ее одобрении не затем, чтобы успокоить своих жертв, а затем, чтобы успокоить себя. Идея же усыпить беспокойство их жертв, хотя на первый взгляд и выглядела искусной, весьма практичной и целесообразной, на деле была для них лишь громоотводом, самообманом, облегченным признанием их реальных мотивов, которые с истеричной настойчивостью рвались в их сознание и которые они изо всех сил старались не впускать туда.

Испытывая презрение и содрогаясь от чудовищности того, что ей открылось, она спрашивала себя, до какой же степени нравственного падения должны были дойти эти люди, чтобы достичь такой стадии самообмана, когда они силой вырывали у сопротивляющейся жертвы одобрение своих действий в качестве морального оправдания этих действий, полагая при этом, что они всего-навсего пытаются обмануть весь мир.

– У нас нет выбора! – кричал он. – Ни у кого нет выбора!

– Уходи! – велела она тихим и спокойным голосом. Что-то в ее тоне однозначно сказало ему, что она понимает его лучше, чем оба выразили в словах. Он вышел.

Она взглянула на Эдди; тот выглядел как человек, смертельно уставший бороться с приступами отвращения, которые он учился переносить как хроническое заболевание.

После долгого молчания он спросил:

– Дэгни, что случилось с Квентином Дэниэльсом? Ты ведь вылетела за ним, да?

– Да, – сказала она. – Он ушел.

– К разрушителю?

Слово хлестнуло ее, как плеть. Целый день она жила со светлым воспоминанием о долине, оно оставалось с ней, как безмолвное неизменное видение, чудесный, принадлежащий только ей образ, на который не влияло ничто вокруг; о нем можно было не думать, а только ощущать как источник силы. Но внешний мир грубо вторгался в ее душу. Разрушитель, подумала она, так в этом мире называют мою мечту, мое воспоминание.

– Да, – тусклым голосом, с усилием ответила она, – к разрушителю.

Затем она крепко оперлась обеими руками о край стола, чтобы придать устойчивость своей позе и своей решимости, и с горькой усмешкой сказала:

– Ну ладно, Эдди, посмотрим, как два непрактичных человека, ты и я, могут предотвратить аварии на железной дороге.

Два часа спустя, когда она одна сидела за столом, склонившись над ворохом бумаг, на которых не было ничего, кроме цифр, но которые, как кинопленка, разворачивали перед ней полную картину состояния дороги в последние четыре недели, раздался звонок и голос ее секретаря произнес:

– Мисс Таггарт, вас хочет видеть миссис Реардэн.

– Мистер Реардэн? – не веря в появление ни одного из Реардэнов, переспросила она.

– Нет, миссис Реардэн. Помедлив минуту, Дэгни сказала:

– Попросите ее войти.

Лилиан Реардэн вошла и направилась к столу, намеренно утрируя манеры и жесты. На ней был прекрасный модный костюм, дополненный свободно повязанным ярким бантом, висевшим слегка на сторону, чтобы внести ноту элегантной небрежности, и маленькая шляпка, слегка сдвинутая набок, что тоже считалось элегантным, поскольку выглядело забавно; кожа ее лица была самую малость слишком гладкой, а при ходьбе она самую малость больше, чем следовало, раскачивала бедрами.

– Добрый день, мисс Таггарт, – сказала она слегка небрежным, но приятным тоном, принятым в светских гостиных; здесь, в рабочем кабинете, этот тон нес ту же ноту элегантной нелепости, что костюм и бант. Дэгни с серьезным видом склонила голову.

Лилиан мельком оглядела кабинет, в ее взгляде была та же нотка милой небрежности, что и в ее шляпке, и эта небрежность была призвана подчеркнуть ее знание жизни: ведь жизнь и не может быть ничем иным, кроме забавы.

– Прошу вас, садитесь, – сказала Дэгни.

Лилиан села, приняв свободную, уверенно-грациозную, непринужденную позу. Когда она повернулась лицом к Дэгни, на нем оставалось то же веселое выражение, но несколько иного свойства: она, казалось, намекала, что у них есть общая тайна, отчего ее присутствие здесь всем остальным показалось бы крайне неуместным, но для них обеих было само собой разумеющимся.

– Чем могу быть вам полезна?

– Я пришла сообщить вам, – мило начала Лилиан, – что сегодня вечером вы выступаете по радио в программе Бертрама Скаддера.

В лице Дэгни она не обнаружила ни удивления, ни потрясения, только внимание механика, рассматривающего мотор, в котором возник странный звук.

– Полагаю, – произнесла Дэгни, – вы отдаете себе полный отчет в том, что сказали.

– О, конечно! – сказала Лилиан.

– Тогда обоснуйте ваше утверждение.

– Простите?

– Объясните то, что вы сказали.

У Лилиан вырвался натужный короткий смешок, свидетельствующий, что она ожидала несколько иной реакции.

– Уверена, что долгих объяснений не потребуется, – сказала она. – Вам понятно, почему ваше выступление так необходимо властям. Я знаю, почему вы отказались выступить. Мне известны ваши убеждения. Возможно, для вас это несущественно, но вы знаете, что я всегда поддерживала существующую систему. Поэтому вы поймете мою заинтересованность в этом деле и мою роль в нем. Когда ваш брат сообщил мне о вашем отказе, я потрудилась вмешаться, потому что, видите ли, я одна из тех немногих, кто знает, что вы не можете отказаться.

– Сама я, однако, пока еще не принадлежу к этим не многим, – сказала Дэгни.

Лилиан улыбнулась:

– Да, я должна пояснить. Вы, конечно, понимаете, что ваше выступление по радио имеет для нынешних властей такое же значение, как поступок моего мужа, когда он подписал дарственный сертификат, по которому им достались права на его металл. Вам известно, как часто и эффективно они используют этот факт в своей программе.

– Я этого не знала.

– Ах да, вы отсутствовали большую часть времени последние два месяца, так что этот факт мог пройти мимо вашего внимания, хотя о нем постоянно твердили радио и пресса; даже Хэнк Реардэн одобряет и поддерживает указ десять двести восемьдесят девять, поскольку он добровольно отписал свое изобретение государству. Даже Хэнк Реардэн. Это сдерживает очень многих несогласных, помогает держать их в узде. – Она откинулась на спинку кресла и как бы невзначай спросила: – Вы никогда его не спрашивали, почему он это сделал?

Дэгни не ответила, казалось, вопрос не дошел до нее. Она сидела не двигаясь, без всякого выражения на лице, но глаза ее широко раскрылись и были устремлены на Лилиан, как будто единственное, чего она сейчас хотела, – выслушать Лилиан до конца.

– Нет, я не думала, что вы знаете причину. Не думала также, что он когда-нибудь скажет ее вам, – сказала Лилиан более ровным тоном, видимо, реагируя на выражение лица Дэгни. Она решила, что дальше все пойдет, как она и предполагала. – Однако вы должны знать причину, потому что та же причина заставит вас выступить сегодня в программе Бертрама Скаддера.

Она сделала паузу, ожидая, что ее попросят продолжать. Дэгни ждала.

– Причина должна быть вам приятна, – сказала Лилиан, – поскольку она касается поступка моего мужа. Представьте себе, что для него означало поставить свою подпись. Металл был его величайшим успехом, вершиной всей его жизни, великолепным символом его страсти и гордости, а мой муж, как вам, должно быть, известно, человек в высшей степени страстный, гордость, вероятно, его величайшая страсть – металл Реардэна был для него больше чем просто достижение, он символизировал его возможности, его независимость, его борьбу и восхождение. Это была его собственность, его по праву, а вы знаете, что значит право для человека столь щепетильного и что значит для такого стяжателя, как он, собственность. Он с готовностью отдал бы за свой металл жизнь, но не уступил бы его людям, которых презирал. Вот что он значил для него, вот что он отдал. Вам будет приятно узнать, что он отдал его ради вас, мисс Таггарт. Ради вашей репутации и чести. Он подписал дарственный сертификат на передачу государству права на металл Реардэна под угрозой разоблачения его интимной связи с вами. О да, мы располагаем неопровержимыми доказательствами, нам известны самые сокровенные детали. Насколько я знаю, вы придерживаетесь философии, которая не одобряет жертвоприношений, но в этих обстоятельствах вы, конечно, чувствуете себя прежде всего женщиной, и я уверена, вы испытываете величайшее удовлетворение от того, что мужчина принес столь великую жертву ради счастья наслаждаться вашим телом. Вам несомненно доставили колоссальное наслаждение ночи, которые он провел в вашей постели. Теперь вы можете насладиться знанием, во что эти ночи ему обошлись. И поскольку – вы ведь предпочитаете прямой разговор, мисс Таггарт? – поскольку вы сами избрали положение шлюхи, я снимаю перед вами шляпу, принимая во внимание, какую цену вы за это получили; вряд ли подобные вам особы могут рассчитывать на такое вознаграждение.

В голосе Лилиан росли недовольство и резкость, как в звуках дрели, у которой ломается сверло, если не может нащупать податливое место в камне. Дэгни не отводила от нее взгляда, но в ее глазах и позе больше не было напряжения. Лилиан не могла понять, почему ей казалось, что в лицо Дэгни ударил луч прожектора. На ее лице ничего не отразилось, на нем оставалось просто выражение спокойствия; казалось, ясность исходила от всех ее черт, от строгости контуров, четкой, твердой линии рта, прямоты взгляда. Лилиан не могла уловить выражения взгляда; он был ей непонятен, не сообразовывался с обстоятельствами – взгляд был чист и спокоен, но то было спокойствие не женщины, а ученого; он сиял тем особым лучистым светом, какой свойственен бесстрашию достигнутого знания.

– Об адюльтере моего мужа чиновников поставила в известность я, – тихо произнесла Лилиан.

Дэгни заметила первый проблеск живого чувства в ее безжизненных глазах. Оно напоминало удовлетворение, но так же отдаленно, как отражение солнечного света от мертвой поверхности луны, попавшее затем на застойную воду гнилого болота, – минутный отблеск, и нет его.

– Я, – продолжала Лилиан, – отняла у него его металл. – Ее голос звучал как мольба.

Разум Дэгни отказывался понять такую мольбу, не дано ей было и знать, на какой отклик рассчитывала Лилиан; Дэгни лишь почувствовала, что надежды Лилиан не оправдались, потому что голос ее внезапно стал резок и пронзителен:

– Вы меня понимаете?

– Да.


– Тогда вам понятно мое требование, и вы его выполните. Вы считали себя непобедимыми, вы и он, не так ли? – Она старалась контролировать свой голос, но в нем звучали нервные всплески. – Вы всегда действовали только по собственной воле, я никогда не могла позволить себе такую роскошь. На сей раз в виде компенсации вы выполните мою волю. Вы не можете бороться со мной. Вы не можете откупиться от меня, хотя у вас есть деньги, а у меня их нет. Вы не можете предложить мне выгодную сделку – я лишена алчности. Чиновники мне ничего не платят – я действую бескорыстно. Бескорыстно. Вам понятно?

– Да.


– Тогда больше ничего объяснять не надо, но, чтобы вы знали, все доказательства: записи в журналах регистрации в гостиницах, счета на драгоценности и тому подобное – находятся в распоряжении нужных людей, и завтра об этом будет объявлено по всем радиостанциям, если сегодня вече ром вы не выступите. Ясно?

–Да.


Что же вы ответите? – На нее смотрели ясные глаза ученого, и она вдруг ощутила, что ее видят насквозь или вовсе не видят, словно пустое место.

Я рада, что вы рассказали мне все, – сказала Дэгни. – Сегодня вечером я выступлю в программе Бертрама Скаддера.


* * *

Белый луч света бил в сверкающий металл микрофона, стоявшего в центре стеклянной клетки, где Дэгни была заточена вместе с Бертрамом Скаддером. Микрофон сиял зеленовато-голубыми отблесками – его изготовили из металла Реардэна.

Сверху, за стеклянной панелью, она могла различить помещение, откуда вниз на нее смотрели два ряда лиц: рыхло-тревожное лицо Джеймса Таггарта, рядом с ним сидела Лилиан Реардэн, успокаивающе держа его за руку, далее сидел человек, прилетевший из Вашингтона и представленный ей как Чик Моррисон, за ним – группа молодых людей из его комитета, которые рассуждали о процентной кривой интеллектуального влияния и вели себя как полицейский патруль на мотоциклах.

Бертрам Скаддер, казалось, боялся ее. Он припадал к микрофону, брызжа словами в его изящную решетку и в уши всей страны. Он представлял тему передачи. Изо всех сил стараясь выглядеть одновременно циником и скептиком, равнодушным и истеричным, чтобы создать образ человека, который высмеивает все, во что люди верят, и поэтому требует, чтобы слушатели немедленно и безоговорочно поверили ему. На шее сзади у него блестели капли пота. Он с красочными деталями расписывал, как она целый месяц выздоравливала после авиакатастрофы в заброшенной пастушьей хижине, как она героически ковыляла, спускаясь пятьдесят миль по горным тропам, чтобы в это чрезвычайно трудное для страны время вернуться к исполнению своего долга перед отечеством.

– …и если кого-либо из вас ввели в заблуждение вредительские слухи, имеющие целью подорвать веру в великую социальную программу нашего руководства, вы можете довериться слову мисс Таггарт, которая…

Дэгни стояла и смотрела на белый луч. В нем плясали пылинки, и она заметила, что одна из них живая, – это была мошка; на месте ее бьющихся крылышек трепетала светящаяся точка, она отчаянно куда-то стремилась. Дэгни следила за ней, ее собственная цель была одинаково далека и от стремлений мошки, и от стремлений этого мира.

– …мисс Таггарт человек независимых взглядов, замечательный предприниматель; в прошлом она часто критиковала правительство. О ее взглядах можно сказать, что она представляет крайне консервативный участок спектра мнений, разделяемых такими гигантами промышленного мира, как Хэнк Реардэн. Но даже она…

Ее удивляло, как легко можно себя чувствовать, когда чувствовать не надо; казалось, она стояла обнаженная на виду у всего мира и ее мог нести белый луч, потому что в ней не было тяжести – ни боли, ни надежды, ни сожаления, ни забот, ни будущего.

– А теперь, дамы и господа, я представляю вам героиню сегодняшнего вечера, нашего необычного гостя…

И тут боль вернулась к ней внезапным, разящим ударом, словно от сознания, что теперь предстоит говорить ей, разбилась защитная стеклянная перегородка и острый осколок стекла вонзился в нее; боль возникла на краткий миг вместе с именем в ее сознании, именем человека, которого она называла разрушителем: она не хотела, чтобы он услышал то, что она должна сейчас сказать. Если ты услышишь это, как голос, кричала ему боль, ты перестанешь верить тому, что я тебе сказала… Нет, хуже, ты перестанешь верить тому, чего я тебе не сказала, но что ты знал, и чему ты верил, и что ты принял. Ты будешь думать, что я не была свободна, не имела права распоряжаться собой и что мои дни с тобой были ложью. Это погубит один месяц моей жизни и десять лет твоей. Не так я хотела, чтобы ты узнал об этом, не так и не сегодня. Но ты узнаешь, ты ведь следишь, тебе известно каждое мое движение, ты сейчас наблюдаешь за мной, где бы ты ни был. Но не сказать нельзя.

– …последняя носительница славного имени в истории нашего предпринимательства, женщина – руководитель высшего эшелона, что возможно только в Америке, управляющая в качестве вице-президента крупнейшей железной дорогой, – мисс Дэгни Таггарт.

Взявшись за подставку микрофона, она ощутила рукой металл Реардэна, и внезапно все стало легко. Она чувствовала не наркотическую легкость опустошенности, а ясную, четкую, живую легкость действия.

– Я пришла рассказать вам о социальной программе, политической системе и нравственной философии, при которых вы живете.

В ее голосе звучала такая спокойная, такая естественная, такая непоколебимая уверенность, что и помимо слов они несли громадный заряд убеждения.

– Вам приходилось слышать, что я считаю, что наша нынешняя система имеет своим движущим мотивом порочность, своей целью – захват чужого, своими методами – обман и принуждение и единственным своим результатом – разруху. Вы также слышали, что я, как и Хэнк Реардэн, – лояльная сторонница этой системы и что я добровольно сотрудничаю в осуществлении нынешних мер, таких, как указ десять двести восемьдесят девять. Я выступаю перед вами, чтобы сказать вам правду обо всем этом.

Верно то, что я разделяю позицию Хэнка Реардэна. У меня такие же политические убеждения, как у него. Вы знаете, что в прошлом его поносили как реакционера, который противился всем шагам, мероприятиям, лозунгам и установкам нынешнего правительства. Теперь вы слышите, что его превозносят как нашего величайшего промышленника, на суждения которого о здравости экономической политики вполне можно положиться. И это верно. Его суждениям можно доверять. Если вы теперь начинаете опасаться, что оказались во власти темных, безответственных сил, что страна гибнет и впереди маячит голод, то надо прислушаться к мнению нашего самого способного предпринимателя, который знает, какие условия необходимы, чтобы оживить производство и вывести страну из смертельно опасного кризиса. Обдумайте все, что вы знаете о его взглядах. Когда он имел возможность говорить, вы слышали, как он предупреждал вас: политика правительства ведет вас к рабству и гибели. Однако он не дал отповеди основополагающему и итоговому документу этой политики – указу десять двести восемьдесят девять. Вы осведомлены о его борьбе за свои права – за свои и ваши: независимость, собственность. Однако он не выступил против указа десять двести восемьдесят девять. Он добровольно – так вам сказали – подписал дарственный сертификат на передачу металла Реардэна в собственность своим врагам. Он подписал документ, против которого, судя по опыту всей его прошлой жизни, как все могли ожидать, должен был сражаться, не щадя жизни. Что это могло означать, постоянно твердили вам, как не признание необходимости указа десять двести восемьдесят девять и добровольный отказ от своекорыстных интересов ради государственных? Судите о его взглядах по мотивам этого поступка, неустанно внушали вам. И я с этим безоговорочно согласна: судите о его взглядах по мотивам этого поступка. И какое бы значение вы ни придавали моему мнению и тому предупреждению, которое можете услышать от меня, судите о моих взглядах также по мотивам того поступка, потому что его убеждения – это мои убеждения.

Два года я была любовницей Хэнка Реардэна. Пусть не возникнет недопонимания на этот счет: это не признание в чем-то постыдном, я заявляю это с чувством высочайшей гордости. Я была его любовницей. Я спала с ним, в его постели, в его объятиях. Теперь нет ничего, что кто-нибудь мог бы рассказать обо мне, чего я не рассказала бы вам первой. Бесполезно порочить меня. Я знаю суть этих обвинений и сама назову их вам. Испытывала ли я физическую страсть к нему? Да, испытывала. Руководили ли мною страсти моего тела? Да, руководили. Испытывала ли я самое неистовое чувственное наслаждение? Да, испытывала. Если это покрывает меня позором в ваших глазах – ваше дело, как судить обо мне. Я буду судить себя своим судом.

Бертрам Скаддер оцепенело уставился на Дэгни: не такой речи он ожидал; впадая в панику, он смутно понимал, что передачу надо прервать, но ведь Дэгни получила особое приглашение, вашингтонские правители приказали ему обращаться с ней осторожно, и он не был уверен, должен ли прервать ее сейчас. Кроме того, ему ужасно нравились такие истории. В помещении для публики Джеймс Таггарт и Лилиан Реардэн оцепенели, как звери, парализованные светом летящего на них поезда. Из всех присутствующих только они знали связь между тем, что сейчас услышали, и целью передачи. Двигаться, бежать, что-то делать было уже поздно; они не осмеливались взять на себя ответственность за какое-то действие или его последствия. Выход в эфир контролировал молодой интеллектуал из комитета Чика Моррисона, готовый прекратить передачу при малейшей несообразности, но он не усматривал в том, что услышал, ничего политически нежелательного, ничего вредного для своих хозяев. Он уже привык выслушивать заявления, к которым скрытым давлением вынуждали несчастных жертв, и решил для себя, что в этом случае раскололи очередную реакционную особу и она сознается в позорных делах, поэтому ее признание имеет определенную политическую ценность. Кроме того, ему было любопытно послушать.

– Я горда тем, что он избрал меня источником своего наслаждения, и тем, что мой выбор пал на него. Это не был, как у большинства из вас, акт случайного влечения при взаимном презрении, а высшая форма восхищения друг другом с полным сознанием тех достоинств, которые определили наш выбор. Мы – те, у кого нет разрыва между ценностями духа и действиями тела, те, кто не оставляет свои принципы на уровне пустых фантазий, но осуществляет их, те, кто воплощает в жизнь свои замыслы, придает материальную форму своим представлениям о ценностях. Мы – те, кто варит сталь, прокладывает железные дороги и кует счастье. И тем из вас, кто ненавидит саму мысль о человеческой радости, кто хотел бы видеть в человеческой жизни непрерывное страдание и поражения, кто хотел бы, чтобы люди извинялись за свое счастье или успех, за талант, достижения или богатство, – тем из вас я сейчас говорю: я желала его, я имела его и была счастлива. Я знала радость, чистую, полную, безвинную радость, радость, признания которой любым человеком вы страшитесь, радость, узнав о которой, вы испытываете только ненависть к тем, кто способен достичь ее. Что ж, вы можете ненавидеть меня – я ее достигла.

Мисс Таггарт, – нервно произнес Бертрам Скаддер, – не отклоняемся ли мы от предмета нашей… В конце концов, ваши личные отношения с мистером Реардэном не имеют отношения к экономической политике, которую…

Я тоже так думала. Конечно, я пришла сюда, чтобы сказать о политическом и нравственном климате, в котором вы сейчас живете. Так вот, я думала, что знаю о Хэнке Реардэне все, но одну вещь я узнала только сегодня. Его шантажировали, угрожая раскрыть его отношения со мной. Этим его принудили подписать дарственный сертификат на передачу его металла государству. Вот в чем кроется причина его поступка – в шантаже, шантаже вашими государственными чиновниками, вашими властями, вашими…

В тот момент, когда Скаддер взмахнул рукой, чтобы вырвать у нее микрофон, в горле микрофона раздался слабый щелчок и он замолк, не успев упасть на пол. Это означало, что полицейский-интеллектуал отключил эфир.

Дэгни расхохоталась, но рядом уже не было никого, кто бы мог видеть ее, слышать ее смех и понять его причину. Между тем в аппаратную набилась масса народу, но всем, кто туда ворвался, не было дела до нее: они неистово вопили друг на друга. Чик Моррисон крыл непечатными словами Бертрама Скаддера. Бертрам Скаддер визжал, что он с самого начала выступал против этой затеи, но ему приказали. Джеймс Таггарт по-звериному скалил зубы на двух самых молодых помощников Моррисона, но избегал оскала третьего, старшего. Лицо Лилиан Реардэн стало вдруг удивительно дряблым, как тело валяющейся на дороге кошки – вроде бы неповрежденное, но уже неживое. Ревнители нравственности вопили друг на друга в страхе перед тем, что сделает с ними мистер Мауч.

– Что мне сказать слушателям? – кричал растерянный диктор, указывая на микрофон. – Мистер Моррисон, страна ждет, что я должен сказать народу? – Никто не обращал на него внимания. Их волновало другое – не что делать, а кого винить.

Никто не сказал Дэгни ни слова, никто даже не взглянул в ее сторону. Никто не остановил ее, когда она направилась к выходу.

Она села в первое подвернувшееся такси и назвала адрес своего дома. Когда машина тронулась, она заметила, что круглая шкала радиоприемника на панели перед шофером освещена, радио молчало, из него раздавались короткие, резкие, как заразный грудной кашель, разряды статического электричества. Радио было настроено на волну программы Бертрама Скаддера.

Она откинулась на сиденье, не ощущая ничего, кроме опустошенности от понимания, что в своем порыве могла смести человека, который после этого, возможно, больше никогда не захочет ее видеть. Впервые она почувствовала, как ничтожно мала возможность обрести его, если только он сам не обнаружит себя. Где его искать? На городских улицах, в городах целого континента, среди каньонов Скалистых гор, где цель поиска укрыта лучевым экраном? Но одно осталось с ней, как спасательный круг в океане, за который она держалась во время передачи, и она знала, что никогда не отпустит его, даже если потеряет все, – звук его голоса, говоривший ей: «Здесь не допускают никакой подмены реальности».

– Дамы и господа, – внезапно возник на фоне треска в эфире голос Бертрама Скаддера, – в связи с непредвиденными техническими неполадками, которые пока не поддаются устранению, вещание на этой волне прекращается впредь до того времени, когда их удастся устранить. – Водитель презрительно засмеялся и выключил радио.

Когда Дэгни, выходя из такси, протянула ему деньги, он вернул сдачу и, внезапно наклонившись ближе к ней, всмотрелся в ее лицо. Она была уверена, что он узнал ее, и ответила ему поначалу суровым взглядом. Его усталый вид и латаный-перелатаный пиджак подсказали ей, что он давно и безнадежно ведет горькую борьбу с нищетой. Она оставила ему чаевые, и он тихо, но со значением, даже торжественно, подчеркивая слова больше, чем требовала простая признательность, сказал:

– Благодарю вас, мэм.

Она быстро отвернулась и побежала к дому, чтобы скрыть внезапно нахлынувшее чувство, с которым ей было трудно справиться.

С низко опущенной головой она открыла дверь в квартиру, и свет ударил ей в лицо снизу, от ковра, прежде чем она удивленно вскинула глаза вверх и увидела, что в комнате горит свет. Она шагнула вперед… и увидела, что посреди комнаты стоит Хэнк Реардэн.

Два обстоятельства поразили ее и заставили замереть. Одно – само его присутствие, поскольку она не ожидала, что он появится так скоро. Другое – выражение его лица. Такое твердое, такое уверенное, такое решительное. Он весь излучал спокойствие и надежность, они светились в ясном взгляде, легкой улыбке; ей показалось, что если он и постарел на десятки лет за один месяц, то постарел в том смысле, что обогатился опытом, человеческой мудростью, знанием жизни, прозрением и мужеством. Она поняла, что, пережив месяц душевных мук, этот человек, которому она причинила такие страдания и вот-вот нанесет еще большую рану, еще более возвысился в своем благородстве, и теперь он будет для нее поддержкой и опорой, и его сила защитит их обоих.

Она лишь минуту простояла неподвижно и тут же увидела, как ширится его улыбка: он как будто читал ее мысли и говорил ей, что бояться нечего. Она услышала легкое пощелкивание и увидела на столе рядом с ним светящийся кружок молчащего радиоприемника. Ее глаза вопросительно двинулись навстречу его взгляду, и он ответил чуть заметным кивком, легким движением век: он слышал ее выступление.

Они одновременно шагнули друг к другу. Он схватил ее за плечи, чтобы поддержать; ее лицо было поднято к нему, но он не коснулся ее губ; он взял ее руку и целовал запястье, пальцы, ладонь – единственное проявление долгожданного приветствия после стольких страданий. И внезапно, не выдержав груза этого дня и целого месяца, она разрыдалась в его объятиях, склонившись к нему, сотрясаясь от плача, чего никогда раньше с ней не бывало, по-женски отдаваясь боли в последнем бессильном протесте против нее.

Он поддерживал ее – она стояла и передвигалась только вместе с ним и благодаря ему. Так он подвел ее к дивану и пытался усадить рядом с собой, но она соскользнула на пол и села у его ног, зарывшись головой в его колени, безудержно, беззащитно рыдая.

Он не поднимал ее, крепко обняв, он позволил ей выплакаться. Он гладил ее по голове, по плечам, она чувствовала, как надежно ограждают ее от мира его руки; их сила, казалось, говорила ей, что она плачет за них обоих, что он знает ее боль, понимает ее и тоже чувствует, но в состоянии воспринимать ее спокойно. Его спокойствие, казалось ей, снимает тяжесть с ее сердца, оно позволяло ей не сдерживать своих чувств и свободно рыдать здесь, у его ног; оно говорило ей, что он способен вынести то, что ей не под силу.

Она смутно понимала, что это и есть настоящий Хэнк Реардэн; независимо от того, в какую оскорбительно грубую форму он облек их первые ночи, независимо от того, как часто она казалась более сильной из них двоих, это всегда жило в нем, и именно это лежало в основе их связи – его сила, способная защитить ее, когда собственные силы оставят ее.

Она подняла голову, и он улыбнулся ей.

– Хэнк… – виновато прошептала она, удивляясь своему отчаянию и срыву.

– Тише, дорогая.

Она снова уронила голову ему на колени и тихо лежала так, нуждаясь в отдыхе и борясь с накатывавшейся на нее неотвратимой мыслью, беззвучно кричавшей ей: он смог вынести и принять твою речь только как исповедь любви, и от этого та правда, которую ты сейчас должна обрушить на него, будет бесчеловечным, невыносимым ударом. Она испытывала ужас от того, что у нее не хватит сил сделать это, и ужас от того, что она это сделает.

Когда она вновь посмотрела на него, он провел ладонью по ее лбу, отводя прядь волос.

– Все кончилось, дорогая, – сказал он. – Худшее позади – для нас обоих.

– Нет, Хэнк, не позади. Он улыбнулся.

Он поднял ее с полу и усадил рядом, положив ее голову себе на плечо.

– Не говори ничего сейчас, – сказал он. – Ты знаешь, что мы оба понимаем все, что должно быть сказано, и мы поговорим об этом, но не раньше чем это перестанет причинять тебе такую боль.

Его рука проследовала вниз по ее рукаву, по складкам юбки – движением таким легким, что казалось, рука не ощущает тела под одеждой; он, казалось, возвращал себе во владение, но не ее тело, а лишь его образ.

– На нашу долю выпало слишком много, – сказал он. – Пусть они избивают нас. Но мы им помогать не будем. Что бы нас ни ожидало, между нами не будет страдания. Мы не добавим друг другу боли. Пусть их мир заставляет нас страдать. Мы же не будем источником боли. Не бойся. Мы не причиним друг другу зла. Сейчас тем более.

Подняв голову, она покачала ею с горькой улыбкой, в ее движении были отчаяние и ярость, но улыбка говорила о том, что воля возвращается к ней, что возвращается решимость идти навстречу отчаянию.

– Хэнк, из-за меня за последний месяц тебе пришлось столько пережить… – Ее голос дрожал.

– Это ничто по сравнению с тем, что пришлось пере жить тебе из-за меня за последний час. – Его голос был ровен.

Она встала, чтобы пройтись по комнате, доказать свои силы, и шаги, как слова, говорили ему, что она больше не нуждается в жалости. Когда она остановилась и повернулась к нему лицом, он тоже встал, словно поняв ее намерения.

– Я понимаю, что сделала все хуже для тебя, – сказала она, указывая на радио.

Он покачал головой:

– Нет.


– Хэнк, я должна тебе кое-что сказать.

– Я тоже. Позволь, я скажу первый. Я давно должен был тебе сказать. Разреши, я сначала выскажусь, и не отвечай, пока я не закончу.

– Она кивнула.

С минуту он смотрел на нее, будто хотел сохранить в памяти во всех деталях, запечатлеть ее образ, ее фигуру, как она стоит перед ним, – весь этот момент и все, что привело их к нему.

– Я люблю тебя, Дэгни, – тихо сказал он тоном простого, еще не омраченного, но уже не ликующего счастья.

Ей хотелось вмешаться, но она знала, что не может, даже если бы он позволил; она подавила непроизнесенные слова, оставив ответом только движение губ и склонив голову в знак почтения.

– Я люблю тебя. С тем же значением для меня, тем же проявлением, с той же гордостью и тем же переживанием, как я люблю свою работу, заводы, фирму, часы за рабочим столом, у домны, в лаборатории, в шахте, как я люблю свою способность работать, как люблю акт созерцания мира и акт понимания его, как люблю ход моей мысли и движение моего сознания, когда решаю химическое уравнение или любуюсь восходом солнца, как люблю вещи, которые со творил и ощутил как созданное мною, как мой выбор, как образ моего мира, как лучшее мое зеркало, как жену, которой у меня никогда не было, как то, что делает возможным все остальное, – силу моей жизни.

Она не отводила взгляд, держала его открытым и ровным, чтобы видеть, слышать и воспринять так, как ему хотелось и как он заслуживал.

– Я полюбил тебя с первого дня, когда увидел на станции в Милфорде. Я полюбил тебя, когда мы ехали в кабине первого локомотива по линии Джона Галта. Я полюбил тебя в доме Эллиса Вайета. Я полюбил тебя в то, следующее, утро. Ты знала об этом. Но сказать тебе об этом должен я сам, и я это делаю сейчас, если я должен искупить все эти дни и позволить им остаться для нас обоих тем, чем они были. Я любил тебя. Ты это знала. Не знал я. И именно поэтому я должен был узнать и осознать это, сидя у себя в кабинете и глядя на дарственный сертификат, лишавший меня права на мой металл.

Она закрыла глаза. Но в его лице не было страдания, не было ничего, кроме большого, спокойного счастья и ясности духа.

– «Мы – те, у кого нет разрыва между ценностями духа и действиями тела». Ты сказала это в своем выступлении. Но ты это знала и тогда, в то утро в доме Эллиса Вайета. Ты знала, что все оскорбления, которые я тогда бросал тебе в лицо, и есть самое полное признание в любви, которое может сделать мужчина. Ты знала, что физическое влечение, которое я проклинал как наш с тобой общий позор, вовсе не физической природы, что это не телесное проявление, а выражение самых сокровенных духовных ценностей, независимо от того, хватает у человека смелости признать это или нет. Вот почему ты так смеялась надо мной тогда, разве не правда?

– Правда, – прошептала она.

Ты сказала: «Мне не нужен твой разум, твоя воля, твоя душа, лишь бы ты приходил ко мне, чтобы удовлетворить самое низменное из всех своих желаний». И я хочу сказать сейчас, чтобы то утро приобрело то значение, какое имело изначально: моя душа, моя воля, мое существо и мой разум принадлежат тебе, Дэгни, пока я жив.

Он прямо смотрел на нее, она видела, как на миг вспыхнула искорка в его глазах; это не было улыбкой, он почти слышал крик, которого она не издала.

– Позволь мне закончить, дорогая. Я хочу, чтобы ты поняла, как полно я осознаю то, о чем говорю. Я, тот, кто думал, что сражается с ними, вдруг принял худшую из заповедей моих врагов, и именно за это я постоянно расплачивался с тех пор, как расплачиваюсь и сейчас. Так оно и должно быть. Как и большинство жертв, я принял постулат, посредством которого они губят человека еще до того, как он состоялся: убийственный постулат о разъединенности души и тела. Я принял его, не понимая, что такой вопрос вообще существует. Я восстал против их учения о бессилии человека, я возгордился своей способностью трудиться, действовать, думать – ради удовлетворения своих желаний. Но я не знал, что все это – достоинство, никогда не считал это нравственной ценностью, высшей из всех нравственных ценностей, которую надо защищать пуще самой жизни, потому что она обеспечивает саму жизнь. И я принял за это наказание, наказание за собственные достоинства от высокомерных темных сил, которые сделали высокомерными мое невежество и мое непротивление.

Я принял их оскорбления, их обман, их домогательства. Я думал, что могу позволить себе игнорировать их – всех этих мистиков-импотентов, которые болтают о своих душах, а сами не могут возвести крышу над собственной головой. Я полагал, что мир принадлежит мне, а все эти болтливые бездари мне не страшны. Я не мог понять, почему проигрываю битву за битвой. Я не понимал, что против меня брошены мои же силы. Пока я трудился, покоряя материю, я сдал им царство духа, мысли, закона, ценностей, нравственности. Я согласился, бездумно и по недоразумению, с постулатом, что идеи не обусловливают жизнь человека, его работу, его среду и саму землю, будто идеи не принадлежали к царству разума, а относились к той мистической вере, которую я презирал. Но это как раз и составляло ту уступку, которой они ожидали от меня. Им этого оказалось достаточно. Я сдал им то, для совращения чего и гибели расставили они свои сети, – человеческий разум. Нет, они не знали, как покорить материю, как создать изобилие, распорядиться нашей планетой. Но им и не требовалось знать. В их распоряжении был я.

Я, человек, который знал, что богатство – это только средство ради цели, именно я создал средства, но позволил им определять мне цели. Я, человек, который гордился своей способностью добиваться удовлетворения своих желаний, позволил им определять мою систему ценностей, посредством которой я судил о своих желаниях. Я, человек, который сумел преобразовать материю в соответствии со своими целями, остался с горой стали и золота, но все мои планы потерпели крах, все мои желания оказались преданы, все мои усилия добиться счастья остались тщетными.

Я раздвоился, в полном соответствии с учением мистиков; дела я вел по одному кодексу, а собственную жизнь строил по другому. Я восставал против того, чтобы бандит устанавливал цену и стоимость моей стали, но позволил ему устанавливать систему ценностей моей жизни. Я восставал против присвоения чужого труда, но считал своим долгом дарить незаслуженную любовь своей жене, которую презирал; я оказывал незаслуженное уважение матери, которая ненавидела меня; незаслуженную поддержку брату, который замышлял уничтожить меня. Я восставал против незаслуженного финансового ущерба, но согласился на жизнь, полную незаслуженного страдания. Я восставал против принципа, что умение созидать греховно, но счел греховной свою способность к счастью. Я восставал против постулата, что добродетель – это духовная категория, бесплотная и непознаваемая, но осуждал тебя, тебя, самое дорогое мне существо, за влечение твоей и моей плоти. Но если плоть греховна, то греховны и те, кто обеспечивает ее жизнь, греховно и вещественное богатство, и те, кто его производит. И если нравственные ценности устанавливаются в противовес нашему физическому существованию, тогда верно, что награды не должны быть заслужены, что добродетель надо искать в несодеянном, что не должно быть связи между достижениями и успехами, что низшие животные, способные производить, должны служить высшим существам, чье духовное превосходство состоит в телесной немощи.

Если бы, когда я начинал, человек вроде Хью Экстона сказал мне, что, принимая проповедуемую мистиками теорию секса, я тем самым принимаю экономическую теорию бандитизма, я бы рассмеялся ему в лицо. Но теперь я не стал бы осмеивать его. Теперь я вижу, что металлом Реардэна распоряжаются отбросы человечества; я вижу, что достижение всей моей жизни служит обогащению моих злейших врагов. Что же касается двоих человек, которых я только и любил, то одному я нанес смертельное оскорбление, а другого выставил на позор перед всеми. Я нанес пощечину человеку, который был моим другом, защитником, учителем, человеку, который сделал меня свободным, так как помог мне узнать то, что я узнал. Я любил его, Дэгни, он был мне и братом, и сыном, и товарищем, каких у меня никогда не было, но я вышвырнул его из своей жизни, потому что он не помог мне работать на бандитов. Я отдал бы все, чтобы заполучить его обратно, но у меня нет ничего, что бы я мог предложить ему, и я больше никогда не увижу его, потому что не знаю способа заслужить хотя бы право просить прощения.

Но то, что я сделал с тобой, дорогая, еще хуже. Твое выступление и вынужденная необходимость его – вот что досталось от меня единственной женщине, которую я любил, в благодарность за единственное счастье, которое я знал. Не говори мне, что ты сама приняла решение, сама сделала свой выбор, принимая все последствия, включая сегодняшний вечер; это не искупает того факта, что я не мог предложить тебе ничего лучшего. И то, что бандиты принудили тебя к выступлению, что ты согласилась, чтобы отомстить за меня и дать мне свободу, не искупает того факта, что именно я дал им возможность прибегнуть к такой тактике. Чтобы опорочить тебя, они воспользовались не своими понятиями о грехе и бесчестии, а моими. Они просто осуществили на практике то, во что я верил и о чем говорил тогда в доме Эллиса Вайета. Именно я скрывал нашу любовь как постыдную тайну, и они так ее и представили в соответствии с моим отношением к ней. Именно я стремился исказить реальность ради приличия в соответствии с их критериями, и они попросту сыграли на том праве, которое я им предоставил.

Люди полагают, что лжец одерживает верх над своей жертвой. Я же понял, что ложь – это акт самоотречения, потому что лжец отдает истину в руки того, кому лжет, превращая этого человека в своего господина, обрекая себя с этого момента всегда выставлять истину в ложном свете, как будет требовать тот, кому он солгал. И даже добившись ложью желаемого, он платит за это ценой разрушения того, чему это желаемое должно служить. Человек, который лжет миру, становится впредь рабом мира. Когда я решил скрыть свою любовь к тебе от света, публично отречься от нее и жить во лжи, я превратил ее в собственность общества, и общество востребовало ее должным образом. Я не имел ни средств, ни возможностей предотвратить это и спасти тебя. Когда я уступил бандитам и подписал дарственный сертификат, чтобы оградить тебя, я все еще творил подмену, ничего другого мне не оставалось. Дэгни, я скорее согласился бы на нашу, мою и твою, смерть, чем позволил им осуществить свою угрозу. Но белой лжи нет, есть только черный мрак гибели, а белая ложь – самая черная из лжи. Я все еще искажал реальность, и результат оказался неумолимо неизбежен: вместо того чтобы ограждать, я навлек на тебя еще более ужасное испытание, вместо того чтобы защитить твое имя, обрек тебя на публичную казнь, заставил побивать самое себя камнями. Я знаю, ты гордилась тем, что говорила, и я гордился тобой, когда слушал твои слова, но эту гордость нам следовало проявить два года назад.

Нет, ты не сделала мое положение хуже, ты освободила меня, спасла нас обоих, вернула честь нашему прошлому. Я не могу просить у тебя прощения, мы давно прошли этот этап; единственное, чем я могу искупить свою вину, это сказать тебе, что я счастлив. Я счастлив, любовь моя, я не страдаю. Я счастлив, что мне открылась истина, даже если способность видеть ее – это все, что мне осталось. Если бы я уступил боли, сдался в бессильном сожалении, что разрушил прошлое своей ошибкой, вот это действительно было бы окончательной изменой, полным провалом. Тогда я бы безнадежно утратил истину и право сожалеть об ошибках. Но до тех пор, пока любовь к истине остается единственным моим достоянием, чем больше потерь я оставлю позади, тем больше гордости я буду испытывать за то, во что мне обошлась эта любовь. И тогда обломки прошлого не превратятся в могильный холм надо мною, а будут служить мне пьедесталом, который расширит горизонт моего зрения. Личное достоинство и способность видеть – вот все, чем я обладал в начале пути, и все, чего я достиг, получено с их помощью. И то и другое теперь возросло. Более того, в моем распоряжении теперь высшее знание, которого мне недоставало, – я знаю о своем праве гордиться своим видением мира. Достичь остального в моей власти.

И первым шагом в мою новую жизнь будет то, что я хотел сказать и говорю тебе сейчас: я люблю тебя, дорогая, самой слепой страстью своего тела, которую питает чистейший источник моего духовного восприятия. Моя любовь к тебе останется со мной – одно из всех завоеваний моего прошлого, останется неизменной навсегда. Это я хотел сказать тебе, пока у меня оставалось такое право. И поскольку я не сказал этого вначале, я должен сказать это сейчас – в конце. А теперь я скажу тебе то, что ты сама хотела сказать мне, потому что я знаю все и приемлю: в этот месяц ты встретила человека и полюбила его, и если любовь означает окончательный, единственный выбор, то и он единственный, кого ты когда-либо любила.

– Да! – Ее голос прозвучал полувыдохом-полукриком, как будто ее ударили и этот удар был единственным, что она ощутила. – Хэнк! Но откуда ты узнал об этом?

Он улыбнулся и показал на радио:

– Дорогая, ты употребляла только прошедшее время.

– Ох!.. – Теперь ее голос был полувыдохом– полустоном; она закрыла глаза.

Ты ни разу не произнесла слова, которые могла бы с полным основанием швырнуть им в лицо, если бы дело об стояло иначе. Ты сказала: «Я хотела его», а не «Я люблю его». Сегодня по телефону ты подтвердила, что могла бы вернуться раньше. Никакая другая причина не заставила бы тебя покинуть меня так, как ты это сделала. Только такая причина все оправдывала и все объясняла.

Она слегка отклонилась назад, словно стараясь сохранить равновесие, но смотрела на него так же прямо, с улыбкой, которая не тронула ее губ, но смягчила выражение глаз. В ее взгляде читалось восхищение, в складке рта – боль.

– Это правда. Я встретила человека, которого полюбила и всегда буду любить. Я виделась с ним, мы говорили, но я не могу быть с ним, он не может стать моим, и возможно, мы никогда больше не увидимся.

Мне кажется, я всегда понимал, что ты встретишь его. Я знал, что ты чувствуешь ко мне. И хотя чувство твое было велико, я знал, что я не окончательный твой избранник. То, что ты дашь ему, не будет отнято у меня, оно мне никогда не принадлежало. Я не могу восставать против этого. То, что досталось мне, слишком много для меня значит, и ничто не изменит и не отнимет у меня то, что у меня было.

– Ты хочешь, Хэнк, чтобы я сказала это? Ты поймешь меня, если я скажу, что всегда буду любить тебя?

– Думаю, я понял это раньше тебя.

– Ты всегда виделся мне таким, как сейчас. Величие твоей души, которое ты только сейчас позволяешь себе за метить… Но я всегда знала о нем и следила за тем, как ты постепенно начинаешь открывать его в себе. Не надо говорить об искуплении, ты не причинил мне страданий, твои ошибки проистекали из целостности твоей велико лепной натуры, попавшей под мучительный пресс невыносимого кодекса. Твоя борьба против него не причинила мне страданий, я испытала крайне редкое для меня чувство – восхищение. Если ты готов принять его, оно всегда останется со мной. Никогда не изменить того, что ты значил для меня. Но человек, которого я встретила, – он воплощает для меня ту любовь, к которой я всегда стремилась, еще не зная о его существовании. Вероятно, я никогда не буду с ним, но мне достаточно любить его, чтобы жить дальше.

Он взял ее руку и поднес к губам.

– Тогда ты можешь понять, что чувствую я, – сказал он, – и почему я все же счастлив.

Глядя на его лицо, она осознала, что он впервые предстал перед ней таким, каким она всегда его себе представляла, – человеком, наделенным огромной способностью наслаждаться жизнью. Исчезла печать невысказанной боли, смягчилась напряженность резких черт, растворились ярость и терпенье; в его лице в момент крушения, в самый тяжелый час его жизни проступило безмятежное выражение чистой силы; такое же выражение она видела на лицах мужчин в долине.

– Хэнк, – прошептала она, – не знаю, смогу ли я объяснить это, но я не чувствую, что кого-нибудь предала, тебя или его.

– Ты не предала.

Ее глаза казались неестественно живыми на лишенном красок лице, как будто страдание изнемогавшего тела не коснулось духа. Он заставил ее сесть и, не прикасаясь к ней, протянул руку вдоль спинки дивана, словно взяв ее под надежную защиту.

– Теперь расскажи мне, – спросил он, – где ты была?

Я не могу этого рассказать. Я дала слово держать все в тайне. Могу только сказать, что случайно оказалась в одном месте, когда потерпела аварию, и покинула это место с повязкой на глазах, и никогда не смогу найти его.

– Нельзя ли восстановить твой путь туда?

– Не буду и пытаться.

– А тот мужчина?

– Искать его я не буду.

– Он остался там?

– Не знаю.

– Почему ты оставила его?

– Не могу сказать.

– Кто он?

От отчаяния она ответила иронической фразой:

– Кто такой Джон Галт?

Он удивленно взглянул на нее, но понял, что она не шутит:

– Так, значит, Джон Галт существует? – медленно спросил он.

–Да.


– И расхожая фраза относится к нему?

– Да.


– И в ней есть особый смысл?

– О да!.. Одно могу рассказать тебе о нем, потому что узнала об этом раньше, когда не была связана обещанием сохранять тайну: он тот, кто изобрел найденный нами двигатель.

– Ах вот кто! – Он улыбнулся, будто так и знал. Потом тихо произнес, глядя на Дэгни почти сочувственно: – Разрушитель, не правда ли? – Увидев, что она содрогнулась, он добавил: – Нет, не отвечай сейчас, если не можешь. Думаю, я знаю, где ты была. Ты хотела спасти Квентина Дэниэльса от разрушителя, ты мчалась вслед за Дэниэльсом, когда произошло крушение, да?

– Да.


– Боже мой! Дэгни, неужели это место существует? И они все живы? Есть ли там?.. Не отвечай.

– Она улыбнулась:

– Оно действительно существует. Он долго молчал.

– Хэнк, ты мог бы бросить «Реардэн стил»?

– Нет! – Ответ был резок и последовал незамедлительно, но Реардэн добавил, впервые с ноткой безнадежности: – Пока нет.

Потом он взглянул на нее, словно в этом переходе от одного слова к двум прошел весь тот мучительный путь, который прошла за последний месяц она.

– Понимаю, – сказал Реардэн. Он провел рукой по ее лбу – в этом жесте были понимание, сочувствие и восхищенное изумление. – Через какой же ад тебе теперь пред стоит пройти – по собственному выбору! – чуть слышно сказал он.

Она кивнула.

Она скользнула вниз и легла, положив голову ему на колени. Он гладил ее волосы и говорил:

– Мы будем драться с бандитами, сколько хватит сил. Не знаю, что нас ждет впереди, мы или победим, или убедимся, что надежды нет. Но прежде мы поборемся за наш мир. Мы последнее, что от него осталось.

Она заснула, сжимая его руку в своей. Последним, что она помнила, прежде чем покинул свой пост страж ее сознания, было ощущение огромной пустыни, пустыни в городе и на континенте, где ей никогда не найти человека, искать которого она не имела права.





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   41




©dereksiz.org 2020
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет